de omnibus dubitandum 112. 41

ЧАСТЬ СТО ДВЕНАДЦАТАЯ (1905-1907)

Глава 112.41. БУНТ…

    За неделю до пасхальных каникул в семинарии вспыхнул бунт.

    На Кубани с жирным, крутым чернозёмом прочно вросли в землю казачьи и мещанские домики-усадьбы, окруженные садовыми и дикими деревьями. Наступал неистовый девятьсот пятый год.

    Двухэтажное семинарское здание с побеленными  стенами, увенчанное голубым куполом, грузно занимало почти весь квартал. В семинарии обучалось свыше двухсот вихрастых бурсаков.

    Классы, столовая, спальня неизменно были пропитаны густым запахом кислых щей, хлебного кваса, мышиного помёта, перепрелых портянок и отхожих мест. Бурсаки по ночам играли "в банчок", днём "спасались" от уроков, где попало, переполняли приёмную лечебницы, обманывали надзирателей и учителей, пиликали на скрипках, пробовали голоса, жадно и неопрятно обедали и ужинали, пьянствовали, волочились за епархиалками, валялись на тощих тюфяках и были недовольны.

    На рубеже 1901-1902 г. был значительно улучшены быт семинаристов и образовательно-воспитательный процесс в семинарии. Тем не менее, реформа духовного образования принесла и негативные плоды. В состав учащихся духовной школы влились те, кто не собирался связывать себя со служением Богу. Доступное образование высокого уровня, которое очень ценил выпускник Ставропольской семинарии писатель и драматург И.Д. Сургучев, привлекало многих. Однако не все с благодарностью относились к источнику знаний. Обычные для духовной школы призывы к высокой ответственности и самодисциплине, соответствующей обществу избранных Богом к особому служению, касались теперь не всех.

    Почему затруднён доступ семинаристам в университеты, почему Священное писание проходят шесть лет, а физику лишь год. Да здравствует физика, чёрт побери! Почему надобно по принуждению стоять на молитвах, на всенощных, почему во щах попадаются чёрные ядрёные тараканы? Это и многое другое необходимо было разрешить именно теперь, этой весной, не раньше и не позже.

    А весна пришла ранняя и пышная. Давно перестали похрустывать под ногами от вечерних заморозков тонкие, узорчатые льдинки на лужах, сбежали бурые ручьи и потоки, и великопостный, медлительный звон торжественно таял в необъятной, чистой, благословенной, глубокой лазури.

    Кубань вольно залила левый берег, и за лугами синел лес в нежной дымчатой дрёме предгорий. Когда садилось огромное солнце, казалось, что округлые шапки леса сторожат червонное, безгрешное, блаженное царство.

    У девушек глаза стали влажны, таинственны, мерцали тепло и лукаво, а в епархиальное училище допускали только по воскресным дням, и свидания с епархиалками происходили при классных дамах, злых и несговорчивых.

    Нет, довольными бурсаки быть не могли. Так жить дальше нельзя. Долой червей, чёрных тараканов, гомилетику, риторику, классных дам, обедни и службы!

    В бурсе потаённой жизнью жил кружок испытанных и неисправимых подпольщиков. Они не занимались епархиалками. Предпочтение отдавалось гимназисткам, но единственно потому, что гимназистки были подвержены вольнолюбивым мечтам.

    Члены кружка не надевали по праздникам гуттаперчевых воротничков, не пытались проложить в лохмах безуспешно проборов, не выдавливали старательно прыщей пред десятикопеечным зеркалом, - в них бурсацкие физиономии бугрились и расползались в яичницу, - не облачались в чёрные мундиры с синими кантами.

    Ничего этого они не делали, а мрачный и угрюмый Похотин, самоотверженный член кружка, красный, постоянно пыхтящий и словно надутый изнутри, слыл женоненавистником.

    Однажды на Пасху он был уличён товарищами в необычайном и странном занятии:  вечером он засел в оконном проеме на втором этаже семинарской стены, высматривал оттуда сверху гуляющих по улице Котляревской дам и девиц и бросал в них сырыми яйцами.

    Делал он это, как оказалось, несколько раз, любовно и с наслаждением. Нужно ли пояснять, что случай произошел до вступления его в семинарское подполье? Но жгучим женоненавистником он оставался и впредь, пока не объявилась голубоглазая, тихая гимназистка Оля. Тогда Похотин перестал ненавидеть "ихний пол".

    В оправдание своего неожиданного осенения Похотин ссылался на бакунизм - он в корне будто бы материалистичен, - но доводы его не отличались убедительностью. С ним соглашались в вопросах о бакунизме, но при упоминании об Оле бурсаки поднимали его на смех и донимали намёками. Снизошло же осенение на него ровно через два месяца после семинарского бунта.

    Члены кружка распоряжались нелегальной семинарской библиотекой, так как за чтение Добролюбова, Писарева, Толстого, Успенского... духовное начальство ставило тройки по поведению, полагая, что в многой мудрости - много печали и, что наилучшая мудрость содержится в учебниках "по Данилевскому" и в романах графа Салиаса и Загоскина, всё же прочее почиталось ересью жидовствующих, светским беспочвенным вольнодумством, вольтерьянством и франкмасонством.

    Библиотека славилась неуловимостью. Почти вся она ходила по рукам, изъять её было невозможно. Будущие пастыри-педагоги охотно пользовались книгами, но члены кружка думали, что они уже преодолели и Толстого, и Чернышевского, и Писарева.

    В незатейливой квартире одинокого консисторского чиновника хранился кружковой гектограф, и в партах семинаристы находили иногда листки. Фиолетовые буквы расползались кляксами, бумага была сначала сыровата, просохнув, коробилась.

    За год до буйства листки гектографа перестали рассовываться по партам, вместо них появились папиросные бумажки с печатным шрифтом. Они тонко шелестели, пахли затхло. Призывы их казались сильнее заклятий и наговоров, они открывали края более волшебные, чем милые, несбыточные сказки раннего детства. Были ещё  "Революционная Россия", "Заря", "Андрей Кожухов", "Домик на Волге", "Кто виноват?". Их читали за гардеробами в углах, в ретирадах, внимательно подклеивали каждый надорванный, потрёпанный листок, всегда на них имелась длинная запись.

    По правде сказать, кружок был заражён романтикой. Члены его ходили с загадочным видом, умели, когда следует, внушительно молчать, обменивались многозначительными взглядами и свысока посматривали на непосвящённых.

    Главарём признавался Дмитрий Полуян (см. фото семьи Полуян. Дмитрий стоит второй слева) - бледный, тощий, голубоглазый юноша, с полными, сочными и налитыми кровью губами, нервный и горячий фантазёр. От него семинаристы узнали о Бакунине. Это я помню твёрдо. Мы должны были собраться за городом в лесу Круглик. Дмитрию шёл тогда восемнадцатый год, а выглядел он пятнадцатилетним подростком.

    Все мы знали друг друга, но Дмитрий потребовал расставить патрули, сообщил пароль.

    - Без пароля не пропускать! - говорил он решительно, вскидывая длинными ресницами.

    Мы шли в рощу вместе. Она ярко горела в осеннем убранстве. Когда мы поравнялись с патрульным, Алексеем Обабко, второклассником, шалуном и забиякой.

    - Пароль! - грозно остановил он нас, смачно прожёвывая булку.

    - Бакунин! - поспешно и серьёзно ответствовал Дмитрий.

    - Проходи! - сказал Алеша и весело подмигнул.

    - Кто это Бакунин? - спросил я Дмитрия, миновав пост.

    Он, уверенно проведя пятернёй по густой копне волос на голове, подтянул пояс, обнажая ряд крупных, блестящих и неправильно посаженных зубов, ответил:

    - Бакунин - эмигрант, один из теоретиков анархизма, народничества. Он - за организацию профессиональных революционеров. По-моему, он прав. Мы должны стать революционерами по профессии. - Помолчав, он неожиданно прибавил: - Конечно, нас всех перевешают, но иного выхода нет...

    Сходка прошла прекрасно. Иначе и быть не могло: Дмитрий отличался деловитостью и конспиративными талантами.

    Да, это было. В промозглых, в прокисших стенах, впитавших елей и ладан православия, сумеречные и древние песнопения о человеческой юдоли, бренности и покорности, - двенадцать с лишним лет тому назад в пропаде, в сирости и, в заброшенности жили узким кружком подростки - замарашки с костлявыми ключицами и нескладно болтающимися руками.

    Мечтатели и юные фантасты, они тогда произносили, знали, почитали имя, которое теперь облетело всю поднебесную ширь.

    Клетушка-комната где-нибудь на Прогонной, в доме вдовы чиновника.

    Полинявшие обои, ситцевые занавески на окнах, три-четыре продырявленных стула, стол, железная койка, полка книг и учебников, жестяная лампа с абажуром из полулиста бумаги - кружок около стекла обожжён; свежие лица с пушком на губах; двубортные серые куртки нараспашку, светлые пуговицы выцвели.

    В тёмный угол забились две гимназистки в коричневых платьях; у них тугие, не заложенные в причёску косы, одна девушка от застенчивости почти не поднимает глаз. Споры об общине, об отрезках, о героях и толпе, самонадеянный и безоговорочный задор.

    Старая гитара и мандолина, тихий и меланхолический перебор струн и - "Волга, Волга, весной многоводной", "Волга-матушка бурлива, говорят, под Самарою разбойнички сидят"...

    Ночь за окном. Остановившиеся, застывшие, завороженные глаза. Грезится: где-то скрипнула калитка, во тьме вдоль забора пробирается человек, у него настороженная походка, он прячет лицо, озирается; у него нет имени, у него нет крова, у него нет любимой, у него нет родных. Он живёт неведомой, суровой жизнью... Клубы сизого дыма отвердевают: мелькнуло ли лицо подпольщика, локон ли душистых женских волос напомнил о неизведанном и страшном счастье!.. Сны наяву ни о чём и обо всём. Это ноет в груди молодость, это поёт кровь, это томит жажда отдать свои силы кому-то, куда-то, за что-то, это мерцает, мерещится неразгаданное будущее, встают золотые острова юности...

    Правда же, в бурсацком кружке жили дружно, крепко стояли друг за друга, там не искали тёплых, уютных мест, и можно поручиться: в нём не было предателей, изменников, пролаз и проныр.


Рецензии