Весна на задворках

Подсчитываю, сколько мне было лет, когда отец праздновал свое двадцатипятилетие. Случилось это седьмого февраля 1954 года, получается, что было мне три с половиной года. Но почему же я так обостренно помню все-все-все? И ветхий барак, крашеный в нелепый розовый цвет, и столовую с другой стороны барака, и огромные горы опилок и льда, из которых торчали бочки с пивом, и взорванное во время войны паровозное депо, и глубокая яма для гашения извести (я так ее боялся), и кладбище паровозов, и еще много чего всякого: сараи, несколько финских домиков, водонапорная башня, маленькие огородики…   
Дед с бабушкой переехали на жительство на окраину Сталиногорска от нужды и безысходности. В их родовом селе Александрова Память вдруг ушла, исчезла вода в речке Вытемке. С незапамятных времен текла-текла и вдруг раз – одна грязь да болотина остались, а спустя год и грязи не стало, сушь сплошная. Думали, надеялись, что весной вода вернется в родные берега, но она не вернулась. А ближайшие колодцы да родники – за пять-шесть верст от Александровой Памяти. Не наездишься. И потянулись старинные обитатели села кто в соседние деревни Марьинка да Натальинка, а кто и того дальше – в Куркино, Ефремов, Рязань, Тулу, Москву…
Тетя Нюра, старшая дочь деда, некрасивая, с мужским (дедушкиным) лицом, глухая, но набожная и слезливая, решила устроить родителей рядом с собой. У тети Нюры был сын Володя. Все, чего Господь не додал матери, то с лихвой было отмерено сыну. И мужская стать, и приятные черты лица, и ум, и такт, и природная скромность. Позже он первым из нашей родни получит высшее образование, много чего добьется в жизни.
По семейной легенде тетя Нюра еще совсем молоденькой девушкой вышла замуж за военного, но тот вскорости погиб на границе, где служил на заставе. На самом деле тетя Нюра в  девятнадцать лет уехала из деревни к родне в Подмосковье, удачно устроилась на работу в санаторий Минобороны официанткой в столовую. А через два года привезла в деревню на попечение деда с бабушкой годовалого сына, а сама уехала к мужу на заставу, где было тревожно и опасно. Потом муж погиб в бою с нарушителями границы, а тетя Нюра каким-то образом попала в Сталиногорск, где сошлась с вдовцом и бывшим фронтовиком Александром Семеновичем Гавриковым, пожалев троих его детей, оставшихся без матери.
Александра Семеновича я помню очень хорошо. Матерешник и большой любитель выпить, разговаривал он так громко, что иным перешуметь его было совершенно невозможно. Тетя Нюра к тому времени совершенно оглохла, и Александр Семенович старался изо всех сил до нее докричаться, а заодно и до всех остальных. Работал бывший фронтовик в столярной мастерской при депо. Носил он всегда за ухом карандаш, а из нагрудного кармана пиджака выглядывал складной металлический метр. В своем деле был он мастером основательным, труд его ценили и хвалили. Наверное, на войне он наводил переправы, восстанавливал мосты, укреплял блиндажи, обустраивал командирские землянки в три наката. Теперь же в мирной жизни колотил полки, шкафы, столы, комоды, стругал стропила, нарезал планки для штакетника… А один раз для городского детского парка резал деревянных коней на подошве-качалке. Я ходил в мастерскую с тетей Нюрой и Александр Семенович разрешил мне посидеть и покачаться на одном из этих коней, еще не крашенных, пахнущих опилками и душистой елью.
Гавриков часто в обед приходил к нам. Столярная мастерская была рядом. По дороге он покупал четвертинку водки и полбуханки духовитого еще теплого ржаного хлеба. Дед ставил на стол две алюминиевые чашки, в одной – квашеная капуста, в другой – холодные картохи. И они пировали. Гавриков ловко выбивал засургученную затычку, разливал водку в большие стаканы, неаккуратно и торопливо выпивал, утирал струйки-потеки с острого подбородка, сочно закусывал хлебом и что-то орал, орал деду на ухо.
-Я ей говорю, Нюр, не ходи по железке, не ходи по шпалам, ты же ни хрена не слышишь! А вдруг паровоз! Ходи через мост, вокруг…
Дед молчал и беззубо, одними деснами, упорно жевал мякиш, иногда рукой бережно опускал в рот щепотку квашеной капусты.
К этому времени тетя Нюра была прописана в крошечном пенале барака, который одним своим торцом выходил к столярной мастерской. Вся комнатенка метров семь-восемь. Одно окошко, печка, стол, нары, помойное ведро... Бабушка с дедом поселились в этом пенале, а тетя Нюра переехала вместе с Володей к Александру Семеновичу, который жил в северном Сталиногорске в бараке рядом с ГРЭС. Комната у Гаврикова была  огромная, ее переделали из общей кухни, которой до войны пользовались несколько семей барака. Так они и стали жить-поживать: Александр Семенович, трое его сыновей, да тетя Нюра с Володькой. Всего шесть душ.
Отец мой в то время служил срочную в Германии. А мы с мамой ждали его в Туле, на самой окраине, в поселке Красный Перекоп. Дом наш, по сути тоже барак, но только двухэтажный – был крайний. А далее рос сильно запущенный парк, в котором ничего такого паркового  - ни качелей, ни каруселей, ни лавочек – не было. Среди огромных берез, кленов, лип и дубов было единственное культурное строение – это кинотеатр без крыши, обнесенный пятиметровым забором. В досках, плотно подогнанных одна к одной было прорезано множество щелочек, дырочек и отверстий, прилипившись к которым одним глазом, можно было урывками посмотреть фильм. Урывками потому, что на каждый сеанс приходил участковый милиционер, который время от времени дозором обходил вокруг кинотеатра и гонял неплатежеспособную ребятню. Был еще один отряд безбилетников, которые бесстрашно забирались на огромные тополя, вплотную примыкавшие к кинотеатру. Этих участковый достать никак не мог, поэтому злился и нехорошо ругался.
Если случался дождь, то фильм досматривали только те, кто предусмотрительно прихватил с собой на сеанс не только полные карманы семечек, но и зонт.
Дорога к кинотеатру проходила мимо крепкого дуба, под которым всегда сидели три старушки с дерматиновыми сумками, до краев наполненных жареными семечками. Маленький стаканчик – пять копеек, большой – десять. Одна из этих бабушек, самая миниатюрная, была нашей соседкой. Старая дева, росточком чуть более метра, на ругань матерешных своих товарок, называвших ее второй буквой из алфавита, всегда чуть слышно отвечала: « Я еще Богу угодная ». Часто в предсеансовые часы доблестный участковый шел разгонять торговок семечками, а я впереди него бежал предупредить соседку Ленушку об облаве. Она отдавала мне сумку с товаром: «Неси домой, не спеши». А сама, поправив платок, прогуливалась налегке по дорожкам парка, дышала свежим воздухом. Позже в награду от нее я получал премиальный маленький стаканчик семечек.
За парком был кулацкий одноэтажный Рогожинский поселок, а далее поля, поля, лесочки и перелески.
Отца дед насильно отправил учиться в Тулу в ФЗО. Было папеньке моему тогда лет шестнадцать, учился он на оружейного гравера. По мудрой задумке деда сын его должен стать человеком городским, счастливым и свободным, а не гнуть спину от зари до зари на колхозном поле за нищенские трудодни.
Училище находилось рядом со старинными стенами тульского кремля, а общежитие располагалось почему-то на Красном Перекопе, где по соседству в корпусе 11-а на двенадцати квадратных метрах жили моя бабушка. Мама, еще совсем юные тетя Лида, тетя Нина и семилетний дядя Юра. Одно окно, стол, две кровати, печка. Все.
Где впервые мой родитель увидел маму – я не знаю, не говорили они об этом никогда, и бабушка не говорила. А говорила бабушка много позже. когда я уже учился в школе, следующее: « Дура ты, Галька, дура. Вышла бы замуж за Митьку Филина, жила бы сейчас в Туле, как барынька…» Но ухажера Митьку Филина папа отшил быстро и решительно, а когда мама отказалась дружить с будущим оружейником-гравером, то он побил стекла единственного окна комнаты № 15 в корпусе 11-а. Была мама ко всему прочему еще и старше отца на три года. Но он был настроен более чем решительно, окно застеклил на другой день, а бабушке сказал: «Моя она, моя. И все! Ясно?» « Ясно,- сказала бабушка,- малахольный!»
Позже, когда отца призвали в армию, и он уже служил в Германии, то послал в самом начале службы два письма. Одно в село Александрова память, а другое в Тулу. Родителям он написал, что в Туле у него есть девушка, о которой он им неоднократно рассказывал, и что она скоро родит его ребенка и надо бы ее (Галю) поддержать, помочь продуктами. Там в Туле у них голодно и много нужды. А беременной невесте сообщил, что надо срочно съездить в Александрову Память, там «мои родители хотят поддержать тебя и будущего нашего ребенка. Помочь продуктами. Выезжай срочно, они ждут».
Потом мне уже взрослому мама рассказывала об этой поездке. Приняли хорошо, особенно радушен был дед, а бабушка не утерпела и упрекнула: «Мы ему другую невесту присмотрели, Олей звать. Вон их каменный дом большой. А он видишь, все по-своему порешил».
На поезд до станции Птань маму провожал Володя (было ему лет двенадцать) с друзьями. Несли свежеосвежованную овцу, целиком обернутую в простыню, ведро творога, ведро яиц, сумку с пирогами… Как она, бедная, потом все это тащила по трамваям, по голодной Туле? Не знаю, представить не могу. А через два месяца родился я.
Места в этой крохотной комнатке мне не нашлось. Долго думали – думали, потом постелили стопочку пеленок на стол, и на столе я стал жить. В это время у нас гостила сестра отца тетя Тамара, она рассказывала потом, что с этого самого стола я при ней покатился и упал… на сковороду. Что-то такое там жарили на примусе. Перепугались. Кричали, осматривали, нет ли ран, царапин, ожогов…  Обошлось.
Это все по чьим-то рассказам, воспоминаниям. А сам я лет до трех жил будто в глубоком крепком сне, теперь иногда мелькают какие-то картинки, стоп-кадры… Вот сижу в парке на траве, мама сует мне в руки букет одуванов, мне год и меня сейчас будут фотографировать. Вот пошел за дом – и по густой и теплой пыли босиком, томительно хорошо. Мама испугалась, бежит, подхватывает меня: «Ты куда убежал?»
В три года меня оставляли дома одного. Кто на работу, кто в школу, а я – один. Выхожу в коридор, прошу соседку тетю Руфу Красильникову: «Закройте дверь, пожалуйста, и повесьте ключ на гвоздик.» Она смеется: «Что же ты ботинки не ту ногу надел? Ну-ка я тебя переобую…»
Впервые вижу на улице курящего мужика из соседнего дома, очень похоже на летящие парашютики от одуванчиков. Кричу: «Пух! Пух!» Потом соображаю что-то и уже кричу другое: «Дым! Дым!»
Стоим с бабушкой у магазина, разгружают хлеб, ждем. Хлеб возят на лошади, зеленая деревянная будка летом на телеге, зимой – санях. Возчик приземистый, красномордый, хромой. Зимой в телогрейке. Летом в тельнике. Летом видно, что у него нет верха левого плеча. Мальчишки постарше говорят, что это лошадь ему откусила. Он бил ее кнутом, а она откусила ему половину плеча. Вероятнее всего это был калеченный войною фронтовик.
Перед сараем у деда обустроен огородик, шагов десять вдоль, да четыре – поперек. Он выдергивает из грядки тонкую, как крысиный хвост морковку, вытирает о свои штаны и дает мне. Бог мой, какая она яркая, пахучая, слад – ка – я! Я хрумкаю, а дед гладит меня по голове и что-то рассказывает про Александрову Память, про фруктовый сад, про вишневые деревья, про полевую клубнику, которая особенно хороша с холодным молоком.
Уехав из деревни, дед с бабушкой потеряли абсолютно все, в том числе и средства к существованию. Пенсии тогда колхозникам не полагались, жили селяне натуральным хозяйством. Были у моих и куры, и овцы, и коровка. Не будешь лениться на огороде (это после основной работы на колхоз) будут тебе и капустка – отличная закуска, и свекла, и картошка… На трудодни получишь зернеца, вот тебе и хлеб, слава тебе, Господи! А в городе бывшим колхозникам было совсем не сладко, сплошной актированный день. Актированный – это когда ливень, град, непогода, и на правлении составляется акт о невозможности вести полевые работы. Отдыхай, колхозник и колхозница, но платить за актированный день никто тебе ничего не будет. Так-то.
Дом бросили. Кто его купит в умирающей (уже умершей) деревне? Скот порезали (воды нет, поить нечем). Приехали на новое место жительства с тремя узлами да с дедовым армейским чемоданчиком из фанеры. Чемоданчик этот я очень любил. Крышка изнутри была оклеена цветными офортами, портретами Александра Невского, Дмитрия Донского и Богдана Хмельницкого. Дед мой Петр Карпович воевал в Первую мировую. В двадцать два года попал под первую газовую атаку немцев против русских под Ипромом. Тогда полуживые русские воины чудом отбились от врага. Эта атака вошла в историю, как «атака мертвецов».
Петр Карпович долго болел, всю жизнь был похож на живого скелета, но прожил он до 76 лет. Хранил дед в пустом чемоданчике свои награды, крестики да медальки маленькие. Серчал, когда я, а потом и братья мои играли в них. Позже крестики-медальки пропали. То ли братья их заиграли, то ли сам дед избавился от них. Опасно было в то время слыть героем империалистической войны, владеть знаками «За веру, царя и Отечество». Один мой знакомый рассказывал о той эпохе поучительную историю. Угораздило его родиться 21 января, аккурат в день смерти Владимира Ильича Ленина. Отец подумал – подумал да и зарегистрировал своего первенца более поздней датой, сдвинув день рождения сына на конец месяца. А жене объяснил это дело так. Вот празднует вся родня  семейную радость, а вдруг кто подумает, что мы радуемся смерти вождя мирового пролетариата. Нет-нет, береженого Бог бережет.
Первое время тетя Нюра родителей подкармливала, а потом дедушка нашел работу, стал дворником. Улицу мел, за чистотой следил в общественной уборной, которой пользовались неаккуратные жители окрестных бараков. Появились ничтожные, но столь необходимые для жизни деньги. Дед еще мальчиком пел в родном храме в честь великого и благоверного князя Александра Невского, хорошо знал церковную службу. Бабушка читала по памяти утреннее и вечернее правило, каждый день осиливала по одной главе из святого Евангелия, соблюдала все посты, в том числе и «среду-пятницу». Наверное, от тети Нюры (а может и еще как) все верующие в округе скоро узнали о новых соседях. Деда с бабушкой стали приглашать читать по покойникам псалтирь. После ночного бдения несли старики домой за свои труды рубля три-четыре денег да с поминального стола сверток с нехитрой трапезой.
А немного позже устроился Петр Карпович сторожить магазин, который почему-то назывался в народе «Павильон». Вот тут-то и отличился герой Первой мировой, и даже был награжден. Награжден в духе того послевоенного времени, неустроенного и голодного.
Между поселком Депо и поселком шахты № 26 стоял клуб. Большой, с кинозалом, танцевальным залом, буфетом, библиотекой. «Павильон», деревянный, кругленький, построен был на пустыре, совсем рядом с клубом. У руководства магазина и культурного заведения была, видимо, договоренность, по которой сторожу разрешалось ночью находиться внутри здания ДК. Дед располагался на втором этаже у огромного арочного окна и наблюдал за магазином, который был как на ладони. Свет погашен, деда в окне не видно, а он все отлично видит. Под рукой и тяжелый черный телефон на тумбочке. Ночь. Зима. Луна. Белая от снега улица. Мороз.
И вдруг, откуда ни возьмись два хмыря. Подошли к двери «Павильона», подергали ручку. Еще раз огляделись по сторонам и нагло и уверенно стали фомкой курочить навесной замок…
Дед, не мешкая, снял трубку телефона и набрал нужный номер. Сработали дежурные поселкового отделения милиции оперативно, примчались  на газончике втроем буквально через десять минут. Неудачных грабителей загребли быстро, скрутили и увезли в отделение. Позже милиция объявила деду благодарность, а завмаг, спустя недели две, вручил Петру Карповичу картонный ящик из-под консервов, полнехонький бархатного белоснежного сахару-песку. Был тогда в продаже в основном сахар кусковой (размером с кулак) и пиленый (каждый кубик с четверть спичечного коробка). А вот нежный песок в те годы днем с огнем найти было невозможно. Дефицит.
-Сынок,-позвал меня отец.- Иди-ка сюда… За занавеской, которая отделяла нашу часть комнаты от половины, на которой жили дед с бабушкой, отец вместе с Петром Карповичем, как зачарованные смотрели на распахнутую коробку с сахаром-песком. Потом предложили мне лизнуть это лакомство. Два раза просить меня не надо было.
-Вот что,-сказал дед,-надо бражку поставить, аккурат выгоним к твоему дню рождения. Вот и отметим и возвращение из армии, и двадцатипятилетие, и вообще…
Помню хорошо ту ночь, когда отец с дедом гнали самогонку. Жарко натопленная печь сипела, отец выбегал на улицу с ведром за снегом. Они шептались то тихо, то громко, то чему-то весело смеялись, наверное, пробовали первач. Бабушка время от времени ругала только деда:
 -Петя, ты бы потише, что ли…
-Все-все, Анют,- шептал дед, но через пять минут снова смеялся и в полный голос что-то рассказывал отцу.
А следующей ночью приехал дедушкин брат Михаил Карпович. Московский поезд приходил в полночь, мы в это время уже крепко спали, и я тоже спал как убитый. И вдруг я проснулся от того, что вспыхнул свет (голая лампочка без абажура горела ярко-ярко), какая-то суета, восклицания. Я открыл глаза и увидел большого (как мне показалось) интересного человека, который обнимался с худеньким дедушкой. Был этот человек с усами и бородой, в очках, в богатой мерлушковой шапке, справном зимнем пальто, на воротнике и плечах еще серебрились и не таяли редкие хлопья снега. Увидев, что я проснулся, гость сел на корточки и щелкнул замками небольшого чемодана. А потом протянул мне в постель гостинцы: мутного золота баночку, полную душистых монпансье и большой кулек круглых конфет, похожих на вишни.  И тут же черные шторки задернулись, и я уснул, прижимая к груди баночку с леденцами. Сколько он гостил у нас, что делал, о чем говорил – я не помню.
Михаила Карповича я вспомнил много лет спустя, когда однажды наткнулся в интернете в популярных социальных сетях на черно-белый снимок. Тщедушный, невысокий старичок сидел на лавочке у частного дома в окружении молодых ребят. Усы, борода, очки – показались мне очень знакомыми. Из подписи к снимку узнал, что это все Меситовы из Старой Купавны, а в центре патриарх и основатель династии Михаил Карпович.
Кстати, об имени Михаил, оно чрезвычайно популярно в нашем роду. У моего деда это имя носили и носят его брат, сын, внук и правнук.
И еще о Михаиле Карповиче. Каждое утро, читая молитвенное правило, я поминаю усопших Меситовых, всех, кого я знаю по отцовской линии – Михала, Петра, Карпа, Фрола, Игната, Якова… И вдруг в какой-то период (сразу же после того как мне встретился тот снимок в интернете) после того как за утренней молитвой я произносил последнее имя из этого ряда, кто-то будто подсказывал мне – «Михаила»… Что за голос? Какого Михаила? Отца? Но я уже называл его. И так несколько дней кряду. Пока не осенило – да это ведь Михаил Карпович хочет достучаться до меня, чтобы и его помянули со всеми родственниками. И только добавил я его в свой поминальный список, голос пропал. Самое большое и доброе, что мы можем сделать для наших покойников это помолиться об их душе в церкви или в домашней молитве. Сами они этого там сделать уже не могут.
…На отцов праздник поставили на бабушкиной половине строительные козлы, соединили их со столом на нашей половине новыми досками. А сверху накинули чистые простыни.. Пришло родни и знакомых человек пятнадцать. Диву даюсь. Как они только уместились по лавкам да на табуретах, тоже соединенных досками. Я участвовал в многолюдном застолье впервые в жизни. Сидел рядом с отцом, пил ситро из маленького стаканчика и разглядывал папиных друзей шахтеров. В послевоенном Сталиногорске граверы совсем не требовались. А вот в горняках нужда была большая. Родине нужен был уголь. Дедушка, хорошо выпив, рассказывал о том, как он воевал. Как командовал взводом татар. Которые оказались хорошими храбрыми солдатами. У них Петр Карпович научился десятку ходовых разговорных фраз на татарском, типа: дай закурить, спички есть? водку пить – голова болит, пить хочу, есть хочу… Каждое слово, фразу дед тут же произносил по-татарски. Запомнились мне они на всю жизнь, чтобы потом пригодиться через семнадцать лет, когда доведется мне служить срочную в Москве. А было так. До демобилизации оставались последние полгода, когда к нам в роту прибыло молодое пополнение из Казани и Уфы. Как-то капитан Кривоносов дал мне задание взять десять человек из нового набора и отправиться в Измайловский парк, где надо у каруселей лопатами раскидать на дорожке несколько кубов мелкой щебенки. Воинские части повсеместно тогда оказывали шефскую помощь предприятиям, учреждениям и так далее. Так вот татарчата работают, со мной по-русски разговаривают, а между собой по-своему лопочут. Несколько раз промелькнуло в их речи слово «арака». А сами глазами по киоскам стреляют. И мгновенно вспомнилась застольная речь деда, и я назидательно произнес молодым бойцам: «Арака ищаос – баша уртаос». Бойцы как по команде прекратили работу и влюбленно посмотрели  на меня. А один радостно спросил: «Товарищ старший сержант, а вы татарин?» Я не ответил, но попросил: «Тартарга биряле?» Сразу же десяток рук протянули мне десяток пачек сигарет. И хотя трое или четверо уже зажгли мне навстречу спички, я ласково попросил: «Ширпа бар?» И потом, когда возникали какие-то проблемы у этого взвода, шли ребята за советом не к старшему сержанту Ковалеву, не к старшему сержанту Михневичу, но ко мне, старшему сержанту Меситову.
Маленькое отступление. Когда я писал этот эпизод, то на всякий случай позвонил моему однокурснику по горно-техническому училищу Юре (Афаулу) Сафиулину, который сегодня живет в Прибалтике,  и знает татарский язык не понаслышке. На мой вопрос, сильно ли я исказил  татарские слова, ответил, что исказил. И написал мне правильное их произношение. Немного подумав, я решил ничего не менять, уж как было - так было, как сказал – так и сказал. Главное, что я был услышан и понят правильно. Однако вернемся к юбилею отца.
Сегодня я думаю, как хорошо, что я родился так рано, что даже смог вместе с отцом отпраздновать его двадцатипятилетие. Не каждому по жизни выпадает такое счастье, не каждому. Мне выпало.
Через год у меня родился брат, а через три года еще один брат. Над детской кроваткой висело радио, которое дед никогда не выключал, оно работало с шести утра до двенадцати ночи. Просыпались мы под гимн страны, под него и засыпали. Младшие братья почему-то гимн не любили и встречали его дружным ревом. В то время, когда мама родила третьего ребенка, брата Валентина, частой гостьей в нашем доме стала приятная молодая женщина, звали ее, кажется, Мариша. Жили они с мужем недалеко от нас в финском домике. Муж недавно вернулся со Шпицбергена, поэтому поживали наши соседи богато. Мариша приносила показать маме подарки, которые ей привез муж с острова. Тут были и накидка из чернобурки, и импортные платья, туфли, розовый берет с шарфиком и много чего еще. Жаловалась Мариша маме на свою бездетную долю:
- Мой - то, когда мы поженились, заявил, что никакие дочки-сыночки ему не нужны. Мол, ступай, сделай себе операцию, чтобы нам нищету не плодить. А теперь очнулся, созрел, говорит, что очень детей хочет. А где я ему их возьму?..
Потом мама как-то поругалась со своей новой подругой, и даже выгнала ее. Вечером я случайно услышал, как мама шепотом рассказывала отцу причину раздора. Оказывается, Мариша попросила маму отдать ей меня. Говорила, мол, я тебе денег много дам, документы мы сделаем. И сразу же на Украину уедем  (куда-то в Полтаву) к родителям мужа.
Ужас овладел мною от услышанного, меня хотели купить, как куклу какую-то и увезти в Полтаву. Несколько дней я переживал эту историю. А однажды за обедом спросил родителей открыто, надумали они меня продавать или как? Отец засмеялся и сказал: «Ты нам самим нужен. Да и картошечки такой толчененькой с маслицем ни на какой Украине не найдешь. Так что ешь, ешь давай!» И я весело застучал ложкой по краям большой алюминиевой чашки.
Однажды отец, вернувшись с работы, сказал: «Все. Нам дают отдельную комнату. В доме рядом с клубом. Идем смотреть». Пошли втроем. Отец, мать и я. В двухкомнатной коммуналке нам досталась большая, просто огромная комната, метров двадцати. А еще полкухни, полкоридора, полтуалета… Что же мы со всем этим будем делать? Ведь у нас нет никакой мебели, никакой обстановки. Ни-ка-кой.
-Ничего,- сказал отец,- а Александр Семенович нам на что? Вот то-то… Пошли знакомиться к соседям. Фамилия их была Сладковы. Немолодые уже дядя Коля шахтер, его жена тетя Нюра и поздняя дочка Люся, моя ровесница. Мы с ней на следующий год пойдем в первый класс.
За неделю Александр Семенович смастерил: кухонный стол, комод, платяной шкаф и четыре табуретки. Отец с матерью съездили в город и привезли на грузовике две новенькие двуспальные кровати, обеденный стол и этажерку. Вот это жизнь!
В новой квартире мы как-то сразу почувствовали себя богачами, баловнями судьбы. Если и возникали какие-то неудобства, отец говорил: «Это горе – не беда!» И то, что соседи, когда топили общую печь в коридоре, то норовили горячие угли подгребать ближе к левой (своей) стороне, и то, что кухонный стол стоял у них у единственного окна, а наш у глухой темной стены – мы на это не обращали никакого внимания.
Дед часто приходил в гости. Снимал галоши с мягких кожаных сапог и проходил в комнату. И почти ничего не говорил. Смотрел на нас, на мебель, на новые дорожки, молчал и хорошо улыбался одними глазами.
Да, забыл сказать. Еще нам достался в наследство от бывших хозяев сарай. В нем было полно разного хлама, в том числе два корыта, бак бельевой и самодельный железный ящик с замком (для хранения мяса зимой). Хорошо, очень хорошо. Все пригодится. Железный ящик пригодился уже в ноябре.
Как сейчас вижу. Поздний ноябрьский зазимок. Смотрю в окно и вдруг вижу своих родителей, которые на веревке ведут овцу. Мороз, ветрено, снега еще нет, но земля уже скованна стужей, под окном две-три редкие остеклен-елые лужи. Мать худая, одета в осеннее поношенное пальто, на голове плотно повязанный бесцветный платок, отец в кепке и плаще. А на улице все десять градусов мороза да ветер. Но я не успеваю их пожалеть, мой взгляд зацепился за овечку, настоящую, живую. Срываюсь с места и вылетаю на улицу. Мать ругается, мол, куда ты раздетый, а ну пулей домой. Жалко. Даже не дали погладить, рассмотреть поближе. Сижу на кухне, а они не идут и не идут. Пошли загонять овечку в сарай.
Ну вот пришли, замерзшие, раскрасневшиеся. Еще бы, по такой погоде пешком с городского базара. А это километров пять-шесть. Отец достает из стола начатую бутылку водки, наливает в стакан, виновато говори матери: «Сейчас согреюсь и пойду резать». Он допивает водку, хмелеет и идет полежать.
Резали овечку на следующий день. Пришли Александр Семенович с тетей Нюрой помогать. Ночью выпал густой первый снег, завалил все пространства, накрыл чистым белым праздником черные крыши сараев, мусор и грязь в проулках. Тут же у сарая отец без шапки, но в телогрейке, долго доводил лезвие ножа на полукруглом точильном камне  и все чего-то тянул, тянул время. Потом вывел из сарая овцу, она дружелюбно покрутила коротким хвостом и изредка хватала зубами снег. Отец достал из кармана папиросы: «Сейчас, только покурим…»
- Ну-ка, - сказал Александр Семенович,- дай сюды нож!
Я пригласил на это событие трех своих близких друзей и мы, стайкой, стояли чуть в стороне и млели от ужаса, от ожидания страшной развязки. Один Толик Снегирев, все знающий и бесстрашный, сказал: «Сейчас он ее чик по горлу, и все».
Александр Семенович окорячил овцу, левой рукой ухватил ее за морду, за губы, потянул вверх, а правой мгновенно полоснул по горлу. Тугая карминная струя брызнула на белый снег. Потом с ведром теплой воды и с тазами пришла тетя Нюра. Туша висела в проеме сарая, еще дымилась.
-Ты что так долго? – крикнул ей в ухо Александр Семенович и крепко выругался.
- Чего? – переспросила тетя Нюра, но Гавриков уже выпарывал брюхо и валил в один таз кишки и требуху, а в другой – горячий ливер.
- Пошли, робя, - сказал Снегирев, - больше ничего интересного не будет…
Помню, как потом мать жарила на нашей полуметровой с низкими бортами сковороде свежую печенку, легкие и картошку, как вкусно пахло сытной едой, как пил, утирая свой острый подбородок, Александр Семенович, как он грохотал, орал про войну… Тетя Нюра убеждала мать в том, что овечьи кишки выбрасывать не стоит, « это чистое золото».
- Ну тогда я их себе возьму, промою, пожарю…
Когда взрослые наелись и напились, к столу сели мы, дети, а с нами и мамка. Эх, и вкусно же было, как вкусно!
Я часто навещал деда с бабушкой. Мне нравилось, что они не следили за мной, все позволяли, хочешь – по закоулкам буфета шуруди, грызи плитку фруктового чая, а хочешь – рисуй самодельной пластмассовой ручкой, похожей на длинную вишневую сосульку. Обмакнешь перышко в чернильницу и вазюкаешь по страницам толстой общей тетради. А хочешь – катайся с ребятами на санках до последнего. Все уже по домам разбрелись, а ты один в тяжелых штанах, облипших снежными катушками, ляжешь  на спину в салазках и рассматриваешь небо, полное крохотных ярких звезд, целые мириады звезд – не охватить все сразу одним взглядом, не сосчитать. Потом уже дед подойдет к окну, приложит ладонь скобочкой к бровям, увидит меня у самой завалинки и постучит в стекло.
А однажды бабушка раздела меня до гола и поставила в корыто с теплой водой. Я думал, что она меня мыть хочет, а она поливала на голову из ковшика и приговаривала: «Во имя Отца и Сына и Святага Духа!» Тут же была и тетя Нюра, она сидела у стола, подперев щеку кулаком и лениво говорила: « Мама, кто тебя уполномочил делать это? Его в Оболенку в церковь везти надо». «Отстань, - говорила бабушка и продолжала свое, - во имя Отца и Сына и Святага Духа!» И то повернет меня, взяв за худые плечи, боком, то спиной… И все крутила, подталкивала на тропинку, ведущую к столбовой дороге Веры. Но я, человек маленький еще, глупый и вредный, позже приходя из школы, заявлял: «Ба, а Бога нет, нам учительница сказала. А если он есть, то пусть меня сейчас убьет!»
Бабушка пугалась, махала гневно на меня руками и ничего не говорила. (Господи,  прости мне и этот грех!)
Рядом с новым домом, куда мы переехали от деда с бабушкой, был сквер, густо засаженный боярышником и шиповником, там же была братская могила наших солдат, погибших при освобождении Сталиногорска. Напротив сквера находился главный продуктовый магазин поселка. Он занимал только первый этаж небольшого двухэтажного жилого дома, но в нем были отделы «рыба-мясо», молочный, винный, бакалея, кондитерский. Сколько очередей отстоял я тут за рисом, сливочным маслом, гречкой, колбасой, тушенкой. Мать приводила меня за руку, ставила в очередь, а сама шла домой готовить, стирать, убираться, шить нам рубахи, трусы, майки. А я в унылой череде поселковых людей разглядывал витрины с селедкой, вином, маргусалином… Интереснее всего, конечно же, было в кондитерском. Тут в стеклянных банках красовались подушечки, морские камушки, ириски «Золотой ключик» и «Кис-кис», соевые батончики, которые именовались то «Пионерские», то «Школьные», а также конфеты «Кавказские» (сделанные из шоколадной глины), разноцветные горошины драже, кофейные карамельки, еще «Гусиные лапки» и «Раковые шейки».  А дальше шли недоступные, как звезды в небе, «Красная шапочка», «Мишка на Севере», «Кара Кум», «Ну-ка отними», «Белочка», «Тузик» и так далее. Вкус этих дорогих удовольствий нам был неизвестен. Еще тут были аккуратные баночки с вишневыми и сливовыми компотами, конфитюрами всех мастей. Компоты нам перепадали нам, если только вдруг случалось простудиться и заболеть.
Оберточной бумаги в то время не было и в помине. Хочешь макарон купить или пшенной крупы – бери с собой газету. Однажды с газетой «Правда» мама отправилась за макаронами. Продавщица бакалеи тетя Фрося уже было стала крутить кулек, как заметила, проявила высокую политическую бдительность. На первой полосе главной газеты страны был напечатан портрет руководителя СССР Никиты Сергеевича Хрущева, а поперек портрета школьными чернилами, корявым почерком первоклассника запечатлена детская речевка: «Лысый, ступай в уголок попысай!» Тетя Фрося выразительно поглядела на маму, потом молча потыкала пальцем в портрет первого секретаря ЦК КПСС и сокрушенно покачала головой. Била меня мать не больно, скрученным полотенцем. Вечером воспитание продолжил отец. Он говорил о том, что Никита Сергеевич выдающийся деятель международного рабочего движения и говорить о нем плохо нельзя. Я робко возражал: «А как же дед Дудукин?» Отец вздыхал и уходил на кухню пить чай, успевая по дороге сказать: «Что взять со старого пьяного человека? А ты у нас ведь много читаешь, должен понимать…»
Сосед из первого подъезда дед Дудукин частенько, приняв горячительного, выходил на улицу, распахивал полушубок, сдергивал с головы шапку и, напрягаясь багровой лысиной, кричал: «Люди добрые! Хрущев всю Россию пропил!» Было это в тот год, когда Никита Сергеевич посетил нашу область и побывал на Новомосковском и Щекинском  химкомбинате. Спустя много лет мне об этом времени будет рассказывать патриарх советской экономики, директор Щекинского химического предприятия Герой Социалистического Труда Петр Михайлович Шаров:
- Хрущев мне понравился. Он мгновенно погружался в тему, понимал проблему, предлагал ее решение. Так он сказал, а почему мы жалеем золото, у нас его много. Давайте за золото покупать передовое оборудование у итальянцев, японцев, американцев. Нам это будет выгодно. Так что зря его некоторые  современные критики пытаются представить человеком неумным, самодуром. Нет, нет.
В 1956 году много разговоров шло о том, что Хрущев объявил о пенсионной реформе. По новому закону наконец-то пенсия полагалась и колхозникам.
-Да,- говорил дедушка тете Нюре,- двенадцать рубликов буду я получать. Это совсем неплохо. Вот теперь заживем.
С развенчанием культа личности Сталина Сталиногорск переименовали в Новомосковск, а с известной скульптурой в городе (Сталин с Лениным сидят на скамеечке и глядят друг на друга) случилась смешная история. Все личные памятники Иосифу Виссарионовичу сбросили с пьедесталов в одну ночь. Сковырнули Сталина и со знаменитой скамейки на площади, оставив Ленина в одиночестве. Композиция развалилась. Вождь сидит на краешке длинной скамейки и уважительно, с любовью смотрит, улыбаясь, вдаль. Решили уравновесить композицию, заменив Сталина на вазон с цветами. Получилось совсем глупо, издевательство над здравым смыслом. Ульянов-Ленин обнимает вазон чувственно, с большим тактом и уважением. Подумали-подумали отцы города да и спрятали увечную скульптуру в пригородном лесочке, который вплотную подходил к девятнадцатому кварталу. Эффект таинственности и злодейства стал еще более неожиданным и страшным. Идешь между деревьями, собираешь грибы, птички поют и вдруг в самом урочном и темном уголке леса - бац! – Ленин в обнимку с бетонной чашей. Непостижимо!
В нашей семье все любили читать книги, любил и я, это чистая правда.  Обожал читальный зал клубной библиотеки, там  я первым делом брал подшивку журнала «Крокодил». В кожаном богатом кресле в окружении фикусов, пальм и гераней неторопливо листал страницы, рассматривал смешные картинки, читал к ним подписи. А потом шел менять книжку. Любил читать русские сказки, потом сильно увлекся приключениями Гулливера, Робинзона Крузо, залпом проглатывал сказки Джанни Родари, «Золотой ключик» Алексея Толстого, произведения Аркадия Гайдара… А потом пришла новая библиотекарша, которая то ли невзлюбила меня, то ли у нее были другие представления о детской литературе, так или иначе, но она насильно стала мне пихать «Я сын трудового народа» Валентина Катаева, «Мальчик из Уржума» Антонины Голубевой, «Янки при дворе короля Артура» Марка Твена… А дальше сплошным потоком пошли рассказы и повести детских китайских писателей, их имена и названия книг я помню до сих пор. Напимер, Гао Юй Бао «Я хочу учиться». И я перестал ходить в библиотеку, но пристрастился читать взрослые книги, которые приносили домой от вредной библиотекарши мои отец и дед. Так я тайком от родителей осилил «Собор Парижской Богоматери» Виктора Гюго, «Земля» Эмиля Золя, «Яма» Александра Куприна, рассказы Исаака Бабеля и так далее. Мне хотелось полистать книжки про Котьку и огурцы, про лягушку-путешественницу, а я бился над «Жерминаль» того же Эмиля Золя,  «Шагреневая кожа» Оноре де Бальзака, половину не понимая из того что читал. Правда, гораздо позже все прочитанное и осозналось, и пригодилось.
Книжки, друзья да уличные игры, этим большинство из нас жило и держалось в детстве. Игры, игры, теперь таких не найти. Ножички, лапта, чижик, городки, жоска, царь-гора, прятки… В Туле на Красном Перекопе, если водящий ошибался, все кричали: «Горки перебили!» А в Салиногорске-Новомосковске: «Обознатушки-перепрятушки!» И я мог сравнивать и делать вывод: в тульской кричалке – больше поэзии, образности, а в сталиногорской – больше жизни, реальности.
А считалки? Что за чудо эти считалочки. Похожие на детские частушки. «Дора-дора помидора, мы в лесу поймали вора…», «Катилася торба с великого горба…», «Вышел месяц (немец) из тумана, вынул ножик из кармана…», «Мадам Тюлюлю объелась киселю…», «Эники-беники ели вареники…», «На златом крыльце сидели…» И еще, еще и еще. И нет им числа. Были в этой игре еще и дразнилки: «Салка, салка, дай колбаски, я не ел до самой Пасхи,», «Михаил козу доил, сиська оторвалась. Он хотел ее пришить – мамка заругалась!», «Неотвожа – красна рожа…»
А еще игры на деньги. Расшибалка, пристенок, орел и решка. Расшибалкой, ее азартом, я болел долго, класса до пятого-шестого. Любил битой гнуть стопку с монетками, любил на выигрышные копейки покупать мороженое , за шесть копеек – фруктовое, за девять – молочное, за пятнадцать – сли-воч-ное!
Как-то весной я резался в расшибок, в тот день мне особенно везло. Два раза сделал «собрать». Это когда битой попадаешь в стопку монет и весь кон без переворота забираешь в карман. Но все испортил младший брат. «Иди, тебя папка зовет,- сказал он, - срочно иди».
В теплом зимнем пальто, тяжелом и обтрепанном, поплелся я, король расшибалки, домой. А вокруг торжествовала ранняя теплая весна. Снега почти не было, грязные его клочья пытались прятаться в затененных местах ближе к цоколю дома. Грунтовые дорожки, вчера еще безобразные и грязные, сегодня подсохли и пружинили под ногой, будто резиновые. Всегда в это время, и тогда и сегодня, мне вспоминается первая несравненная весна на Красном Перекопе в Туле. Мне было года три или четыре, но помню я тот день очень ярко. Мы пошли с бабушкой гулять. И только мы вышли из парадного, как сразу же на нас обрушилось нестерпимо яркое небо, изобилие света, солнца, арбузных запахов, счастливых воробьиных криков. Среди просевших снегов, ослепительно сверкая, перекручиваясь и перевиваясь струями, весело бежали ручьи. Мальчишки пускали по этим игрушечным рекам в дальнее плавание щепочки, веточки, всякий мусор. И в тот день, в тот миг своей детской душой я вдруг почувствовал, ощутил, как хорошо жить на свете, как прекрасна и обворожительна весна вне зависимости от того, сколько тебе лет и где ты живешь – в столице или на окраине бедного рабочего поселка.
     Отец полулежал – полусидел на моей кровати, закинув руки за голову, и смотрел в потолок.
- Дело в следующем,- сказал папа, - у нас на шахте сегодня вывесили объявление. В Туле, вернее недалеко от Тулы, есть специальное училище, в которое принимают только детей шахтеров. Полное государственное обеспечение. Тебе дадут пальто, бушлат, шапку, костюм, ботинки, трусы, майку, носки, щетку и зубной порошок… Короче, все-все-все. Три раза в день будут кормить. Два года учеба будет идти как в обыкновенной школе, а закончишь седьмой и восьмой классы, обучение пойдет уже по программе горного техникума. Получишь диплом и вот ты – горный техник - электромеханик. Можешь работать в шахте хоть мастером, хоть десятником, хоть начальником участка. Понял?
- Понял. Только после школы я хотел в институт…
- Сейчас ты не понимаешь, не можешь понимать, чего ты хочешь. А когда начнешь соображать, что да к чему… А у тебя уже средне-техническое образование будет, диплом.
- Я не хочу,- сказал я.
- Вас у меня шестеро детей да мать… А работаю я один. Мне тяжело.
- Хорошо, - сказал я, - если такое дело, то я согласен.
Интересно, что чувствовал мой отец, когда помимо его воли дед определил судьбу сына, отправив учиться в ФЗО. Наверное, то же, что и я. Безграничную любовь к дому, к семье, к жалким поселковым корпусам и сараям, к ребятам, к школе, к нелепой каменной фигуре шахтера с отбойным молотком на плече. Все это у меня отбиралось в обмен на неизвестность, новую жизнь. Но что поделаешь, надо помочь отцу, ему и впрямь тяжело, он и в отпуск-то за всю жизнь ни разу по-настоящему не сходил.
…В отпуске отец никогда не отдыхал, а ехал работать в соседнюю область, в колхоз. Деревенский труд, картинки из детства, отсутствие пригляда жены, местная самогоночка да возможность заработать дополнительные средства для семьи – все это влекло папу раз в год на рязанские просторы. Возвращался он через месяц на грузовике, пьяненький. Вместе с водителем выгружал мешки с зерном – плату за ударный труд на сельской ниве. А еще привозил пяток живых гусей или баранчика. Зерно потом родители продавали на местном базаре, его охотно брали обитатели частного сектора, содержавшие на своем дворе кур, уток, гусей, коз, кроликов. Отец торговать не умел, все норовил за бесценок сплавить да скорее – домой. У матери каждая копейка была на счету, поэтому она папу в этом деле осаживала.
Вечером после удачной торговли папа выпивал, быстро хмелел и в десятый раз подробно рассказывал, как он выручил колхозников, когда порвался брезентовый транспортер на элеваторе. «Я им говорю, ну-ка давайте я его по-шахтерски переклепаю. И переклепал. Председатель прибежал, руку мне трясет, вот, мол, спасибо тебе, шахтер. А то, ну прямо беда бы у нас была. Спасибо тебе, Михаил Петрович!  Вот так вот».
Я заканчивал шестой класс, а мои документы вместе с заявлением в училище отец уже отвез. Впереди меня ждали вступительные экзамены, собеседования. Я настраивался на новую волну, думал о том, что, может, и хорошо, что я уеду в Тулу, рядом будет Красный Перекоп, любимая бабушка Лена, соседи по корпусу 11-а, Валя Волкова. Та самая Валя, которая дала мне имя. Мама хотела назвать Игорем, но трехлетняя соседка приходила, заглядывала в качку и упорно называла меня Сашей. Когда пошли регистрировать новорожденного, то без колебаний записали утвержденный Валей Волковой вариант. У меня хранится фото, на котором мне два года, а ей – пять. Она держит меня за руку и строго смотрит в объектив. Я тогда ее звал - Королева.
Наша дружба с Валей длилась лет восемь. Пока ее отцу, фронтовику и оружейнику, не дали квартиру в новом доме, рядом с проспектом Коммунаров. Один как-то раз в те годы мы поехали за грибами. Из нашего коридора набралось желающих человек двенадцать, среди взрослых было и двое детей – я и Валя. Теплым летним вечером всем табором с кошелками и ведрами потащились мы пешком на Московский вокзал, там сели на последнюю электричку и поехали по ночной дороге в сторону Москвы. В Ревякино или чуть дальше вышли на станции и побрели к лесу. Там на опушке мужчины разожгли костер и стали ждать рассвета. Меня бабушка уложила поспать на бревнах, наваленных в штабеля тут же. Укутала своим платком. Утром, еще в потемках, мы пошли по росистому спящему лесу на поиск грибов. Такая сладкая тишина, истома. И вдруг Валя негромко запела:
                Как турецкая чаша твой стан,
                Рот – рубин раскаленный.
                Если б был я турецкий султан,
                Я бы взял тебя в жены.
В последний раз она встретилась мне в Туле, когда мне было лет шестнадцать. Она шла по вечернему городу с парнем, который обнимал ее за талию. Мы поприветствовали друг друга. Она обрадовалась встрече, освободилась от руки своего спутника, бросилась ко мне, что-то радостно говорила, приглашала в гости. Больше я ее никогда не видел. И в гости к ней тоже так и не попал.
А Красный Перекоп жил своей жизнью, как и раньше, в давние годы моего детства.
…Теплыми летними вечерами, когда световой день долог и приятен, пожилые женщины нашего дома занимали лавочку у парадного и заводили разные разговоры, рассказывали всякие истории, иногда страшные-страшные. Думаю, что иногда специально для нас детей нагоняли старушки жуть.
Вот ходили дети через лес в соседнюю деревню в школу, своей школы у них не было. А дело было зимой. Вернулись после уроков детишки по домам, а одного, Ванечки, нет. Его учительница после уроков оставила для дополнительных занятий. Что делать. Пошли его искать всей деревней. Глядят, рядом с дорогой портфель и детские валеночки лежат. А в валеночках – ножки откусанные. Волки, оказывается, напали на Ванечку. Зимой волки очень голодные и злые.
Или такая история. В доме в частном секторе (в те годы вся Тула была частным сектором) жили муж с женой, жили зажиточно, не бедно, правда, детишек у них не было. Страдали от этого. А тут как-то поздно вечером стук в калитку. Жена пошла открыть, а там девочка лет шести стоит, говорит: «Ой, тетя, я заблудилась, можно я у вас переночую? А завтра пойдем мою маму искать». Девочка такая милая, чистенькая, хозяевам понравилась. Они  и оставили ее у себя. Покормили, постелили в зале ночевать, а сами в спальню отправились. Хозяйка, перед тем как заснуть, все мужу нашептывала: «Нам бы такую дочку…» А ночью проснулась женщина от прикосновения детских пальчиков к своему горлу, отшатнулась: «Тебе чего?» А та ей говорит: «Я попить хочу». Встала, воды подала, уложила девочку на место, а сама к мужу вернулась. Как-то ей не по себе стало. Будит-будит мужа, а он спит, как убитый, еле растолкала, говорит: «Что-то мне страшно». А он ей: «Мне приснилось, будто эта девочка мне своими пальчиками сонную артерию прижала, хочу проснуться, встать – а никак!» А тут машина к их дому подъехала, поморгала по окнам фарами и заглушила мотор, свет выключила. А девочка не спит, ворочается. Машина спустя час еще поморгала светом и уехала. А хозяевам уже не до сна. Так до утра и просидели одетыми. А утром сдали девочку куда надо. Выяснилось, что усыпляла девочка таким образом хозяев, а бандиты потом заходили в дом, забирали все ценное и уезжали. Так несколько бездетных состоятельных пар до нитки обобрали.
После таких историй заходишь в темный подъезд, а ноги домой не идут, а зубы от страха секут мелкую дробь.
А то затеют старушки любовные истории мусолить. Тут уж эротические писатели отдыхают.
Вот повадился один физрук к учителке по ночам наведываться, а ейный муж на карете скорой помощи работал и часто по ночам дежурил. Дело зимой было. Прибежит на лыжах, прокрадется, а утром уже в открытую по поселку катится, только палки мелькают. Все с ним здоровкаются, говорят: «Вот молодец мужик, каждый день зарядку делает в виде лыжных пробежек». А муж узнал об этом от кого-то. Подкараулил его у своего дома да вылил ему за шиворот трехлитровую банку варенья, говорит: «Ну, теперь беги, скороход!» А тому до дома-то километра три лыжи вострить. Вот ведь какую злую месть придумал. Одно слово – дохтур!
Но Бог с ними, с этими историями, давайте вернемся к моей истории. В училище я поступил, сдал кое-как вступительные испытания и был зачислен. Но мне там не нравилось. Три сотни отчаянных сорванцов и хулиганов, собранные со всех окраин области, уживались под одной крышей сложно и непросто. Я никогда не был забиякой, мне в этой компании жилось трудно. А еще я как маленький скучал по дому, до слез скучал. Мама это почувствовала и приехала сама, приехала на несколько часов повидать меня. Двухчасовая поездка в Тулу было непростой, на руках у нее была грудная моя младшая сестра, шестой заключительный ребенок нашей семьи. Мама как могла жалела меня, утешала, вот, мол, скоро новогодние каникулы – тогда сам приедешь. Но до каникул еще надо было дожить, два тягостных месяца – это огромный срок. Я этот срок не выдержал. В первых числах декабря сам уже собрался на выходные домой. Впервые с тех пор, как уехал в Тулу. Потом таких рейсов «туда-обратно» будет много, очень много за шесть, целых шесть бесцельных, ненужных лет. Не пригодится мне никак диплом, как не пригодилась профессия гравера моему отцу. Но зачем-то это все мне послал Господь. Может быть, чтобы встретить множество новых людей, судеб, характеров? Может быть.
Вот как-то довелось из Новомосковска в Тулу ехать с попутчиком, который мне видится очень отчетливо сквозь многие и многие прожитые годы. Пожилой мужчина с очень худым лицом, неаккуратно выбрит, потертое пальто великовато. Ехал он в Петелинскую психиатрическую больницу, глухим голосом рассказывал всем об этом. А потом стал читать свои стихи. Про больницу.
Мне Богом видно велено
Попасть сюда, в Петелино.
Потом про сына, который служил в тот период в армии.
А без маминых котлет
Стал ты тощий, как скелет.
Про свое детство, про мать. Братьев и сестер своих.
Мать ничего не соображала
И через год почти рожала.
Хорошие яркие строки. Я в этом деле тогда уже немного разбирался, так как сам изредка печатался в областной молодежке. Но этот больной самодеятельный поэт встретится мне позже. А пока я не был в родном доме три месяца кряду и вот еду, еду к родителям, братьям и сестрам своим, которых я, оказывается, люблю нелицемерно, люблю до слез. Я везу в подарок буханку заварного Бородинского хлеба (мать его очень любит, но в Новомосковске его нет), братьям и сестрам именные пряники, размером они чуть больше спичечного коробка и на них можно прочитать имена «Слава», «Валя», «Оля», «Миша», «Ира»… Дома все налетают на меня с объятиями и радостными криками. Я глупо улыбаюсь и тоже радуюсь тому, что я вновь вижу нашу печку, кровать, стол, вешалку, перегруженную детскими и взрослыми пальто, шапками…
Выходные пролетают до обидного быстро и завтра утром мне вновь надо уезжать из дома. А уезжать неохота, еще не насладился, не напитался домом, разговорами, привычными родными запахами. Уныние и растерянность читаются на моем лице, и мама говорит отцу: «Надо в поликлинику сходить, получить справку… Простуда, температура… Пусть хоть недельку поживет с нами».
Малюсенькая поликлиника находится в соседнем доме. Дом двухподъездный, деревянный, жилой, но одна трехкомнатная квартира отведена под лечебное учреждение. В коридоре пяток пустых стульев, посетителей нет. Отец заглядывает в кабинет, что-то говорит, объясняет. Выходит медсестра, смотрит на меня без подозрений, а я жду, что она закричит: «Да он симулянт! Притворяется больным!» Но она равнодушно сует мне под мышку градусник и уходит. Отец тут же забирает у меня градусник, трет его об обшлаг своего рукава, смотрит на шкалу, еще трет, пихает мне под мышку, улыбается, подмигивает: «Порядок!»
Целую неделю я валяю дурака, хожу по своим друзьям-одноклассникам, вру, как хорошо мне в училище: учусь играть на баяне, занимаюсь в спортивной секции, кормят от пуза, все бесплатно, после Нового года идем в цирк! Ребята смотрят на меня, как на взрослого, как на человека, уже чего-то добившегося в жизни.
Время, время. Оно все стремится и стремится вперед. И вот неделя, целая неделя проходит, улетает, и завтра рано с утра со справкой, в которой написано о том, что я пропустил уроки по уважительной причине болезни (катар верхних дыхательных путей) должен ехать в училище.
Ночь длится пять секунд. Мама будит меня в четыре утра, жарит на керогазе оладышки на дорогу. Умываюсь и, не попив чаю (некогда), напяливаю на себя жесткую черную шинель (на каждой пуговице скрещенные молоточки), шапку. Мама сует мне в правый карман теплый сверток с оладьями, бережно целует в щеку и выталкивает за дверь.
На улице темно. Холодно. Лютует мороз. Сейчас пойдет дежурный автобус, на нем мне надо успеть добраться до автовокзала. А там уже в пять  первый рейс на Тулу. В Туле я буду в семь, там пересадка на скуратовский автобус, который к восьми доставит меня к училищу.
Луна огромная, ясная. Мороз выжимает из глаз слезы. Мерзнут руки, забыл вигоневые казенные перчатки, но не возвращаться же. Сую левую руку в карман, а правый карман занят теплым свертком. Как же согреть другую руку? Собираю пальцы в кулак и прижимаю к груди, к колючей шинели. Весь поселок спит, а я спешу-спешу и несу-несу, куда-то уношу в горсти свою неприкаянную душу.
Торхово, июнь 2019 – июль 2020.


Рецензии