Дед Федот

Чем-то неземным дохнуло на меня, когда я, ангелочек, только что научившийся ходить и выговаривать первые слова, глянул на деда Федота впервые. Тогда родители привезли меня к нему с бабушкой в Холмогоры на смотрины. Я был крепким ребёнком, жизнь во мне пульсировала, мне постоянно хотелось что-то творить, трогать, повторять новые слова, куда-то идти и совать свой нос во все потаённые уголки пространства. На кого бы я не обращал внимание, все с восторгом откликались и, по-тёплому улыбаясь, пытались со мной заговорить или поиграть. Но он был иной, немногословный. И старый. Настоящий дедушка, только без бороды. На его худом скуластом лице с зачёсанными назад чёрными, с седыми прядками волосами тоже появлялась лёгкая трогательная улыбка, но его глубоко посаженные под мохнатыми бровями чёрные как смоль глаза меня смущали. В них было что-то, что я уже ощущал зимой, когда, засыпая в одиночестве в большой пустой комнате, вглядывался в воющую за окном непроглядную тьму. Вся сухопарая фигура деда, его круглый горб и неспешные движения действовали на меня завораживающе. Рядом с ним я ощутил себя птичкой-невеличкой. Нельзя сказать, что я цепенел, когда смотрел на него, нет, просто забывал о прочем. Мое внимание привлекали и кисти его рук. Я сравнивал их с прочими. Но ни у кого даже и близко не было таких длинных тонких и костлявых пальцев, и никто не держал их совсем прямыми, как он. Ещё я поражался, как впрочем и все, кто впервые видел, когда во время чаепития вокруг ещё побулькивающего и пыхтящего самовара дед брал своими длинными пальцами тонкий стакан с ярко-красным ободком, до краев наполненный крепким чаем с крутым, парящим кипятком, доставал его из своего красивого ажурного серебряного подстаканника и, совершенно спокойно держа на весу, отхлебывал, как ни в чём не бывало, вообще не обжигаясь. В то время, как женщины разливали чай из своих цветастых чашек по блюдцам и постоянно дули на него, чтобы остудить, а папа и дядя Ваня держали свои стаканы всегда в подстаканниках.

Дед оказался кремнем. На Русский Север его, ровесника века, занесла революция. Он был зырянином из глухомани Коми. Его родное село Ношуль, через которое когда-то проходил торговый путь с юга на Русский Север, игравшее роль перевалочной базы с множеством складов и большой пристанью на реке Лузе, пришло в запустение. Их фамильная мельница в смутные годы первых десятилетий ХХ века перестала кормить разросшуюся семью и отец, мой прадед, отдал её старшему сыну, брату деда. Деду, тогда четырнадцатилетнему пацану, ничего не оставалось, как пойти по миру с сумой. Но он не отчаялся. Дошел до Усть-Сысольска и нанялся к одному крепкому купцу в работники. Колол дрова и топил печи в доме и в торговой лавке. Каким-то образом сумел поступить в училище и выучился на телеграфиста. Надо сказать, совсем новой для того времени профессии. Несколько лет мыкался по чужим углам, работая надсмотрщиком низшего оклада в разных отдалённых почтовых отделениях уезда. Во время плановой Сельскохозяйственной переписи 1917 года обход своих протяжённых телеграфных участков совмещал с составлением "Ревизских сказок". И был за всё вознагражден. Можно сказать, ему улыбнулась удача. Его знакомый купец не захотел отпускать от себя своего сынка, получившего после учёбы направление в далекую Усть Пинегу, и предложил деду полный чемодан обесценившихся тогда керенок за согласие отправиться в чужие края вместо его сына. Добирался дед в Усть Пинегу окольными путями, в том числе поездом. Как-то позже, что делал совсем редко, он обмолвился мне в своей краткой иносказательной манере о той, по видимому, сильно впечатлившей его поездке. Как поразило его богатое убранство царского вагона, в котором ему посчастливилось ехать, и как пассажиры, простой люд, почуявшие свободу, открыто драли кожу великолепной выделки с сидений плацкарта себе на ремни...
 
Шла Гражданская война. Рушились устои и хозяйственные связи, остановилось производство, царили голод и разруха, но телеграф работал, так как был жизненно необходим ожесточенно боровшейся с белыми и интервентами советской власти и дед без устали обслуживал связь на линии Усть Пинега - Холмогоры. Казалось, не до жиру, быть бы живу, а он влюбился. Причем влюбился заочно, переписываясь в короткие перерывы для отдыха посредством азбуки Морзе, с Варей из Холмогор. Она была прогрессивной, образованной девушкой и работала в почтово-телеграфной конторе на коммутаторе. Он понял, что это его судьба и, не дожидаясь даже встречи, отстучал Варе "88" - "я тебя люблю!" При долгожданном свидании всё выяснилось окончательно. И когда спустя время он получил согласие матери Вари на руку дочери, то не удержался, бросился ей в ноги и страстно, с влажными глазами благодарил её на своём ещё ломанном русском языке. Однако вскоре выяснилось, что под венец ему идти совсем не в чём. Он попытался купить обрез бостона на костюм, но не тут то было. Всё имущество бежавших с интервентами владельцев магазинов было реквизировано новой властью и товары не отпускались. Но он отступать не любил, написал письмо Ленину:
"Добрый час, дорогой наш вождь тов. Ленин! Пишу Вам из далёкого Севера. Первым делом прошу Вас простить мне за дерзновение этого письма на Ваше имя. Я родом зырянин Северо-Двинской губернии, Устьсысольского уезда, села Ношуля. Служу с 1917 года в почтовом ведомстве по технической части. Простите, никак не могу приступить к искренней просьбе, ибо совестно мне. Вот, тов.Ленин, я бы хотел попросить об одном. У меня совершенно нет брюк, в одних хожу уже три года и езжу исправлять телеграфные линии, так что они превратились почти в решето. А обратиться никуда не могу, ибо этим разрушаю план снабжения, да и везде получишь отказ. Так что в силу необходимости я вынужден Вам писать и прошу Вас, не найдёте ли мне один аршин 10 вершков какой-нибудь двухаршинной материи. Тужурка еще цела, сапоги тоже, только, наверно, скоро тоже изношу, ибо нет мази. Хотя я думаю сделать дёготь, хоть фунт, и то будет хорошо, только времени бы малость побольше.
   Может быть, Вы огорчитесь на это письмо, простите. Сколько стоит, постараюсь заплатить. Мой адрес: город Холмогоры, Архангельская губерния, надсмотрщику телеграфа Федоту Степановичу...
   Будьте счастливы, дорогой вождь, желаю всяких благ Вам и многие лета, а также скорее повесить над всем миром красный флаг труда.
14 июля 1920 года"

Ответ пришел быстро. Управляющий делами Совнаркома В.Д.Бонч-Бруевич сообщал, что председатель СНК тов. В.И.Ленин дал указание удовлетворить просьбу.

Дед почувствовал себя так, словно, одновременно, получил и охранную грамоту, и путёвку в новую жизнь. Теперь у него была своя надежная крыша над головой, дружная и любящая семья. И он полон сил крутит по утрам во дворе дома солнышко на самодельном турнике, продолжает работать обходчиком и, поскольку отлично ориентируется в лесу, помогает ЧК отлавливать шайки недобитых бандитов. Первые годы он всей душой за власть рабочих и трудового крестьянства, но со временем понимает, что всё как-то не совсем так. С одной стороны он рад, что старшая, набожная сестра Вари, Зинаида остаётся, точнее, вынуждена остаться с ними дома, с другой ему совсем не по душе от того, что девичий монастырь в соседних Матигорах, куда она несколько лет готовилась уйти, большевики развалили, а безобидных насельниц его отправили в Соловецкие лагеря особого назначения. Дед не знает, как ко всему этому относиться, ищет выход и пробует разное. Он вспоминает про популярный некогда спиритуализм Елены Блаватской, перебирает в старой городской библиотеке литературу о скрытых в человеке способностях, находит подходящие книги, серьезно занимается гипнозом и преуспевает. Но у него, определённо, нет желания повелевать, хотя потом способность влиять пригодится. Вроде, тупик. Оказывается, нет, есть ещё одна тайна - Потусторонний мир. Как так?! В стране советов белых пятен не должно быть по определению. Дед советуется с двумя своими закадычными друзьями и вопрос, как заглянуть "туда", занимает, оказывается, и их. Они тоже повидали в своей жизни немало и не прочь познать её изнанку. Все их приготовления к самоповешению проходят в полной тайне, основательно, чтобы успеть вернуть испытателя обратно. Задумано, сделано. Первый жребий выпал деду и он пытливо вздергивается. Его успевают достать из петли и откачивают. Дед говорит, что там за границей совсем легко, а вот переход неимоверно тяжек, при осознавании полного одиночества так, словно на тебя наваливается вся масса Вселенной. И никакого света он увидеть не успел, только кромешную тьму... Друзья последовать его примеру не решились. А сам дед после этого стал смотреть на жизнь совсем другими глазами.

Теперь он хочет учиться, хочет участвовать в индустриализации. Варя его поддерживает. Они оставляют надёжный и уютный родительский дом, подросшую дочь Лиду на тётю и бабушку и уезжают в Архангельск. Там работу найти не трудно, край богат древесиной, советы гонят её заграницу. В начале, пока дед учится и работает, они с Варей живут в ветхой казарме одного из многочисленных лесопильных заводов, в каких до революции жили сезонные рабочие. Но все лесопильные заводы переходят на круглогодичный цикл работы, их рабочий класс формируется в основном из крестьян единоличников, съехавшихся из деревень со всего Северо-Запада. Для них строятся большие коридорные общежития с одной общей кухней и одним туалетом. Понятно, что условия в них не способствуют смягчению нравов, там случается всякое, в том числе пьяные дебоши и поножёвщина. Вот в таких условиях после окончания техникума у Феди и Вари появляется вторая дочь, моя мама Луиза. И они живут в общежитиях еще несколько лет. Между тем дед вступает в партию и проявляет себя умелым руководителем. Меняются номера заводов: 14, 25, 29, Гидролизный и № 2 им.Ленина, меняются должности: мастер, начальник цеха, директор, председатель профсоюза и главный инженер. Жизнь проходит в настоящей горячке. Партия требует, приходится постоянно выполнять и перевыполнять план. Эти веяния, видимо, не всем по душе. Так осталось неизвестно, случайно или по чьему-то злому умыслу в тридцать шестом году на лесной бирже перед дедом рассыпался штабель и толстое бревно ударило его по спине. Спина болела долго, потом вырос горб. Во время ежёвщины - в памятном 1937-ом - на партийном собрании 25-го лесозавода ответственное лицо из центра потребовало от деда объяснить причины срыва квартального плана. Он откровенно, без обиняков сообщил, что причина в плохом снабжении. В ту же ночь перед сном, когда он вышел на крыльцо с трёхлетней Луизой на руках посмотреть на звёзды, его арестовали и увезли в воронке по обвинению в "классовой неблагонадежности." И если бы не дежуривший в тот час в НКВД товарищ, с которым деду в Гражданскую приходилось рыскать по лесам в поисках недобитых банд, его пустили бы в расход, как сотни тысяч других жертв Большого террора. А так товарищ просто вывел деда с чёрного входа на улицу и сказал, чтобы он ехал домой, забыл обо всём, что случилось, и никому об этом не рассказывал.

О случившемся и правда никто не вспомнил, но жизнь не становилась легче, чувство неуверенности не спадало. И кто знает, как бы всё сложилось, если бы у деда не было рядом Вари, его большой любви, единственной и неизменной... Когда летом сорокового года дед пришел в ЗАГС записывать своего сына, родившегося в канун рождества Иоанна Предтечи, с именем Иван, начальница спросила: "А что это Вы, гражданин - начальник, и не боитесь последствий?!" Дед ответил, что "дети умирают, а так может, хоть этот поживёт". Через неделю получил выговор по партийной линии. Зато Иван жил долго... Вскоре началась война и к осени сорок первого дед подготовил взвод новобранцев, с которыми должен был уйти на фронт, но в день отправки эшелона оказался в больнице с жестокой пневманией. И хотя потом на передовую так и не попал, горя хлебнул с лихвой. Сначала старшей дочери Лидии пришлось из-за голода забрать Луизу и годовалого Ивана и увезти в Холмогоры к тёте Зинаиде, сохранившей кое-какие запасы съестного. Зинаида почитала отеческие традиции и всегда своевременно как могла пополняла запас необходимых продуктов. Благо при доме был участок с очень плодородной землей, хорошая овощная яма и старинный амбар в сарае. В крайних же случаях, когда становилось совсем тяжко, она продавала что-нибудь из наследственного купеческого приданного. Да, а в начале сорок третьего в Холмогоры привезли с цингой уже едва живую бабушку Варю. Знакомые в Архангельске рассказывали позже, что она совестилась получать в спецраспределителе паёк для начальства и стояла в очередях с простыми людьми. Иногда просто скрывала от деда, что большую часть своей дневной нормы оставляет ему. Но это не помогло, весной сорок четвёртого года в Холмогоры доставили и самого деда. Его привели, поддерживая с обеих сторон под руки, два военнослужащих. Он едва переставлял ноги, выглядел как тень, говорить не мог. Опухшие ноги в старых калошах были перемотаны с помощью верёвок истрепанными кусками одеял.

Однако, с помощью Зинаиды, а может и её святых, перед иконами которых она ежедневно творила молитву и всю жизнь поддерживала огонь в лампадках, все потихоньку ожили. И, как только дед начал ходить уверенней, нашлась работа, его поставили заведующим сёмужьего склада при промысловой артели в соседней Курье, а после Победы назначили председателем колхоза на родине Ломоносова. И хотя голод в стране продолжался еще несколько лет, надежда на возрождение крепла, в дома вновь стала возвращаться радость. Иногда связанная с неожиданной сытостью. Оказалось, и этому иногда надо знать меру. Так застолье в конторе колхоза по поводу успешного завершения первого года чуть не закончилось для деда трагедией. Помимо винегрета и жареной картошки на столе оказалось даже жареное мясо, мясо сослужившего добрую службу коня. Желудок деда был совсем ещё слаб, произошёл завороток кишок. Из-за сложности положения, несмотря на трескучий январский мороз, деда увезли в санях на перекладных лошадях аж за сто верст, в Архангельск. Там ему пришлось согласиться на операцию без наркоза, так как дежурный хирург-фронтовик уверял, что его слабое сердце не выдержит наркоза. А чтобы перенести боль открытой полостной операции и остаться с зубами, врач дал деду тискать зубами толстый кусок сыромятной кожи... 

Известно, беда в одиночку не ходит. По возвращении домой деду сообщили, что умерла старшая дочь, Лида. Это горе чуть не добило его совсем, спасла опять любовь Вари. Но приходил он в себя в этот раз совсем медленно и явно не спешил выздоравливать. Помимо боли утраты сказывались раны и многолетняя усталость. Он не скрывал, что хочет, чтобы время тянулось медленно и можно было подольше побыть с близкими в уютной домашней обстановке. Он радовался, что не надо каждый день ходить за десять километров на работу, переживать из-за плана заготовки кормов... И судьба, по-видимому, пусть на время, но всё таки смилостивилась, ему предложили должность в самих Холмогорах, зама начальника коммунального. За новое дело среди своих он принялся уверенно. Обедать приходил домой. Всё было по душе, у него даже появилось свободное время. Он стал ходить на рыбалку, охотился. В том числе с друзьями, с рыбинспектором Василием Онегиным, с плотниками Опокиным и Абакумовым, с ещё неизвестным тогда писателем Николаем Жернаковым. А в 1952 году после обучения в Москве на курсах для руководителей строительных подразделений его назначили начальником вновь образованного РСУ - ремонтно-строительного участка. И в последние годы перед пенсией он ударно потрудился, благо с людьми ладил легко. В итоге помимо текущих ремонтных работ в посёлке построил большую общественную баню и универсальный магазин.

В родне же после той знаменательной поездки деда в Москву ещё долго вспоминали его забавные рассказы о жизни столицы и пережитых им там сценках. О грандиозной стройке МГУ на Ленинских горах, как один из заключённых, в большом количестве принимавших участие в работах, соорудив себе из проволоки и фанеры дельтаплан, улетел из лагеря, расположенного на двух верхних этажах университета. То есть сбежал. Помню, как все дружно смеялись, и передавая рассказ об одной прохожей крале москвичке. Дед увидел её во время прогулки по широкой, как Курополка (большая протока Северной Двины у Холмогор), улице Горького. Дамочка, разряженная в дорогие меха, в красивых сапожках и в шапочке с вуалькой шла чуть впереди его, игриво повиливая попой. Вдруг совсем громко пукнула и, повернувшись к деду, смущенно сказала: "Ой, извините, я пёрнула!"

Так вот, в эту то самую счастливую пору, в период так называемый Хрущёвской оттепели в стране, меня и привозили родители в Холмогоры. Те встречи запечатлелись в моей памяти навсегда. Я бесконечно наивный и дед, у кого за спиной горб и десятилетия, полные тяжёлого труда, риска и неисчислимых бед. Разделявшую нас разницу никто так остро не чувствовал, как мы сами. Я бессознательно прозревал в деде свое возможное грядущее, он через меня ощущал невинное невозвратное. Рядом с ним я смирел, готовый покорно внимать его зрелому молчанию. И с большим интересом вникал во всё происходившее вокруг.

Например, меня каждый раз занимал его обряд бритья. Дома у нас была ванная комната, поэтому я никогда не видел, как бреется отец. А дед всё делал открыто в комнате. Первым делом он доставал из верхнего ящика старинного комода коробку с аксессуарами и выкладывал из неё всё в определенном порядке на свой письменный стол. Небольшое вращающееся на стойке круглое зеркальце, плоскую дубовую лопатку с наклеенным на ней тёмным куском кожи, свернутый рыжий ремешок без пряжки, красивый продолговатый футляр с опасной бритвой, обтянутый тёмной кожей с золотым тиснением фирмы на крышке, помазок с костяной ручкой и чашу. Бабушка Варя подавала ему тут же белоснежную стопку с небольшой простыней, полотенцем и тонкой льняной салфеткой. Дед одевал старый посконный пиджак с большой пуговицей на левом плече, пристёгивал к ней рыжий ремень, оттягивал его за свободный конец и натирал гладкую сторону ладонью другой руки. Щупал, нагрелась ли. Затем натягивал ремешок уже на уровне плеча, доставал бритву и, держа её большим и указательным пальцами и лихо поворачивая туда и сюда, с легким присвистом шаркал по ремню. Бритва чудилась мне стрекочущей стрекозой. Бабушка в это время подносила стакан, небольшой тазик и кувшин с горячей водой. Дед ловко макал бритву в стакан, клал её обушком на ноготь среднего пальца и, слегка прижав лезвие с обеих сторон большим и указательным пальцами, водил туда сюда. После чего осторожно протирал клинок салфеткой, клал его на футляр, плескал воды в чашу, где уже лежал кусочек зелёного душистого мыла и быстро взбивал помазком шапку пены. Затем прикрывал грудь простынкой, подтыкал её край под ворот рубахи, макал полотенце в тазик, отжимал, откидывался на спинку стула и прикладывал горячее полотенце на лицо, бессмысленно уставившись в потолок. После чего вешал полотенце на спинку стула, покрывал помазком лицо вгустую пеной и начинал бриться. Тут у меня захватывало дух, ведь бритва была очень острая. Дед не раз показывал, как легко она перерезает волосок. Мне, например, не позволялось к ней даже прикасаться, а только погладить пальчиком синий бархат в её футляре. И вот, обычно совсем серьёзный дед преображался, всё с тем же взглядом он строил самые невероятные рожицы. Правда, в зеркальце я видел одно, крупным планом - совсем другое. Поэтому кружа, я то отходил за спину деда, то приседал на корточки сбоку и смотрел из под его руки, то заходил вперёд и привставал на цыпочки у стола. Дед поворачивал голову, скашивал глаза и, оттягивая кожу снизу вверх, брил скулы. Между делом макал клинок в воду и протирал салфеткой. Затем, подбираясь с боков ко рту, кривил его туда сюда, потом запрокидывал голову и брил под подбородком. Когда брил вокруг рта, сильно выпячивал и поджимал губы, изображал букву "о". В конце смешно задирал большим пальцем нос вверх и брил под ним. После бритья дед прикладывал на лицо после тёплого полотенца холодное. В завершении долго брякал рукомойником, неспешно вытирался, брал зелёную бутылку Тройного одеколона, плескал в ладони и громко, словно аплодировал, хлопал себя по щекам. По дому прокатывалась волна свежести, с ней как будто молодел и дед. Особенно его чётко очерченные красивые губы.

Ещё мне никогда впредь не приходилось видеть таких отношений, какие окружали деда. С Зинаидой, например, они обращались друг к другу исключительно по имени и отчеству, она величала его Федотом Степановичем, он её Зинаидой Измайловной. По словам моей мамы и бабушки он никогда не упрекал Зинаиду за её православные причуды, не возражал против церковной утвари и святоотеческих книг в доме, не запрещал ей держать в красном углу напротив входа в гостиную большую Казанскую икону Божьей Матери, спасённую из разрушенного большевиками в Матигорах монастыря, ничего не говорил и о её непременных воскресных походах на церковные службы в далёкий, единственно уцелевший в округе храм, не был против просфир, которыми она каждый раз наделяла детей и сестру, его Варю. А ведь из-за всего этого партийный дед серьёзно рисковал и не только карьерой... Да, примечательны были и его отношения с бабушкой Варей. Перед выходом деда на работу она обязательно осматривала его со всех сторон, поправляла галстук или складки пиджака, шаркала подозрительные места одежной щёткой. Проверяла, на месте ли носовой платок, все ли документы он взял со своего рабочего стола. Совсем мягко журила, если находила какой-то изъян. И каждый раз ласково напутствовала: "С Богом, Федя!"

Часто после его ухода меня влекло в их комнату, служившую одновременно спальней и его рабочим кабинетом. Сначала я забирался на кровать, чтобы потрогать и понюхать висевшие на стене два старых охотничьих ружья. Мне нравился бурый цвет отполированного временем дерева прикладов, их изящная форма. Вытягиваясь, я проводил пальчиком по гладкой поверхности цевья одного из них и совсем осторожно касался кривого курка. В этот момент внутри у меня ёкало что-то вроде "пуфф". После этого я пробовал схватиться за шейку, но пальчики были еще слишком малы. Дальше ладошка скользила по ложе приклада, ощупывала его носок и пяточку. Ух, думал я, вот бы сейчас бабахнуть разок! После этого шевелил шемпол и трогал ствол, бр-р-р - чёрный и холодный. Спускался с кровати и подходил к письменному столу деда. В его выдвижном ящике лежали различные принадлежности для охоты. Дед разрешил мне играть ими при условии, что со стола я уберу их только обратно в ящик и никуда больше. Он объяснил мне их назначение. Там были смешные войлочные пыжи, красивые красные патроны из вощеного картона с короткими медными гильзами, тяжелые коробочки с забавлявшей меня совсем ровненькой дробью. Не знаю, зачем, но были в ящике еще и пугавшие меня "драные" пули на медведя. Сколько времени я перебирал, ощупывал и взвешивал все это по отдельности, сказать невозможно. Но точно то, что я подолгу никому не мешал.

Кроме этих замечательных мгновений мне помнится в деталях еще одно чудное утро, проведенное с дедом Федотом. Это было в последнее предшкольное лето. Он неожиданно разбудил меня, потрепав по плечу: «Пошли со мной!» Я сонный, не понял зачем, было совсем рано. И я знал, что ему надо будет скоро уходить на работу. Но мне не было еще и семи лет, и я рад был в то время любому проявлению его внимания ко мне. Дед прихватил с собой удочку с удилищем, сильно поразившим меня своей длиной. Я понял: это неспроста - сейчас мне покажут нечто.

Дом наш стоял на красивой набережной в ровном ряду других стареньких деревянных северных домов. Мы спустились к воде. Солнце уже висело над горизонтом, щедро выдавливая из своего пухлого тюбика густое оранжевое масло. Вода была глянцевой, чувствовалась её глубина. Мы взошли по гибким раскачивающимся сходням на аккуратный, еще дремавший дебаркадер. Дед насадил на крючок большого жирного червяка целиком и далеко забросил. На гладкой поверхности воды, излучая гармоничные, словно радиомаяк, круги, мерно закачался сделанный из длинного гусинного пера красно-белый поплавок. Я до той поры никогда не был свидетелем столь лихой удачи. Тут же что-то невидимое чуть поддёрнуло поплавок один раз снизу и в следующий момент совсем откровенно утащило его из вида. Удилище выгнулось, леска присвистнула и на поверхности появилась серебряная трепещущая краснопёрка. Дед спокойно, словно давая урок волшебства, без эмоций посадил её на кукан, срезанный с прибрежной ивы по дороге, ловко поправил червяка и закинул ещё раз... Одна за другой в течение, может быть, десяти минут на кукане повисли шесть-семь больших сорожин. «Пошли домой, всё, дружок!» - сказал дед и привычно зацепил крючок, чуть замотав леску на удилище.

Дома стоял аромат свежеиспечённого хлеба. В русской печи, подпёртой с боку рыжим брусом солнечного света, обессиленно потрескивали головешки. Пока дед принимал утренний туалет, брился, бабушка успела приготовить завтрак. На широком столе шумел самовар, в блюде румянились плюшки, наша жареная рыба, выпучив глаза, была удивлена такому повороту событий не меньше меня!

Той же осенью дед вышел на заслуженный отдых, получил хорошую по меркам того времени пенсию и всё шло у него как нельзя лучше, только живи и радуйся. Даже моя беременная мама, уже готовая родить в канун его дня рождения, следуя его требованию подождать до завтра, дотерпела и родила 15-го числа. Счастливей деда тогда, возможно, никого на свете не было! Но в жизни, к сожалению, некоторые вещи происходят не тогда или не совсем так, как мы того хотели бы, будто перед ней стоит задача всё распределить каждому равномерно и хорошее, и плохое, радость и горе. Вот и нас через год после рождения моей сестры Лиды постигло большое горе. Умерла бабушка Варя. Дед первое время пребывал в шоке. Жил будто во сне. Слава Богу, рядом с ним находились сердобольная Зинаида и сын жизнелюб. Иван тогда не работал, а как Робинзон Крузо пробавлялся дарами леса и рыбачил, осенью охотился. Довольно далеко в тайге на одном из рыбных озёр у него была избушка, где они с дедом и провели лето, совсем редко наведываясь в Холмогоры. Зимой дома деду стало хуже, всё напоминало ему о Варе и он, чтобы забыться, напару с Иваном стал периодически уходить в долгий запой. Зинаида мучилась, ухаживая за ними, но исправить положение не могла. И, видимо, только чудом все дотянули до следующего лета. А летом опять спасал лес.

В тот год в июле месяце я отдыхал в пионерском лагере в Матигорах и однажды во время тихого часа дед и Иван зашли ко мне на обратном пути с рыбалки с того самого излюбленного ими озера, чтобы просто повидаться. Для меня, тотально погруженного в мальчишечий мир, эта встреча была полной неожиданностью. Лагерь был погружён в сон, небо затянуто низкими серыми тучами, накрапывал мелкий дождик, дед и Иван, оба в плащ-палатках с капюшонами, в болотных сапогах, с кузовами и с прямыми, вновь поразившими меня своей длинной, удилищами ждали как калики перехожие у ворот на школьную территорию лагеря. Их вид вызвал в моей памяти гравюры из старинной книги "Таинственный остров" Жюль Верна, которую когда-то доставала мне из книжного шкафа бабушка Варя. Крушение воздушного шара, отважные путешественники, лесные дебри и таинственные пещеры... Я понял, что дед и Иван как раз и есть такие бесстрашные путешественники. В тот день они уже успели наловить пол кузова рыбы и прошли от озера тридцать километров. Мне было жутко интересно и Иван, сняв кузова, показал под травой в одном из них красивые крупные рыбьи тушки с серебрянной чешуёй и с красными плавниками. Трава нужна, чтобы рыба дольше не портилась, объяснил он. Во втором кузове желтела крупная морошка. Я был в восторге и сообщил, что мы с ребятами тоже рыбачим, но такого удилища и близко ни у кого нет и такая крупная рыба ещё никому не попадалась. Иван, улыбаясь, тут же протянул мне своё, совсем лёгонькое удилище с леской и поплавком: "Держи. Твоё!" Дед всё это время неотрывно глядел на меня из под капюшона и молчал. При прощании же лишь едва заметно кивнул головой. Я стоял долго, смотрел им вслед. Они мерно шагали по пустой, истончавшейся где-то вдали у лесистого горизонта дороге. Меня не оставляло ощущение пронзительного взгляда деда и смутное чувство тревоги, смешанное с сожалением о том, что ничего в жизни не повторяется. Мы сходимся на какое-то время и вынуждены расставаться, так как каждый должен идти своим, предназначенным только ему одному путём.

Как бы то ни было, следующие зиму и лето дед и Иван тоже протянули, но уже явно не только с помощью Зинаиды. Зинаида постарела, ей исполнилось восемьдесят лет. Она перестала справляться с хозяйством и становилась обузой. В конце концов они определили её в дом для престарелых. После этого керогазить им никто не мешал, в итоге, силы их иссякли, они дошли до ручки. Соседка сообщила телеграммой моей маме, что в доме у них давно не топлено, Ивана не видно, а дед лежит, не может встать. Мама взяла на заводе машину директора и привезла едва живого деда к нам, в посёлок. Сам подняться на четвёртый этаж дед не мог, его пришлось поднимать. Он был совсем худой, только кожа и кости, серое лицо покрывала густая сеть морщин.

Какое-то время за ним требовался уход, но через месяц - два он всё таки пришёл в себя, стал вставать и потихоньку выходил на улицу. Прогулки его были непродолжительными. И он много времени проводил в одиночестве, это ему совсем не мешало. Так даже и тогда, когда я приходил из школы, он мало со мной разговаривал. Думаю, это было не только из-за разделявшей нас разницы, хотя я всегда что-то такое чувствовал. Просто нам и так всё было понятно, а говорить о незначительном мы оба не хотели. Кроме того, у меня постоянно находились какие-то свои дела, ведь я занимался ещё и в спортивной школе, в классе футбол-хоккей. Поэтому то и дело ездил на соревнования. По факту, я жил без особых забот, здоровый и крепкий, окружённый достатком, в сравнении с дедом - беспечный баловень. И ближайшее, и далёкое будущее мне было предельно ясно и зависело только от меня самого. Учёба в школе меня не обременяла, я занимал себя только приятными делами. Зимой каждый день по несколько часов проводил на льду с клюшкой, летом либо в спортивном или в пионерском лагере на юге, либо был сам себе предоставлен в Высогорье, на родине отца в Вологодской области. Я получал более чем достаточно сердечной заботы от бабушки, необходимой в жизни мужеской уверенности от отца, деловитости от мамы, дядька Ванька успешно передавал мне свой бесценный опыт выживания в природе, друг Витька прививал любовь к поэзии, а спорт вырабатывал волю. То есть у меня было всего полно и нужды в чём-то или в ком-то я вообще не испытывал. Но всё равно, хотя я не тянулся к деду Федоту, жизнь с ним по-соседству, пусть и непродолжительное время, подарила мне уникальное переживание.

Надо отдать ему должное, он до конца жизни сохранял бойцовский характер и выделялся среди многочисленных родственников и знакомых самобытностью и независимым взглядом на жизнь. От предложения выпить он никогда не отказывался, поэтому когда родителям подходила очередь принимать у себя в выходные или в праздники родных и друзей, деда всегда приглашали к столу. И если кому-то в подпитии в ходе шумного застолья случалось сказать что-то деду в пику, дед начинал трепетать всем своим нутром и, выказывая готовность показать обидчику кузькину мать, уже немощными руками судорожно нащупывал вокруг себя опору, чтобы подняться и полный возмущения говорил трясущимися губами: "Ах ты ёш твою мать!" Однако его с улыбками усаживали, убеждая, что спорщик имел в виду что-то совсем другое. Вообще надо сказать, дед Федот был сделан явно из другого теста. Например, о вере он при мне никогда ни словом, ни полусловом не обмолвился, в то время как его ровесница, моя бабушка по отцу, с которой я провел в детстве не одно лето, о вере тоже не заикалась, но тихая молитва её перед сном и с утра была для меня очевидным благословением. Хотя она была неграмотная и даже в ведомости на получение пенсии ставила крестик, её мировоззрение мне было ясно, как Божий день. В её мире всё было устроено премудро. Её домашний порядок, который унаследовали мой отец и его сёстры, вызывал у меня ощущение горнего мира. Её пища была проста, вкусна и питательна. И она никогда не повышала голос, считая это грехом. У деда же были совсем другие манеры, другое понятие о жизни и свои особые пристрастия по отношению к пище. Например, чтобы перекусить на скорую руку, он обыкновенно нарезал толстыми шайбами вчерашнюю варёную картошку, кольцами репчатый лук, посыпал их вгустую крупной солью, сдабривал растительным маслом и ел с чёрным хлебом. Также ему нравилась рыба с душком, его не пугал и недельный суп, подёрнутый пузырями, а вот в мастерстве жарить мясо его на моём веку пока еще никто не превзошёл. Для этого он разогревал чугунную сковородку до определённой температуры, доставал из морозилки большой кусок мяса, тут же ловко нарезал от него несколько тончайших, шириной с ладонь листочков, слегка трусил на них соль и чёрный перец, быстро смазывал сковородку сливочным маслом и бросал на неё неуспевавшие оттаять листочки. И, не давая им подгореть, пару раз ловко переворачивал. Мясо прожаривалось в считанные секунды и с лёгкой розовой корочкой получалось удивительно вкусным.

Отношение деда к воспитанию детей очень отличалось от принятого в отцовских краях, где детей даже посторонние люди называли ласково "дитятком" или  "золотком". Мой сердобольный отец, например, обращался с детьми бережно, с охотой водился с маленькими и, если гулял или играл с той же Лидой, то опекал её как наседка, ни в коем случае не упуская из виду. А дед в любых обстоятельствах внешне оставался спокойным и на всё реагировал с сарказмом. Нередко случалось, как маленькой Лиде, когда она плакала и звала: «Где мама? Ма-ама!» он отвечал резко: "На маме волки срать поехали. Не стрясут, так далеко унесут". Причём в дремучий лес поехали. Именно в дремучий. Если же Лида продолжала капризно звать, он говорил с иронией: «Давай-давай, кричи громче, а то она далеко ускакала, не слышит!» Ещё как-то случилось, мама послала деда за Лидой в садик, но вернулся он с пустыми руками. Лида убежала от него. Мы все всполошились, так как на дорогах тогда заметно оживилось автомобильное движение, люди, особенно дети, непривыкшие к движению транспорта, попадали под колёса. Одного моего дружка со двора грузовик сбил даже насмерть. Однако Лиду в тот раз Бог миловал. Потом, почти десятилетием позже, крайняя худоба и взгляд деда смущали уже нашего маленького брата Серёжку. Но, когда дед звал его, Серёжа всё таки слушался и подбегал к нему. И дед проделывал одно и тоже - давал ему своим длинным костлявым пальцем по лбу щелбан. По воспоминанию Сергея, ему было больно. Но в этих отношениях нашлись и преимущества. Так, когда у Сергея появлялись конфеты или что-то вкусное, он первым делом предлагал угоститься деду. Может быть, хотел откупиться от щелбанов или, всё таки жалея конфеты, знал, что тот откажется. И дед, словно подыгрывая, отказывался. После этого Сергей с чувством исполненного долга уже ничего сестре не давал, не давал, сколько бы она его не просила. С другой стороны, по рассказам мамы, дед был всегда справедлив и её, шуструю как мальчишка девчонку, без устали учил уму разуму. Беседовал с ней, увлекательно объяснял природные явления, рассказывал поучительные истории из своей жизни, по делу и к месту вспоминал мудрые притчи и нравоучительные басни. А чтобы она лучше усваивала уроки нравственности, правила хорошего тона и обхождения да училась управляться по дому, её в определенном возрасте отправляли на лето в Архангельск к какой-нибудь из четырех тёток. Там она помогала по хозяйству или нянчилась с маленькими. Дома за столом, если ей случалось соврать, дед сразу же замечал и тут же стукал ей по лбу ложкой. Самым главным в жизни он считал честность, ведь и саму маму он предложил назвать Луизой, так как был очень впечатлён непорочностью главной героини спектакля "Коварство и любовь", поставленного по драме Фридриха Шиллера, который они с бабушкой Варей посмотрели в Архангельском драматическом театре во время её беременности. В итоге, мама так прониклась авторитетом своих родителей, что в девичестве всегда советовалась и в серъёзных случаях брала у них благословение. Потом, вспоминая детство, она шутила, что дед воспитывал её с братом бесстрашными спартанцами. И у него это получилось, ведь дядя Ваня большую часть своей жизни провел в тайге, где чувствовал себя много вольготней, чем в городе среди людей, а она всю жизнь лихо командовала людьми, сначала, как комиссар в кожанной куртке, будучи мастером на стройке, потом в чине старшего офицера охраны успешно боролась за безопасность и сохранность госсобственности большого предприятия.

К сожалению в последние годы жизни деда Федота мы виделись с ним нечасто, так как я совсем рано уехал из дома учиться в другой город. Но сестра всегда что-то рассказывала мне о нём. С Лидой, кстати, их связывал не только общий день рождения, но нечто большее. Так, например, получилось, что Лида располагалась с ним в одной комнате, самой маленькой в квартире. Хотя комната эта была светлее прочих, так как её единственное окно смотрело на юг. Перед сном они часто делились впечатлениями или дед рассказывал что-нибудь интересное. Он много читал, особенно любил популярную в то время среди интеллигенции "Роман-газету". Причём, если ему что-то нравилось, он обязательно советовал Лиде и она читала тоже. У деда был шикарный юмор комика. При этом он совсем не брезговал грубыми словами. Лида как-то про одного знакомого сказала: "Да этот человек - золото!" А дед тут же в ответ: "Золото - с говном перемолото". Так он определённым тоном давал понять, что поручаться за другого человека стоит далеко не всегда. Грубо он отучал её и от сорных словечек. Например, в ответ на "Ну" говорил: "Припади к говну". Ещё как-то лежат они летом, белая ночь, не спится. А Лиду взяла икота. Она была в том возрасте, когда девушек интересуют мальчики и наоборот. Вот она шутливо и рассуждает: "Кто же это, интересно, меня сейчас вспоминает? Вовка Тюпин, и-ик. Нет, наверное Гришка Хлебников, и-ик. Или..." И всё перебирает имена ребят, а икота не проходит. Тогда дед и говорит: "Да черви тебя в земле вспоминают!" Икота мгновенно прошла. Потом как-то эти самые упомянутые ребята пришли в гости. Лида провела их в гостиную, а Вовка заглянул в комнату к деду и так всё время там и проговорил с ним. А когда ребята уходили, Вовка показал Лиде большой палец вверх и сказал с восторгом: "Ну и дед у тебя здоровский! Повезло тебе с ним!"

В другой раз, было уже поздно, опять не спалось, дед возьми ни с того ни с чего да и скажи: "История... история" и так аж раз десять повторил с расстановкой. Лида подумала, что он умом повернулся и спрашивает его: "Да ты чего, дед?" Тогда он рассказал ей, что вспомнился ему школьный учитель. Бывало, встанет тот учитель посреди класса и повторяет: "История-история..." Пока не вспомнит забытую вдруг тему урока.

Дед Федот, как я уже говорил, и так никогда не был полным, а в конце жизни и более того - стал совсем худым и со своим горбом и тяжёлым взглядом мог легко испугать кого угодно. Так однажды в квартиру к нам зашла цыганка. Дверь у нас почти никогда не запиралась на ключ, поэтому мы даже и не услышали её. Однако в этот самый момент из своей комнаты в прихожую вышел дед. Цыганка тут же спросила: "Хозяева, дайте воды напиться". Это было, конечно, странно, так как жили мы на четвёртом этаже и воду наверняка могли бы дать ей и соседи, живущие ниже. Поэтому дед в ответ ехидно так спрашивает: "Может тебе ещё и водки налить, а?!" Та как услышала да как увидела деда, так сразу как ошпаренная взвыла: "О-ой, девки, чё-о-орт!" и, вихрем развернувшись, так до самого низу и бежала, перепрыгивая через ступени, без остановки, а за ней ссыпались и её луковые подруги. Дед же Лиду тогда серьёзно предупредил, чтобы она никогда цыганкам в глаза не смотрела. Ему же, по его словам, это было не страшно и не вредно.

Между тем дом в Холмогорах маме пришлось продать, поэтому дядька Ванька перебрался работать в посёлок и в дни получения дедом пенсии обязательно делал к нам набеги. Пенсия по тем временам была немалая, приносили её всегда в определенный день на неделе, к обеду и вручали деду лично в руки, поэтому они с Иваном легко успевали напиться еще до возвращения родителей с работы. Иван исчезал, оставляя в прокуренной кухне невообразимый бардак и деда, лежащего на полу под обеденным столом в позе сражённого в бою солдата. С широко раскинутыми руками и с вывалившейся изо рта вставной челюстью. Конечно, всё это отражалось на здоровье деда, поэтому в трезвом состоянии дед, как мог, боролся с недугами. Кроме художественной литературы читал брошюры о здоровом образе жизни и постоянно слушал передачи радиостанции "Маяк". В итоге, за четыре года до смерти, прослушав серию передач о вреде курения, бросил курить. А когда я приезжал домой из армии на побывку, дед читал книгу "Небывалое бывает". Однако встреча наша была полна скрытой горечи расставания, мы оба точно знали, что видимся в последний раз. Для общей фотографии в гостиной деда пришлось привести под руки. Ему было семьдесят семь, тело его было изношено, сознание же оставалось абсолютно ясным...

В мае следующего года сестра, вернувшись как-то из школы, застала деда Федота лежащим с открытым ртом, без движения и с остекленевшим взглядом. На зов её он не реагировал. Она так перепугалась, что вместо того чтобы самой звонить на скорую и матери, побежала средь бела дня в исподнем к своей близкой подруге за помощью. Та всё сделала холоднокровно. Врачи привели деда в себя, но он жаловался, что ничего не видит. Назавтра зрение к нему вернулось и пришедшую с учёбы Лиду он настоятельно просил выйти на улицу и посмотреть, какая там погода. Лида сопротивлялась и с иронией спрашивала: "Ты что гулять собрался?" Но дед настоял и, когда Лида вернулась с улицы, он уже ушёл.

Теперь преследовавшей меня разницы с дедом Федотом почти не осталось, однако разделяет Бездна


Рецензии