Коаны Когана, часть 1

1
Эту прозу я прочла  в интернете. Год назад. Записки о тюремной школе, о том, как однажды среди  слушателей появился молодой цыган с огромными глазами и тихим голосом. Он внимательно смотрел на учителя (будущего автора этих записок) и ловил каждое слово. Оказалось, цыган готовил побег: за ним числились убийства и пытки хуторян в Литве. Вскоре цыгана расстреляли. Майор по режиму сообщил тогда автору: «Твой Гаспарович казнен».  Вот последняя фраза записок: «… я тогда думал и думаю сейчас: что передавал мне взглядом убийца Гаспарович? И во что трансформировались его глаза, пронзительно-грустные и печальные? На какой кузне природы куются новые тела и как и из чего Великий Стеклодув выдувает человеческие глаза, которые светятся даже тогда, когда они прикрыты веками». Январь 2018.

Здесь же на экране фотография автора. Одна из тех фотографий, нацеленных на жесткую правдивость. Хмурое выражение, седоватые волосы,  напряженный взгляд, а в нем - ранимость, незащищенность,  перепады настроения, упрямство, вызов судьбе.  И что-то еще, что-то еще.  Над всем этим – имя: Исидор Коган!
 «Кто такой, - подумала я. – Откуда он взялся. И чего неулыбчивый».  Возможно, изобразительная сила слова, которая свела сюжет о загадочном взгляде убийцы к всевидящему оку закона, обнаружила и другого  постоянного  наблюдателя – того, что внутри каждого человека. Незримый, он следит за нами, как страж. Перед ним  меркнет даже магическая власть Стеклодува. Именно он, внутренний соглядатай, помогает нам попасть в лапы иллюзии. Этим наблюдателем была я сама, угадывающая во всяком живом что-то свое.

Рядом другие снимки, интеллигентные, импозантные, иногда чуть богемные,  с женой, цветами, картинами.
         
                Неожиданное знакомство. Книга

Скоро я прочла его новые публикации.  Смешные  и совсем не тюремные.  Похоже,  на его страницу приходят развеяться. Бросают готовые лайки  и уходят. Он же – ни дня без строчки, пригоршнями  рассыпает свою эрудицию, остроумие, играет смыслами и словами, не чураясь фривольности и грубой эротики. Одаряет стихами.  Самые простенькие получали кучу отметок, посложнее - две-три.  Но он как-то умел не сердиться. «Какое, однако, желание не затеряться, - думала я. – В своей чертовской настойчивости так по-человечески искренен.  Даже обидно. Не массовик же затейник».

Были там и картины. Они возникали как будто от взмаха ресниц и,  мелькнув, пропадали – по прихоти опущенного на электронную клавишу пальца. Но внутреннее зрение удерживало их и отправляло в свой запасник, где копились предшествующие видЕния.  Образы ярких цветов, округлых женских фигур, ломаные линии авангардных портретов…  При них автор-вампир незримо удостоверяет единство личности и творений. Как ни странно, молча. В  отличие от себя, стихотворного. Лишь иногда в комментариях отбивается от сходства с Матиссом, которое ему навязывают поклонники.  И как-то забывалось, что он работал в тюрьме и чуть сам ни сел за то, что иногда помогал заключенным. Рискуя сроком, передавал письма на волю, а деньги с воли, и еще что-то непозволительное делал. Словом, обращался по-человечески, так что спустя годы бывшие заключенные, встречая его, дружески приветствовали, а ведь могли и зарезать.

Странные отношения между говорить и молчать,  литературой и живописью не могли не обратить моего внимания. О раздвоении между языковым и визуальным  они  говорили, - этими  рискованными сферами притяжения, об их воздействии, преобразованном потоком компьютерных электронов в особый вид жертвоприношения. Вспоминалось травмирующее безмолвие некоторых публикаций, не удостоенных ни единого отклика.
Наше общение насчитывало уже более десятка писем, когда автор издал книгу «Бедная проза» и прислал мне её цифровой вариант.  В темном переплете, не толстая и не тонкая, книга представлялась  такой,  чтобы положить её  в сумку и при случае доставать и скрашивать чтением что-нибудь нудное. Открывалась она фантазией 1963 года. Дальше под заголовком «Две смерти Яна Гуса»  шел 2010-й .  Ничего себе пауза в прозе, подумала я. Между началом и продолжением – почти полвека! Если не считать Артюра Рембо, - никаких хрестоматийных примеров. Но Рембо - это давно и все знают, и вообще совсем не так,  а тут человек совершает, можно сказать, подвиг, и никто ничего. Можно сказать, поворачивает время вспять и догоняет себя молодого, сбывается как литератор.   

Примерно с этими мыслями я вновь пролистала книгу. И снова подумала: «Не каждый день попадается автор, которому можно сказать: «Да ты молодчина, не позволил жизни сбить себя с ног. А ведь, наверно, старалась».  И прежние разрозненные впечатления потребовали уточнения,   потянули на отзыв.  На со-радость, если хотите.   На первую фразу. Вот она:  «Игра слов, эрудиция, ирония, острый намёк – всё это искрилось, избегало линейного хода и складывалось в пародию, саркастический каламбур». Фраза  так понравилась мне, что  присоединив к ней кучу слов, запятых, восклицаний и точек, я изготовила большой кусок чернового текста и,  подогретая нетерпением автора, а также его болезнью,   отправила электронной почтой.

Всё, что произошло дальше, будет описано ниже. А сейчас  - несколько слов, адресованных уже не Исидору Когану, а его «Бедной прозе»:  «Надо же было лунному затмению случиться именно в январе. Завихрения в небе – и вот результат:  твой автор  полез в бутылку. И вовсе не по прихоти Великого стеклодува.  Нервы загнали. Что ж, страж мистерий не терпит капризов. Спасибо Сатурну: уберег меня от развесистой клюквы.  От такого не застрахован никто,  даже черная кошка, прошмыгнувшая между нами».

И, провалив всё написанное в корзину,  уставилась на подмигивающий курсор.  Так «Бедная проза»  обнаружила, что и я сама  – не подарок.
      
             Избавленная от дружеской слепоты. Всё по-новому

Текст распадался, дробился, расползался даже, автор не обязывал себя никакой композицией, полагал: читатель сам разберется и сложит её. Лепил, что называется, впечатление из фрагментов.  Да и кто сказал, что форма должна быть цельной,  если текст не обслуживает, а ищет взаимодействия. Что интересно: эстетические эффекты, особенно юмор, действовали  мгновенно, вот со смыслами было сложнее. Они не сразу давались,   держали дистанцию. Но по мере углубления в текст начинали генерировать как живая структура. Тот случай, когда от восприятия желательны  свойства какой-нибудь навороченной техники. Как  в фильме заумного режиссера,  когда простенький пейзаж оборачивается  скоплением странных  деталей,  а с ними  - какой-нибудь скрытой жути,  из-за которой герой вляпывается в историю. Подзаголовки названий: «сюрреалистическая мини-повесть» или «роман, не содержащий признаков романа», разные «входы в Знание», «площадки Истин» - подтверждали мою догадку.

Такую прозу иногда называют белибердой. Издатели руками-ногами открещиваются от неё, шлют автору вежливые отписки,  но чаще - резкие отповеди.  Случалось, и нобелевским лауреатам (С.Беккет) получать  их по сорок две штуки.  Вряд ли и наш автор был исключением.

В Предисловии Исидор Коган пишет кое-что о себе. Заброшенный в Германию,  в какой-то Реклингхаузен, где  ни поговорить, ни выпить  по-русски, он  упоминает Ригу, откуда уехал в конце 90-х, когда всех «не своих» признали оккупантами и выдали им временные паспорта. Говорит об  атмосфере легкой интеллектуальной оппозиции, в которой варился, - ею тогда отзывалась  даже бочкотара,  затоваренная  апельсинами из Марокко.

Как правило, предисловия читаются в последнюю очередь. И меня вернуло к началу книги желание уточнить, кое-что сверить.  Речь о загадочном  духе  коанов, который в  когановских писаниях не то чтобы чувствуется, но сквозит. Кто не понял, попробую объяснить.  Коан – это такое художественное высказывание – не то загадка, не то задачка, которая помогает вправить человеку мозги. Сломав стереотип мышления, она просветляет сознание, переводит его на более высокий уровень. Как говорят мудрецы Востока, коан нужен, чтобы открыть ворота ума.
Предисловие завидно короткое, охватить его взглядом нетрудно. В нем пять имен.  Их размещение наводит на мысль о симметрии, о чем-то похожем на мягкую окантовку: одно в начале, остальные в конце.  В первой же строчке - имя Лиза. Определению «бедная» на обложке обязаны мы неожиданной встрече с ней здесь. Автор просит не жалеть его бедную прозу как бедную Лизу. Вроде бы осторожным родителем предупреждает: «Будьте добры отойдите/ Отойдите, будьте добры».

Так героиня Карамзина служит знаком отталкивания - метафорой литературного факта, его культовой власти. Вот уж действительно бедная. Один сочинитель утопил её, молодую, красивую, а второй перекрывает её тенью свою дорогу, над которой написано: «романтизм  не здесь; патока, сладкий сироп, сантименты не для меня».  Это к тому, что дальше наш автор – стоик, честен как римский Катон.  Свою прозу он называет «войлоком», себя - Шейлоком, от читателя ждет иронии и культуры.

                Легенда шамана-художника

Поклонникам авангардного искусства известно, что войлок – любимый материал знаменитого немецкого акциониста Йозефа Бойса, и это как бы обязывает соотносить его имя с метафорой Исидора Когана. (Да, кстати, и с личностью Дмитрия Пригова, потому что Бойс стал моделью его творческого поведения). Для обоих войлок – символ одновременно и убежища и отчуждения, знак нового видения мира.  Но пристрастие Бойса (летчика люфтваффе, сбитого во время войны) без легенды о крымских татарах-кочевниках, якобы подобравших его и завернувших в войлок, непонятно, тогда как войлок «Бедной прозы» не вызывает вопросов. «Сцепление смыслов, ассоциаций, раскавыченных цитат и имен делают мою прозу похожей на войлок», - пишет Коган и добавляет: «Да, это войлок. Войлок Шейлока», забывая прибавить:  «Его не ест моль», в отличие, скажем, от войлока Бойса, вернее его войлочных костюмов, варианты которых выставлены в самых продвинутых галереях мира.

Именами Свифта, А.Франса, Ильфа и Петрова  оканчивает Исидор  Коган свое Предисловие, желает под занавес: «Пусть будет теплым ваш войлок».

Такими  словами кочевников открывает дорогу в сторону чтения  по направлению к Исидору Когану. И сам сразу же к ним попадает, возникая под собственным именем в истории Чингис-хана. И своим  панибратством размывает легенду об этой полководческой личности. Прямо на деле, быка за рога,  устраивает перформанс на тему антимифологичности, которой намерен придерживаться как заповеди. И что-то далекое заставляет вспомнить. Кажется, из времен Древней Греции… Ну, конечно же, Диогена. Того, кто жил в бочке и возле неё грелся на солнышке. Однажды  к нему пожаловал сам Александр Македонский. Сколько они говорили, забыто, а вот то, что  царь остался доволен,  известно. «Проси чего хочешь», - сказал. Ответ Диогена не потерялся в веках:  «Отойди. Ты заслоняешь мне солнце».
 
Вот так же и  Коган  своей  миниатюрной притчей о встрече плененного Художника-чужестранца с Владыкой монгольских племен Великой степи предлагает читателю пойти дальше ухмылок-смешков. Вечную оппозицию имеет в виду: Творец тире Правитель.  Да!  не всякий подобно Александру Македонскому скажет: «Если бы я не был царем, то сделался бы Диогеном». Вот автор и заставляет монгольского владыку взглянуть на себя пристальней, прикинуть что он такое без власти, богатства, невольников, наложниц, слуг… А заодно, включая себя в сюжет, позволяет и на него, Исидора Когана, внимательней посмотреть. Вспомнить: «Белое облако Чингисхана» Ч.Айтматова, опубликованное вдогонку «Буранного полустанка» (первое название «И больше века длится день»), а еще «Райсуд» Олега Хафизова. Оба вписывают личность «Равного небу» в политический контекст и тем превращают художественные параллели во флюгера актуальности. Политика  связывает по рукам и ногам, не дает достойно выпутаться из затеянного, держа писателей на поводке и наполняя воздух повествования  конъюнктурой и злобой дня. Больше века день длится только в гуманитарном пространстве, а в физическом он продолжается столько, сколько ему предписано математикой, законам которой подчиняется вечность. Как известно, любая наука, даже филология, ни с чем так не дружит как с Истиной, а Истина питается математикой. Когда эксцентричный, самолюбивый, знающий себе цену пленник говорит владыке-завоевателю: «Я интересен», то его самомнение перерастает в метафору Вечного, утверждается над равнодушием, усталостью, непониманием публики, которая живет фастфудом, шопингом, масс-медиа  и всяческой чепухой.

Как будто всё очевидно в этой миниатюре, даже банально на первый взгляд. Ну а если перекодировать самовознесение автора на человека-одиночку? Ведь наши теперешние авангардные ветераны, сталкиваясь с непониманием и гонением,  декларировали не столько новые формы искусства, сколько новый тип поведения творческой личности. На фоне разудалого охранительного идиотизма идеологии. Прорывались, если хотите, «штыком и гранатой» и обязательно группой. Создавали «культурное поле», цеплялись за «имена». Это Василий Аксенов говорил о плеяде, о принадлежности к ней, сейчас в лучшем случае можно говорить о тусовке, о размытых случайных связях. Товарищество подменилось корпоративными отношениями. Вот и попробуйте-ка сохранить себя без никого, как когановский Чужестранец – вне зоны подтверждения и различения, без поддерживающих институций. Это уже не только другая история, но и другая география. И топология соответственно: чем дальше ты идешь на Запад, тем скорее придешь на Восток.
 
                Постмодерновый  сноб

А теперь представим иного читателя, какого-нибудь въедливого литературоведа, который уже по заглавию на обложке сечёт, куда автор клонит. Естественно, этот сноб скинет пенсне, или что там у него на цепочке, и пробубнит:  «но позвольте… манифестация… а возможно, и пафос, властный концепт с указанием,  чувственная акупунктура… Ну, имя мне ярость……Тогда не декларируй свою независимость. Не указывай – жалеть тебя или нет. Мы слышали Семёна Гудзенко.  Да-а, блин, «Павшие и живые» И композиторша, «Нас не нужно жалеть»… Написавшая музыку.  Оригинальная дама, я бы не прочь  Какая, египетская ваша мать, независимость, если весь постмодерн – это пост-постмодерн, это прото-и-пост, это фото и жест, перевод переводов. Это вместо Орфея Плутон в Колыме, что становится текстом. К чёрту  шорох, жужжание книжности, переиначивание, пересобачивание… Сгинь! «Всё уже сказано». Разрушая искусство, вы творите его!! Белый, блин, флаг!»
 
А действительно: что говорить, когда нечего говорить? Может,  поставить вопрос  на уши: «Постмодерн - это сбор колосков или золотая жатва?»

                Ирония, приправленная свинцом

ссссСтоп!  Не исключено, что этот въедливый тип оставит в покое Семёна Гудзенко, выпутается из фантомов  революционного  уголовного кодекса-статей-приговоров, отряхнется от праха Вольтеровой переписки и наконец-то ухватится за Шекспира. А он ухватится обязательно, потому что в том же Предисловии, как я  сказала, автор называет себя Шейлоком.  И не только потому, что он Коган.  Шейлок тоже метафора, разумеется, скупости. Но особенной, фантастической, – прежде всего по отношению к словам, к их собирательству. А потом уже душевной черствости. При десятке ларцов словесных богатств золото и серебро он держит  на редкий случай, зато свинец загребает всей пятерней. Косит направо-налево, не признавая авторитеты, всё и всех выворачивая наизнанку,  да и себя, «титана самомнения», не щадит. Вот почитайте:

«Эта история началась в 21 веке и продлилась, пожалуй, еще века два. В центре рассказа будет фигура, которую мы спрячем под сокращением ИК. Фон – стремительно раскручивающаяся спираль времени. Давайте, представим себе немолодого мужчину, с весьма скромными физическими данными. Взгляду читателя зацепиться не на чем. Но – существует и так называемое внутреннее содержание человека: характер, способности, индивидуальная тактика общения и многое другое. Итак, ИК, социолог в прошлом, большой любитель хорошей литературы и пишущий натюрморты исключительно для собственного удовольствия, неожиданно попал в одну социальную сеть. До дебюта в сети, ИК имел определенный успех,  особенно у домработниц, поварих и буфетчиц… Слушатели его лекций всегда отмечали его обаяние, возможно, заменявшее глубину изложения. Вот, пожалуй, и всё. Однако, ИК ничем не выделяясь, был фантастически честолюбив. Читая Маркса, он внутри себя полемизировал с ним, проглатывая романы, мысленно их переделывал. Эта тайная практика выработала в нем ВЕЛИКУЮ ПРЕТЕНЗИЮ. А претензия требовала выхода, реализации».

«О широте любви и долготе жизни» - называется история, начало которой только что процитировано и которой автор уготовил  подзаголовок: сказка.  Исидор Коган собственной персоной, со всей своей биографией перевоплощается здесь в своего же героя эгоцентричного  ИК. Какое-то время повествование  держится на иронии, но ближе к концу из сказки превращается в притчу о Великой претензии, которая  переходит в Великое отчуждение, а потом  Великую пустоту.  От сказки  остается разве что казнь  героя. Недруги из кружка «Не Коган, а Тютчев» вешают на шею бедняги 32-томное собрание сочинений Мамина-Сибиряка и сталкивают с мостика в воду.
 
Пожалуй, так жестоко автор расправляется только с одним своим персонажем – писателем Францем Кафкой, не впадая, правда, в обаятельную печаль, которой овеян конец его автобиографической сказки.  Автор сравнивает Франца Кафку  с Климентом - придуманным уродом из Кремоны, жившем в 14 веке. Телесный клубок без рук, без ног, бессмысленный, непонятный - и всё это только за то, что Кафка автору скучен. Будем честны: скучен не ему одному. Но это как-то не принято говорить. Разве что великий безумец Антонен Арто, писатель и режиссер,  позволял себе разные вольности, но в психиатрической лечебнице, куда Арто поместили, да после сеансов электрошоковой терапии,  и не такое скажешь, тем более в адрес коллеги.
 
Но особенно причудлива   фантазия Когана при описании безобидных пенсионерок вроде  С.Л. Левенталь («Осторожно, двери закрываются»).  Другой бы автор махнул рукой на их маленькие человеческие слабости и снисходительно открыл бы им двери, хотя они и сквозь них просочатся. А Коган нет, обыгрывает почетную активистку в самой дорогой особенности её внешнего вида: у неё столько медалей, значков и памятных знаков, что стоя их не смог бы вынести даже атлет. Потому она передвигается в специальном кресле. К поясу С. Л.  прикреплен пригласительный билет: «Участница семинара Мамардашвили с выходом в бескрайние зоны». А ведь правда - медийный образ подобных особ так заполонил пространство, что дышать уже нечем. Погрузил их в легенды, обволок  «новой» этикой, хуже того, приучил  к ним, и – вся  ирония в том, что совсем ни в какие ворота, – граждане этого не заметили.

Однако новелла-галлюцинация написана не ради этой особы. Идея согласия между людьми – вот что заботит автора. И он воплощает её подобно художникам стрит-арта. Они своими граффити, либо оптическими иллюзиями на тротуарах обличают пограничные стены между государствами, представляя их разрушенными, тогда как стены не просто стоят (Израиль-Палестина), а возле них убивают и в назидание нарушителям вешают на них символические гробы (США-Мексика). Коган же обрушивается на двери – вечную препону человеческой страсти: «…мудрецы, поэты, философы, пророки, юродивые – Великое ничто было им ответом», - пишет он, фантастически оборачивая Вход в Знание Пиком Замерзших Надежд. По Когану, выхода нет, потому что вход закрыт, даже если открыт: его караулит Вий.

В определенной степени это медитация автора на прочитанное, на вселенскую переизбыточность текстов, их чисто количественное накопление, перекрывшее все входы и выходы, не дающее найти себе место. Одновременно и реакция на  высокие ожидания,  заявленная с мощной прямотой.
Та же идея вскользь проброшена и в философской притче «Вахта Антея». Титан, держащий Землю, устал. С ходом тысячелетий к привычному весу Земли прибавилась тяжесть человеческих страстей и мыслей. Груз становится непосильным. И Антей наклоняет земную ось. Земля рассыпается и трещит. Всё живое оказывается под властью  планеты Сатурн в его суровой фазе. Начинается новый исторический цикл. Иные люди, иные ценности.

                Крысы и тень Ники Самофракийской

Можно привести целый список известных имен, задействованных в  «Бедной прозе», но лучше рассказать, что вытворяет автор со своими литературными жертвами. Стефан Цвейг, попадая в новеллу «Исчезновение», затевает братание  с выдающимся людоедом Спиридоновым, который вульгарно жрал классовых врагов.  К сюжету подверстывается таинственный агент Максим, который приносит себя в жертву, чтобы  внедриться в тело, интеллект и творческий дар знаменитого писателя. Хоть и обольщенный Россией, западноевропейский интеллектуал опасен и потому нежелателен.

Причудливый абсурд превращается в дикую путаницу с участием чекистов, дипломатов, поэта Маяковского и самого тов. Сталина. Путаницу усиливает сама композиция рассказа – доверительная, в форме писем, дополненных псевдоархивными материалами под грифом «Совершенно секретно".  Окрик вождя: «Кончайте с достоевщиной и мейерхольдовщиной!» - кладет конец свистопляске, и резолюция о подготовке агентов высокого класса подводит итог всему балагану. Концентрация бреда здесь такова, что даже крупица здравого смысла воспринимается как полный идиотизм. «Богемных писателей следует искать там, где они находятся, то есть в кафе». Эта смешная фраза замгенпрокурора, к тому же Вышинского, в обстановке поголовного помешательства дает эффект абсолютного дуболомного  тупоумия. Да и сам запрос об  исчезновении иностранного гражданина и прочие документы, включая стихи Маяковского,  – ментальная коллекция сбрендивших бюрократов.  А уже  в «Сталинослове» конкретно выясняется, как все советские люди становятся одновременно разведчиками, пограничниками, таможенниками,  конвоирами и подменяют собой ЧК-ОГПУ-НКВД-МГБ. На полное отождествление им требуется иногда несколько минут, а иногда, как агенту Максиму, - вся жизнь.

Перед этим пассажем, подающим доносительство в оболочке идеологии, просто смешны реальные нападки на стукачей как на неких уродов и недоумков, одержимых манией закладывать ближних. Даже иностранцы, попавшие в СССР, не брезговали доносами. С удовольствием писали, полагая, что исполняют важную государственную миссию. И думать не думали, что этика всякой власти это набор специально подогнанных, подконтрольных,    возведенных в канон  идей, утверждающих себя в качестве абсолютной  истины.
 
Но это не всё. В рассказе «Так закалялась сталь» есть «Преамбула первого вдоха». Согласно её методике каждому новорожденному, едва появившись на свет, следовало кричать не «а-а-а», но: «в теснине чрева я думал о Сталине».

В стиле пародийной подмены написана и новелла о Яне Гусе. И здесь парадоксальная выдумка подается на полном серьезе, создавая впечатление ахинеи.

Но высшей степени фантастический  бред достигает в другой псевдоистории, где описана встреча тов. Сталина с пианисткой Марией Юдиной. Читая нынешние писания, можете представить себе Сталина, шлепающего босиком к телефону?  В «Бедной прозе» есть такой Сталин. Но автора не упрекнешь: он  помнит о знаменитых сапогах вождя и от имени своего героя предлагает их пианистке. Ведь пожилая эксцентричная музыкантша выходит у автора на сцену в потрепанном тренировочном костюме и кедах. Почему бы ей не сыграть Моцарта в сапогах? Или  лаптях?
 
«Звуки шли вначале под инструмент, а потом, деформируясь от обуви, ликующе рвались в пространство», - рассуждает автор, прикидываясь профаном, не ведающим,  что под рояль идут только проваленные концерты. Юдина, впрочем, оставив Сталину свои кеды, оставляет с ними и запах.  Сталин зачем-то нюхает их. В этой концовке есть какая-то перекличка с началом гоголевского «Ревизора», с Городничим, его сном, где что-то нюхают крысы - примета обещает крупные неприятности. И они не задерживаются. Рассерженный друг всех пианистов приказывает строптивой артистке: нести музыку в массы уже не в кедах или сапогах, а валенках!   

Бредовые когановские несуразности ожидают и поэтов Рильке, Пастернака, Цветаеву («Вообразим на троих», по мотивам одной переписки), и пламенного трибуна революции Троцкого, который в эротическом трансе бегал по болоту за тенью Ники Самофракийской вместо того, чтобы ехать на похороны Ленина. (Если под Никой Самофракийской подразумевается Лариса Рейснер, то Троцкого можно понять). И всяких иных партийцев, которые в момент откровения на площади Истины забывают самое важное и духоподъемное слово. Описывая одного из таких старцев, Коган называет его сухое тельце тушкой – точность, которой вряд ли не позавидует ценитель краткости.

Но всё это нужно читать. Некоторые тексты книги раскручиваются как сны. И как сны улетучиваются. Если кто-то думает, что это сделать проще простого, пусть попробует сам. Пересказу когановские вещи не поддаются. Да и смысл филологического анализа не в том, чтобы разложить по полочкам содержание. Настоящий текст тем и силен, что его тайна неизъяснима. Это и есть основной коан Когана: давая мифам новую жизнь – в мире абсурда, он отождествляет  исчерпавшую себя, осточертевшую банальную дребедень с паранойей и казнит её  издевательством и  глумлением. В этом прелесть таких книг, как «Бедная проза».


Рецензии