С молоком матери всосал революционный пыл

Поздней весной 1939 года по Москве поползли неясные слухи о том, что полномочный представитель Союза ССР в Болгарии Федор Федорович Раскольников снят с должности, но на Родину не вернулся, а укрылся в Париже. Одни недоумевали – как же так, герой революции, беспощадно громивший ее врагов, утопивший в крови восставший Кронштадт в 21-м… и вдруг отказавшийся вернуться на Родину… Все знали, что это автоматически влекло за собой признание «врагом народа», лишение советского гражданства и… расстрел через 24 часа после задержания на территории СССР и установления личности изменника.   
Другие вспоминали как в 20-е годы Федор Раскольников был главными редактором нескольких журналов, а главное – с 1928 года он был Председателем Репертуарного комитета, который по всей стране разрешал или запрещал любые драматические иди музыкальные произведения, а также киносценарии.
Среди этих – «других», вспоминавших Фёдора Раскольникова - был немолодой драматург, сидевший за рабочим столом в своей квартире. Он правил пьесу о юном Сталине, но мысль постоянно возвращалась к событиям десятилетней давности.
- Миша, тебе плохо? Ты как-то очень бледно выглядишь, -  заботливо спросила жена.
- Да… вспомнилось многое… Как они травили меня в печати, как запрещали все мои пьесы… И кто? Бездарности, возомнившие себя «красными мольерами», печатавшие свои убогие произведения, лишь только потому что сами руководили журналами и издательствами… Вся эта литературная свора. Помнишь я как-то рассказывал о своих мытарствах, как доведенный до отчаянья бедностью и гонениями,  готов был принять яд или пусть себе пулю в висок… Но была еще одна история, о которой я сегодня вспоминал. Присядь, Люся, я расскажу, чтобы и это помнили…
Летом 1929 года по высочайшему указанию Председателя Реперткома товарища Раскольникова на одном из заседаний «Никитских субботников» было организовано чтение социальной трагедии «Робеспьер», которую сочинил товарищ Раскольников. Мне было интересно посмотреть на драматический талант Председателя Реперткома, и я отправился к милейшей Евдоксии Фёдоровне Никитиной.
Публики собралось необыкновенно много, причем было несколько художественных руководителей из разных театров… помню Берсенева и Таирова, остальных забыл. Была кучка актёров - из числа подхалимов… «Могучая кучка»…
Я сел возле прохода крайним в четвертом ряду и внимательно слушал. Раскольников кончил чтение своей пьесы, собравшиеся устроили ему продолжительные овации. Товарищ Раскольников был явно доволен и наслаждался успехом. И когда, наконец-то, аплодисменты стихли товарищ Раскольников сказал начальственно-снисходительно:
- Теперь будет обсуждение? Ну, что ж, товарищи, давайте, давайте…
Меня аж передёрнуло от этого барского тона. И хотя сначала у меня не было мыслей выступать, я поднял руку. В это время председательствующий, сидевший за столом президиума, уже оглядывал зал и записывал желающих выступить.   
- Берсенев Иван Николаевич, Александр Яковлевич Таиров… Булгаков…
Мне показалось, что он как-то даже боязливо произнес мою фамилию. Хотя что же меня бояться? Кто я был тогда? Волк загнанный…  Желающих выступить было очень много. Начал обсуждение пьесы Берсенев.
- Так вот, товарищи… мы только что выслушали замечательное произведение нашего дорогого Федора Федоровича!
После этих слов подхалимы опять зааплодировали
- Скажу прямо, скажу коротко. Я слышал в своей жизни много потрясающих пьес, но такой необычайно подействовавшей на меня, такой… я бы сказал, перевернувшей меня, мою душу, мое сознание… - нет, такой - я еще не слышал! Я сидел как завороженный, я не мог опомниться все время… мне трудно говорить, так я взволнован! Это событие, товарищи! Мы присутствуем при событии! Чувства меня… мне… мешают говорить! Что я могу сказать? Спасибо, низкий поклон вам, Федор Федорович!
Люся! Берсенев действительно низко поклонился ему под бурные овации зала. Не ожидал я этого от Ивана Николаевича, никак не ожидал!
Товарищ Раскольников, весьма довольный начавшимся обсуждаем сказал: «Давайте, давайте, товарищи…», сошел с эстрады и сел в третьем ряду, прямо передо мной
- Следующий, товарищи! - сказал председатель собрания. – А, вот! Многоуважаемый Александр Яковлевич!
Таиров взбежал на эстраду и начал, слегка задыхаясь:
- Да, товарищи, нелегкая задача - выступить с оценкой такого произведения, какое нам выпала честь слышать сейчас! За свою жизнь я бывал много раз на обсуждении пьес Шекспира, Мольера, древних Софокла, Еврипида… Но, товарищи, пьесы эти, при всем том, что они, конечно, великолепны, - все же как-то далеки от нас!
Тут сквозь гул в зале я услышал чьи-то слова: «Да эта пьеса тоже не современная». Таиров мгновенно нашелся и заявил в ответ крикнувшему, но обращаясь по-прежнему ко всему залу. 
- Товарищи! Да!! Пьеса несовременная, но!!! Наш дорогой Федор Федорович именно гениально сделал то, что, взяв несовременную тему, он разрешает ее таким неожиданным образом, что она становится нам необыкновенно близкой, мы как бы живем во время Робеспьера, во время Французской революции!
Зал гудел, но слов я разобрать не мог. А Таиров продолжал:
- Товарищи! Товарищи!! Пьеса нашего любимого Федора Федоровича — это такая пьеса, поставить которую будет величайшим счастьем для всякого театра, для всякого режиссера!!!
Он сложил руки крестом на груди, а потом беспомощно разведя руками, и пошел на свое место под еще более бурные овации подхалимов. Вот уж действительно это был настоящий театр эмоционально-насыщенных форм…
Затем выступил кто-то третий (фамилию я его совсем забыл). Он сравнивал язык товарища Раскольникова с языком Тургенева и Толстого! О, Господи, до какого предела могут дойти подхалимы?
- Я, конечно, вполне присоединяюсь к предыдущим ораторам в их высокой оценке пьесы нашего многоуважаемого Федора Федоровича! Я только поражен, каким образом выступавшие ораторы не заметили главного в этом удивительном произведении?! Языка!! Я много в своей жизни читал замечательных писателей, я очень ценю, люблю язык Тургенева, Толстого! Но то, что мы слышали сегодня - меня потрясло! Какое богатство языка! Какое разнообразие! Какое - я бы сказал - своеобразие! Эта пьеса войдет в золотой фонд нашей литературы хотя бы по своему языковому богатству! Ура!
Это «Ура!» в зале активно поддержали и снова поднялись аплодисменты. Наконец дошла очередь и до меня.
- Кто у нас теперь? - сказал председатель. - Ах, товарищ Булгаков! Прошу.
Люся, Люся слышала бы ты сколько всего было в этом «Ах», сколько ехидства в этом «Прошу».
Я встал, но не пошёл к столу президиума, а начал говорить, глядя на шею Раскольникова, сидевшего передо мной.
- Д-да… Я внимательно слушал выступления предыдущих ораторов… очень внимательно…
После этих слов шея товарища Раскольникова дернулась, как будто он вздрогнул. Вряд ли он надеялся от меня услышать, что-то доброе после запрещения всех моих пьес. Я продолжил, время от времени посматривая на его шею.
- Иван Николаевич Берсенев сказал, что ни одна пьеса в жизни его не взволновала так, как пьеса товарища Раскольникова. Может быть, может быть… Я только скажу, что мне искренне жаль Ивана Николаевича, ведь он работает в театре актером, режиссером, художественным руководителем, наконец, — уже много лет. И вот, оказывается, ему приходилось работать всегда на материале, оставлявшем его холодным. И только сегодня… Жаль, жаль… Точно также я не совсем понял Александра Яковлевича Таирова. Он сравнивал пьесу товарища Раскольникова с Шекспиром и Мольером. Я очень люблю Мольера. И люблю его не только за темы его пьес, за характеры его героев, но и за удивительно сильную драматургическую технику. Каждое появление действующего лица у Мольера необходимо, обоснованно, интрига закручена так, что звена вынуть нельзя. Здесь же, в пьесе товарища Раскольникова ничего не поймешь -  что к чему? Почему выходит на сцену это действующее лицо, а не другое? Почему, оно уходит? Первый акт можно свободно выбросить, второй перенести… Как на даче в любительском спектакле!
Шея Раскольникова покраснела. Э-э-э, -  подумал я, – да как бы «красного мольера» удар не хватил.... Но все равно продолжил.
- Что же касается языка, то мне просто как-то обидно за выступавшего оратора, что до сих пор он не слышал лучшего языка, чем в пьесе т. Раскольникова. Он говорил здесь о своеобразии. Да, конечно, это своеобразный язык… вот, позвольте, я записал несколько выражений, особенно поразивших меня…
Я заглянул в свой листок и прочитал: «Он всосал с молоком матери этот революционный пыл»… Да… Ну, что ж, бывает. Не удалась пьеса. Не удалась.
Я сел, а после этого, начался бедлам. Кто-то предлагал действительно выкинуть из пьесы какие-то сцены и некоторых действующих лиц… Кто-то кричал, что слабый сценический материал не даст артистам возможности исправить недостатки текста. Кто-то говорил, что талантливый литератор товарищ Раскольников пока не смог в полной мере развернуть сценическое действие…
Подхалимы были в своём репертуаре… Наконец, собрание закончилось и председательствующий объявил: «А сейчас Иван Иванович исполнит полонез Шопена».
Я поднялся, ещё раз посмотрел на шею товарища Раскольникова. Она так налилась кровью, что стала темно-синей.  Уходя, уже возле дверей, почувствовав на спине холодок, я обернулся и увидел ненавидящие глаза товарища Раскольникова. Рука его тянулась к карману. Без сомнения, у него там был револьвер или пистолет. «Выстрелит в спину? -  подумал я, подходя к двери, - А какая разница от чьей пули смерть принимать. Все равно жизнь моя уже кончена, и все пьесы мои запрещены»…
Булгаков помолчал, а затем добавил:
- И вот пламенный революционер и стойкий партиец стал невозвращенцем и изменником, сидит в Париже… А меня так и не выпустили за границу… посмотреть мир…
Жена поднялась, подошла к Булгакову, погладила его по голове и сказала: - Может быть, потому, что ты революционный пыл не всосал с молоком матери?...

Фото из общедоступных и бесплатных интернет-источников


Рецензии