Автор

АВТОРЫ

С.-Петербург
2017 г.



-------------------------------------------------------

Содержание.

АВТОР.

КРУГ ЧТЕНИЯ.

КВАРТЕТ

-----------------------------------------------------


«Я очень бы хотел быть автором».
Е.А. Баратынский».
(Из письма матери).




АВТОР.

--------------------

Поезд.

Свет в вагоне потускнел. Петя сидел в коридоре с книгой, которую не хотелось больше читать. Деться было некуда.

«Надо полюбить этот несущийся как умалишённый поезд, нагоняющий опоздание. Надо полюбить поезд. Потом полюбить вокзал, на котором до первой электрички придётся маяться на жёлтой, из гнутой фанеры скамье. Вряд ли это удастся - полюбить. И уже поздно. И надо поспать.  И станция в три часа. Или совсем не спать? Уже поздно. Надо полюбить этот несущийся поезд».

Петя вошёл в душный, настоянный на медицинских запахах мрак купе. Тусклый свет из коридора осветил молодую женщину, сидевшую, поджав под себя ноги и прислонившись к пластиковой переборке купе. За целый день Петя не видел, чтобы она прилегла хоть ненадолго.

Она и её спутник подсели в купе, в котором ехал Петя, рано утром, сменив сошедших с поезда деревенского вида старушку с дочерью. Петя даже не понял, на какой станции это произошло. Он только на мгновение приоткрыл один глаз и опять заснул. Часов в одиннадцать, отлежав уже все бока, Петя спустился со своей полки и вышел в коридор. Девушка, стоявшая у окна, повернулась на лязг открывшейся двери, и Петя сразу подумал, что узнал её.

Петя ехал в Город, уже в четвёртый или пятый раз за последние три года. По казённой надобности. В Петиной конторе это трехмесячное, иногда и дольше, пребывание вдали от дома называлось «обслуживанием строящегося заказа». Город был маленьким, ничем не примечательным, с пустыми ещё с доперестроечных времён магазинами, дорога туда была длинной и утомительной, и поэтому «конторские» ездить туда не любили. Один Петя никогда не отказывался от командировок в Город. Это было странно, его сотрудники некоторое время относили это на счёт Петиных чудачеств. А он хранил какое-то таинственное, дразнящее молчание. Пока коллеги сами, каким-то образом не дознались, что в Городе у Пети живёт двоюродная сестра. В отделе такое прозаическое объяснение вызвало разочарованный возглас «у-у-у», и Петю оставили в покое, окончательно уверившись, что он скучный и неинтересный тип.

Так было до прошлого лета, когда к этой обыкновенности добавилось ещё одна причина, на сей раз именно та, всеми предполагавшаяся – романтическая - причина ехать в скромный городок на высоком волжском берегу.

Девушку, молодую женщину, которую Петя увидел у окна, звали Анной. То есть она была похожа на Анну. Это с её сестрой Петя должен был «романтически» увидеться в Городе.
«Романтически увидеться? Да-да… А впрочем, это как придётся. С Комако всё может быть. С Комако…»
Свою «романтическую» женщину Петя звал то её земным именем Катя, то книжным - Комако.
Выйдя из темноты купе, в котором с ночи не поднимали штору, Петя, щурясь от света, первое, что увидел, - лицо девушки, смотревшей на него внимательно и недружелюбно. И, может быть, только из-за этого сердитого выражения лица у Пети сразу мелькнула мысль, что это Анна, хотя до этого он лишь однажды видел, или, правильнее было бы сказать, слышал её с последнего ряда в театре. Да ещё Комако показывала ему однажды фотографии, где Анне было лет пятнадцать.

- Доброе утро, - сказал Петя.
 -Здравствуйте, - ответила Анна и отвернулась.

Петя хотел сказать ей, что он её знает, сказать это легко, остроумно, может быть, даже разыграть её как-нибудь, но что-то его удержало. Постояв у соседнего окна, косясь в сторону Анны, которая неотрывно и мрачно глядела в окно на ничем не примечательный пейзаж, Петя пошёл вдоль вагона по своим делам.

«Какое ей дело до какого-то там знакомого её сестры?» - объяснял сам себе Петя, размышляя над тем, чего было больше в его решении «скрываться и таить» - дикости или деликатности.

«Да, так будет даже интересней, романтичней и таинственней, - настраивал себя Петя на некую игру. - Ничего ей не говорить. Наблюдать за ней. Приглядывать».

«Будто в этом есть какой-то смысл. Или умысел», - ехидно продолжал Петя  рассуждения с самим собой на эту тему.

«И, в конце концов, может быть, это и не она».

«Девушка у окна. Изящная маленькая головка с гладкой, фарфоровой белизны кожей... с легчайшим розоватым оттенком...»

«Для некоторых ситуаций нужны были слова больше похожие на заклинания. Особого смысла в них могло и не быть».

Анна стояла у окна. Джинсы, свитер. Светло-русые, распущенные по плечам волосы Анны были собраны сзади полукруглым, простонародным костяным гребнем. В лице - усталость, синяки под глазами.

«Скорее бледность, чем фарфоровая белизна. А розоватость - от двух красных пятнышек на правой скуле, почти у виска», - механически рассуждал Петя.

«Серо-зелёные глаза… Такие разве бывают?» Её глаза Петя успел разглядеть, когда утром впервые посмотрел на неё, выходя из купе. Маленькие мягкие детские губки. Аккуратный носик и бровки. Иногда Анна откуда-то доставала и надевала затемнённые, но не просто солнечные, а с диоптриями, очки.

Петя поглядывал иногда на неё. Он рассуждал о природе условно красивых описаний.

«”Фарфоровая белизна...” Сейчас так никто не пишет. В голове всегда много мусора из-за беспорядочного чтения беллетристических произведений. Не сам же я это придумал! Кто так может писать? Авторы бульварных романов? Женские головки у них непременно прелестны, обворожительны, восхитительны. И все остальные части тела у них так же необыкновенны: “зубки - жемчуг, а губки – коралл”, глаза агатовые или васильковые, волосы “цвета спелой пшеницы, тяжёлыми волнами рассыпаются по плечам”, а в целом они “ослепительно роскошны», “неописуемо изящны”, “безумно притягательны”, “исполнены неземной прелести”. Ну и так далее. Беллетристический конструктор. Выбирай нужную детальку из ящичка и приставляй к тексту... Нет, всё же, это не бульварный ширпотреб. “Фарфоровая белизна”, да ещё и с “легчайшим розоватым оттенком” - это слишком живописно и изощрённо для такого рода литературы. “Изящная головка” - это из ящичка. А остальное уже нечто иное...»

«Черт меня завёл в эти дебри! - ругнулся наконец Петя. - Очень просто написать: “Девушка была необыкновенной красоты… Она ласково улыбнулась и... И он проснулся…”».

Тут Петя ещё раз ругнулся и обозвал себя «зн;током». Он вдруг вспомнил, откуда взялись эти фразы про фарфоровую белизну, открыл книгу Кавабаты и сразу же отыскал это место:  «...кожа фарфоровой белизны с легчайшим розоватым оттенком. Шея у основания ещё по-детски тонкая. Может быть, именно поэтому женщина поражала скорее не красотой, а чистотой».

Полистав книгу, Петя опять обозвал себя «теоретиком хр;новым», так как нашёл фразы, которые он совсем недавно бранил за шаблонность.

«...Гимпэй был потрясён неописуемой прелестью девушки. Одна полоска кожи повыше парусиновых туфель - и та сводила с ума. Его сердце пронзила такая тоска, что он готов был умереть на месте, либо... либо убить эту девушку».

Надо было срочно перекраивать «теорию» в свете вновь открытых «новых» фактов.

«Может быть, все дело в переводе, в его буквальности, хотя, конечно, какой же ещё должен быть перевод! Может быть, выражения, которые нам кажутся безвкусными, шаблонными, для них таковыми не являются. Может быть, “неописуемая прелесть” - это какой-то очень свежий для них эпитет. А может быть, они просто ничего не имеют против шаблонов, канонов, образцов красивости. “Чистая белая кожа”, “ярко-красные губы”... Это их родное... Театр Кабуки, набеленные гейши с накрашенными губами...»

«И вообще, все слова стары. А молоды, новорождены, только ощущения, для которых подбираешь нужные слова. Может быть, ничего и не сказать без преодоления этой брезгливости, без приятия этих банальных слов». 

«Зачем это нужно? Это соглядатайство, это замечание, это вглядывание, это вдумывание и вчувствывание. Эта не прекращающаяся работа. Будто ищешь. И находишь. Чтобы опять искать: вглядываться, замечать, пытаться находить этому словесный эквивалент, пытаться это как-то фиксировать».

Так думал Петя, который, конечно, мог думать что хотел. Но на всякий случай он прибавлял почти всегда: «может быть». Будто ни на чём не настаивая.

«Может быть, так и должно быть. Нечто срединное - на грани банальности и эстетизма высшей пробы. Вкрапление банальностей - реалий современной жизни. Куда от них деться! И не просто “нечто”, как дань этому миру, что-то, с чем миришься как с неизбежным злом. Нет, здесь ещё что-то...»

Петя вспомнил какую-то телевизионную передачу про жизнь конца сороковых годов. Показали крупным планом старичка, пытающегося подпевать за артистом, исполнявшим шлягер образца 1949 года. Песня про «Тамарочку». Она старику знакома, трогает его, он шевелит иногда губами, вспоминая отдельные слова и фразы из песни, но видно, что это «не его песня», что он во времена её популярности не обращал на неё внимания, может быть, даже «был выше» этой простенькой эстрадной песенки. Но теперь этот осколочек той ушедшей жизни его трогает, он выражает к ней своё отношение напряжением лицевых мускулов, вздувшимися старческими венами на облысевшем черепе и на висках; забыто его возможное, даже вероятное, «эстетическое, культурное» неприятие этого образца «мещанской попсовости». Теперь всё трогает. Трогает все, помогающее, способное вызвать ощущения прошедшего.

«Зачем же засорять книги всякой ерундой?» - «А иногда хочется». Использование «служебного», авторского, положения в личных целях. Такое - сколько угодно!»

Петя с облегчением, будто избегнул какой-то серьёзной опасности, думал о том, что он все-таки вспомнил, откуда появилась фраза про фарфоровую белизну.

«Предательские фокусы памяти. Она подбирает там и сям чужое, перемешивает со своим, и через некоторое время в этой общей куче уже не отличаешь одно от другого. Так и получаются эти  “открытия”!»

«Или эти вещи настолько на поверхности, что пройти мимо и заново их не “открыть” невозможно?»

Это несколько удручало Петю, говорило о его беллетристической поверхностности, неосновательности и тому подобном.

«Почему всплыл этот фарфор, хоть и в искажённом виде? - задал себе Петя вопрос, на который уже заранее знал ответ. - Потому и всплыл, что всё только на время теряется на антресолях, в шифоньерах памяти, а потом-таки отыскивается... Что же ещё я должен был вспомнить, если еду к Комако!»

Петя впервые подумал обо всём этом «литературном происшествии» с этой точки зрения, и холодок озарения пробежал у него по спине. Если он едет к Комако, то значит Анна - это... Йоко!

«А то кто ж ещё! Она - Йоко, а этот...» - Петя не знал, как определить спутника Анны. Он переключил внимание на мужчину, ехавшего с Анной, которого она звала Игорем. И который был на двадцать или даже больше лет старше её.

«Ну что же, в артистической среде такое случается. Да-да...»

Петя потратил некоторое время на сомнения, но всё равно почти сразу понял, кто он, вернее, почти сразу нашёл ему место в своём предположении, что девушка, ехавшая с ним в одном купе, - сестра Комако. Петя смутно помнил тот прошлогодний спектакль в губернском драмтеатре. Петю повела туда Комако. Они сидели, чуть ли не в последнем ряду. Камако говорила, что Анна не любит, когда она или мама приходят на спектакли. «Анне это мешает». Так что тот культпоход в театр прошёл незаметно для Анны. Ставили какой-то «гастрольный» вариант спектакля по инсценировке «Сорок первого». В нем были заняты только Анна и этот лежащий весь день в купе с опущенными шторами стареющий красавец. Или красивый старик... «Ну, ещё не старик, конечно». С длинными, седыми, богемистыми волосами. Если их связать на затылке в хвостик, он станет похож «на Лагельфельда с веером». На худых щеках - седая щетина. Трудно было понять, чем он болен. Он лежал на спине, прикрыв рукой глаза, и тяжело дышал полуоткрытым ртом. Рядом на столике в полиэтиленовом пакете - разноцветные упаковки с лекарствами. Когда Анна выходила из купе, артист отрывал руку от глаз и с беспокойством глядел ей вслед почти совсем стариковскими, слезящимися блеклыми глазами.

«Молодость, страстность, гибкость гениального тела», - Петя постепенно восстанавливал в памяти свои впечатления от увиденного на сцене. Странно и больно было видеть её рядом с этим бледным, увядающим, тусклым народным артистом губернского значения. Они вдвоём на пустой сцене. Из реквизита одно только ружье, из которого она, в конце концов, застрелила народного артиста. И голову ему она приподнимала в поезде, поправляя подушку, точно так, как делала это героиня «Сорок первого», ухаживая за белым офицером. «Кажется, его звали Говоруха-Отрок». Его лица, как и лица Анны, Петя тогда толком не разглядел, издалека было плохо видно. «Ну, в голосе-то я не могу ошибиться!» Петя уже никак не хотел расставаться с предположением, что это были они. И смотрела Анна на всё как-то сурово, «бдительно»...  «По роли!»

«Не всё ли равно. Пусть будут и они». Но тут же с чувством сожаления Петя вспоминал, что нет, не всё равно. «Ведь это легко проверить - спросить Комако. Завтра же вечером. И пропадёт такая многообещающая история про “закулисного” Говоруху-Отрока. Пропадёт, пропадёт. Не буду же я писать о них. Не соврёшь, не приукрасишь, не счернушничаешь».

«Кто он ей? Явно не чужой. Может быть, муж, хотя Катя не говорила, что Анна замужем».

Петины соседи по купе почти не разговаривали друг с другом. Только самое простое: «Принести чай?» или: «Игорь, дай я поправлю подушку». И к Пете они не обращались, даже не поинтересовались, как это бывает с попутчиками, куда он едет. Анна выходила из купе и подолгу стояла у окна в коридоре. Иногда Говоруха-Отрок чуть приоткрывал дверь и звал её слабым голосом: «Аня...» Можно было предположить, что причиной такой малообщительности была болезнь супруга (или друга), но Петя чувствовал и ещё что-то, какую-то напряжённость, избегание слов, усталость, обессиленность. Петя в своих мысленных «описаниях» дошёл даже до слова «приговорённость». Но тут же одёрнул себя, вспомнив, что Анна и её друг (или муж), которого она звала Игорем, - это не просто случайные попутчики, а, возможно, родственники Кати и о них нельзя думать, что угодно, и тем более, безответственно фантазировать на их счёт.

«И вообще, многое уже нельзя. Когда знаешь слишком много. Нельзя вообразить, что влюбился с первого взгляда. Что-то уже мешает. Вообще нельзя далеко заходить в своём воображении! Ни в писаниях, ни просто в обычной человеческой жизни, в которой случаются нежные чувства».

Петя теперь по-новому стал смотреть и на Анну и Лагельфельда. Ведь они по игре в «Снежную страну» теперь были Йоко и Юкио-сан. И от этого нельзя было сейчас же отделаться. Петя знал, что это пройдёт, но не тут же.

«Выдумка постепенно перестаёт быть выдумкой. Это понимаешь, когда уже не можешь отличить в воспоминаниях выдумку от реальности. Психологически это уже равноправные вещи».

Это была вторая книга Кавабаты, попавшая Пете в руки. Она начиналась со «Снежной страны», единственной знакомой повести в этом сборнике. Митя любил читать такие книги долго, чуть ли не по странице в день. У одной знакомой со школы поэтессы он нашёл стихотворение почти про себя.

«Ночь, тетради и сны...
Перегоны метро.
По две станции в день
Пишет Пруст про Жильберту.
По две станции в день -
Две страницы туда,
Две страницы обратно…
Описание детской любви...»

Так было и с Кавабатой. Петино постраничное чтение длилось уже с осени. А ещё раньше, весной, перед поездкой в Город он перечитал другой, старый, сборник Кавабаты. Ему понадобилось «подсмотреть» что-то про «восточные имена», и он решил, что это должно быть у Кавабаты. Но Петя вместо беглого просмотра стал перечитывать книгу. Он начал со «Снежной страны», к которой не притрагивался уже лет пятнадцать. Это повторное чтение заставило Петю удивиться тому, насколько он переменился за это время. Несмотря на то, что содержание  было ему в общих чертах знакомо, он читал эту книгу как в первый раз, понимал и ощущал её по-другому, видел весь этот «К.Я.-мир» совсем другим. Не было ничего общего между тем, пятнадцатилетней давности, чтением и нынешним. Как если бы Петю подменили с той поры. Это даже немного пугало. Той чернотой засвеченности, какая царила в памяти. Так всегда почти пугало столкновение с самим собой прошлым, из тетрадей, или нынешним, но каким-то образом «остранённым», увиденным со стороны, может быть, опять же с помощью тетрадей, зафиксировавших какие-то мгновенные состояния, записи о которых через небольшой промежуток времени кажутся уже написанными не им, а кем-то совсем незнакомым.

«Можно ли было предполагать, что к «Снежной стране» так привяжешься! Со второго захода! На этом не сосредоточиться, “секрет” не разгадать. Да и есть ли он? Секрет внутреннего мира? Секрет внутреннего видения?»

«Те же истории у разных авторов. Обаяние одних и что-то внушающее неприязнь у других.  Думаешь о К.Я., когда говоришь об обаянии авторов. И забываешь, простодушно, что это перевод. Такое доверие к каждому слову.  Японисты тоже люди, которым доверяешь. На них падает сияние К.Я..  Они светят отраженным светом. Веришь в “невидимые” вещи. В то, что слова в книгах могут нести не только некую фабульную информацию, но и ещё что-то -  ускользающее от определения, не улавливаемое пониманием».

«Вдруг поражающая глубина. Это не выдумаешь, на это не расстараешься. К этому надо суметь прийти – к такому будто бы  пониманию устройства происходящего. Этому не научиться, мастерство тут совсем ни при чём…»

После «Снежной страны» (при повторном чтении), после «Тысячекрылого журавля» и «Озера» из нового сборника Пете захотелось перевести дух. Одно время он даже боялся, что Кавабата как-то повлияет и на его писания. Очень уж часто Пете хотелось «перенесть в свой удел» не только какие-то общие, без привязки именно к Кавабате, вещи, вроде того, что он называл условно словом «жёсткость», но и просто понравившиеся ему фабульные мотивы. Тем более, что это не возбранялось японской художественной традицией.

«Всё это можно долго и с удивлением обдумывать. Будто вот-вот тебе откроются очень важные тайны. И не просто какие-то там ремесленно-литературные тайны, а что-то говорящее об устройстве этого мира, который эта самая литература пытается понять».

«Для русской литературы в таком воздействии японской литературы нет ничего обидного»? - Петя иногда смешил самого себя в тетрадях записями, подобными этой, появившейся в прошлом году. Он сразу же закавычил её, чтобы отделиться от этой фразы, больше подходящей  какому-нибудь не слишком скромному автору, воображающему себя полпредом русской литературы.

Но дальше рассуждений о полезности того или сего из К.Я у Пети ничего не шло. К счастью или к сожалению.

«Жёсткость, - решал он, в конце концов, должна быть в постоянстве настроения, а не в выдерживании во что бы то ни стало формальной заданности в писаниях».

«И вообще, этому не научиться с ходу. И вообще ничему нельзя научиться. И вообще, К.Я. тут ни при чем».

Из Кавабаты Петя позаимствовал в свой обиход имя героини «Снежной страны» - Комако. Это произошло случайно, не вполне осознанно и незаметно.

Оказавшись впервые в доме Комако, Петя увидел гитару в футляре. Его поразил именно футляр. Обычно домашние, бардовские, гитары висят где-нибудь на стене или лежат на диване, а тут - чёрный серьёзный старинный футляр и внушительная стопа нот. «Это дедулино. Гитара, ноты…» На непросвещённый взгляд Пети Комако играла на гитаре почти профессионально. И при этом закончила в своё время, то есть очень давно, только курс музыкальной школы. «Я всё сама. Я раньше каждый день играла. Мне нравилось». – «А теперь?» - «Теперь редко».

«Пьесы для гитары». Маленькие композиции с простенькой мелодией, несложной разработкой темы и закруглённым, как росчерк в конце стихотворения, вписанного салонной барышне в альбом, финалом. Каких-то испанских или аргентинских авторов. Эта гитара в футляре, возникшие в воображении картины её одиноких занятий заставили Петю вспомнить Комако с её сямисэном. Они и по времени почти совпали - та книжная, свежевычитанная, восстановленная в памяти Комако, и реальная. Вернее, книжная и тетрадная, так как Катя только в тетрадях и была Комако. Так или иначе, но это тетрадное имя заслонило собой подлинное, и теперь Петя не мог без насилия над собой изменить это. В отношении Кати это был, конечно, произвол. Но Петя привык жить в этаком совмещении реальности с книжным миром и не видел в том ничего необычного. Но, конечно, Катя уже обязана была стать на самом деле в чём-то похожей на Комако. По крайней мере, для Пети. Он постепенно и в мыслях о ней стал звать её Комако. 

А когда Петя уехал домой, писать и думать о ней как о Комако стало для него совершенно необходимым.

«Это только на самом деле тоскливо и страшно, - изобретал он утешение “наоборот”, - а в книжном мире это будет по-бахтиновски “охватывающе”, объективно».

«Пережить это. Тенью за спиной К.Я. Внутри этого «К.Я.-мира». Но видеть всё из-за его спины своими собственными глазами», -  Петя не находил в этом ничего предосудительного.

О Кате-Комако стало легче писать. «Умиротворяющее, душелечебное действие литературы». За зиму она перестала для него вообще быть реальной. Но конторское начальство решило обновить Петины ощущения и послало на очередное трёхмесячное «обслуживание заказа» в Город.

И вот теперь он ехал в поезде, который «цитировал» самого Кавабату Ясунари. Тут был Петя, ехавший к женщине, которую называл Комако, тут была и девушка, ухаживавшая за больным, может быть, смертельно больным, мужчиной. «Совпадение фабульных мотивов». Всё остальное было, конечно, неочевидным. И в первую очередь в отношении Анны.

Если она и была Йоко, то уже не той, что у Кавабаты. «В ней усталость. Постаревшая Йоко, - выдумывал Петя. -  Она догадывается, что не дождётся награды за своё долготерпение, за ожидание счастья… Нет, не так! Йоко не формулирует... Йоко, ухаживающая за могилой сына учительницы... Она не конкретна, ей нужно что-то другое, не то, что нужно всем. Растение. Она никогда не скажет: “Хватит, всё, устала”. А Анна? Анна другая».

Воспоминания проявлялись почти «вдруг». Как фотографии в ванночке с проявителем. Они будто подготавливали к Городу. Наполняли сознание теми мыслями, понятиями, наборами настроений, которые соответствовали Городу. Это происходило само собой. Если бы Петя был фантастом, он бы приплёл сюда какие-нибудь чудесно-научные поля, которые начинают действовать по мере приближения к Городу, влияя определённым образом на человека. Но Петя всегда предпочитал обходиться без этого.

«Поле не поле, но что-то такое всё же есть. Может быть, объяснимое с помощью психологии. Народ-то там другой...» - начинал он рассуждать, но быстро бросал это занятие, боясь влезть в наукообразное занудство.

Петя с облегчением и волнением чувствовал, что напрасно боялся, что не вспомнит те ощущения, что не удастся войти в тот мир. «Может быть, этот мир оттолкнёт меня. Может быть, я оскорбил его как-то тем, что на время покинул его...» Это равно относилось и к книгам, не обязательно К.Я., и к Городу. Петя серьёзно об этом думал.

Нет, всё полезло как по волшебству. Может быть оттого, что он почти окончательно поверил, что Анна - это Анна.

«То-то удивилась бы она, - с усмешкой злодея подумывал Петя, - узнав, что за тип едет с ней в поезде!»

Петя начал зимой писать нечто, что сам представлял ещё только в виде общей фабульной схемы. Это предварительно называлось пока просто «Город» и состояло из нескольких набросанных глав. Рукопись он вёз с собой. («Литературой едет заниматься! Каков!») Это факт больше всего веселил Петю. Стоило Анне протянуть руку, она достала бы эту пачку бумаг в скоросшивателе, а там...

А там одна из глав почти полностью воспроизводила историю отношений Анны и её школьного приятеля, - историю рассказанную Комако в прошлом году. Зимой, «долгими зимними вечерами», ему захотелось всё это изложить на бумаге. Рассказывая об Анне, пришлось говорить и о Комако. Так появилась глава «Сестры».

«Они совершенно необходимы там», - сказал Петя себе, когда дело было уже по существу сделано. Он не заметил, как это произошло. «В конце концов, я, может быть, уже никогда их не увижу», - оправдывался он, имея в виду то, что «заказ» в Городе уже давно собирались закрыть по финансовым причинам, и командировки в Город прекратятся надолго, если не навсегда. А специально - в гости, к Комако или даже к сестричке Верочке, Петя ездить бы не смог. Не ездил же он туда раньше. К тому же, через несколько месяцев после Города всё как-то отдалилось, стало почти совершенно «виртуальным». Письма Комако - всего два на Петиных пять - были короткими, сухими, непроницаемыми. А история Анны казалась Пете такой трогательной, что он не смог устоять.

Это было продолжение старых бесполезных разговоров о том, что нельзя «и близко подпускать даже полумемуарности», которая могла бы добавить ненужные сложности к бытовой жизни, чего «не выдержат его слабые нервы».

 «Невыполнение каких-то правил, которые сам себе придумал когда-то. Перестаёшь бояться многих вещей. Видя, как никто их не боится».

«Опять о некой авторской смелости. Нахальстве! Появляется уверенность в своей правоте. Даже если что-то и “не так”, оно станет “таковым”, как написано. Чудесным образом. Право автора выходить за рамки обыденности. С внешними писаниям вещами, а внешним является почти все, перестают считаться».

«Такое чувство, будто это предусмотрено и одобрено какой-то высшей инстанцией. И одновременно - чуть ли не принесение себя в жертву. Это первая черновая, страшная работа, на которую чувствуешь свою обречённость».

Впрочем, «совпадения» касались только небольшого эпизода, всё остальное почти не имело к сёстрам отношения. Но Петя и дальше часто думал о них именно в связи с «Городом». Они нужны были ему, как модели для художника, они должны были быть перед глазами, чтобы не писать только из головы и по памяти. Так наверное пишут сценарии под определённых актёров, стараясь по максимуму использовать психо-физические, человеческие особенности этих актёров.

Тем более что со времени начала «Города» к мыслям о кино Петя возвращался довольно часто. Ему виделись какие-то немые сцены, будто подсмотренные в кино (а может быть, и в самом деле подсмотренные в каком-то кино, кто знает). И даже в самом начале, задавшись вопросом, «зачем и почему?», он отвечал себе: «Для возможности отстранённо наблюдать, любоваться чужой жизнью, чужими чувствами. Безопасно как в кино».

«Сценки, эпизодики, фразы... из “Города”. Узнаваемость. Куда от этого деться? Как объяснить потом, что конкретность, привязанность этих вещей к реальности может означать, прочитываться совершенно в другом смысле?»

 «Уходить подальше! На десятилетия. На сто лет! Может быть, в символические судьбы...» - рассуждал Петя,  но это чаще всего оставалось благим пожеланием, и поиски «безопасных» тем обычно  кончались ничем. 

Вот и в этом случае. «Что ж делать…» - было затрачено ещё некоторое количество слов для оправдания нарушений правил «литературного благоразумия».

Это почти и не он даже. Он в роли автора. Меланхолия на излёте от предыдущей, растянувшейся на несколько лет почти романной работы сменялась горением новой темы. Поэтому он должен быть другим. Оправданий было много.

Что-то заставляет его быть таким, делать именно это. Он уже почти в работе, он впитывает всё напропалую, всё идёт в дело, «безжалостно и жестоко». И рассказы Комако про Анну и её мальчика, про «стриженый затылок» мальчика Анны - из прошлого лета, из прошлолетних разговоров с Комако - всё пошло впрок.

Это уже был азарт писаний, «погружённость в процесс», когда его начинала вести рабочая необходимость, и было уже, вроде как, не до пустяков каких-то там правил благоразумия. Завели, включили,  обеспокоили…

«И эта открытость... – думал Петя, - ну, или почти открытость... Свежеобретённая... Не легче стало, а просто нужно. Это уже есть, это уже не спрятать, как не спрятать живот на восьмом месяце».

«Жизнь - ни то ни сё. А книги в этом смысле становятся чем-то реальнее самой реальности. Жизнь - дым, мираж... Прожил и не знаешь, было или нет. А книга - вот она, лежит на столе, её можно полистать, её можно положить в портфель, уезжая в отпуск. Незаконнорожденное дитя бытовой, незаметной жизни. Что-то невероятное. Откуда ни возьмись. Ни из чего, из пустоты».

Собираясь в Город, Петя прихватил свои «компьютерные» самиздатовские книжки, которые дарил приятелям и которые теперь вёз для Комако. И вот проблема - говорить Комако о «Сёстрах» или нет?

«Когда всё превращается в материал для писаний, все жизненные ситуации превращаются в что-то окололитературное, тогда становится не по себе от беспокойства, тревоги и даже страха. Это только “облако похожее на рояль” кажется безобидным.  Но есть что-то пострашнее. Тотальный перевод жизни в заготовки для писаний... Мысли о чьей-то законченной, осюжеченной жизни… Страшно даже подойти ближе, а не то что заглянуть в этот провал!»

Весь день, то лёжа на своей верхней полке, то стоя рядом с Анной в коридоре, Петя провёл в подобных рассуждениях. Но ближе к ночи усталость спугнула его легкомыслие и болтливость, сделалось тоскливо и скучно. И всё же, изнемогая от тоскливых мыслей о предстоящем неуюте вокзала, который не удастся полюбить, о гостинице и заводе, Петя какой-то глубоко спрятанной частью самого себя ощущал и что-то волнующе-радостное, неясное, что, может быть, обманет, но что всегда, уже привычно, проверенно облегчало существование. Это «что-то» было связано с писаниями. И даже то, что всё окружающее представлялось и в самом деле оказывалось готовым к мгновенному перевоплощению в словесную материю, тоже было одновременно страшно и радостно.

Соседи по купе, как и Петя, ехали только до губернского города. Петя помог Анне вынести чемоданы на перрон. Их ждала машина. Анна улыбнулась Пете на прощание. А Игорь, страдальчески прикрывая глаза, осторожно шагая, прошёл мимо, не взглянув на Петю. И волосы его, в самом деле, были связаны сзади в хвостик. Через минуту (Петя, которому торопиться было некуда, ещё стоял на платформе) Анна вернулась: «Простите, я не предложила... Куда вам ехать?» Петя сказал, что едет в Город.

«Вы из Города?» - удивилась она. Петя хотел ответить, что не совсем из Города, но она не стала его слушать, попрощалась ещё раз и торопливо ушла.



Прошлым летом.

С Комако Петя не увиделся ни в первый после приезда вечер, как он собирался сделать, как без конца представлял себе, пока ехал в поезде, и как это следовало бы сделать самым естественным и человеческим образом, ни на второй, ни на третий день. Почти неделю он не показывался ей на глаза. Этому не было простительных объяснений.

«Трудно найти продолжение этой жизни. Продолжение Города. Это как начать новую главу. Совершенно неясно, что же дальше! Может это сойдёт за объяснение? Как итог размышлений перед тем, как начать новую главу?»

Нет, конечно, он «ходил» смотреть на неё. Видел её, выходившую из своего «архитектурного управления». Петя смотрел ей вслед, как детектив, прячась за развернутой газетой и за деревьями. Он сидел на скамейке в сквере посередине площади, по сторонам которой друг против друга были его ведомственная гостиница и её трехэтажное административное здание с множеством разных учреждений, из которых «архитектурное управление» занимало только первый этаж.

А на третий день Петя даже решился на минуту войти внутрь, постоять в коридоре среди посетителей.

«Стыдно попасться ей на глаза и хорошо чувствовать её присутствие в этом здании. Ощущение покоя и уюта. Глупо. Пусть», - сейчас же явились эти фразы из его старой «компьютерной» книжки. Петя, может быть, и пришел сюда, чтобы проверить, на самом ли деле это так, как написано, или он придумал когда-то эти ощущения одновременно с этими фразами.

К ощущению покоя подмешивалось и ещё что-то беспокоящее. В «архитектуре» пахло как когда-то в домашнем детстве - мастикой от свеженатёртых полов.

«Старые слова. “Мастика”. Это было недавно. Как за стеной, рядом, а достать, увидеть нельзя. Нельзя войти в ту комнату, что за стеной. Можно только слышать ещё какие-то голоса».

«Один знакомый автор написал бы, что пахло смертью. Пахло чем-то давнишним, из прошлой жизни. Пахло прошедшей жизнью. Близкие, знакомые и тоскливые запахи прошедшего. Запах смерти. Некоторым нравится, и они не боятся всё доводить до окончательного».

Петя постоял, прочитал несколько объявлений на стенах, послушал разговоры про квартиры и вышел. Убедился, что всё в порядке. Даже услышал её голос из полуоткрытой двери. Ничего не случилось. Не уехала в Америку, не попала под автомобиль. «Значит всё блажь, пустяки, житейское... Переживём».

«А что же тогда?» - Петя вдруг подумал, что очень мало знает о ней. Все, что было ему известно, Петя узнавал как-нибудь случайно, по обрывкам фраз, по обмолвкам. Комако мало говорила о себе, а Петя не любил и не умел допытываться, расспрашивать-допрашивать. Тем более, прошлым летом всё начиналось как-то немного легкомысленно. Впрочем, Пете всё про её «внешнюю» жизнь казалось ясным и понятным. Была замужем, разошлась (но ещё не развелась), живёт с мамой и с дочерью... Всё обыкновенно. «И чудесно, что обыкновенно!» Дочь, работа, дом... «Гитара», - хмыкнул Петя. А всё остальное? Об этом Петя иногда задумывался, но легко, эскизно... Его не покидало какое-то утешающее сознание,  что при любом исходе, его отношение к Комако не изменится.

Он больше всего опасался банальностей, в которые неизбежно впадаешь в подобных ситуациях: «Тоска по тому, чего никогда не бывало, но что должно быть на свете».

«Потом только догадываешься, что человек мало может сделать со своей жизнью. Вариантность каких-то определяющих судьбу поступков - только теоретическая. Всё разворачивается, как из некого клубка. Можно попробовать угадать что-нибудь. Это не возбраняется. Но не более».

Первый раз Петя увидел Комако, когда в поисках почты или телеграфа по ошибке зашел в длинный коридор её архитектурного и одновременно геодезического учреждения. Кабинеты, просители на скамейках вдоль стен. Петя из любопытства прошёлся до конца коридора. Там было то, что ему вдруг срочно понадобилось. Навстречу Пете шла женщина, с озабоченным видом нёсшая какую-то бумажку.

Вблизи она показалась старше. «Тридцать пять? Тридцать семь?» «Красивая, слегка бестолковая, как и положено красивым».

Они прошли мимо друг друга.

 «Она переживает сейчас самые счастливые годы», -  думал Петя, провожая её взглядом, пока она не скрылась в кабинете. И при этом, Пете показалось, что она только что плакала.

«Заплаканная женщина. Она просто переживает оттого, что вот она приехала такая загорелая, красивая... А он...» - моментально всплыло у Пети в голове.

Светлые, стриженые до плеч волосы, шерстяная юбка и кофта, длинная, свободная, деловая. Живое тело. Это больше всего привлекало взгляд. Тело ещё не застыло в окончательных объёмах и формах, как это чаще всего бывает с высокими, не худенькими русскими женщинами, оно ещё гибко, подвижно, неповторимо в характерности движений, поворотов, изгибов...

«Оно ещё молодо. У тела своя жизнь. Молодость тела ещё продолжается. Наслаждение каждым проживаемым днём. Понимание, знание... Нет тупого лошадиного усилия тянущей семейную лямку женщины. И нет глупой беспечности. Она уже знает, что всё кончается, что это и ей предстоит с неизбежностью. В молодости совершенно об этом не думается!»

Несколько раз после этого Петя приходил сюда, притворяясь посетителем, прежде чем решился на что-то большее. Петя почти в творческом вдохновении смотрел на Катю, на Екатерину Сергеевну Самарину, как было написано на табличке на дверях. Фамилий на табличке, как и столов в комнате, было три, но Петя почему-то сразу угадал, в каком районе Города он «проживает» и обратился именно к ней. Она склонилась над столом, вчитываясь в длинную, подробную заявку на приватизацию квартиры, которую Петя сочинил тут же на бланке, взятом в ячейке в коридоре, вписав туда Верин адрес, удивляясь своему нахальству. Самарина Е.С. что-то ему объясняла, водя пальцем по графам Петиной заявки, но он не слушал.

А через несколько дней, разобравшись окончательно, чуть ли не на весь командировочный срок, с заводской работой, он пришёл опять к ней «на приём» с тем же бланком. Некоторое время она занималась каким-то посетителем, сверяла схему квартиры со своими чертежами, а Петя скромно стоял сзади и смотрел на неё, опасаясь, что ему скажут: «Мужчина, подождите в коридоре». Но этого почему-то не происходило.

Она сидела за столом, низко склонясь над бумагами, так, что волосы падали ей на лицо. Она то и дело поправляла их, проводя ладонью с растопыренными пальцами от лба к затылку, вскидывала голову и бросала озабоченный взгляд на смущавшего её Петю. А он стоял за спиной посетителя и неотрывно смотрел на неё. Изучение чертежей длилось долго, она уже ничего не спрашивала у всклокоченного старика, сидевшего перед её столом: то ли ей уже всё было ясно, то ли у этого старика бесполезно было что-то узнавать.

Времени на основательные рассуждения о знакомствах было мало. Вот-вот она должна была отпустить старика, да и отсутствовавшие в этот момент её коллеги могли вернуться.

Прорабатывая различные варианты, Петя почти сразу подумал, что к их знакомству подошёл бы концерт с виолончельными произведениями Прокофьева. Или с его же квартетами. Что-то подобное. Что-то жалобное, мятущееся, фортепианно-виолончельное или квартетное. Что-то как чистая вода. Никаких сиропов.

«Великий музыковед!»

«...она здесь всех знала, всю эту, надо полагать, околокультурную элиту Города... В антракте он ещё не созрел. Но после концерта, уловив момент, когда от неё отошла какая-то пожилая дама, улыбавшаяся, жавшая ей руку и вытягивавшая шею, заглядывая в глаза, он приблизился к ней и спросил первое, что ему пришло в голову: “Вам понравилось?” Она с любопытством и, к счастью для него, не скривившись в недоумении, повернулась к нему. Ему только в последнее мгновение пришло в голову, что она может кого-то ждать здесь, не торопясь к выходу. Он стал настороженно оглядываться, казнясь за свою нелепость. И действительно, откуда-то не из зала, а из какой-то боковой двери показались девушка и парень, издали улыбавшиеся ей. Увидев её с Петей, они не стали останавливаться, попрощались на ходу: “Завтра в семь?” -  и скрылись. Он оказался с ней один на один в опустевшем как-то вдруг холле. Всё это произошло достаточно быстро, и она сама ещё не сообразила, что к чему. Она хотела крикнуть своим друзьям вслед, что это недоразумение, что она “сейчас…”, но как-то замешкалась и опять посмотрела на него, уже строго и вопрошающе. “Простите... - произнёс он. К нему опять вернулось некое отчаянное безрассудство. - Можно я вас провожу?” – “Теперь уж придётся, но учтите, что я живу далеко, а автобусы к нам ходят редко”. – “Очень хорошо!” – “Что?”» 

«Какой молодец, - думал Петя, - даже пожилую даму, вытягивавшую шею, предусмотрел. Литературные заготовки для жизни. Чтобы, значит, не экспромтом, а заранее обдуманно, не пуская на самотёк... Одно только не предусмотрел - не приедут в Город никакие strings квартеты, чтобы вдохновлять на знакомства».

«”Кто вы такой?” – “Никто”, - такой диалог вероятнее всего».

«И вообще доступность женщин - это в какой-то мере литературная условность, жанровые выдумки,  почти литературный приём».

Екатерина Сергеевна ещё что-то записывала в потрепанный, с множеством закладок и каких-то листочков ежедневник, когда Петя вдруг спросил её: «Можно вас пригласить куда-нибудь после работы?» - «Что?» - «Ну, допустим, в кино. Или в концерт. Вы любите Прокофьева?»…

Кажется, она тогда ничего не ответила, и всё произошло не тогда, а позже. Петя, по крайней мере, не помнил, что и как она сказала тогда в ответ. Он много раз представлял себе тот день, и всякий раз на этом месте ясность в воспоминаниях нарушалась. Петя в тот момент был больше озабочен не тем, как она отреагирует на приставания, а что он ей будет говорить потом, если она согласится-таки. Мысленно репетируя такую возможность, он думал о том, что не сможет найти тему для разговора, напугает её своим обычным в таких случаях косноязычием. «А если она спросит “какого Прокофьева?” Ну что ему тогда делать! Или скажет: “Пойдём погуляем, но без Прокофьева”. Или: “А без Прокофьева нельзя?”»

«Нет, пусть сама без Прокофьева гуляет!»

Комако, в самом деле, пошла с ним вечером гулять. С ним и, слава Богу, с Прокофьевым, предположительным, конечно. «Возникла такая кажимость».

«О чём им говорить? Случайные разговоры. Намеренно случайные. Чтобы не возникало отторжения. Высекание искр понимания. Мгновенного, подлинного. Соударение. Пьеса. Одна или много. Хотя бы и Чехова. Всё у него не в прямолинейных декларациях, а именно в мгновенной искрообразовательности случайных разговоров».

Жизнь, не имеющая отношения к реальности. Они будто добросовестно и терпеливо отрабатывают те роли, которые им выпали по судьбе. И им почти всё равно, что с ними станется. Вернее они знают, что выбора у них нет, что сознательный, волевой выбор - глупость.

«”Оправдания на каждый день”. Как “Круг чтения”, только с оправданиями. Пока там ещё настанет “полная окончательность”, можно и с девушками знакомиться». – «И тебе не стыдно перед Пелевиным и остальными писать про девушек, когда наступает окончательность?» - «Нет, не стыдно. Сию минуту не стыдно».

«Помнить, что всё можно, что этот мир твой и больше ничей. В пространстве книги никто просто физически не может поспорить с тобой. Весь остальной мир - за непроницаемой, глухонемой перегородкой. Это несколько психопатские мысли, но что же поделать! Уговоры. А то ведь что-то вроде мании преследования. Ожидание насмешек, неприятия... И да здравствуют писания, как они приходят в голову, и именно в эту, садовую, еловую голову! Другой нет. Что же от этого огорчиться и не писать?»

А на другой день Комако пригласила его к друзьям на «день рождения». Комако назвала только нескольких - преподавателя из музыкальной школы, врача, инженершу с судоремонтного завода, а про остальных сказала обобщённо – «коллеги». Петя отважно проглотил за столом несколько рюмок водки и потом крепко прижимал к себе Комако во время танцев. Она старалась этого не замечать, и только, как бы извиняясь, улыбалась кому-то из знакомых.

«Надо разматывать клубок дальше, - думал он, провожая её домой. - Я здесь совсем почти не виноват... События, выводящие из положительного, последовательного мировосприятия». Ему было грустно. Комако молчала весь вечер. Петя держал её за руку. Она относилась к этому спокойно. Петю удручало это её спокойствие, почти равнодушие. Кукольное.

«Добрая послушная кукла... А ты вообрази, что она необыкновенное существо! Так бывает».

«Вообразил. Так всегда бывало».

«Поступки, срепетированные во сне. Эти почти незаконные отношения, встречи... Во сне они ощущаются, как некое благо, нет и тени сомнений, что это нравственно. Этого ещё не было в реальности, а во сне всё уже грустно позади, уже воспоминание, отчётливое, несомненное».

«Она интригует. И не прочь. После свидания она обсуждает Его с приятельницей, едко комментируя его поведение, привычки, высказывания. Всё становится объектом обсуждения. Вплоть до «физиологии процесса». Похоже на клоунаду. Рыжий и белый клоуны. Приятельница - механически, зловеще оптимистична -  защищает с лицедейским, наигранным пафосом её дружка, тогда как она его изничтожает! Жуткая игра!»

«Дурацкое занятие. Это уже становилось похоже на беллетристику. Моделирование счастливых и несчастливых событий. Выкраивание счастливой судьбы. Беллетристическая разреженность. Увлечённость фабульным движением, а не литературой. Устройство чудесных событий».

«В каких-то ситуациях надо быть взволнованным. Отчаянно нужно быть взволнованным. Иначе всё пропало!»

«А вообще всё это, ко всему прочему, можно понимать как создание иллюзий. Фокусов! Морочащих доверчивую публику. Только фокусы! Манипуляции! И ни на грамм чуда! Во всех этих объяснимых насквозь  “эффектах” в литературе! Ввязываются в это дело и понимают со временем, что они просто иллюзионисты-фокусники! И глупо злятся на собственное бессилие сотворить чудо. А деваться-то уже некуда. Раз ввязались. Надо брести дальше. Жизнь-то одна! Находить дополнительные, побочные смыслы. Убогие».

Всё вспоминалось Петей, как его нескончаемые, отчаянные, простодушные монологи. Комако шла рядом и молчала. Она всё время молчала, будто её это не касалось, будто она решила испытать Петю в качестве кавалера.

«Нырнуть бы хоть на день в другой жанр», - произнёс Петя, когда они стали подходить к её дому, и он понял, что это может стать их последней встречей. – «Что?»

Они остановились на лестнице в её подъезде. Дальнейшее потом представлялось Пете похожим на сон.

«Восхитительное мгновение. Когда ещё нельзя, но ты делаешь всего один шаг, одно движение навстречу, может быть, это движение глаз... И почти только угадываешь ответную реакцию, такое же микродвижение, мгновенное, в промежутке между двумя мыслями. И будто уже перейдена эта невидимая, но важная линия. Дальше всё происходит по совсем другим правилам, нежели те, что действовали ещё мгновение назад».

Она и потом поражала Петю тем, что умудрялась не быть определённой. На всю его словесность, заполненность словами - её молчание и редко предсказуемые поступки. «Загадочные, плохообъяснимые, двусмысленные иногда».

На третий день знакомства она как бы невзначай спросила:

- А как поживает Верочка?
- Какая Верочка?
- Та, чья квартира приватизируется.
- Ты её знаешь, и ничего не сказала?!
- А ты что же думаешь, я пойду с первым встречным гулять!

Петя пришибленно молчал. От его романтической истории ничего не оставалось.

- Шучу, шучу. Я только сегодня вспомнила Верин адрес. Наткнулась на её карточку. Надо же было дать ход твоему заявлению. Тебе это так важно? - она рассмеялась. - А вообще-то мы с ней учились в одном классе.

И Комако не напутала с Верочкой. При очередной встрече Комако показалась Пете какой-то необычной.

- Что-то случилось?

Она внимательно и с оттенком удивления посмотрела на Петю.

- Вера сказала, что ты тоже... - Комако долго не могла закончить фразу.
- Что? – испугался Петя.
- Ну, что! Писатель!
- Ну и что?.. Почему «тоже»? Кто ещё?

«Везёт тебе на сочинителей», - вырвалось само собой у Пети, когда Комако сообщила, что её бывший муж - журналист, живёт в Москве и тоже «что-то там пишет». «Тоже писатель», - сказала она. Петя содрогнулся от её улыбки. Вечерний сумрачный свет придавал её лицу пугающее выражение. Комако опустила голову и отвернулась.

- Успокойся. Про меня Вера преувеличила, вернее, навоображала. Я ей сделаю выговор. Какой там писатель! - Петя взял Комако за плечи и повернул к себе. - Одно Верино воображение. Ты что расстроилась?
- Вот ещё! Отпусти!

«Странно всё с писаниями устроено, - Петя даже был рад, что у него появилась возможность поговорить с Комако об этой стороне своей жизни, - Они не даются “в лоб”. Непонятно откуда приходят и непонятно, куда потом уходят. Как прилив и отлив. Теряется нить. Забываешь, как это бывает».

«А может быть, это что-то необходимое. Когда забываешь все. Будто ничего нет и, главное, не было. Сбивается спесь. И тогда всё становится просто... От всего устаёшь. Не можешь “поднять” простую строку. Мир тогда существует сам по себе. Безнадзорно».

Потом уже, понимая, что разговоры о её семейных обстоятельствах Комако не понравятся, Петя  осторожно спросил о её муже: «Он автор чего?» - «В каком смысле? Ах, да... Ну... он автор чего угодно:..»  Из объяснений Комако Петя понял, что её муж действительно автор всего подряд. Криминально-мелодраматических романов, биографий знаменитостей, журнальных статей на политические темы... «Он даром времени не тратит».

Комако казалась Пете спокойной, будто ей и забот нет в этой жизни. И замуж больше она не собирается, и работа её устраивает, и денег ей с мамой и дочкой хватает. Петя так привык к тому, что она никогда не жаловалась, что удивлялся всякий раз, когда Комако на что-то сердилась, удивлялся, что она могла вообще быть чем-то недовольной.

«Почти не встречаются такие как ты – беззаботные, что ли, - люди. Можно сказать - праздные. Нет, не бездельники. А просто необременённые. Не погруженные в бесконечный поток чего-то в общем-то необязательного. Мне так кажется. Или я ошибаюсь?» – «Тебе это только кажется».

«Да, наверное, насочинял, - подумал Петя. - Ищу оправдания для своей собственной праздности. “Психология отрешённости” – и фразу придумал нужную. Защитную. Оправдательную. Надо защищаться. И надо иметь решимость защищаться.  И уметь отгораживаться. Умение отвоёвывать у наседающего бытового мира уголок покоя и будто бы безответственности. Причины – любые. Насколько хватит фантазии и изобретательности».

Комако с иронией слушала такое. Как только Петя замечал это, он пристыжено умолкал, совершенно искренне раскаивался и просил прощение за свою «авторскую болтливость».

Комако никогда не спрашивала Петю о его писаниях. Он сам начинал что-то рассказывать, удивляясь на первых порах самому себе: это было не в его правилах - говорить с кем бы то ни было об этом. Комако делала его другим человеком. И ему уже не казалось странным говорить с ней о таких отвлечённых предметах, стоя среди бела дня на улице с прохожими и проносящимися мимо автомобилями.

- Иногда как-то беспомощно начинаешь думать о том, что смысл писаний состоит в том, как из этой жизни сделать «красиво». Из этих беспризорных детей с удочками, из этих щепок и камыша на прибрежном песке, из дыма на судоремонтном заводе...
- А разве это не так? 

На сей раз ирония Комако не сбила Петю с мысли.

- Видишь ли... Теперь в связи с моей возросшей публичностью, благодаря тебе и Верочке, в голову лезут, всякие мысли. Не стоек стал... Может быть, это возрастное? Под гипнозом разных литературных специалистов... Подумал, что могу захотеть того же, что и все.
- Это чего же?
- Ну, чего? Как сказать? Ну, положим, взять и захотеть написать рассказ. Или повесть. Как это бывает. Написать и напечатать! И воображать, что занят чем-то полезным.

«Занимается литературой! Как это ни глупо звучит, и как это ни глупо по существу!»

«Ещё глупее только фраза “заниматься любовью”».

Комако молчала, и Петя почувствовал, что «загнул» со своим радикализмом. «Что же вместо всего? Не одно же голое отрицание!»

 «Нащупывание своего. Именно! Внешне - топтание на месте. Внешне и по существу. Недоумение. В виду жизни, в виду смерти, в виду знаний о каких-то вещах, о которых знать и не положено. Осознанное понимание своего положения, своих потребностей и тому подобного - приходят постепенно. Это необходимо, чтобы не сбиваться всякий раз, увидев что-то интересное, но чужое, другое, то, что никогда не станет близким. Выкраивание из общего пространства физического и духовного большого мира только своего вмещающегося мира. Очерчивание круга».

- Может быть, эта моя «изоляция», или лучше сказать неприобщённость, или ещё лучше - «неподключённость» что-то даст? Что-то новое? А? Что-то вроде здравого смысла, не позволяющего совершать какие-то бессмысленные, пусть и только литературные, поступки. Что-то, что удерживает от общепринятого, освящённого традицией. В высшей мере. Никогда не лежала душа становиться получеховым, недобуниным, псевдотолстым. Приобретение мастерства… Может быть, это самообман. И это пройдёт. И вообще, этому не надо придавать большого значения.
- Почему?
- По причине номер 3224.
- Смеёшься?
- Это вообще смешное занятие. Хотеть, чтобы кто-то, сейчас для меня это ты, взглянул на мир моими глазами... Может быть, это всеобще-авторское.

«Как автор может хотеть писать именно рассказы? Реализация авторских импульсов в виде традиционных литературных форм. Почти смешно».

- Почему они рассказывают эти истории? И так. А не другие и по-другому? Это не мир таков, это они такие. К примеру, Распутин с школьным рассказом «Уроки французского»... Или Анатоль Франс с рассказом «Смерть коровам». Холодный, едкий Франс, въедливый и надрывный Распутин. Это в них сидит. В мире, конечно, они ничего не меняют. Но на читателя определённым образом влияют. Как?
- Как? – улыбнулась Комако.

А Петя подумал: «Во, попала! На ухажёра!»

- Наивная затея. Эксплуатация некоего умения. Одни умеют жонглировать, другие печки класть, третьи слесарничают. А он... Он идёт по улице и чувствует себя в состоянии написать рассказ. Хоть о чём. На этом стоит, наверное, всякая литература, начиная с «разночинной» и кончая нынешней. Которая тоже разночинная. То есть молодой, ну, или не очень молодой человек выходит в середине дня из дому, идёт по улице, руки в карманах, смотрит на прохожих, на архитектуру, читает вывески, отражается в витринах и думает о том, что он писатель, он может переводить реальность в слова. Не описывать улицу, конечно, а писать нечто художественное под впечатлением улицы. Неторопливое, сочувственное, мелодичное, не отчаявшееся. Как ранние симфонии Малера. Он может написать и продать... Нет, «продать» - это из времён Мартина Идена. Написать и разместить! Где-нибудь. Зачем вот только? Зачем это его умение этой улице?.. И Малер-то ей тоже вроде как ни к чему.
- Ну почему же!
- Они работают на этот земной мир. В этом причина. А разве можно на него ориентироваться! А тем более на литературную коммуналку... И, соответственно, нельзя требовать награды от этого мира. В этом занятии. Награды за труд. За трудовую доблесть. «За вклад в сокровищницу национальной культуры». За гуманизм. За оптимизм. За патриотизм. По совокупности заслуг. И в связи с шестидесятилетием. Творцы! Демиурги! «Единого прекрасного жрецы»!

«Нет, это уж совсем неинтересно для неё!» - засомневался Петя.

«Зачем они пускаются в путешествия по придуманным жизням? Попытка понимания мира. Другого ответа нет. Модель. С её помощью они хотят прочувствовать мир, его связи, закономерности. Мышление с помощью реальности. Смешно говорить об отражении реальности. В литературе это смешно. В литературе, где всё через мысль, через понимание, интерпретацию, субъективное мнение, настроение, степень образованности, культурности и так далее».

Что-то объясняя Комако, Петя умудрялся фиксировать и что-то новое – то, до чего ещё не додумывался раньше: «Это их недоумение. У каждого оно своё. Вопросы, на которые никто не будет отвечать. Некому».

- Опыт получения «литературы». Как получается литература? Думаешь о Г.Б. Будто бы это ему нужно. Будто бы это самое важное из того, чем занимаются люди в этой жизни. Оправдание перед Г.Б. за людей - это по Фёдору Михайловичу. Но ещё и под несколько иным углом зрения: оправдание, отчёт в попытках понимания этого мира, которые предпринимали люди. «Вот видишь, добрый Г.Б., мы и так думали и по-другому пробовали. Что же делать?» И художество, и публицистика, и проповедь, и философские размышления... Когда это литература, а не просто печатная продукция, внешне похожая на литературу... Там ничего от этого мира не хотят, никаких его тайн и загадок.

Петя перевёл дух, глядя перед собой на реку с баржами и катерами, на набережную с зажигающимися фонарями...

- И всё же хочется, чтобы литература начиналась тут же, с этого места. С этого бульвара и набережной внизу, по которой ходят люди, бегают и обнюхиваются собаки, мамаши катят коляски... И когда жарко, и когда дождь. И когда усталость и отупение. Моделирование простых ситуаций. Углубление в что-то тут же, не сходя с места. Другой взгляд на ту же ситуацию с щепочками и детьми с удочками.

Половину из того, что Пете хотелось бы сказать, он не говорил Комако. «Из опасения...»

В нём это было волнами. Настигало. От воодушевления по поводу того, что он неожиданно удостоился такого благосклонного читателя. Вернее слушателя. «Ну и читателя – в своё время».

Хотя тут и были сомнения. В благосклонности. Иногда Комако казалась пугающе отсутствующей.

«Иллюзия прочитанности. К мысли об этих проблемах стоит вернуться. И у К.Я. холодность Комако. Жар, чахоточный жар, неуспокоенность, неумение найти покой ни в чём, не решаемые проблемы, лихорадка поисков неизвестно чего... У Синамуры... Это непрерывное состояние. Иногда по пунктам начинаешь перебирать причины беспокойства. Но так и не излечиваешься. Причины могут быть очень глубоки. Бес беспокойства. Комако совсем другая. Она здоровее, непоколебимей... И холоднее. У неё тоже периодами - беспокойство. Но это не её болезнь».

«Комако - тоже причина беспокойства. Ещё одна. Добавочная».

Однажды Петя зашёл к ней на работу. Комако была занята какими-то бумагами со строгого вида дамой. Они обе недовольно посмотрели в сторону открывшейся двери, на которой ясно было написано, что сегодня неприёмный для посетителей день. Комако вышла через некоторое время и молча потянула Петю за рукав. Только на улице она заговорила с ним.

- У меня же работа. И вообще... Увидеть могут. Ты меня компрометируешь. 
- Ухожу, ухожу, - Петя с улыбкой глядел на неё, такую строгую, деловую. - Вечером пойдём на бульвар? 
- Ладно-ладно, иди уже! Куда нам ещё ходить? До вечера.

Петя взял её за руку. 

- Ну, это что ещё!  Что за нежности! И перестань улыбаться!
 
Они, в самом деле, никуда, кроме «бульвара», не ходили. Петя встречал Комако у её дома. Они шли сначала через городской сад, потом выходили на «бульвар». Так условно, по-местному, называлась эта улица, кривившаяся вдоль высокого берега реки, до пристани. Она опоясывала весь город. Дома здесь стояли ещё с прошлого века. Комако часто просвещала Петю по архитектурной части, знала историю этих домов, помнила по имени-отчеству всех купцов, врачей, присяжных поверенных, кто жил здесь когда-то. Петя подозревал, что она вообще знала каждый дом в городе. Это было очень удобно: «А это что за дом?» - и Комако всегда могла что-то сказать, иногда больше, подробней, иногда меньше. «Что ты удивляешься, это моя работа. Кроме того, у меня и мама, и папа были строителями, а дед архитектором».

Иногда они отправлялись в губернский город. Там Комако чувствовала себя спокойней, чем в Городе, где надо было всё время преодолевать «узнаваемость».

«Молодо тянулись руки из платья с короткими рукавами. Промчалась над улицей с кривым асфальтом спешащая куда-то туча, едва замочив мостовую. Они поглядели с сожалением ей вслед. Можно было пойти налево вдоль чугунной решётки перед какой-то школой или институтом. Или пойти направо - по узкой, серо-фиолетовой, усаженной тихими липами улице. Они пошли налево. За садом с решёткой улица обрывалась крутым спуском. Там внизу кончался город. Одноэтажные, с красной черепицей дома захлёбывались в зелени. А может быть, им так нравилось - по-бегемотьи дремать, полупритопленными, неслышно дыша через нюхалки печных труб. После спуска опять начинался подъем в гору. Там наверху уже не было домов - сплошная зелень. А ещё выше всё кончалось небом. Они спустились по мощёной булыжником дороге. По дну долины шла уже совершенно непроезжая, первобытная дорога, с глубокими колеями и ямами…» 

«Непонятно теперь, что это было, - место такое, город, время года, погода..? Или это они были такими?»

«Смягчение души. Размягчение души. Почти болезнь».

«Сочинённые города. Может быть, это стыдно для приличного автора? Кто знает!»

Так было прошлым летом. Это было одно только лето. Прошлое лето, после которого Петя писал ей почти до Нового Года. Потом опять научился обходиться без неё. Ко всему привыкаешь. «Может быть, по-другому не будет. С Комако. На то она и Комако. Сам виноват». Петя без конца возвращался к тому, что нельзя стать ближе с Комако. Некое равновесное состояние: притяжение и... не отталкивание, а сдерживание. Так нужно для работы. Для писаний. Или не для одних писаний, а ещё и для Комако? Ещё для кого-то. Для всех».

«Или обман. Или самообман? Всё уже думано-передумано».

Петя доказывал себе, что он не идёт к Комако из-за работы. Из-за заводской и из-за тетрадной работы. Но потом понял, вернее не понял, а перестал сопротивляться тому простому объяснению, что ему страшно пойти к Комако. Прийти и не застать всё на тех же местах, что прошлым летом.

«Выстроенность судьбы, книги, жизни... И всё это рушится, исчезает навсегда, без видимой причины, стирается школьной резинкой с листа бумаги».

Город до его приезда. Город, жизнь которого шла как-то по-своему. Он ничего об этой жизни не знал. И вот он приехал и смотрит на город как на все другие подобные города, которых ещё не видел. Как смотрят на открытки с видами. Ничего ещё пока не произошло в городе с его участием. Ощущение чистоты, невинности этого города. Так всегда, пока не вживёшься в новое место.

«То, что, кажется, уловил в “Снежной стране”, то, что, пусть сначала неосознанно, захватило в книге. “Пустота” мира. “Выключенность”. Как выключают радиоприемник. Или как мир до изобретения радио. Тишина в эфире. Там такая тишина и пустота. Герой знает, что есть и другой мир - наполненный и шумный. А здесь он в тишине и пустоте виден и слышен самому себе. Это то, что его занимает. Его пустяковые, неспешные мысли, ощущения, которые только слегка дают о себе знать, лёгкие и безопасные…» 

«Чистота эксперимента, почти лабораторный опыт над самим собой. Вот это хотелось “перенесть в свой удел”. Ситуация пустоты и тишины. Слышимость и видимость самого себя в мире».


Миша. Прошлое лето.

В выходные Комако ездила к маме, которая жила на даче. А Петя бодро писал. В воскресенье вечером он шёл встречать её к электричке. «Она пахла укропом, землёй, клубникой, её ладони были твёрдыми и шершавыми. Он смотрел на неё с улыбкой, от которой она тоже начинала улыбаться. Они ужинали на кухне у открытого настежь окна молодой картошкой и салатом из дачных овощей.

«Неповторимость каждого счастливого дня. Это должно быть всегда что-то цельное. Счастливый день, счастливая полоса, могут быть счастливые полгода или год, “несколько счастливых лет”, “самое счастливое десятилетие в истории...”, несколько счастливых десятилетий бывают реже, полстолетия счастья, почти столетие. Это уже не о людях, а о странах, народах. Чуть больше столетия, почти полтораста лет, почти два, три счастливых столетия мира и благоденствия, больше трёх столетий, чуть ли не тысячу лет, едва ли не полтора десятка столетий, все две тысячи лет непрерывного счастливого ожидания... Неповторимые мгновения. Из-за неповторимости мгновения все остальные временные промежутки кажутся неповторимыми».

«Лето. Дачный сезон. Город пустеет. Ощущение катастрофичности. Попробуй усиди с тетрадями. Инстинкт или что-то там ещё толкает к людям, чтобы не прозевать зрелища катастрофы».

Сначала Комако не предлагала ему, а потом Петя сам отказывался ехать с ней на дачу. Его трудно было раскачать на какие-то изменения в будничном распорядке, он с неохотой ходил с Комако к её друзьям. Петя пытался иногда объяснить это ей и себе. «Это вредно для работы». – «Но почему?» - «Не знаю. Может быть потому, что надо тратить время на то, чтобы вернуться к самому себе». – «О, Боже! Как вы все похожи! Тебе непременно надо поехать со мной. Я тебя познакомлю с одним типом, похожим на тебя до безобразия. Он тоже считает, что с новыми впечатлениями надо быть осторожным, как с неизвестными продуктами питания. Не отравишься до смерти, так время потеряешь на их переработку». – «Кто он?» - «Представь себе, он тоже писатель. Куда только от них деться!»

То, что Петя узнал от Комако про «действующего писателя», которого она звала Мишелем, заинтересовало Петю в какой-то мере, но он решился поехать только после того, как Комако дала ему почитать несколько рассказов, напечатанных в разных журналах. Кроме того, Комако сообщила, что показала Мишелю Петины «компьютерные» сборники. «Это ничего?» - на всякий случай спросила она Петю. – «Ничего, конечно. Ну и как?»- полюбопытствовал он. А потом, видя, что Комако как-то очень долго собирается с духом для какого-то торжественного сообщения, улыбнулся: «Да брось ты. Что такого он мог тебе сказать? Смотри на всё проще. Я не застрелюсь, что бы там твой Писатель ни сказал». – «Вот же дурак! Не он, а ты. Ему понравилось». - «Ну и слава Богу». – «Ты, в самом деле, так легкомысленно к этому относишься? Или притворяешься?» - «Вовсе не легкомысленно. Я очень рад. Я даже счастлив. Серьёзно. В течение короткого промежутка времени у меня появилось сразу два новых читателя. А ты говоришь...» - «Да ну тебя», - Комако обиделась.

В Посёлок надо было ехать на электричке, а потом ещё немного на автобусе. Петя ожидал увидеть что-то похожее на обычный дачный посёлок, то есть застроенное дачными голубятнями место, отвоёванное у леса, а это оказалась разросшаяся почти в небольшой двухэтажный городок деревня. Скрипучий, давно просящий ремонта деревянный дом остался от родителей Ксении Ивановны, матери Комако. Дом стоял на краю посёлка, у ржаного («ячменного» - поправила Комако) совхозного поля, тянувшегося до темной полосы леса почти у горизонта. У калитки их встретила Даша, дочь Комако. «Ой, ты моя несчастненькая, - обняла её Комако, - что же ты плачешь?» Даша из-за спины Комако строго, но с любопытством посмотрела на Петю.

«Действующий писатель» последние два года жил в Посёлке у дальней родственницы жены на той же улице - через дом от Комако. Он не покидал Поселка почти круглый год, а жена и дети приезжали только на лето.

- Миша дома? Миша дома? А ладно... - Комако махнула, было, рукой, но тут баба Марфа, хозяйка дома наконец что-то услышала или увидела, разогнула спину, некоторое время смотрела на Комако и Петю, а потом показала рукой в сторону огорода.

- А это что ты здесь делаешь? - зловеще прошептала Комако, подойдя незаметно к Мише, сидевшему в огороде на низенькой скамейке с блокнотом в руках, и взяла его за загривок, на котором ещё только оставались волосы. Миша поднялся, застёгивая рубашку на выпуклом животе, пригладил волосы. – Сочиняешь, вместо того чтобы в поте лица? А вот я жене скажу!
- Перестань, перестань, сейчас же! - бормотал Миша, пока Петя, сойдя с дорожки и, высоко поднимая ноги, переступая через грядки, полез зачем-то к нему в огород.

Комако специально для Пети завела с Мишей разговор про его новую работу. Она притворно удивлялась и незаметно делала знаки Пете, в то время как Миша серьёзно рассказывал о том, как он работает сторожем на какой-то базе. «Не на военной, надеюсь?» - смеялась Комако. Миша стеснялся то ли Комако, то ли Пети, хмурился и потирал щетину на щеках. А может быть, он такой всегда, думал Петя. «Ну, уж на учителя, хоть и бывшего, он не похож. Вообще он не похож на человека с образованием». Петя никак не мог себе представить Мишу в качестве школьного учителя русского языка и литературы. Слишком он казался тихим, неразговорчивым и неловким для такой, замешанной на словопоносности и известного рода гибкости, работы. Впрочем, может быть, раньше он был другим. «К тому же, Бог знает, как они должны выглядеть, эти школьные учителя, если их только что вытащить из дачного огорода».

После школьного учительства, оставленного им лет десять назад, Миша поменял несколько профессий, вернее «работ». Сторожем, «сутки через трое», он сделался не так давно, а до этого поработал в редакции газеты, слесарем, водопроводчиком, грузчиком, пожарным, «младшим подносчиком» на стройке, «опять слесарем».

Комако и Миша сидели на лавочке перед домом. Миша, сцепив на животе ладони с короткими толстыми пальцами, задумчиво смотрел вдаль, загадочно улыбаясь. Какая-то рассеянная полуулыбка всегда блуждала на его губах. Он будто хотел сказать что-то ироничное, смешное. И это смешное было у него уже чуть ли ни на языке, но ему казалось, что это пустяки, ерунда, и он предпочитал молчать. Вернувшаяся с речки его большая, веснушчатая, растрёпанная жена Алла беспрерывно ходила по двору, сначала развешивая выстиранное на речке белье, потом, принося на стол лёгкие закуски для гостей, покрикивала на детей и ругала Мишу. Из её отрывочных, бессвязных возгласов, адресованных, надо полагать, одному Пете, так как Комако всё это должна была знать наизусть, можно было понять, что кормит этих чернявых, белозубых - больше похожих на папу, чем на маму, двух девочек и мальчика - Мишин тесть из губернского города, без которого они все непременно умерли бы с голода. Миша всё так же добродушно-загадочно улыбался, будто его хвалили, а не пилили.

Петя подумал, что ему нравится этот странный субъект. Он совсем не был похож на учителя и ещё меньше на писателя. Скорее какой-то барышник-цветовод или клубниковод, который блаженствует в редкую для него минуту вынужденного, но отрадного безделья. На нём была драная клетчатая рубашка, руки испачканы в земле. Петя сидел за столом, поставленным под деревом в саду, и слушал, сочувственно кивая головой, одновременно Мишину жену и его детей, что-то увлечённо, перебивая друг друга, ему объяснявших.

И всё же Миша был настоящим, «действующим», в отличие от Пети, писателем. Вечером он сам принёс Комако журнал, где были напечатаны три его новых рассказа. Он сел на ступеньках у входа на веранду и закурил. Комако позвала его чай пить, но он отказался. Сидел и молчал, поглядывая в сторону Комако.

На другой день Миша ходил с Комако, Петей и с детьми на речку. Миша молчал, молчал, а потом сказал шедшему рядом с ним Пете: «Надо привыкнуть к мысли, что им ничего не надо объяснять. Просто ничего. Усвоить это правило как можно более твёрдо. До автоматизма, чтобы и сомнений не возникало. Так надо. Вот и все объяснения». Это было сказано так вдруг, ни с того ни с сего и так не вязалось с тем, каким до сих пор хотел казаться Миша! И самое поразительное было то, что Пете показалось, что он понял, о чём говорит Миша.

- Не понравилась твоя открытость, прямолинейность высказываний. Так режет слух. Страшно, как если смотришь на то, как неправильно дорогу переходят. Не понравилось сначала, а потом вспомнил, что это, судя по всему, никуда у тебя не идёт. Ведь так?
- Да, - Петя почти боялся его.
- Не идёт. Это хорошо с одной стороны. И опасно. Небрежность, приблизительность, необязательность... А так-то в общем интересно. Извини, что я в менторском тоне с тобой.

Миша умолк, что-то обдумывая, и продолжил то же самое так же неожиданно, когда они уже сидели у реки, наблюдая за купающимися Комако и детьми.

- Надо писать, абсолютно не принимая их в расчёт. Никого не принимать в расчёт - по последним данным. Существовать абсолютно без их специфических интересов и мнений. Настолько не принимать в расчёт, чтобы они, увидев это, восприняли как нечто абсолютно чужое. Только при таких условиях и может что-то доходить до них. Не подновление, не внедрение наряду с чем-то уже существующим, не какие-то нюансовые изменения, а просто всё другое.

Петя не знал, что сказать.

- А почему всё-таки... не дальше самиздата? - спросил Миша.
- Так как-то. Ни к чему… Нет, я сам бы хотел это знать. Думаю об этом иногда... Объясниться с этим единовременно не удастся. Характер. Желание сберечь душевный покой для работы, избегание общения с теми, кто придерживается другой точки зрения... Интерес только к своему. Наконец, свобода. Я не обязан ни с кем считаться. Приходится только всякий раз при новом близком знакомстве, так сказать, объясняться.
- Ну, извини...
- С разными людьми надо говорить по-разному. С тобой-то это просто... Это ни с чем вообще не соотносится. Это так специфично, так сомнительно, так капризно только для себя, что трудно представить, что это ещё кому-то понадобится...

«...Много причин... Времени».

«Разрабатываю, как старатель участок прииска, свои скудные способности. Что ещё делать? Копаю, копаю, перемываю, перемываю пустопорожний, может быть, участок».

- Это как у беспоповцев, - Миша с едва угадываемой улыбкой подвёл итог Петиным серьёзным разговорам, - секта такая есть. Верят, но церковь, обряды и прочее не признают.

До чтения новых, а заодно и старых рассказов, которые отыскались у Миши, Комако и Петя добрались только в воскресенье вечером в автобусе по дороге в Город. Петя пролистнул один из Мишиных журналов, прочёл в нескольких местах, а потом протянул Комако: «Посмотри вот здесь».

«Мы живём с чужими людьми. Называем их des ;poux. Проходит время, и они не делаются не чужими. Привычка быть l`;poux pour l`;pouse. Неужели так будет всегда? Непривычка. Не только к чужому, но и к ses parents, всех степеней родственности, вплоть до soi-m;me. Не успеваешь за жизнь привыкнуть. Всё кажется странным».

Комако смущённо улыбнулась и промолчала.

Она боялась услышать от Пети что-то неодобрительное или равнодушное, боялась, как если бы она имела к этому какое-то особое отношение. Но Петя на её «ну как?» улыбнулся и сказал, что пока всё хорошо, а потом добавил: «Странно, что это печатают...»

- Да, печатают. Хотя есть отдельные товарищи, которые считают, что это «издевательство по отношению к нормальному читателю». Печатают. Наверное боятся - вдруг гения просмотрят.
- Разве такое бывает?
- Кто их знает? Печатают, да и все. Да, сейчас появилась такая возможность. Печатная свобода…

В электричке Петя углубился в чтение. Он мог так читать по питерской привычке, не обращая ни на кого и ни на что внимания. Только когда электричка стала подходить к Городу, да к тому же сделалось почти темно, он огляделся по сторонам, оторвавшись от журнала. 

«Люди, которые ничего не могут поделать со своей жизнью. Они пишут стихи. Стихи - это упрёк Богу. Или природе. Или ещё кому-то. За то, что всё так безнадёжно. Это позиция человека. Это поза человека, стоящего среди ночи под звёздами, задрав на них голову. Он чувствует свою незначительность и дерзит. Стихами. Он бросает горькие упрёки, презрительные и беспомощные слова этому бездонному миру над головой. Стихи от беспомощности».

Петя задумался над тем, почему Комако раньше не говорила о Мише. «Оберегала его от “вредных продуктов”?  Кого?»

В гостинице Петя ещё раз перечитал рассказ. Он с улыбкой вспоминал про «издевательство по отношению к нормальному читателю».

«”...Работница питания, приставлена к борщам”. Про Ленинград она рассказывала всё время только одну историю о том, как она заходила в универсам на площади перед финской гостиницей по дороге то ли в художественную, то ли в музыкальную школу, где училась её любимая племянница, и как она “прошивала” универсам каждый день. “Прошью, посмотрю на всю эту красоту и дальше иду”».

«”Любимая племянница”, “работница питания”... Реминисценции, рефлексии... Но не те тончайшие, высококультурные, зыбкие и многослойные рефлексии рафинированных эллинистов, мифоведов, и так далее, а вот такие отсылки -  к совписовской литературе, фильмам, анекдотам, к историческим событиям или мелким, но ярким происшествиям советской эпохи».

Отыскались в одном из старых сборников и несколько коротких рассказов из школьной жизни, как бы подтверждавших учительское прошлое Миши. В одном месте Миша осветил обстоятельства своего ухода из школы, если, конечно, это был не один только юмор. Всё произошло после того, как однажды герой рассказа, тоже учитель словесности, возвращаясь после уроков, увидел надпись на заборе: «Марк Иосифович - голопузая макака». «Они меня обзывали, - просто объяснил герой рассказа своей маме. - Мне это надоело. Я им сказал: «Дети, идите... подальше!» – «Как? Прямо так и сказал?» – «А что?» - «Ты совсем как Раневская». - «Вот-вот».

Через неделю Комако попросила Петю обязательно поехать с ней на дачу. «Там будет кое-кто. Приедет навестить дочь. Мне надо, чтобы у меня было всё в порядке. Ладно?»

Перед воротами дома Комако стояло авто. «Журналиста». Так с усмешкой звала его Комако: «Помнишь, был такой фильм?». «Олег»,- представился Журналист. Он действительно чем-то напоминал артиста из фильма, правда, был старше, «но ведь и лет с тех пор прошло много». Комако познакомила Петю с его последней книжкой, только что вышедшей в московском издательстве, где его именовали в предисловии «выдающимся писателем». На вопрос о Петиных занятиях Комако поспешила ответить за него: «Угадай с трёх раз». – «Неужели тоже писатель? Ну, вы даёте, братцы!» Комако, Петя и Миша сидели на ступеньках веранды, а Олег стоял перед ними в светлом костюме, при галстуке с ослабленным узлом, белозубый, подтянутый, обаятельный... «Посидите минутку, я вас запечатлею для истории». Он щёлкнул их втроём, а потом позвал Ксению Ивановну, Дашу и Мишиных детей.

Ужин давно кончился, а Петя, Олег и Миша курили на веранде и после водки излишне громко разговаривали. «Три автора на привале»,- обозвала их Комако и ушла спать.

«Три автора на привале! - понравилось Пете. – В самом деле!  Миша. Его талантливая душа дана ему, по какой-то юмористической выдумке, вместе с нелепой внешностью толстенького, лысенького коротышки. Хотя при чём тут внешность! Он пишет мало. В его рассказах трогательные детские историйки перемежаются острыми, сухими высказываниями о днях нынешних. Грустный клоун, эксцентрик... Олег. Законченный профессионал. В старые времена он писал бы производственные романы с секретарём партбюро, рационализаторами, молодым начальником цеха, смело борющимся с рутиной, отсталостью производства и так далее, а теперь… Что-то разоблачительное про застой и партократов. Но уже начал переключаться на нечто “жизненное” - на мелодраматическое мыло, на который возрос спрос. И я... Затесался. Кто? Как старая дева. Которая ждёт отклика на свои послания в газеты с брачными объявлениями. “Симпатичная Фиалка, 35-155-52р., нежная, доброжелательная, государственная служащая, увлекающаяся литературой, музыкой, выставками, кулинарией... ждёт ответа от Лотоса не старше 60, не ниже 180...” Сладкое замирание сердца...»

Миша как-то лениво, нехотя спорил с выдающимся писателем. Пете было неловко самому вмешиваться в разговор с Олегом. В высшей мере говорить с ним было бессмысленно, Петя понял это, просмотрев днём книгу, которую ему дала Комако, а всё остальное... Это и не интересно, и надо всё время обходить подводные камни - помнить, кто такой этот Олег с его халтурной беллетристикой на темы смешных разоблачений из советской истории. Речь зашла о фильме по книге Олега. Оказалось, что Петя видел этот фильм, но не запомнил ни сценариста, ни режиссёра. «Ну и как? Любопытно!» – «Очень разоблачительно. Отталкивание. Всегда же надо от чего-то отталкиваться», - сказал как-то обтекаемо Петя, не собираясь продолжать дальше. Но это задело Олега Павловича. И Пете пришлось продолжить: «Как-то тенденциозно. Вам не кажется? Нет?»  На Мишу, который был бесцеремонней в своих высказываниях, Олег Павлович  не реагировал, а на какого-то непонятно откуда взявшегося Петю… Олег Павлович раскраснелся, разволновался.

«Когда набредёшь ненароком на что-то подобное, - добавил Петя, - думаешь, что лучше бы искусство все-таки занималось только собой. Вы и сами это прекрасно понимаете. Правда?» Олег Павлович рассмеялся, но говорить ничего не стал, чем несколько удивил и насторожил Петю.

«И то ведь -  кто любит, когда тебя наставляют всякие! Всегда думаешь, может быть, они уже всё знают? Они так уверены в произносимом. Или это привычка нахальства, чтобы преуспеть на жизненном поприще? Ощетинившиеся. Исключающие честный разговор. Может быть, честное общение для них - это детский лепет. Может быть, они всё это уже перескочили. Сгруппировались, напряглись, подпрыгнули и перескочили».

Пете это было так понятно, но у него не было никакого желания разоблачать Олега, к тому же  он всё время держал в голове то, что Олег - муж Комако. 

 «Ситуации, которые они выбирают. То, что их несёт, заставляет строить интригу, поступать именно так со своими героями, наделять их именно такими характерами, совершать такие поступки».

«Детектив. Фантастика. Игра в кубики. Психологические, этнографические, юмористические, бытописательские, научные и так далее заготовки. Из них строят текст. Самое главное - детективная или фантастическая фабула. Реализации её всё подчинено.  Штампованные заготовки описаний явлений природы, ощущений героев, их психологические реакции, стереотипные мотивировки поступков... Все, кроме главной фабульной идеи, - условно, на скорую руку, не утруждаясь. Главный детективный принцип - жопка к жопке. Чтобы всё сходилось. А если “рыба”, то это уже не детектив, а драма».

Может быть, из-за присутствия Миши Олег был таким робким. Но все-таки последнее слово осталось за ним: «Поэты тиражами по 100 или 300 экземпляров. Некоммерческие поэты и прозаики. Знаем мы вашего брата! Некоммерческие! Ха-ха! Тоже мне достоинство!»

Когда в воскресенье утром Олег Павлович уехал, Ксения Ивановна всплакнула, прижимая к себе «несчастную Дашу», а потом, когда та убежала играть в сад, принялась укорять Комако, защищая «действительно народного, настоящего писателя», на «честь и достоинство» которого всё время покушаются. «Я и при Пете скажу. Зря ты так с Олегом Павловичем. Мы от него ничего, кроме добра, не видели». А потом из дома, куда Ксения Ивановна зачем-то зашла, донеслось: «Не слушайте её Петя, ничего она не понимает в литературе. Непутёвая». Петя и Комако улыбнулись.

Миша всё умел объяснять: «Грустно, что это профессия, что это как некий завод. Затрачены средства, чтобы его построить, оснастить, набрать штат сотрудников с самим собою во главе. Ничего другого не остаётся, как выпускать продукцию. Потом, совершенно логично, следует задача реализации продукции. И так далее. Реклама, поиск новых идей, чтобы заинтересовать покупателей. Обычное производство. Обслуживание определённых потребностей населения. Отправление литературных, кинематографических и так далее надобностей. В живописи, скульптуре, архитектуре это не так странно. Там прикладная сторона творчества естественна и первостепенна. Это часть материальной среды. Почти как мебель, обои... Авторы прозы и авторы беллетристических текстов. “Беллетристическая прозрачная ясность и нагромождения прозы”. Одни не вылезают из сомнений, из поисков, никогда не кончающихся чем-то вполне определённым, вообще не завершающихся, потому что иначе не бывает. Другие плодят и плодят, плодоносят и плодоносят. Они-то и чувствуют себя постоянно авторами. У них тоже поиски, тоже сомнения, но другого свойства, изобретательского».

Петя подумал о том, что, слава Богу, Мишины разоблачения не слышит Комако. Может быть, ей это не понравилось бы.

 «Они развращены литературой. Литература – это, в конце концов, публичный дом. Это абсолютно понятно. Так же понятно, как с некоторыми изобретениями цивилизации. Здесь всё создано для продажи. И они уже бесчувственны и циничны, как старые проститутки. Они смеются над теми, кто пришёл сюда с волнением, предвкушением… Наслаждаться, предаваться усладам. Конечно, им смешны застенчивые вздохи какого-нибудь литературного юноши, впервые переступающего порог этого храма высокого искусства. Они-то уже всё знают про это. Знают, как позабавить, взволновать, потрясти... вожделеющую публику. Это их работа. По удовлетворению потребности. Должен же её кто-то делать, раз народ просит! И это довольно просто. Я теряюсь в современном книжном магазине от обилия агрессивно ярких обложек, от бесчисленных «успешных» авторов детективов, фэнтези, “женских романов” и тому подобных изделий. Лев Толстой плачет, глядя на всё это с небес».

После появления Миши всё как-то изменилось для Пети в отношениях с Комако. Не стало сосредоточенности. Разговоры на бульваре теперь почти всегда приводили к мыслям о Мише. Петя с облегчением думал, что его пока не раздражает этот факт.

«Иногда кажется, что он всё про нас знает, про меня, во всяком случае. Может быть я - не я, а его персонаж. Где-то уже были эти персонажи, живущие с авторами чуть ли не на одной лестничной площадке».

«Да-да, среда... Соседи по парадной, особенно если эта парадная на Мойке или на Малой Конюшенной. Все друг друга знают, все друг другу кажутся обыкновенными. “Вот ещё! Какой это Н.Н.? Ах, это тот, которого я вечером видела во дворе с помойным ведром?..” Всё просто, как бы напрашивается само. В этой среде ценят “презентативность”: умение процитировать, упомянуть, вставить, вспомнить что-то культурное...»

Комако в задумчивости слушала Петины умствования и, как всегда, сама говорила очень мало. И улыбалась она теперь чуть-чуть непонятней. «Ты не понимаешь...» - говорил ей Петя, но не объяснял ничего. – «Конечно, не понимаю»,- спокойно соглашалась Комако. – «Нет, ты не понимаешь, что произошло!» Комако не понимала, а Миша прекрасно понимал. Он всё отлично понимал, этот Миша. Даже без Петиных объяснений. Иногда это веселило Петю. Они вели друг с другом разговоры, непонятные Комако.

«”Избавление от реальности”. Миша  когда-нибудь напишет рассказ с таким названием. Добавит в свою коллекцию ещё одного чудика. Это о том, кто делает в жизни то, что считает необходимым, не становясь в позу какого-то необыкновенного праведника».

Миша ласково глядел на своего нового друга, а Комако делала вид, что обижается, и говорила, что «из неё делают дуру».

Петя возвращался к себе после поездок к Комако на дачу, после разговоров с Мишей и думал о том, что впервые за долгое время почувствовал себя спокойно в отношении своего авторского будущего. Это спокойствие ему передалось от Миши. Не надо, совершенно излишне карабкаться куда-то, делать героические усилия...

«Вот оно - долгожданное избавление от реальности, - думал Петя, как всегда заготовками к своей новой работе. - Вместить всю тоску, всю флоберовскую ненависть к реальности. Тот же флоберовско-саламбовский уход в тьму веков. По крайней мере, это так же недоступно, так же спрятано от мира, как и та тьма веков. Зашёл за угол времени. Начало новой книги. Какое счастье! Все проблемы разрешаются нормальными чудесами. Или тронутостью.

“Ну вот, всё уже рассказал, - скажет он, - теперь будет неинтересно”. – “Нет-нет! Путешествие будет долгим. Господи! Как хорошо!” - скажет она».



«Кораблик».

В общем-то, первый вечер Петя проспал, а во второй... Сел за переделку того, что он называл «компьютерной книжкой», - сборника из нескольких рассказов и некого более-менее пространного повествования, состоящего из глав, фабульно почти не связанных друг с другом, можно сказать, тоже серии рассказов с одним и тем же главным героем. Собираясь в Город, Петя напечатал и с максимально возможной для себя аккуратностью сброшюровал два экземпляра своего труда, намереваясь один экземпляр, «от скромного автора», преподнести Комако по прибытии в Город.

На второй день после приезда, вернувшись пораньше с завода, Петя уже собрался идти к Комако. Он сидел у окна, из которого была видна её «архитектура», и ждал, пока оттуда начнут выходить люди. Сидел и ждал, при параде, со своим подарочным «Сборником» в руках. Потом наугад раскрыл свою самопальную книгу, решил просмотреть её ещё раз, перед тем как вручить Комако.

Это получилось само собой. Зацепился за что-то в тексте рассказа под названием «Кораблик». Стал вспоминать то, что осталось «за бортом» этого «Кораблика». И пошло-поехало. Петя не то что бы забыл, что должен был пойти встречать Комако, а как-то уязвлённо почувствовал, что не готов к встрече с ней.

Это были уже какие-то разные истории. Теперь, через много лет это вдруг стало почему-то заметней. Ничего нельзя было подправить в рассказанной истории, чтобы сделать её более похожей на реальную. Какие-то слова и фразы переставлялись, но и только. Ну, можно было, конечно, рассказать написанное заново. Другими словами. Но в воображении всё равно оставалась бы та же рассказанная однажды история.

Петя подумал о том, что в «Кораблике» точно так же ничего нельзя изменить, как нельзя ничего изменить в той реальной истории.

«Почему одно без труда вписывается в текст, а другое отторгается как инородное тело. И при этом, не принятое, случайное, совершенно пустяковое больше всего умиляет и трогает в воспоминаниях. То, как клеили обои в общежитии. Её синий спортивный костюм... Ещё что-то в том же роде, никому, кроме меня, не интересное... Это был какой-то другой, не похожий на питерский, мир. Всё было простодушней и задушевней. “Обои” - так надо было и назвать! А не “Кораблик”. Какой там кораблик, когда теперь помнятся только те обои. Комната маленькая, пахнет мокрой бумагой, сырой штукатуркой, клейстером. Её мягкие, худенькие ручки, на которые я смотрю, пока она режет обойную полоску. Доверчивая кротость серых глаз...»

«Может быть, всё дело в той туземной кротости и простодушии».

Теперь Пете казалось, что нет ничего мучительней и сладостней, чем погружаться мысленно в ту «обойную» историю. И он с неясным беспокойством думал о том, что свой рассказ, написанный по мотивам этой истории, он не может так «переживать», углубляясь в него чуть ли ни до сновидений наяву.

«Простодушие и кротость цветов. Ей было неважно, кто её “сорвёт”».

«Конечно, ничего бы и не было... Только испортил бы всё. Испортил бы такую чудную историю. Истории нельзя портить. Кто знает, что сталось с ней сейчас в этой жизни! Этого не узнать наверное никогда».

«Посмотреть на неё. Какой она стала? Может быть, такого – подлинного -  бывает немного в жизни. Тем более в авторской жизни. В “работе” это вспоминается без конца.  “Сверяешься” с теми ощущениями. Рассказываешь одни и те же чувства. Одну, ну, может быть, конечно, не одну, историю. Внешне, фабульно - разные, внутренне - те старые, одна или две».

«Водил её восхищаться архитектурой. Ни для чего особенного это не нужно было. Просто предупреждение на будущее: “Я могу когда-нибудь вдруг начать восхищаться архитектурой. Будь к этому готова, дорогая”. Эти совсем не важные для бытовой жизни вещи. Кто знает. Все первые годы совместной жизни - театры, концерты, цирк, салют на Неве, Царица ночи в Ботаническом саду. Разве что на стадион он её не водил. Ну, это уж сугубо мужское, придётся в любом случае мириться. Это как мужская баня. Нельзя же не мыться».

«Из полноты лица ещё угадывалось знакомое детское личико. Знакомое. И будто стесняющееся, робкое, подавленное, недоумевающее. Как такое случилось? Обычное дело. Но то детское личико не потонуло ещё в новом, чужом лице. Грустные растерянные глаза. Ведь всё так незаметно и быстро. Катастрофически. И глаза скоро изменятся. Научатся смотреть на себя по-другому, по-новому, не так как в юности. Тогда уже ничто не будет напоминать её молодую, весёлую, легкомысленную, беспечную, озорную».

«Преданность на лице. К тому, кого ещё нет. Серьёзность. Готовность к “раз и навсегда” выбору. И потом преданность. Привязанность всем существом. К нему. Кого ещё нет. К их будущим детям. Готовность принять всё в его жизни. Выросла среди таких же, как она. Немыслимы другие отношения. Её будут любить не только за неё саму, а и за таких  же, как она, за весь тот мир, из которого она вышла. Её сестра наклонилась к ребёнку, застёгивает шубку. А она просто стоит рядом и смотрит перед собой. На ней тёмная вязаная шапка, надетая до бровей. Мех на высоко поднятом воротнике. Виден, как на старинной иконе, только бледный, спокойный, исполненный гармонии лик. Это не красота, это что-то внутреннее. В ней нет нетерпения, вообще чего-то излишне поспешного, страстножелающего. Может быть, всё это уже перебродило в ней. И ничего не расплескалось до срока. Теперь понимаешь, зачем нужна была вся её прошлая жизнь. Та прошлая жизнь, которая сделала её такой. С преданностью на лице к тому, кого ещё нет».

«Они нравятся своей готовностью жить здесь, ни на что особо не претендуя, претерпевая убогость обстановки, жилья, работы, мужей... Готовность достойно и без суеты состариться и похоронить себя здесь недалеко. В этом видится чуть ли не какая-то природная мудрость. Но кто знает, что это такое! Может быть, в самом деле, мудрость. Как мудра, по большому счету, вообще неиспорченная простонародная жизнь. Какое-то простодушное доверие к этой жизни. Какой бы она ни была».

«Неиспорченность. Несуетность. Нетребовательность?.. Невостребованность! И такое случается».

«Да мало ли где ещё будет она. Посетившее вдруг воспоминание о ней, сравнение кого-то с ней, незнакомое лицо в толпе, вдруг показавшееся похожим на её лицо... Это продолжается. Как только поднимается “музыкальный” занавес. Вдруг открывается та двадцатилетней давности страна. В которой живёт в первую очередь она. Будто смотришь кино. Черно-белое, старое. И может быть, как в кино, это следовало бы назвать застарелой, как хроническая болезнь, любовью».

«Дело не в мемуарности, не в информационной полезности или выборности воспоминаний, не в их интересности для кого-то. Хочется вернуть самое ненужное, самое бесполезное, почти что прошлогодний снег. Хочется вернуть, вспомнить настолько обыкновенные вещи, самые разные звуки и запахи, тактильные ощущения: проваливание в песок босых ног, ощущение тёплых плит дорожек, шум прибоя... Зияющая чернота ночного моря. Усталость до ломоты в теле после длинного, хлопотливого мальчишеского дня. О, как это важно! Этот плотно облегающий, утробный мир».

«Интересно, всё же, как на самом деле: это один мир или совершенно разные?»

После «Кораблика» Петя продолжил дальше чтение того, с именованием чего всегда затруднялся: сборник рассказов, длинный, разбитый на главы рассказ... Эскиз романа? Или сценарий сериала?»

«Фильм о музыке. Любимый жанр: музыкальная мелодрама. С более-менее нетрадиционной для мелодрамы фабулой. Музыкальные впечатления...»

Мысль перескочила на его «новую работу», на «Город».

«Странно я пишу... Кажется, что пишу роман. Но это очень странный роман. Всегда ли надо знать, что пишешь? В счастливые минуты забываешь о формальной стороне. Счастливые - уверенностью в своей правоте. И тогда можно, в самом деле, думать о том, как это назвать, как о чём-то смешном и неважном».

«Киносны. Экранизация снов. Их надо экранизировать, а иначе не передать ничего. Ярмарочная площадь, толпы народа, воздушные шары, пестрота красок, непрерывная толкотня и мелькание...»

«Можно говорить о самых разных вещах, рассказывать мелодраматические истории, можно прятаться в слова, что-то описывать, говорить о тысячах безопасных предметов... Только бы это не смахивало на упражнения в сумасшествии!»

Сидя с тетрадями в пустом гостиничном номере, поздним вечером или даже уже ночью, в полуобмороке от усталости, Петя думал о чём-то подобном.

«Конец дня, как маленькая смерть. Добровольное умирание до утра, отказ от собственного “Я”, от сознания, от воспоминаний, от понимания, от оценок, от чувств, от привычек... От всего. Как же уйти, пусть только до утра, без того, чтобы не сказать хоть что-то, не предварить это микроумирание хотя бы несколькими фразами, несколькими полуфилософскими мыслями или, скорее, полуфилософскими вздохами - этими элементарными единицами философских высказываний!»

Петя задумался о странностях авторских занятий. Действие его «романа» проходило в таком же, как и Город, гегемонистом городишке, который был придатком большого завода. Жили в нем молодые и не очень молодые люди, у них были какие-то вполне обычные проблемы. Они, как это свойственно людям, относились к ним серьёзно, плакали по ночам в подушку, ссорились друг с другом, отчаивались, жаловались и вообще порой не знали, как жить дальше. Петя жил где-то рядом с ними, знал их мысли, сочувствовал им, тоже относился к их проблемам сверхсерьёзно, каждый день ждал, что же дальше с ними будет. И если персонажи никак не могли выйти из своих тупиковых ситуаций, то и у Пети ничего не получалось вместе с ними.

 «Могу сделать с ними, что захочу, - думал Петя, - могу отправить их в Америку или в Англию, могу отвалить им несчётного богатства, наделить сверхспособностями, подарить им путёвки в Объединённые Эмираты, прославить их, осчастливить... Но ничего этого не делаю. А напротив, мучаю их, создаю им какие-то препятствия, заставляю совершать нелепые поступки, говорить глупости, примиряюсь с их жизненными сложностями и только жду, когда они сами сообразят, как им дальше быть. Почему?»

Спросив себя это, Петя облегчённо вздохнул и лёг спать. Это уже было лучше, чем ничего. Измарано некоторое количество бумаги, полуфилософский вздох произошёл. И на том спасибо.

«Почему же они не едут у меня в Америку?» - этот вопрос возникал у него частенько, когда герои в очередной раз не знали, что же дальше?

 «Надо послать их всех в путешествие по Европе и пойти к Комако. И к Вере... Вот такое я... Завтра же. Нет, ещё сегодня вечером». 

«И к Писателю надо съездить. Не видел его с прошлого лета. С прошлого лета...» «Что-то у нас там было про прошлое лето?» - Петя вспомнил разговор с Мишей об этой фразе.

- Прошлое лето... Какая чудесная фраза!
- Что же в ней чудесного?
- Прошлое и лето. Какое сочетание! Прошлое, лето... «Вот и лето прошло...» Всё проходит...
- У тебя ненормальная страсть к фразам.
- Может быть, может быть... Мне нравится. Это как музыка, дающая нужное настроение.
- А вот Горький смеялся над авторами, только и занятыми выдумыванием фраз.
- В самом деле? Ну и ладно…
- Хотя с другой стороны Флобер ничего не имел против фраз. У него в каком-то письме: «фразы, которыми я упиваюсь...» И так далее.
- Ну, вот видишь. Вот что значит университетское образование! Всему можно найти объяснение и подтверждение с помощью разных авторов.

«Разговоры о словах». «Несомненно в писаниях - приятие и неприятие разных слов. Словесный отбор. Избегание не ситуаций, а тех или иных слов при описании этих ситуаций. И от выбора слов меняются, кажется, сами ситуации. Это важное «открытие». Онтологическое открытие. Описывая одну и ту же ситуацию, одними словами можно растерзать душу, выворотить её, извалять в чём-то непотребном. А другими словами... Конечно, дело не в словах. Но и в них тоже».

 «Проскальзывание в смысл с помощью слов. За словами, в словах можно проскользнуть».

«Загадка написанных слов. Движение слов, фраз, предложений. Те мысли которые рождаются в голове под воздействием этого потока слов, организованных в фразы, предложения... Это как в музыке. Только там это непрерывней и тоньше. В текст, чтобы достигнуть музыкального эффекта, нужно погрузиться основательней, нужны специальные мозговые усилия, воля... И нечто информативное, смысловое.  В музыке этого ненужно. Только свежая голова и расположенность к покою и приятию».

«Прошло прошлое лето». «И была Комако»... Уже целый год была Комако. Прошлым летом я ничего не боялся. И она ничего не боялась. Почему?»

«А теперь страшно. Страшно, как перечитывание собственной книги». 

«Делать такое кино, писать такие книги... Ни для чего... Нахально. Продолжение выстраивания того - ещё и не книжного даже - мира, существующего только в воображении. Города, реки, топография и топонимика... Народонаселение. Чтобы во внешней жизни ни происходило, там своя жизнь. Как на морском дне».

«И была Комако...». «Иногда они не виделись несколько дней...» «Кто такой Костя? И Женя?..» «Может быть, всё дело в том, что она сразу стала Комако?» «Непонятно теперь, что это было...»

«Нет, всё же начнём с Веры. Так будет легче возвращаться в нормальность... Она такая, кажется, несчастная…»



Вера.

Город ещё не начинался. Завод и гостиница. «Может быть, я ещё не приехал, - рассуждал Петя, лёжа на кровати в гостиничном номере, - кто же в конце недели приезжает в командировку? Могу я ещё не приехать? Надо собраться с мыслями, всё обдумать. Заготовить новые небанальные слова. Жизнь - это тоже писание книги. Каждый день надо придумывать продолжение. И вдохновение нужно. И не хочется бытописательской жизни».

«Жизненное творчество. От авторского отчаяния. И наоборот».

Петя сам себе напоминал одного научного работника, с которым пришлось делить некоторое время «двухкоечный нумер» в гостинице на Востоке. Учёный, ещё молодой человек, лет тридцати пяти, тоже, как теперь Петя, почти не вставал с койки. В портфеле у него было не менее дюжины бутылок водки, так как он неделю никуда не выходил и пил постоянно. Днём только пил, а вечерами, когда возвращался с завода Петя, пил и рассуждал, доставая Петю слишком трезвыми вопросами, не давая ему заниматься писаниями. В нем была какая-то своеобразная, душевно-нервная усталость. Она не была вызвана никакими катастрофическими событиями в его жизни. Он бодро рассуждал о самых разных предметах, острил, просто болтал, много рассказывал о своей научно-производственной деятельности. Всё хорошо: семья, работа, научные идеи. Он даже был кандидатом наук. Но вот выписал себе командировку, приехал на неделю из Комсомольска полежать, попить водки, «отдохнуть». И, судя по его рассказам, это с ним случалось регулярно.

Теперь и Петя приехал и залёг на дно. Сходит до обеда на завод и назад. И тоже всё хорошо. «А что может быть плохого!» Лежит, рассуждает сам с собой. Только, что не пьёт. Одни рассуждения. За чтением неисправимой, как оказалось, компьютерной книжки.

 «Растерянность, отчаяние... Не срабатывает самое проверенное. Скучно об этом думать! Дождаться бы перемен! Они придут как-то сами, незаметно. И всё станет другим».

«А вообще, к своим состояниям нельзя относиться как к объекту, как к чему-то, что можно изучать, анализировать, над чем можно “работать”, усовершенствуя, как свой огород. Состояние - вещь ускользающая, непостоянная, почти мнимая».

«Одних усилий недостаточно. Воля всегда вторична. Может быть, она вообще что-то необязательное. Её заменяет, когда надо, воодушевление. Это та же воля, только не своя, натужная, а воля тех сил, которые тобой движут».

«Да одно голое усилие и не помогает! Голое усилие – это как скелет вместо того, живого, порождающего, дышащего, изменчивого, реагирующего, что должно быть на самом деле».

«Задача не только в том, чтобы тупо перетерпеть. Надо находить всему этому оправдания. Оправдания и утешения...»

Ещё в первый по приезду день Петя позвонил Вере. К телефону подошла Катя. «Дядя Петя! А мама поехала в Посёлок сажать картошку».

«Ну и ладно. Все живы и здоровы. Что им сделается!»

«Такие места, как Город, - следовало из теории, сочинённой Петей, - тем и хороши, что в них ничего не происходит. Всё остаётся на своих местах».

«Может быть, это и не совсем так, - поправлял он себя, если предвидел возражения, - но... Но всё равно».

Как бы подтверждением этой теории «неизменности» было то, что Петя, приехав в первый раз в Город, отыскал Веру по адресу, написанному на старой поздравительной открытке, отправленной Петиной маме ещё в шестидесятые годы. И даже название улицы Советской не сменили в связи с новыми веяниями.

Петя долго не решался, вернее долго не мог себя раскачать на какие-то действия. Возобновление знакомства у него растянулось почти на месяц. Сначала он просто гулял, ходил наугад по городу, пытаясь наткнуться на улицу Советскую. Потом две недели гулял по улице мимо Вериного дома, прежде чем зайти в подъезд. И ещё только через некоторое время поднялся, наконец, на четвёртый этаж и позвонил в дверь. Но, на Петино, дикарское, счастье, дома никого не оказалось, так что свидание с Верой было отложено ещё на неделю.

Петя не видел её лет пятнадцать. С тех пор как студенткой она проездом из стройотряда останавливалась на два дня у них дома.   

Вера. Кареглазая девочка из детства Пети. Он едва узнал её. Вера показалась ему маленькой, живой, ладной.

Она превращалась в ту женщину, которой проживёт до старости, постепенно, снизу, от ног, бёдер, уже тяжеловатых, обабивавшихся, хотя и не ставших ещё окончательно монументальными. А всё остальное, и особенно миловидное бледное личико, оставалось ещё прежним - детским, школьным... Худоба тонких плеч, изящество шеи. И вела она себя ребёнком, в ней была ещё какая-то нетронутость. Петю так и тянуло спросить её, что они в школе по литературе проходят.

Ускользающая улыбка на губах. Где-то должны быть ямочки на щеках. «Любит спортивные брюки, грибы, общественную работу», - угадывал Петя, какой её сделала взрослая жизнь? Какая она на самом деле? Дети. Сын Славик: серьёзный, самостоятельный, степенный. Дочь Катя - наверное «в папу» - светлая, длинная. Мужа Веры, правда, Петя так и не увидел, даже на фотографии. Вера спрятала их или изорвала. Ну, на кого же ещё Кате быть похожей!

- А-а-а! - как бы беспечно махнула Вера ладошкой, - где-то он затерялся. Бог с ним... Это без детей было бы плохо, а так - терпимо... Славику? Славику шесть скоро, а Кате - одиннадцать.

«Останавливают свой выбор на одиночестве, - попытался сформулировать своё понимание Петя. - Для сохранения душевного спокойствия. Из двух зол выбирают то, которое им представляется переносимей. С одиночеством хоть как-то можно справляться, а с этим... если что не так, не будешь знать, куда деться. Будет такое “мелькать!” - как говорил Евгений Лукашин».

Вера. Она приходилась Пете даже не двоюродной, а троюродной сестрой. Отец был недоволен, когда мамин двоюродный брат приехал вдруг «погостить» к ним. «Тоже мне родственник! Ну, давай будем у нас всех принимать, давай! Странноприимный дом...» Петя запомнил этот случайно услышанный разговор матери и отца, только из-за этого какого-то вывихнутого слова. Вера и её папа приехали без денег, без вещей, налегке. Дядя Миша ходил по городу в сапогах, прокурил кухню и туалет, засадил окурками все цветочные горшки. Выпив, он тихо засыпал. Зато ночью невыносимо храпел. И Вера, стыдясь отца, полночи не спала - всё трясла его, утихомиривая.

- А как твоя наука? - всплыло вдруг в памяти Пети. Он собирал Веру по частям, вспоминая то одно то другое.

Она вернулась в Город сразу после провинциального университета. Её научное, «генное», горение, которое запомнилось Пете по той недолгой встрече пятнадцать лет назад, кончилось всего лишь преподаванием биологии в школе. «Ботаничка», - подсказала она Пете весёлое словцо, которое вертелось у него на языке. 

«Катя в детстве много болела. Я с ней в детский сад ходила - воспитательницей работала. А потом мы пошли в школу. А потом, сам понимаешь... На этом всё и кончилось. Езжу иногда к знакомой в пригород. Она работает на ботанической станции. Помогаю ей, отвожу душу. “Сажать картошку” - это условно говоря».

Студенткой, Вера поразила Петю своим азартным пониманием того, что она хочет от жизни, от работы, от профессии, чего совсем не было в Пете. Он рассеянно кончал институт и думал о своём инженерном будущем почти с отвращением. Вера уловила это по его вялым ответам на расспросы. И Пете пришлось тогда рассказать, чтобы как-то оправдаться перед ней, о своих литературных занятиях.

Когда Петя в первый раз приехал в Город, Вера сразу спросила его именно о писаниях, а не о заводских, командировочных делах. Она помнила о нем самое главное.

Петю всегда занимала тема двойного, тройного и так далее восприятия человека. Ему было забавно это наблюдать на собственном примере. Его некая «авторская» значительность в Городе, и отсутствие таковой дома! Здесь он с самого начала был как бы только самим собой и никем другим. «Хотя в человеке столько “шкур”, что до него трудно докопаться».

К вопросу Веры о его «творческой жизни» Петя оказался как-то не готов. Он не мог на него ответить двумя фразами. Сказать, что он не «дотянул в своих хотениях до чего-то внятного», значит заявить о неком недовольстве собой и своей судьбой и, тем самым, объявить, что он бы хотел «другого себя» и другую жизнь.
 
- Может быть, всё правильно и справедливо? То, что происходит с нами. Мне хочется иногда себя утешить. В глазах других. Для себя-то это как раз и не нужно. Мне представляется всё закономерным. Это не самодовольство. Просто не хочешь вмешиваться в что-то естественное. Чтобы не навредить. Я не вижу возможности что-то поменять в своей жизни. И именно потому, что можно повредить тому, что так сказать «питает» мои авторские занятия. И может быть, уже ничего и не надо менять... Как-то теперь уже стало казаться, что это всё - моя работа и моя служба, так сказать, - не противостоят друг другу.

«Нечто важное. Заявление о невраждебности! Как пакт о ненападении. Или об отсутствии враждебных намерений… Может быть, я даже никого не обманываю. Хотя сомнения остаются».

Вера с доверчивостью и сверхвнимательностью, смущавшими Петю, слушала его оправдания. Он стал привозить свои компьютерные книжки. И всё окончательно стало на свои места. Может быть, Петя поэтому так привязался к Городу, что здесь давно всё было на своих местах. И не хватало только его самого.

 «Невозможное. Это становится целью. Не живописание... А что-то разрешающее, законно или незаконно, “ситуацию”. Выход из безвыходности. Виртуальный, психопатический, ещё как-то обозвать... Своя, личная, субъективная тайна писаний. Ни много, ни мало. Всё остальное на этом поприще кажется скучным. Эти задачи каждый должен решать самостоятельно. Это как рисунок зубчиков на ключе. У каждого свой вход в этот мир. Нельзя влезть туда за кем-то, как малолетки, по двое проходящие через турникет метро. А вообще, конечно, задача непосильная».

Вера, к счастью, не давала ему мудрых советов. В отличие от других знакомых. Прошлым летом даже Олег Павлович успел поучить Петю уму-разуму. Через какое-то время после знакомства он вдруг решил, что из Пети пора делать человека. Это было в тот недолгий период, когда Комако как бы раздумывала над настойчивыми предложениями Олега Павловича «воссоединить семью ради ребёнка» и уехать с ним обратно в Москву. Комако не говорила ни да, ни нет. Олег Павлович разговаривал с Петей, но время от времени косился в сторону Комако. Петя так это и понимал: сеанс онормаливания самодеятельного компьютерного автора и непокорной жены. Он был прав - это были вещи одного сорта. «Все-таки он не законченный дурак». Петя рассказывал Олегу Павловичу и Комако про то, как он «публикуется».

- Послал и на этом успокоился? - удивлённо спросил Олег Палыч.
- А что? Вроде как опубликовал. То есть сделал достоянием публики. Пусть даже только в лице нескольких, или даже одного, человека. Вот ещё Кате и Мише показал. Ещё кому-нибудь... Вере. И хорошо, и ладно. Но это уже в прошлом. Сейчас для этих нужд существует Интернет. С безграничными возможностями для подобных публикаций.

Петя как-то не сразу понял и оценил те возможности, которые открылись с наступлением интернет-времён, когда все сложности с бумажными публикациями становятся неактуальными.

Невероятные прежде возможности! Возможности, идеально подходящие для особенностей некоторых типов авторов. Те возможности, о которых можно было только мечтать в доинтернетовскую эпоху. Находиться полностью, насколько это возможно, в авторской работе и совсем не беспокоиться о внешней стороне этой работы! Ничего не мешает. Нет отговорок. Разве что времени не хватает. Но это – в соответствии с авторскими возможностями, по справедливости можно сказать. Без претензий.

- Всё выдумываешь какой-то свой, особенный, путь, свой способ существования.
- Я не выдумываю. Просто по-другому скучно. Тебе не скучно, так на здоровье. Возрази мне! 
- Просто не понимаю. Вот и все возражения. 
- Ну и ладно. У тебя работа такая. А у меня - другая.
- С таким отношением тебе вообще ничего не нужно! - Олег Павлович начинал терять терпение. 
- Не нужно. Наверное. Не нужно. Считай, что я задержался на низшей ступени профессионального развития. Как обезьяны, - Петю утомляли разговоры, когда приходилось оправдываться за своё как бы непреуспеяние. «Как бы»  - считал Петя.

Он добил Олега Павловича, поведав ещё о двух известных Пете способах «публикации».

Однажды Петя потерял распечатку рассказа в метро. Задремал с ней на коленях, а потом резко рванул к выходу и, похоже, уронил в вагоне. Пропажу обнаружил только на эскалаторе.

«”Рукопись, потерянная в метро” – так можно было бы завязать новую фабулу по аналогии с подобными же фабульными выдумками: “Рукопись найденная под кроватью”. Или на чердаке. Или в подвале...  Кому-то она пригодилась! Моя книжка. Ведь не сдали дежурной по платформе. Я проверял. Значит кому-то понадобилось моё творчество! ”И каждый читатель как тайна, как в землю закопанный клад...”»   

Комако улыбалась, слушая Петю, ей всё это нравилось, а Олег Павлович затравленно молчал.

«Как опубликовал! Неизученный никем способ публикации. Наряду с традиционными. А то вот  была ещё одна “публикация”. Первую свою компьютерную распечатку на пилораме матричного принтера вытащили из сумки на Сенной площади».

«В полной мере реализовал своё отношение к реальности именно  в отношении к текстам. Публикнул, и всё! Почти с полным равнодушием к последствиям...»

Пете показалось на мгновение, что он начал докапываться до каких-то первооснов.

«... А равнодушие - оттого, что это такие тексты! От них и не ждёшь никаких чудесных событий. И это тоже принципиально. Бесчудесная реальность».

Но вот в этот приезд в Город что-то пошло не так с Петиной «значительностью» и «внешнелитературной независимостью».

У Интернет-публикаций, несмотря на очевидные преимущества перед традиционными способами выхода на публику, нарисовались всё те же знакомые тупики. Какие-то особенные ожидания сменились пониманием, что в отношениях  с внешнелитературной реальностью почти ничего не поменялось.

Особенно ясное осознание этого пришлось как раз на приезд Пети в Город.

«Приехал и прячусь, придумываю объяснения. А что произошло? Ничего! Но вот же - будто стыдно перед Комако. Не перед Олегом, конечно! Ведь всем  рано или поздно потребуется “блестящесть”. Да. Ко всему ещё нужно быть блестящим!»

«Я словно обманул их! – накручивал себя Петя. - И теперь хожу среди них, важный и значительный, держу марку! Значительность! Которой не достаёт в действительности. “Дубовый паркет значительности”».

Додумавшись до этого, Петя почувствовал жалость к самому себе, детскую, слёзную, напряжённую, сладчайшую. И было даже хорошо чувствовать это нежелание кого бы то ни было  видеть. И все были чужими! «Ничего от них не хотеть... Раз они не понимают!» И тут же придумал,  что в Город только за этим и приехал. «Чтобы спрятаться от “них”».

Его преследовала фраза, как-то сказанная Мишей: «В том-то и дело, что можно и в полжизни не понять, что это - клинический случай или литература».

Рассказик был маленький, так хорошо было его писать!

«Детская игра. “Давай, как будто я была раненый котик, а ты как будто пришёл, поцеловал меня, и я выздоровела, давай?”»

«И на тебе – послал!» Петя пожалел об этом уже через некоторое время, когда началось «ожидание» реакции читающей публики.

«Детские игры, детские сказки про чудесные события» никуда не пошли. Не понравилось.

К такому новому интернет-режиму взаимодействия с читательской средой надо было привыкнуть. И не ждать ничего особенного!

«Всё лучше, чем было когда-то», - утешал себя Петя. Он не мог без содрогания вспоминать давнишний и единственный случай, когда он посетил редакцию издательства, куда до того послал своё прозаическое изделие.

«Никакой реакции... из редакции. Уже четыре месяца!» Вот и заявился!

В редакции внимательно так, с усмешечкой посмотрели на Петю. Но Петя, кажется, был безупречен. Не почувствовал смущения, неловкости, не засуетился, не дрогнул.

Город - то место, где Петя был не для всех, конечно, - для некоторых - автором. Дома его таковым не считали, да и не знали почти совсем. Дома это было совсем непублично, похоже на тихое сумасшествие. Там он не хотел тревожить устоявшийся мир своих знакомых и родственников, которые привыкли, что он конторский служащий, безденежный, безнадёжный, не обладающий никакими внешними талантами: не играет на гитаре, в преферанс, не любит рыбалку, не интересуется футболом и автомобилями. Зачем их разочаровывать, менять их представления о мире, зачем вносить возмущение в эту житейскую тихую заводь? Родственники, приятели, знакомые внимательно следят за тем, чтобы Петя жил по тем же правилам, что и они, следят, а вдруг Петя нашёл какой-то неизвестный им способ преуспеяния. А он живёт незаметно, не бегает наперегонки, «не стоит в очередях». Это само по себе настораживало, но списывалось на чудаковатость.

«Непрерывная цепь саморазоблачений, самоиронии, торопливое желание осмеять на всякий случай то, что, возможно, осмеют другие».

Вера всякий раз предлагала Пете останавливаться у неё. Петя думал с тёплым чувством, что это возможно, что их отношения достаточно искренне хороши, чтобы он мог бывать у неё, когда захочет и даже ночевать у неё. Но, конечно, Петя предпочитал жить в гостинице. Только иногда он оставался у Веры. Если засидится допоздна или решит, что нынче работать не получится. «Ты что писать сюда приехал? - пресекал он в таких случаях свои сомнения этой фразой, а потом ещё и добавлял. - Тоже мне, великий писатель!»

 «Авторское отчаяние. Отчаяние, не имеющее внешней причины.  Писать - быть всегда на грани отчаяния. Пока не написано - отчаяние, лихорадочные поиски  того, что и сам вначале не знаешь. В этом больше всего отчаяния».

«Рассуждать - это совсем не то, что думать. Начиная рассуждать, мы выстраиваем частокол слов. Иногда очерчиваем мысль, иногда запираем её в слова. Мы с готовностью большей, чем в случае с думаньем, бросаемся в стихию слов, принимаемся рассуждать».

Петя вдруг с облегчением почувствовал,   что его «прятки»  скоро пройдут.

Петя вспомнил о новой работе,  тянущейся у него с осени.

«... А остальное – выдумки!» 

«Надо походить по Городу, попробовать нащупать что-то в жизни, что излечит от этого, именно этого, заданного именно этой новой темой, отчаяния».

«Не то флоберовское презрение к “популярности”, а нечто находящееся ещё дальше от потребности в “популярности”, в “известности”. Стремление вообще ни с чем не соотноситься... Чудная фабула: автора забрали в жёлтый дом, и там разбирают его тетради, где находят подобные высказывания. Доказывай им тогда, что это только игра воображения, а не проявления психической болезни! Только попадись им в руки!»

«Мрачномыслие. Воображение работает. И иногда неконтролируемо только в этом направлении».

«Исчезнуть. Раствориться в мире. Оказаться где-то за тридевять земель. Чистый лист. Завести новую тетрадку... Как в школе».

 «А что будет с писаниями?» 

«Привязанность к миру с помощью тысяч бытовых ниточек. В общем-то, за всем стоят бытовые вещи. Воображение подбрасывает именно бытовые вещи».

«Взгляд из другого человека. Общее только - сходство мотивов. Продолжение или какие-то варианты того, что есть здесь и сейчас».

«В Городе когда-то жил ещё один автор. Бывший поэт - если такие бывают - переключившийся на прозу... С чем бы это сравнить?.. То ли лётчик, не прошедший медкомиссию и отстранённый от полётов... То ли просто по возрасту, как балерун или гимнаст из цирка, перешёл на тренерскую работу. Слишком стал тяжёл и неловок. Это как некое понижение в должности, что-то рангом ниже поэзии. Бескрылость. Куриная приземлённость. Проза она и есть проза. Тоже вроде как искусство, но...»

«Об этом стоит подумать. Может быть, это опять тот стриженый солдатик, которого Аня кормила мороженым. Может быть, может быть...»

«И музыкальное сопровождение. Для этого повествования. Можно и из Шостаковича.  Грустные, мрачные мелодии, и потом взвизги флейт, шуршание скрипок, литавры сумасшедшего Гамлета».

Вера разбудила часов в двенадцать утра в воскресенье. Она раздвинула шторы, открыла окно.

- Ты что заболел? Катя говорила, что ты звонил ещё в пятницу. И куда пропал? А ну вставай!

Петя одним глазом следил за Верой и с испугом думал, о ком это она: о своей дочери или о Комако?

- Ты прелесть!
- Что? Какая я тебе прелесть!

«Девочка из провинции. Клетчатое пальто на вырост, белая из лебяжьего пуха шапка, всё время сползающая на глаза. Её кто-то ударил на ледяной горке. Она стояла в стороне от шумного потока, несущегося на санях, дощечках и картонках, у тощей берёзы, чтобы её не потеряли, потирала ударенную коленку и тихо плакала. Румяные щеки, тёмные глаза, черные брови...»

«Да, всё в порядке. В порядке - это когда...»

«Нет просто жизни. Сплошная словесность! Конечно, это никому не понравится. А по-другому неинтересно».

- Нет, ты все-таки прелесть. В Городе я начинаю говорить такими словами, какими никогда не пользуюсь в обычной жизни. Не скажешь, почему?

«...это когда всё подтверждается».

Петя часто в Городе думал об этом. О том, что «подтвердилось» только что.

«Фантастический поворот. Некто N. не хочет отсылать рукопись, так как это означает, что Комако, предположим, больше не будет. Комако всё это понимает, но всё же самовольно отсылает рукопись. Самоубийство литературного героя. Есть виртуальная компьютерная реальность. Почему не быть виртуальной, но только литературной реальности. Результат вредного влияния книжной и киношной с телевизионной беллетристики. Уже несколько фильмов видено про то, как киногерои бегают из вымышленного мира в реальный и обратно. К тому же всё можно подать как что-то недостоверное: было или не было?»

Петя наскоро побрился и вышел с Верой на свет Божий.

- У вас тут что, лето началось?
- Проснулся.
- Да у вас оно не только уже началось. Оно уже у вас покатилось, как колесо с горы. А когда я приехал было холодно.
- У нас поздняя весна. Черёмуха, сирень... С ними всегда счёт идёт на дни. Пик сирени. Поздно для сирени. Лето, а пахнет весной. Цветут каштаны, барбарис, появились зелёные ещё бульдонежи.
- У барбарисов чудесный запах. Запах пересекаешь, проходишь его насквозь, как через тонкую, мгновенную перегородку. Запах должен идти волнами, чтобы о нем можно было думать. Волнами забытых ощущений...
- Ты что стихи сочиняешь? - Вера улыбалась. - В прозе.

Петя  опять вспомнил о «Кораблике». Вернее, об «Обойной истории». Он посмотрел на Веру, и ему вдруг показалось, что они - Вера и та, с «кроткими серыми глазами» - стали в его представлении очень похожими. Наверное, она теперь такая же. «Вот зачем несколько последних дней ушло на переписывание, нет, вернее, перечитывание «Кораблика». Вот почему у меня к ней такая нежность. Всё можно объяснить. Привычные образы. Кручусь среди них и вокруг них, не замечая этого. На первых порах».

- Обои, - пробормотал он, - именно что…
- Что? – не поняла Вера.

«Волнует уже пережитое. То, что во второй, третий раз. Улавливание пережитого. Как часто это пустяки!»

«И вообще глупость. С точки зрения нормальных граждан. Продолжать серьёзно думать о таких вещах. В таком возрасте, в таком положении. Смешно. Какие-то истории чуть ли ни двадцатилетней давности воскрешать в памяти, думать о них, испытывать в связи с ними какие-то душевные переживания...»

«Глупая привычка самомнения - придавать какое-то особое значение событиям собственной жизни, эмоциональным состояниям, своим занятиям... Авторская привычка».

Вера заговорила о ботанической станции, на которой только что побывала. «Ботаника, ботаническая станция... И это тоже отзывается как-то». 

- Я уже два дня ни с кем не говорил. И не только говорю несвойственные мне слова, я и чувствую себя в Городе другим человеком. Может быть, это уже не я. Ты меня ни с кем не спутала? 
- Точно ненормальный!

«В основании всех этих выдумок - борьба с реальностью. Книжные герои, борются с реальным миром. Чем их мир хуже реального! Самостоятельные герои... Герой завладевает автором, автор завладевает героем... И так далее. Только эта фантазия не должна использоваться в «корыстных» - беллетристических – целях!»

«А вообще-то... Отрицание внешней жизни наказуемо?»

«Борьба жанров в книжном мире. За автора «борются» сыщики, романтические герои, его «соблазняют» героини из разных жанровых систем - из боевиков, мелодрам, опереток».

Пока Вера готовила обед, Петя сидел на кухне и с удивлением смотрел на повзрослевшую за год Катю. Вера всегда озабоченно говорила о ней.

Веснушчатая, кареглазая блондинка с длинными красивыми темно-жёлтыми волосами. Большеротая, с непрерывно менявшимся выражением лица, отражавшим мгновенно её состояния, её мысли. Она, казалось, всё время вела какой-то внутренний диалог сама с собой. Что-то в ней поминутно вспыхивало, гасло, потом какая-то мысль опять овладевала ею, она хмурилась, мгновенная улыбка пробегала по её губам, глаза струились ровным, постоянным добрым светом. Музыка её лица была по-детски умиротворённой, трогательной, наивно-простой.

Она какое-то время постояла, вернее, промаялась на пороге кухни по настоянию мамы по случаю приезда троюродного дяди. Мысли её были далеко.

- Катя повзрослела за год, - только и нашёл, что сказать Петя, когда Катя упорхнула.
– Не знаю, что делать, - Вера виновато улыбнулась.
- А ничего.

Смысл этой озабоченности стал ясен Пете после нескольких приходов к Вере. За Катей «ходил» худой, длинный, кадыкастый, рыжеватый парень. Он был похож на Бориса Беккера в молодости. Вера так и звала его: «Вон твой немец уже мимо идёт».

Катя первой подбегала к телефону и, какое бы у неё ни было настроение перед этим, недовольно, с раздражением говорила в трубку: «Ал-ло!» Потом тянулось бесконечное: «Ну, не знаю. Посмотрим. Посмотрим, говорю. Потом поговорим. Ладно...» Если звонили не ей, она с разочарованием и некоторой озабоченностью отдавала трубку.

«Это какая-то первоначальная, хитрая, кокетливая игра с мальчиком, которому она нравилась – пояснял себе Петя. -  Наверное такие правила, наверное, без этого нельзя».

Это напомнило Пете фольклорно-самодеятельный танец, виденный им когда-то давно. На сцене актового зала кондитерско-макаронной фабрики - ряд стульев. Барышня после нескольких танцевальных фигур присаживается на один из стульев, кавалер садится рядом. Барышня отсаживается от кавалера, а он опять садится ближе. И так, пока стулья не кончаются. Потом они целуются, танцуют свой народный pas de deux, появляется весь кордебалет, они водят хоровод, а кавалер с барышней  не могут глаз отвести друг от друга.

«Катю, может быть, будут любить не за красоту, а за этот фольклорный характер. За беззлобность, за какую-то простодушность, которая угадывается даже и в этом капризном помыкании своим ухажёром».

Было и ещё что-то в ней, что Петя замечал и в Вере. Постепенно он понял, что это в них от деспотичного, ревнивого, нервного, «психованного» Вериного бывшего мужа.

«Стрижку ей бы не было красиво», - говорила Катя, и слышались Верины интонации. Своё мнение. Неявное, но твёрдое, неколебимое. Не навязывает своего мнения, но и не отступает от него. Привычка жить с авторитарными людьми. Безупречность послушания. Но только чуть слабина - тянет своё, которое всегда есть, всегда ожидает наготове.  Своё, сформированное на всю жизнь, уже полностью взрослое мнение».

Ну и ещё удручавшая  Петю провинциальная привязанность к сериалам.

«Всё прозрачно, понятно, бесхитростно. Не бывает ничего другого. Мир, подогнанный под них».

«Автор и реальность. Тема философского трактата. О том, как ощутимо некое противоречие, контраст, ступенька, сбой при столкновении с реальными людьми».

«Физиологическая законченность “девки” и детские ещё интересы. Срамные части так и прут во все стороны. Всё происходит быстро и неконтролируемо. Созревают, как фрукты в саду, - закономерно, в своё время, но всё равно – чудоподобно».

«Описывание кратких периодов счастья. Влюблённость - это одного сорта фабулы. Потом описание с сюжетными нюансами первых лет десяти (выборочно, не подряд) счастливой семейной жизни. Пока дети не подросли и не стали пьяницами и бандитами. Это идиллические фабулы. Есть и совсем другое - другой период в жизни. Его почти никогда не решаются идеализировать. Он совпадает с временем взросления детей. Семейные, межсупружеские сложности накладываются на сложности переходного возраста детей, на возрастные комплексы родителей: старение, карьерные неудачи, смерти родственников и друзей. Хочешь писать лирическую комедию - пиши по первым двум типам фабул. А если драма или чернуха с привязками к боевикам, криминалу, психо-детективам и так далее, то тут сам напрашивается третий “период”. Чтобы усилить впечатление ужаса от изображаемой жизни».

«Возвращаешься к мыслям о разных временах в жизни человека. Раннее детство, о котором родителям и исследователям, кажется, известно почти все. Подростковый период. Воспитывание почти заканчивается на фразах “Ты меня в гроб вгонишь!”, “Все дети как дети...” Опасный, на удачу, на Божью милость отданный период юности. А дальше уже самому воспитывать надо».

Ну, этого-то Петя не говорил Вере. Модели семьи, благополучие, проблемы... Всё это не для слабых женских нервов.

«Описание любви: “Ну... мы пошли в кафе. Там он мне купил стакан сока и две шоколадки. Мы немного потанцевали и пошли домой”».

Возвращаясь поздно вечером в гостиницу, Петя специально сделал крюк и медленно прошёл мимо дома Комако. В окнах не было света. «Или спят... А скорее всего на даче». Оттого, что Комако «скорее всего на даче», Петя почувствовал облегчение. Полночи хорошо и спокойно было писать.

С «Корабликом» было на время покончено. Из его правки ничего не вышло, но теперь Пете казалось, что это и не нужно было делать.

«Мы удивляемся, как неостановимо и беспросветно от нас уходит спокойное расположение духа. “Куда всё девается!” Но ведь так же независимо от нашего желания и так же, кажется, неколебимо пребывание в жизнерадостном состоянии. Мы не можем помрачнеть, как следует, сию же минуту. Все-таки это физиология, накапливание усталости, обстоятельств и прочее. Нельзя из “другого” состояния вспомнить те мысли, ту цепочку умозаключений, мелких или глобальных подтверждений истинности наших состояний, которые мы лелеяли, будучи мрачными или, наоборот, весёлыми. Как трудно уставшему человеку вообразить себя бодрым, голодному представить сытость».

Петины мысли наваливались одна на другую, он писал и для «Города» и для чего-то ещё, неясного, брезжащего, для чего уже стали появляться нужные слова, которые не годились для старых тем.

«Криптомерии, рисунки поясов кимоно, сино... Реальность искусственного мира, мира созданного людьми. Постепенный перевод всей ”наличной реальности” в мир воображения. Эвакуация».   

«Я как во сне. Не могу уйти от погони. И “они” не догоняют на самом деле, а угрожающе катастрофически, кошмарно присутствуют где-то недалеко, нависают как-то, отслеживают. Ждут от меня чего-то. Намертво привязаны».

«Надо писать так, будто ты уже старый, обременённый славой, (в старой славе, в старом, почерневшем от времени серебре славы), академик литературы. Есть такой вид аферистов: они надевают военную или милицейскую форму и используют её в корыстных целях. С возрастом, если их сразу не ловят,  они сами себя повышают в звании - не будешь же в капитанах ходить всю жизнь: а если брюшко и голова лысая или седая? Так и с автором. Стыдно до седых волос быть начинающим и многообещающим, хочется побыть достаточно известным, потом просто известным, скандально известным, широко известным, знаменитым, прославленным, всенародно любимым живым классиком. Жаль, что формы с погонами писателям не положено. «Писатели первого ранга, в две шеренги становись! Соколики-полковнички!»

Только теперь, когда наступил момент, очень отчётливо почувствованный, какого-то облегчения и всё показалось не так устрашающе безнадёжным, Петя подумал, что хочет увидеться с Комако.

«”Дождь прошёл”. Простые фразы. Как будто чей-то знакомый голос. “Важно оставаться на месте. Тогда всё видно лучше”. “...и улыбалась ему, тихие слезы лия”».



Встречи.


Надо было подумать о чём-то важном, чтобы отвлечь себя от тревожных мыслей в ожидании Комако. Подумать о чём-то поважнее, чем... Петя не стал уточнять, важнее чего.

«Если бы только знать, что из всего этого самое главное? Знать хотя бы, что это не блажь. Но разве узнаешь!»

Петя то сидел на скамейке в сквере перед «архитектурой», то ходил по дорожке туда-сюда. Потом вошёл в здание. В коридоре было всего несколько человек. Женщина, сидевшая, у двери в комнату Комако спиной к Пете, обернулась. Это была Анна. Петя подошёл к ней и встал рядом. Анна подняла голову, и Петя поздоровался с ней. Она молча кивнула. Петя сделал вид, что читает объявление на дверях, потом откашлялся, потому что решил, что надо, может быть, что-то спросить.

Анна поняла это как приставания. «Да-да, мужчина, - едва не сказала она, глядя куда-то мимо Пети, будто воображала себя у окна поезда, - я помню вас. Помню, помню...»  Почти сказала. И отвернулась.

«Отбрила», - Пете стало весело. Но его весёлость стала тут же испаряться, как только он прикинул, что Анна теперь расскажет, где она его видела, расскажет, что он уже с прошлой пятницы болтается в Городе. Петя сел невдалеке на диванчик. Так они ждали в полупустом коридоре одного человека - Комако. Это опять показалось Пете забавным. Он подумал, что не может никак выйти из эксцентричного характера отношений с Анной. «В поезде Ваньку валял. Сейчас сижу как робкий поклонник её таланта. А если так и дальше пойдёт? Может быть, автограф попросить?»

«Нет, она совсем не похожа на Йоко, - перевёл Петя свои мысли в другое русло, - и всё это не весело. Надо было уйти сразу. Не вовремя, может быть... Её озабоченность. Возьму вот, назло ей и навоображаю Бог знает чего! Что её держит Лагельфельд... И мучают воспоминания про стриженого мальчика, которого она кормила мороженым».

Петя за последние месяцы так много думал про этого школьного мальчика Анны, о котором как-то в несколько минут рассказала Комако в прошлом году, что Пете начинало казаться, что это было с ним самим. Из того сдержанного, без подробностей  рассказа Комако у Пети «выделался большой кусок некоего пока необозримого романного теста».

«”Ты что эпопеистом заделался?” - непременно спросит Миша, когда я ему расскажу про “Город”».

«Андрей на третьем курсе не сдал сессию, и осенью его забрали в армию. Учебка была в соседнем городе. Весной к нему приехала Надя. Она всё время грустно улыбалась и не говорила ничего толком. Они сидели у пропускного пункта, Андрей покусывал мороженное, купленное на станции Надей, а она гладила его коротко стриженый затылок и всё смотрела на него, грустно и непонятно улыбаясь, склонив к плечу голову. Только прощаясь, Надя сказала, что, возможно, выйдет замуж.
Надя родила дочь, но замуж не вышла. Андрей об этом так и не узнал. После армии он опять вернулся в институт, только ненадолго заехав домой. В городе Нади уже не было...»

«Как там его звали на самом деле? Костя? Или, может быть, Женя? Костя и Женя. Блеск! Это уже что-то напоминает, далёкое и близкое... Нет уж, пусть будет Андрей. Миф, предание семьи Комако. Она так серьёзно об этом говорила!» Петя не расспрашивал подробности. Он не любил подлинных, реальных историй и брал из них только что-то по прихоти.

«- Ах, ты ещё уроки не сделала!
- Задача не получается...
- А ты её решала?   
- Не все же такие умные.
- Что ты будешь на контрольной делать!
Надя притворно зашмыгала носом, заморгала и печально надула губы...»

И что-то ещё там нетворчески родилось у Пети про «лепёшку, в которую она не хотела расшибиться».

«В институт они, Надя - в местный педагогический, а Андрей - в московский технологический, готовились на даче у Нади. Лена боялась оставлять их вдвоём одних. На маму, безвыездно жившую на даче до поздней осени, у неё была надежда слабая. Приезжая на выходные, Лена внимательно, с тревогой смотрела на Надю и Андрея: было уже или не было? Но они только целовались, на большее у них времени не хватило. Андрей уехал в Москву на экзамены, а потом только ненадолго появился в городе перед тем как окончательно уехать в институт. Так что, к облегчению Лены, всё обошлось. Она больше мамы беспокоилась о сестре. Поэтому относилась к Андрею сдержанно. “Знаю, чем это кончается”, - говорила она Наде, когда та злилась на сестру за её холодность к Андрею. А Лена только посмеивалась: “Ты права, Андрей не такой. На твоё счастье у него позднее развитие. Но кроме Андрея есть и ещё мальчики”. Надя от обиды не находила слов».

Конечно, всё это про «дачный период» прототипов Петиных героев Комако рассказывала почти нехотя, без лирических подробностей, на которые расстарался Петя. Про технологический институт выдумал. И Анна не школьный учитель. И дочь не у неё...

«”Первокурсницы похожи на рыб в аквариуме, - писал Наде Андрей из института, - на всё смотрят широко открытыми глазами через мутно-зелёную воду науки. Подплывают близко к стеклу, но ничего не видят”. Надя в ответном письме советовала ему “поменьше разглядывать первокурсниц”».

«Неужели эта грустная женщина и есть та Наденька?» Петя вспомнил последнюю запись о ней. Ещё вчера вечером занимался писаниями, совершенно не предполагая, что можно будет проверить... «Что проверить? - возмутился он сам на себя. - Это же смешно! Что можно проверить! Свои домыслы? Фантазии? Какое она имеет к ним отношение!»

«А ты лёгок на подъем выдумки», - скажет Комако.

«Чеховское. Наденька... Именно чеховское. Метель. Парк... «Победы». Хе-хе! Вечер. Светло от снега. Весело вдвоём».

«Это похоже на названия музыкальных пьес. “Метель”. “Вечер”... Нечто сюитное. И общее название можно подобрать: “Казанская дача”». 

«Ну, вот я и освободилась, - сказала Комако, выйдя наконец из своего кабинета. - Недолго, правда?» И тут, увидев вставшего с диванчика Петю, она пошла к нему мимо удивлённой Анны.

Петя почувствовал неожиданно возникшее волнение. Это было похоже на то замирание сердца, с каким на экзамене, взяв билет, он пробегал глазами по списку экзаменационных вопросов.

Комако подошла почти вплотную к Пете.

Привыкнуть к ней было очень трудно. Прошлым летом Пете это так и не удалось. Она и осталась почти чужая, недоступная, со своей непонятной внутренней, да и внешней, жизнью. «Надо опять привыкать к ней. К её непредсказуемости. К сложноорганизованности её самой и её окружения. В этом вся трудность».

Но Пете и хотелось, чтобы она была ни на кого не похожа.

Он искал эту её необычность в себе, в своих ощущениях.

«В неё надо заново влюбиться. Как во сне. Появляется то, что предполагаешь, к чему готов».

«В снах это воспроизводится со всеми оттенками и нюансами. Проснувшись, ещё помнишь все в подробностях. Можешь думать об этом, можешь, как бы, входить в пространство сна и выходить из него. Такого не бывает в реальности. “Реальные” чувства трудно анализировать, так как ты в них и находишься, подавлен ими. Раздавлен! А здесь они как на ладони. В чистейшем виде. Без примесей чего-то другого – других эмоций, каких-то отвлекающих моментов, без влияния сиюминутного физического состояния, как это бывает в реальности».

«Надо найти в себе что-то... - мысль не успевала с расшифровкой ощущений. - Или может быть причина в Анне? Флюиды театральности! Нужно сыграть и надо чувствовать то, что играешь. И не хочется играть. Игра - притворство, даже если по Станиславскому надо что-то чувствовать».

Петя не мог прикоснуться к Комако на глазах у Анны. Он взял её за кончики пальцев. Этого не могла видеть Анна. Они стояли как ни в чём ни бывало. И только его рука держала её холодные пальцы. В знак того, что происходит что-то другое, нежели то, что видится внешнему зрителю.

«Только бы не игра. О послушная Комако! Сон! Литература! Всё происходит только сейчас! Реальности нет! Есть только сиюминутная жизнь идеальных образов!»

Анна ничего не понимала в происходящем. Вернее в этом «не-происходящем» на её глазах. Наверное, это длилось уже долго. Комако и Петя будто танцевали какой-то неподвижный танец. «Катя!» - окликнула её Анна. Комако и Петя  - оба – одновременно  посмотрели в её сторону.

«Девушка из поезда – это, в самом деле, Анна!»

«А, это тот гражданин из поезда, который всё время что-то писал на своей верхней полке».

Анна уезжала к себе домой - в губернский город. Петя шёл сзади и нёс сумку с дачными банками. Комако что-то оживлённо говорила, иногда оглядываясь на Петю и подбадривая его улыбкой.

На перроне Петя молча курил. И Анна тоже не хотела говорить при нём. И от этого молчания всем было неловко. «Аня, не обращай на него внимания, он просто человек такой слегка... мрачный». Но это не помогало. «Петя, не смотри так на Аню, ты её смущаешь!»

Когда электричка уехала, Комако стала грустной, усталой. Она и, несколько позади неё, Петя медленно пошли по пустынным улицам. В городском саду они сели на скамейку. Петя сказал, что приехал ещё в прошлую  пятницу. «Я знаю... Тебя видела моя сотрудница». – «Да, я ходил вокруг да около» - «Я не писала тебе...» Они будто старались поскорее заполнить ту брешь, которая образовалась в их отношениях, ни у кого не было и в мыслях что-то доводить до предельной, окончательной ясности. Смущённо и наскоро.

Город всё возвращает. Такое случалось с Петей и раньше, в других местах, в других городах. Комако ещё говорила о себе, об Анне, о своей маме и дочери, а Петя чувствовал уже, что наступает какое-то расслабленное облегчение. «Надо было давно пройтись по бульвару и городскому саду».

«Столько накоплено разного для неё. Наворочено! Годящегося только для писаний... В писания, как известно, всё годится. А на самом деле... Вот она рядом, близко. Чувствуешь запах её духов...»

Комако монотонно, как о чём-то грустном говорила, что у Анны большие успехи в театре, что она снимается в кино. Петя обнял Комако за плечи и притянул к себе.

«Возвращения. Пространственные и временные. Это почти одинаково по силе ощущений, по обморочному кружению головы. Одинаково, потому что протекает в воображении, переживается в воображении. В воспоминании тоже своё пространство. «Вот приезжаю, еду в троллейбусе, иду по знакомой улице. Жаркое лето, волны запахов и тепла. Поднимаюсь по лестнице в прохладном подъезде. Сижу на кухне слушаю звуки из окон, вдыхаю запахи, пытаюсь понять, что произошло».

«Как орнаментальные цветочки на каждой странице должно быть написано что-то утешающее, подбадривающее».

- Да ты меня не слушаешь?
- Слушаю, слушаю.

«А что Писатель? Как он?» - неожиданно спросил Петя. Комако сначала не поняла, а потом, ещё какое-то время не отвечала. «А Писатель твой уехал». – «Куда?!» Комако пожала плечами и вздохнула: «Ну, может, ещё не уехал. Но в Посёлке, как обычно, его нет».

Когда Петя появился на даче у Комако и речь зашла о Мише, Ксения Ивановна добавила ещё от себя некоторое количество слов. «Да, уехал, - Ксения Ивановна тоже была, вроде как, слегка обижена на Мишу, - уехал, кто его знает куда! От бабы Марфы разве добьёшься. Даша говорит, что они в Америку собирались. Это она по своим детским разговорам узнала. На улице. Дети ведь всё знают! Партизаны Вали Котики! На них взрослые внимания не обращают, всё при них говорят. Уехали. А в Америку ли, в Австралию... Я их на самолёт не провожала. Может и в Америку. Сейчас это просто. Мишины родственники все поуезжали».

Петя вдруг усмотрел в этом событии нечто символическое.

-Ты знаешь, это на меня похоже.
– Что?
- Я появляюсь, когда назревают перемены. Я чувствую в себе некую способность всё как-то сдвигать с устоявшегося.
- Экая ерунда!
– Да?
- А может быть, ты прав. Я вот, возьму, да и тоже уеду. К Олегу, пока он ещё не передумал меня обратно взять.

Петя ничего не ответил. Они никогда не вели разговоров на эту тему. Комако озадачила его.

«Сказанное слово, - моментально отреагировал Петин аппарат по составлению фраз. - Теперь всё покатится». А через некоторое время он подумал, что это опять похоже на К.Я. - на фабульный мотив из «Сна женщины». «Дался тебе этот Кавабата! - отметил Петя первым делом. - Пустяк мысли всё меняет».

«Укоренённое мнение, определённое, казалось навсегда, понимание некоторых вещей – все, с чем жила героиня очень долгое время, разрушается простой мыслью. Выстроенная на старом понимании жизнь вдруг рассыпается. Так, может быть, и с Комако произойдёт. Решит, что все, чего она раньше боялась, чего избегала, - это пустяки, житейское... К Олегу уедет или ещё что-нибудь...»

«Да нет, никуда я отсюда не уеду, - сказала Комако через некоторое время, будто могла читать Петины мысли. – Плохо нам с Дашкой, что ли? Ты нас будешь навещать, правда?» Комако рассмеялась.

На другой день Петя и Комако как-то избегали друг друга. Петя уехал раньше времени в город. Он шёл от электрички и думал, о том, кто виноват во всем?

«А есть ли вообще чья-то вина? И что произошло? Ничего страшного. Будто ссоримся. Отчуждение поминутное. Всё время забываю, что ещё прежде было другое сказанное слово: “Комако”».

«И “полезность для работы”».

В конце июня Комако дали отпуск, и она перебралась в Посёлок. Петя приехал к ней в воскресенье. Комако захотелось пойти на длинную прогулку в лес и на реку, хотя день был нежарким, солнце поминутно пряталось за облаками.

Она выглядела неловко, была как-то фальшива, суетлива. Едва Петя показался в калитке, Комако взяла его в оборот, у неё всё было продумано заранее, собрана еда. Комако окликнула Дашу, и они отправились. С ними «в поход» заранее отпросилась подружка Даши - Маруся.

Походив по лесу, остановились на берегу реки и пробыли здесь весь день. Девочки возились в песке на берегу, купаться было холодно, а Петя и Комако сидели у небольшого костра. Было грустно и тихо.

- Это мне напоминает родительский день в пионерлагере. Будто мы сейчас вот посидим ещё, съедим все припасы и уедем, оставив детей. Которым, считается,  здесь так хорошо! Весь день на воздухе, игры разные, мероприятия, новые впечатления и тому подобное.

«А ведь в самом деле, - согласился Петя через некоторое время, - пионерлагерь! Вот и Маруся - девочка из ...» Петя вспомнил  очередной раз свой «Сборник». Он отдал его Комако при встрече в первый же вечер. «Неисправимый и неисправленный».

Комако сказала, что Маруся живёт в губернском городе. А в Посёлке только летом - с мамой у родственников на даче. Петя будто ожидал чего-то ещё.

Маруся, может быть, услышав, что говорят о ней, не прерывая игры, обернулась через плечо и внимательно посмотрела на Петю. «Ну, так и есть - она, та Мила-Мили. Долго гадал как её назвать, чтобы было похоже и не совпадало, не отсылало к другой реальности. Выбор небольшой. Маши-Даши... Сказать Комако или нет?»

И тут же Петя подумал, что для него непривычна такая жизнь. Когда можно поговорить с кем-то о «Сборнике». «Об образе Мили!» 

«Маруся. Мили-девочка. Но только не такая дикарка. Живая, самостоятельная. Любит покомандовать. Мили в разных возрастах. Мили-девочка. В балете у Прокофьева есть название эпизода: «Джульетта-девочка».

Петя не заметил, как задремал с этими мыслями. Проснувшись, наверное, от голосов детей, он приоткрыл глаза и посмотрел на Комако, которая тоже заснула. Лёгкий ветер трепал её волосы, раскидав их по лицу. В лице её, а больше в том, как, по-детски подобрав колени, лежала она на покрывале, было что-то такое, отчего ему  стало жалко её. 

Петя увёл девочек гулять вдоль берега, чтобы они не разбудили Комако.

«От кого это она так прячется? - думал Петя, медленно шагая позади девочек. – Я совсем разучился понимать её. Да и понимал ли?.. Она всегда одна, одна... При том, что у неё всё как будто такое же, как у всех. Замужество, дочь, работа… А она спит на берегу. Женщина, с которой легко и нелегко. Она где-то рядом с собой, может быть, рядом со своим земным телом, со своей жизнью, людьми, которые её окружают, с которыми она разговаривает, которые на неё сердятся, любят её, посылают в местные командировки, считают себя её друзьями. Всё это где-то вне неё. Её сущность, нечто бесплотное, невидимое витает в пространстве между всем этим. Шаловливый, грустно-лиричный дух. Как мультфильмовское маленькое привидение».

Петя вспомнил, сколько он передумал прошлым летом, пока пытался прийти хоть к каким-то ориентирам в понимании Комако. Сколько слов было затрачено! Сколько «отпущенного ему идиотизма употребил» он на переваривание каких-то своих теорий на её счёт, которые через некоторое время уже представлялись нелепыми! И Комако, вероятно, знала об этом -  о том, что с ней только так и бывает. Поэтому она не торопилась поправлять Петю, объяснять ему, что можно, а что нельзя. «И ничего никогда не боялась».

«Это  просто она, от неё... Морок, наваждение… И на самом деле ничего такого нет. Ни в жизни, ни вообще где бы то ни было. Вот такая она».

«Прошлым летом в Городе, дома и теперь опять в Городе - слова, слова... Может быть, это и есть работа с натуры. Эскизы в поисках действительности».

«А что такое действительность? И где  действительность, а где слова? Может быть, слова – это тоже действительность. Или шелуха слов только скрывает действительность?»

Комако окликнула Петю, и он опять, который раз, ясно уловил чёткую разницу между нею реальной и той, которая только что была в его мыслях. Мысли уводили его, Бог знает куда, и она, будто не хотела этого допускать, спугнула их.



Анна.

- Встретишь её, поможешь приехать, - напутствовала Комако, когда Петя уезжал в очередное воскресенье из Посёлка. - И подружись с ней. Она очень хорошая, только несчастная.
– Почему же это она несчастная.
– Вот ты поговори с ней, выясни сам, почему же она несчастная.
- С красивыми женщинами надо острить. А это утомительно.
– А с некрасивыми не надо острить?
- Я её боюсь.
– Ничего, вообрази, себя Стасиком.
– Каким ещё Стасиком?
- Ну, помнишь Мишин рассказ «Формальное задание»? Так и ты - вообрази себя Стасиком на задании! Ладно? 

Студент Стасик из рассказа Миши был начинающим автором. Стасик и его приятель, поэт Евгений, по очереди выполняли «формальные задания» - тренировки для приобретения журналистского нахальства и избавления от юношеской робости: «разговор с девушкой». По часам. Засекали время. При этом надо было отыскивать и знакомиться только с красивыми и, по крайней мере, внешне неприступными девушками. Без этого условия задание уже не считалось «формальным» и не засчитывалось. Проговорить надо было не меньше получаса. Один из друзей - на «задании», а другой его контролирует, а то и «спасает» в случае чего от подлинных ухажёров. Он ходит вокруг или сидит на соседней скамейке. В портфеле у него заведённый будильник. Как только будильник зазвенит, выполняющий задание прерывает поток своего красноречия на полуслове и просит разрешения откланяться.

Рассказ был, как всегда у Миши, сначала весёлым. Пете всё время вспоминалось деревянное простодушие героев рассказов Носова про Толю Клюквина, про Витю Малеева в школе и дома, про фантазёров Стасика и Мишутку и прочих юморных, с каким-то зудом в голове мальчиков. А кончился Мишин рассказ разрывающей душу почти китчевой сценой. Тоже, в общем-то, в духе «Фантазёров» и «Малеева». Только вместо детско-школьной назидательности у Миши – бессловесный, задавленный  вопль отчаяния. Девушка, с которой познакомился Стасик, оказалась хромой. Она, видимо, догадалась каким-то образом, что поучаствовала в психологическом опыте, а может быть, просто испугалась зловеще-шутовской парности кавалеров, бросила такой презрительный и одновременно беспомощный взгляд на Стасика, что тот при всей своей юношеской невинной наглости готов был умереть от стыда. Девушка, опираясь на свою палочку, которую Стасик не заметил вначале, заковыляла прочь на своих «ортопедических полиомиелитных ногах». И при этом Стасик увлёкся разговором с ней, она поразила его своим образом мысли, начитанностью  и так далее. Стасику помешал Евгений, который после того, как вышло время, стал «спасать» друга, настойчиво ходить с звенящим будильником мимо скамейки и «паясничать». Ну и так далее.

Петя незаметно сзади подошёл к Анне, стоявшей на платформе, и взялся за ручки её сумки.

У Комако карие глаза. А у Анны серо-зелёные, расширенные от испуга и возмущения.

Прежде чем отправиться в Посёлок, они должны были захватить кое-что из дома. Всю дорогу от платформы электрички Анна ничего не говорила и, как казалось Пете, придумывала, к чему бы придраться. Петя тоже молчал, изображал задумчивость, но сам всё время косился на Анну.

- Ну, проходите, не стойте на пороге! -  Анна бросила ключи на стол и села на диван, вытянув ноги и закрыв глаза.

Петя сходил за хлебом для дачи. Вернувшись, он увидел, что Анна всё так же полулежит на диване и грустно смотрит на вошедшего Петю.

- Может нам не ехать сегодня? – жалобно спросила Анна.
- Я обещал вас привезти. Будут же волноваться!

Петя и не думал «развлекать девушку» разговорами, как это делал Стасик из Мишиного рассказа, хотя и перестал чувствовать неловкость в присутствии Анны. Он ходил по квартире, перекладывал продукты из холодильника в сумки, доставал из книжного шкафа книги, которые Комако просила привезти. Анна немного удивлённо и настороженно следила за ним. Петя сварил кофе, налил себе и Анне и молча поставил чашку и сахарницу на столик рядом с Анной. Она отпила из чашки.

- Что вы там разглядываете? - спросила Анна через некоторое время. Что-то в её голосе успокоило Петю.

Петя сидел на широком подоконнике. Окна на втором этаже выходили на улицу. Петя, бывая у Комако, любил сидеть здесь. Весной вдоль улицы спилили почти все старые липы. Комако объяснила ему, что деревья спилили, потому что они вдруг стали сохнуть от неблагоприятных городских условий. А часть лип поломало  несколько лет назад ураганным ветром.

- Улица помолодела лет на восемьдесят, - сказал тогда Петя. - Так молодеет мужчина, сбривший бороду и усы. Только вот люди не молодеют на восемьдесят лет.
- Липы вообще-то долгоживущие, но в городской среде, да в наше время... Надо будет поинтересоваться, когда они были посажены.

«Как можно хорошо написать: “Это было в том году, когда спилили большие липы”».

- Представь себе, что так выглядела ваша улица до революции.
- Тогда в том учреждении, что напротив, была учительская семинария, а чуть дальше городская управа, -  Комако подошла к Пете, будто он показывал ей что-то, чего она ещё никогда не видела, оперлась о Петино плечо, и они молча некоторое время смотрели на каменную, действительно выглядевшую старорежимно, как на фотографии с антикварной открытки, улицу.

«Надо всё же подружиться с Анной. как велела Комако», - Петя, повернулся к позвавшей его Анне. - С ней должно быть всё в порядке. А как же-ж! Может быть даже, у неё аналогичное задание?»

Анна опять окликнула Петю:
 
- Это же не вежливо!
- Я смотрю на вашу улицу. Вы с Катей всегда здесь жили?
- Что-что?
- Видел недавно документальный фильм пятидесятых годов про Город. И понял, откуда нечто похожее иногда бывает в снах. Пустой город, редкие автомобили, мало прохожих. Ещё не выросли деревья, виноградник не оплёл стены домов, окна, балконы. Балкон на последнем этаже четырёхэтажного дома... Это то, что видишь, может быть, даже ещё из детской коляски.

Петя взял лежавшую на подоконнике книгу, нашёл нужное место и прочитал вслух: «Окна. В любом городе можно было отыскать четырёхэтажные дома с балконами на верхнем этаже. Балкон и два окна по бокам... Или просто окна на последнем этаже... Жизнь за теми стёклами, невидимо дрожащими от разговоров. Что-то там мелькает, там всё та же жизнь. И они всё те же. Только как-то искажены, как в кривом зеркале. Дома-то похожи, но не такие же в точности. И место у этих домов во внешнем мире у каждого своё. Но это они. Это раз и навсегда. Бьёшься с этим человеческим “навсегда”. С этим уже ничего не сделать... Тусклый свет. Может быть, один мальчик там делает уроки. Их - тех, что за стёклами - узнаешь сразу, несмотря на вытянутые вьющиеся сигаретным дымом, меняющиеся, кривящиеся тела и лица и искажённый, “плавающий” звук их голосов…»

«Вспоминать с болью можно все. Вспоминать - это понимать и видеть себя тенью во времени. Тень, бессловесная, картонная. Она скользит на фоне нарисованного зыбкой памятью пространства».

«Читатель привык думать, что у автора есть какие-то особо веские причины писать о том и о другом... Например, об “окнах на верхнем этаже”. А на самом деле... Автор иногда чувствует себя шарлатаном в глазах читающей публики. Вместо каких-то общезначимых вещей он подсовывает в книгу свои детские ощущения, впечатления, воспоминания... Детский лепет – одним словом. Это его “заводит”. Иногда только это и “заводит”».

- Вы разве здесь жили раньше?
- Нет. Но мог бы. Мои родители пробыли в городе какое-то время. Дело не в этом... Детские ощущения. Их не найти с помощью памяти...

Анна недоуменно молчала, а потом будто вспомнила:

- Ах да! Катя говорила, что вы писатель. Я и забыла.

«Такие простые ребята...» - Петя хотел разозлиться, но у него не получилось. Он только с досадой подумал о том, что опять придётся объясняться по этому поводу.

«Жизнь меняется. Всё становится обыкновенней обыкновенного. Кроме писания романов бывают вещи куда более экстравагантные».

«Игра. Игра с подсознанием. Писания не вымучиваются. В этом случае полезно не быть целеустремлённым. Цели нет. “Город” - это, может быть, инструмент. Для понимания. Жизни, людей, себя, отношений, времени… Стремишься к воссозданию и закреплению на бумаге различных ощущений. Из разных времён и ситуаций. И цепляешься за образы...»

- Ну что вы! Это недоразумение.
- Ладно вам. А как же ваши книжки? Я же знаю...
- Ну, так что? Недавно в какой-то газете, не помню где, прочитал про то, что весь мир пишет романы: метеорологи, актрисы, кочегары и плотники... Это бывает смешно. Пишут то, что сами хотели бы читать... Какой там писатель! Мне некогда. Я работаю. В одном учреждении.
- Так вы любитель? Я так и подумала.
- А ведь верно! Как есть любительские фотографии. Так и у меня любительские книги. На память о прошедшей жизни.
- Вы так спокойно к этому относитесь?
- Что же мне плакать? Чаще всего я отношусь к этому спокойно. Если меня не задевают.
- Ну, простите.
- Автор я и так, а писателем быть не хочу. Ну, или не могу. Мне было бы странно по-другому. Такой - словесный - хлеб мне не нужен. Это безнадёжная позиция, я знаю, но изменить себя не могу.

Анна молчала, с ужасом и интересом глядя на Петю.

- Мне хочется самому понять некоторые вещи. Которые иногда кажутся психиатрического свойства. Может быть, это поиски оправдания… У каждого положения свои плюсы. Меня устраивает жизнь, дающая возможность неторопливых поисков, нравится пребывание в каком-то постоянном внутреннем движении. Не по принуждению, а по внутренней потребности.

Петю увлекла эта тема. Он даже с Комако такое не выкладывал.

- Срок подходит и надо выдать на-гора. В любом виде. Даже если всё стало окончательно неясно. Но надо соответствовать! В этом есть что-то притворное, прикидывающееся. Будто сам не понимаешь, что всё это не совсем так, что всё это игра. В философское осмысление, в художественные открытия, в «затрагивание жгучих вопросов современности», в откровенность, в пафос учительства, в миссийность...

Анна не перебивала. Пете показалось, что он ещё не всё объяснил.

 - Их готовность. Это тяжёлое, непривычное требование. При всей ленивой случайности случающегося... Как можно авторски существовать в компании, в сиюминутном вываливании того, что только забрезжило. И всё это  со смехом, с ироничным отношением ко всему... Этому хочется противостоять... Ну и так далее.

- У вас целая система самоуспокоения. Под вас не подкопаешься.
- Да, система, какая-то, наверное, есть. Мне ужасно, в этом смысле, стыдно. Точно что не писатель! Подход не писательский. Но ничего не поделать. Я не хочу «осчастливливать собой человечество». А кому такие нужны? И в искусстве вообще так мало несомненного!

«Непрофессионально… А как было бы “профессионально”? Все бросить, отгородиться от того, в чём жил до сих пор? Ради непонятной, душуобрывающей профессиональности? Это знание не даётся… Поэтому все так, как есть…»

- Есть вполне обычный вариант – свернуть с этого пути в «высшей мере». Куда? А в никуда. Тому масса примеров! Надо только согласиться, что все умное уже об этом мире подумано, сказано, что все «суета сует», и, «что было, то и будет; что делалось, то и будет делаться»... И все же, все же... Не сошёлся же свет клином на беллетристике! Это обстоятельство позволяет не бросать привычку думать, пытаться понимать... Может быть, этого достаточно.
- Надо будет почитать. Катя мне говорила что-то о вас... Хотя вы, наверное, сами решаете, кому давать читать свой самиздат, а кому не давать?
- В общем-то, да, но... Видите ли... Это же не в магазине с вывеской, куда можно прийти и испросить нужную книгу. Это как клуб такой. Надо сперва знать, что здесь что-то такое происходит, а потом уже речь пойдёт о том, чтобы давать или не давать читать. А иначе зачем? Не по хорошу мил, а по милу хорош.
- Нет, вы непременно дадите мне ваши книжки. Надо будет почитать, что уж такого особенного вы там пишете.
- Что Бог дал. Остальные формулы не действуют, - пробормотал Петя уже больше самому себе, - ничего там особенного нет.
- А вам, значит, только несомненное подавай?
- Я это точно знаю. Знаю каждый день. Иногда только сбиваюсь с этого на всякие посторонние мыслишки. Ну, вы понимаете… Я про то, когда рассуждают, что «у нас, мол, не хуже некоторых»… И так далее.
- Но это же так трудно, почти невозможно!
- А у вас в театре разве не так?

Анна улыбнулась.

- Вы со всеми так откровенны!?
- Это плохо? Не со всеми. Другие и не интересуются такими вещами. А вы как доктор, от вас не спрячешься - только правду. 
- Ну и зря. Мне жаль вас.
- Это ещё почему? Я вам кажусь наивным?
- В общем-то, да. Вы похожи на мою сестру. Своей самодеятельностью. Как не от мира сего. Самоучки. Её гитара, ваши писания, ваша с ней на пару, так называемая, сложная душевная жизнь. В Городе!? Где всё упрощено... Где это никому не нужно. Молодость, надежды, попытки взлететь над обыденным, сделать что-то из своей жизни, чего ещё не было в этом глухом провинциальном углу...

У Пети мелькнула мысль, что он уже это где-то читал или слышал. «Может быть она воображает себя в какой-то театральной пьесе, где все всё говорят о себе и друг о друге? Это было бы забавно. Даже если это не так – всё равно актёрство в ней присутствует, проявляется. Она уже по-другому не может».

- И всё – «тщета». Не от отсутствия таланта, а потому, что всё это как бы не слышит никто, кроме этих пустых улиц, которые вам так нравится разглядывать, кроме домов, о которых Катя уже всем все уши прожужжала. Она бьётся как бабочка в стекло. Ей уже тридцать семь. А ваш брат только ездит смотреть на неё и вздыхает. Вы в Питере, Олег в Москве. И никто не может ей помочь. Одни разговоры. Учителя словесности!..

«Анна не похожа на Комако. Она говорит просто, по-женски обстоятельно. Ей кажется, что это должно означать “называть вещи своими именами”. Ей кажется, что она анализирует. Комако - сложность простоты, Анна - простота запутанности. Плохо, что ей уже всё ясно».

- ...Самодеятельная духовность. Высшая духовность. И вроде бы бездна выходов из этого, но ни один не подходит.

«А может быть, это только мне кажется, что ещё ничего не ясно, что только ещё предстоит всё решить вновь. Надо заново всё открывать: и людей, и отношения, и природу, и искусство, и красоту, и миропорядок, и веру, и чувства, и ощущения, и цели, и смыслы, и всё остальное».

«Так вот что это такое!» Должна быть ответная реакция, ответное устремление. Простая задача: добиться взаимности. Достичь. Ставится задача и потом выполняется. Над этим иронизируешь. Но это так. И к этому не привыкнуть, не освоить это новое понимание на практике. Что поделать. Добывание благорасположения. Осада крепости. Вот, что было на слуху, но никогда не понималось. Заслужить. Завоевать... Взять на шпагу».

«Андрей для Нади - как Тимур - мальчик из детства, лучше которого она не встретит», - мысли Пети привычно переключались на “действительность” писаний, и он, как ни в чём не бывало, применял литературу для объяснений действительной “действительности”. - Поэтому она так холодна, высокомерна... Кто может соперничать с идеальным образом?»

Это вдруг так ясно стало во время разговоров с Анной, что Петя даже развеселился.

«У неё, должно быть, всё буквально? Мальчик из детства... Комако говорила, что они не знают о нем ничего толком. Таков закон жанра. Или жизни. Но все главные действующие лица детских историй обычно пропадают бесследно. И тот мальчик Андрей пропал бесследно. Может быть, он так же несчастно выглядит сейчас, как те юные киноартисты из популярных детских фильмов, которых вытаскивают на телеэкран уже сейчас, когда они выросли. Это грустное зрелище. Как будто это на самом деле разные виды актёрства, и из них уже всё взяли в детстве, ничего не оставив для взрослого состояния».

«”Формальное задание” я выполнил. Ну а подружиться наверное уже не удастся».

- Вам что смешно? Ну, ладно. Живите, как знаете! Я всё сказала.

Её враждебность и агрессия веселили, как веселит дыбом шерсть и шипение дикого котёнка. 

- Может быть, вы и правы. Я люблю соглашаться. Может быть, вы и правы. Но многие вещи не хочешь понимать. Просто не хочешь, и все.
- Ну, это детство какое-то!
- Отлично сказано. Я сам это понял не так давно. Я не помню родительские воспитательные слова. Не помню – значит, не понимал. Так просто! Это поразительно! Иногда только понимаешь. И постоянное неуспевание. Только что-то поймёшь, как окажется, что это уже давно понято другими. С вами так не бывает?

Петя засмеялся.

- Бр-р-р. У меня голова болит от этой чепухи.
- Все-все, молчу. Если вдуматься, то в споре все всегда правы. Только надо как следует понять, кто в чем прав. Вам, наверное, надоели и в театре подобные разговоры о творческом процессе. Виноват-с. Просто речь зашла.

Петя чувствовал, что с Анной сейчас будет истерика. Срочно надо было остановиться, но его, как на грех, несло и несло. Он вдруг вспомнил ещё одного чудика из Мишиной коллекции идиотов. «N. любил смешить или пугать странными разговорами. Простые бабы, а он им как бы ни с того ни с сего начинал цитировать нечто из Ленина, засевшее со студенческих изучений классиков. И его слушатели не знали, смеяться им или пугаться...» Пете хотелось и дальше веселиться, ведь он был Стасиком. И в то же время он как бы должен был, следуя Мишиной фабуле, в конце концов, сделаться серьёзным и извлечь важные для себя носовские нравственные выводы из всей этой истории. Ему хотелось оправдаться перед Анной, выйти, наконец, из «эксцентрического характера отношений». И она тогда перестанет задираться.

- Видите ли... Хочется как-то оправдаться. Даже если никакой вины за собой не чувствуешь... Может быть, вы неправильно поняли меня... Или вас это может раздражать. А мне нравится увидеть в чужом, едва знакомом или совсем незнакомом человеке, подсмотреть в нём то, как робко, с оглядкой он пытается выразить «своё». А «своё» всегда присутствует в любом. Люди живут с общим, с чужим, с другим. Потом вдруг «собираются» на что-то «своё». Вот это мне нравится. На это хорошо смотреть. Это я люблю в кино, в театре. Недавно читал об одной актрисе. Она постарела, старую свою роль играла небрежно, старчески, почти маразматически, и всё равно публика была в восторге. Она могла говорить почти как угодно, всё равно публике это нравилось. Реальный текст - только помогает выявлению чего-то в актёре, от этого «чего-то» всё и происходит в театре. В актёре всё уже есть, и оно будет проявляться при любом тексте... Может быть, это интересно только мне одному... Может быть, литература к этому идёт - к литературе камней. Все будут как камни - каждый для себя. Лито-литература...
- По-вашему писатели с помощью литературы решают только свои собственные душевные проблемы?
- А как же ещё! По-другому разве бывает! Нет, вру, бывает. Но ведь это от профессиональной вынужденности. Или оттого, что есть внешняя, прикладная литература. Но я имею в виду другую. Показывать, открывать, давать почитать, вообще подпускать близко -  бессмысленно. И прибавляет глупых хлопот. Так же бессмысленно, как звать на просмотр своих собственных галлюцинаций - чертей на занавесках или «мальчиков кровавых вон там в углу». Внешним образом, кажется, никаких проблем не возникает: можно открыть книгу и почитать какие-то слова, как можно пойти посмотреть на стену или на занавеску, на которой висят глюки. Есть какой-то текст, который ещё должен быть прочитан в пользу глюков, а не стен.

Петя перевел дыхание, огляделся, будто что-то искал.

- И вообще... - Петя порылся в книжном шкафу, содержимое которого он уже давно изучил, взял книжку Пастернака и прочёл эпиграф к сборнику «Когда разгуляется»: «Un livre est un grand cimeti;re ou sur la plupart des tombes on ne peut plus lire les noms effac;s». Marcel Proust».

Анну это офранцузивание окончательно раздразнило. Она как ужаленная вскочила с дивана, и через минуту она и Петя уже быстро шли к платформе, чтобы ехать в Посёлок.

«Видимо рассказал ей старый анекдот, поэтому она и не поверила, - бессовестно продолжал эксцентрические разговоры Стасик внутри Пети. - Старые анекдоты не действуют. Это всем известно. Надо было поговорить о погоде».

«В какой-то популярной брошюре было сказано про то, что настоящий писатель “должен пропускать через себя реальность”, - возражал Стасику Евгений. – «Разговоры о погоде - это тоже пропускание через себя реальности».

В дороге Петя порастерял весь свой азарт. Анна уже не сердито, а как-то равнодушно и устало молчала. Было жарко и повсюду было утомительно много народу.

«Она не верит. Это видно по лицу. Красота, доброта, детские воспоминания, желание добра, доверие к миру... Всё это сотрут годы…».

В автобусе Петя стоял в проходе, а Анне досталось место у окна. Петя смотрел иногда на неё, всякий раз отводя взгляд, когда она начинала поворачиваться в его сторону.

Из Посёлка Петя уехал почти сейчас же. «Надо работать», - сказал он, пряча глаза. Комако с облегчением согласилась, то есть не уговаривала остаться.

- Анна раздражается из-за меня.
- Ты думаешь?
- Это напоминает укладывание в тесную коробку каких-то вещей. Всё так хорошо вмещалось до сих пор. А тут ещё что-то притащили. И туда же! Так я втиснулся в вашу тесную жизнь.
- Петичка, ты обиделся? Я чувствую. Не надо. У Анны сейчас тяжёлый период. Она ушла от Игоря, ну от того, кого ты называл народным артистом, и в театре не хочет оставаться, говорит, что её приглашают куда-то в Москву. И кое-кто из старых друзей не может никак простить её уход в прошлом году. Она ведь с Игорем сначала гастролировала почти целый год, потом снималась в кино... Не обижайся. Я к тебе приеду на неделе. В среду. На вечерок.

В среду Комако не приехала. Петя напрасно прождал её допоздна на платформе.



Драматургическая дача.

«Может быть, мне ещё и пьесами заняться», - думал Петя, сидя на скамейке в саду и глядя из темноты на ярко освещённую террасу, которая напоминала театральную декорацию какой-то пьесы вроде “Чайки” или “Вишнёвого сада”».

«А что? Поздний спектакль в полупустом провинциальном театре. Полупустой? Нет, скорее, театр одного зрителя. Чернота пространства за сценой. Яркий свет посреди сцены, где стоит круглый стол, накрытый белой скатертью. Ослепительная белизна скатерти, женских платьев, мужских парусиновых костюмов...»

Петя приехал в субботу и застал на даче у Комако гостей. У ворот стояли машины, а на террасе сидели незнакомые люди. Петя остановился в раздумье у ворот, а не сбежать ли ему пока не поздно? Но его увидела Анна и спорхнула со ступенек террасы ему навстречу. Она необъяснимо переменилась к Пете, может быть, из-за гостей, встретила как старого приятеля, чуть ли не на шею бросилась, была странно оживлённой, Петя было даже подумал, что она «выпимши».

«Расстались неделю назад на полуненависти. По крайней мере, раздражёнными, а нынче... А что нынче? Может быть, одна видимость. Артистка, как-никак».

Анна взяла его под руку и повела к гостям, сидевшим на террасе, но представить успела только самого Петю, определив его в качестве «Катиного друга». Тут Анну позвала Ксения Ивановна, и она убежала «на минутку» в дом. Петя неловко постоял на нижней ступеньке террасы, глядя снизу на двух девиц и молодого человека с гитарой на коленях. Они отвлеклись от разговора и теперь, неопределённо улыбаясь ему или просто так, молчали. Петя и без представлений как-то сразу сообразил, что они, как и Анна, тоже актёры.

Впрочем, в отношении одной из девиц Петя ошибся. Комако позже шепнула ему, что это не просто так, а театровед, критикесса, пишет для разных журналов. Что-то подобное можно было предположить. Видно было, что она «не из местного колхоза». Белые джинсы, жёлтая блузка, холщовый с красными шнурками мешок вместо дамской сумочки у неё на коленях, белые босоножки. И на фоне всего этого ровный ненатуральный загар. «Только что сошла с трапа летающей тарелки, прилетевшей, Бог знает, откуда». И имя у неё было соответствующее: Оливия. Что-то нездешнее, изысканно-оранжерейное. «И драматургическое».

Петя в отсутствии Комако, которая ушла в магазин по случаю приезда гостей, чувствовал себя новеньким в классе в начале учебного года, да ещё и второгодником-переростком, так как артисты и искусствоведша были хоть и не совсем юными, но казались беззаботными и легкомысленными как школьники... А звонок всё не звенит, а учитель всё не идёт!

Через некоторое время показался ещё один гость. Петя видел его, вернее его спину, склонённую над автомобильным двигателем, когда подходил к даче. Теперь он появился из калитки, вытирая тряпкой руки. Худой, чернобородый, грустно-озабоченный, с маленькими спрятанными глазами. Он вымыл руки и присоединился к «артистам». Проходя мимо Пети, который всё ещё мялся на ступеньках террасы, он невнятно поздоровался. Внимание артистов отвлеклось, и Петя, наконец, решился отойти от них. Он прошёл в сад, сел на свою любимую скамейку, врытую перед деревянным столом. Это место было слегка скрыто от гостей смородиновым кустом. Петя развернул какую-то старую местную газетку, которая забыли на столе, и стал ждать, искоса поглядывая то в сторону дома, то, нетерпеливо, - в сторону ворот.

Можно было предположить, кто такой этот, показавшийся Пете грустным, бородач. Петя решил, что это в первую очередь его имела в виду Комако, говоря про старых друзей Анны, которые не могут простить ей её гастроли, продлившиеся больше года. «Ну, теперь, значит, всё в порядке? Простили?»

Бородача звали Германом. Позже, когда появилась возможность присмотреться к нему, Петя обратил внимание на то, что Герман был то начальственно уверенным в себе, то будто не в своей тарелке. Он показался не то что бы молчаливым, а скупым на слова, без более подходящего для режиссёров, как казалось Пете, «взрывного темперамента». «Такие, - подумал Петя, - никогда ничего не говорят о своих чувствах. При показе в театре он, наверное, играет только холодной, но понятной актёрам мимической схемой, глаза не участвуют в игре...»

«Откуда мне знать о таких вещах, - сразу же осадил себя Петя. - Да. Надо помнить всё время, что тебе положено знать, а что не положено, а то и тут тебе наваляют, как Анна!»

«Тощие. Недоедают. И ведут нездоровый образ жизни. Мотаются по районам в пропылённом автобусе, “отмечают это дело” после каждого выступления. Лица у них серенькие, сами они потрёпанные. Но весёлые».

«Да. Пусть будут тощие, дорожные, балаганные! Всё лучше, чем сытые, неуязвлённые… Отвратительно... “Записки у изголовья”. “То, что не нравится”. “Сытые» актёры. В физическом и идеальном смыслах. Внешним образом это выражается в их телах. Они ничего уже не могут на сцене. Им никак не сгореть. Жалкое зрелище. Горят бутафорские лампочки с ветерком - вместо огня…»

Комако вернулась из магазина не одна, а вместе с Олегом Павловичем и Дашей, Пете ещё больше захотелось уехать, но Комако «нежно» попросила остаться: «Мне с тобой спокойней».

Оказывается, Олег Павлович со вторника здесь гостит. Это снимало часть Петиных вопросов к Комако. Она была оживлена, нервно смеялась

- Вообразите себе, - обратился Олег Павлович ко всем, став посредине двора, широко расставив ноги, - мы пришли, а на дверях этого сельпо, этой засиженной мухами чайной, этой потасканной «Ласточки» висит табличка Closed. CLOSED! Можете себе представить?!

«Драма? При моей нелюбви к противостоянию? – почему-то ещё тогда подумал Петя. - Не хочется противостояния. Не хочется его переживать. И изображать. Это может быть только литературным приёмом. В реальности нет противостояния. Есть просто непонимание. Полное. С ним ничего не поделать».

Присутствие ли «театральных» настраивало Петю на драматургический лад или театрально-декорационный облик большого размашистого дома с широкой террасой и сада вокруг, но мысли о какой-то пьесе постоянно проскакивали в сознании.

Однако сад был маленьким, дом не таким большим, как театральные имения в пьесах Чехова, а народу собралось достаточно много, и потому Петя не знал, куда приткнуться, чтобы кому-то не помешать. И в этом тоже было что-то театральное. Условность сцены, как бы поделённой невидимыми перегородками. В каждом кусочке сцены происходило что-то своё. Олег Павлович пытался пить с Германом. Молодой актёр Коля развлекал в глубине сада свою даму, все звали её Верочкой. Оливия сидела одна на краю террасы и курила. За ней из кустов наблюдали, перешёптываясь, Даша и её подружка Маруся. Они были в восторге от Оливии. Это, похоже, смущало её. И вообще, она казалась покинутой всеми. Для неё это было непривычно и немного злило.

«За год я постарела рядом с ним на десять лет...» – до Пети долетали обрывки разговоров между Комако и Анной. «В какой-то момент я собрала вещи и ушла...» («Книжная фраза», автоматически отметил Петя). «Смиряешься как-то. И уже не кажется, что это ужасно...»

«Анна и Комако говорили, говорили… Сестры, женщины. Говорили не только оттого, что у них накопилось много такого, что надо порассказать друг другу. Они говорили просто потому, что чувствовали друг к другу расположение, было так хорошо чувствовать понимание и сочувствие. Можно без конца совершенствовать, оттачивать свои мысли, взгляды, соображения. Пусть даже по самому пустяковому поводу. И это может длиться, длиться... Этот женский разговор».

А потом Петя попал в поле зрения Анны, которая почему-то спросила его, прервав разговоры с сестрой: «Что вы там на заводе делаете?» - «Один прибор», - издали ответил Петя. Комако потом объяснила: «Всем же интересно, кто это такой серьёзный и мрачный. Ты бы как-то полюбезней что ли. А то всех напугаешь». Через некоторое время о заводе спросила Оливия. Петя с улыбкой повторил для неё: «Один прибор».

«Они, наверное, смотрят на меня как на диковинку. Человек из публики. “Добрый зритель в четвёртом ряду...” Или в десятом? Можно представить!»

Петя помолчал рядом с одинокой, покинутой Оливией, ожидая ещё вопросов про завод. Но она, видимо, не знала, какие ещё бывают технические вопросы. Если бы, к примеру, у неё дома кран потёк или утюг сломался, она бы наверное что-то спросила, но с бытовыми вещами у неё было всё в порядке. Надо было и Пете поинтересоваться чем-нибудь. Отвязанная дворовая собака подбежала к Оливии и понюхала её ноги. «Любопытная собака», - произнесла Оливия, чтобы подбодрить Петю, однако он так и не решился светски поболтать с ней.

Петя сел невдалеке с книжкой, но Оливия ему мешала читать. Он всё время сбивался с чтения на восстановление в памяти французских слов, так как Комако ему сказала, что Оливия говорит по-французски, ездит по заграницам и пишет всюду статьи. «Вдруг она что-то спросит. Надо поддержать разговор... Ввернуть что-нибудь этакое. “Ouvr;z  vos livres et vos cahiers… Ferm; la bouche!..”»

«Деревенская скука, жара, неприкаянность... Сестры Прозоровы. Актёры, писатели... Полтора писателя. Умная эмансипированная девица. Такие тоже встречаются у Чехова и вообще на русской почве. Оливия. Шарлотта из «Вишневого сада». Или какая-нибудь мис. У самого Чехова или из «Барышни-крестьянки». И я по совместительству... Кто? Доктор Астров? Или Дорн. Епиходов? Симеонов-Пищик? Лопахин? Наверное всё же Петя Трофимов».

«Актёрская, писательская, художественная среда. Не только потому, что Чехов это лучше знает, а потому, что только эти люди должны были быть озабочены чем-то небытовым, надбытовым, праздно-философским... У них больше разговоров. По жизни».

«А что Говоруха-Отрок?» – хотелось спросить у Анны. Но теперь Петя боялся портить с ней отношения. Вдруг-да ей будет неприятно говорить об этом. «Да ещё опять потянет на эксцентрику. Начну говорить про Лагерфельда или Юкио-сан. Можно и без расспросов что-то придумать. «Он никуда не пропал. Живёт и здравствует. Нашёл себе новую партнёршу. Может быть, это от него Анна «собрала вещи и ушла». Я просто не включил его в список действующих лиц этого спектакля. По авторскому произволу. Как при создании мыльных опер, когда некий актёр разрывает контракт с создателями сериала, его героя отправляют до конца сериала в путешествие по Европе. Или он становится кем-то вроде председателя земской управы Протопопова. О нем все знают, говорят о нем, даже пироги от него приносят, он где-то тут, только что куда-то вышел, но на сцене так и не появляется».

После обеда всей компанией ходили купаться, а вечером допоздна пили чай и водку на террасе.

Вечером-то Пете всё и представилось окончательно театральным. Он довольно долго смотрел на «сцену» из «зала», пока его не позвала Анна, которая выступала в роли хозяйки. Анна сказала, что это невежливо и странно сидеть одному в темноте, и Пете пришлось присоединиться ко всем остальным гостям. Но Петя и тут нашёл себе местечко в некотором отдалении. Театр, так театр.

В Посёлке часто по вечерам из экономии отключали электричество. У Комако всё было на этот случай предусмотрено и, когда вдруг повсюду сделалось темно и тихо, она сразу же зажгла антикварного вида керосиновую лампу и поставила её посреди стола.

- Может быть, это уже девятнадцатый  век, - воодушевился пьяненький Олег Павлович. Так же темно и тихо было в пьесах Чехова... До появления электричества, радио, телевидения. Реальность мира чеховских пьес. В нем происходит только то, что предусмотрено авторскими ремарками. Сверчки, мычание коров, лай собак. Пьеса про деревню!

Петя с раздражением подумал, что у Олега Павловича думает о том же, что и он. «Хотя... - Пете нужно было срочно спасти от раздражения “театральную идею”, - хотя ему это вовсе не нужно. Это он так...  Натура такая. Шапки на все стулья... Ему важна эта презентативность, способность простых событий вписываться в более-менее цельные, освящённые некими культурно-значимыми традициями рамки. Чтобы это было ; la что-то, а не просто так. Чтобы при случае можно было вставить в мемуар. Не просто попили водки и подурачились на природе, а коллективно сотворили нечто похожее на капустники, которыми забавлялись в былые времена актёры, положим, МХТ на даче у Качалова».

- Нет-нет, давайте из «Трёх сестёр», - загорелась Верочка. - Это моя первая большая роль. «О, как играет музыка! Они уходят от нас, один ушёл совсем, навсегда, мы останемся одни, чтобы начать нашу жизнь снова. Надо жить... Надо жить...»

Анна, «по пьесе», положила голову на грудь Ольги, которую должна была бессловесно изображать Комако:

- «Придёт время, все узнают, зачем всё это, для чего эти страдания, никаких не будет тайн, а пока надо жить... надо работать, только работать! Завтра я поеду одна, буду учить в школе и всю жизнь отдам тем, кому она, быть может, нужна. Теперь осень, скоро придёт зима, засыплет снегом, а я буду работать, буду работать...»

- Не забыла ещё, гастролерша?! – начал, было, гитарист Коля, но Анна замахала на него рукой и продолжила за Ольгу, теперь уже обнимая Комако, тоже «по пьесе»:

- «Музыка играет так весело, - Коля в подтверждение этого тихонько пробрякал что-то маршеобразное на гитаре, - бодро, и хочется жить! О, Боже мой! Пройдёт время, и мы уйдём навеки, нас забудут, наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живёт теперь. О, милые сестры, жизнь наша ещё не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, ещё немного, и мы узнаем, зачем мы живём, зачем страдаем... Если бы знать, если бы знать!»

- «Тара... ра... бумбия... сижу на тумбе я... Всё равно! Всё равно!» - произнёс реплику Чебутыкина гитарист Коля.

- «Если бы знать, если бы знать!»

Все зааплодировали друг другу.

Олег Павлович налил всем «по граммульке» и предложил выпить «за сестёр».

- Там три сестры, а тут только две, - Пете казалось, что Олег Павлович говорил театрально-пьяным голосом, но Петя был необъективен к нему. Через некоторое время Олег Павлович доказал, что он не притворялся. - Только что уменьшилось за век на одну сестру. Да там сестры рвались в Москву, а тут зовёшь их, зовёшь... И обе не хотят в Москву, и обе уехали оттуда. Мы, говорят, родом из отсюда. Что здесь такого, чем там? И чего им со-ствин-на надо?..

Олег Павлович махнул рукой и сглотнул свою рюмку как лекарство.

- Тут воздух чище...
- И чеховская тишина.
- Когда свет отключают.
- Сестры рвутся в Москву, - бормотал Олег Павлович, став на некоторое время обиженным и язвительным, - Анна Каренина бросается под поезд, Отелло душит Дездемону, луч света в тёмном царстве, нет повести печальнее на свете, мы увидим небо в алмазах... И другие литературные анекдоты...

- Странно. Недавно смотрела эту пьесу и мне она показалась слабой, - заговорила вдруг Комако, отвлекая внимание гостей от Олега Павлович, - Всё очевидно, неловко, притянуто...
- Бедный Чехов! Он бы этого не пережил... - подзадорил её Олег Павлович
- Это от вдохновения, - Коля постучал ногтем по рюмке.
- ... А сейчас слушаю вас, и мне это кажется трогательным. Может быть... Может быть, в том театре её как-то не так поставили? Вы должны были видеть этот театр. Они приезжали к вам прошлой весной... Я и раньше смотрела спектакли этого режиссёра. Он то кино снимает, то пьесы ставит. Когда-то нравилось... Лет десять назад. Теперь его пригласили... или он сам вызвался, я не знаю, как это бывает... Так трудно сделать что-то стоящее в заскорузлой, «академической», «казённой» организации, вроде этого театра. До этого я как бы знала, что там должно быть... В этой пьесе... Льдина, островок надежды и веры во что-то... Отчаяние, непонимание, сетования, страх, сознание бессилия, незначительности. «Да, мы будем работать, будем в поте лица...» Всё это конечно... Всё хорошее, на что ещё надеются и те, и другие, и прошлые, и нынешние, - в них самих.
- Но ведь это там и осталось! И деться никуда не могло, - удивлённо заметила восторженная Верочка.
- Мысляще-говорящее женское начало, - буркнул Олег Павлович.
- Оставь девушек в покое, - сказала ему Оливия. Потом, воспользовавшись установившимся молчанием произнесла:
- В этом наверное нет глубины, но есть очарование. 

Было неясно, к чему это относилось: к словам Комако, высказыванию Верочки или к спектаклю по Чехову. Петя, во всяком случае, насторожился - ему послышались нотки иронии в голосе «девушки из космолёта». Но скоро он понял, что Оливия часто говорит так же загадочно и «смешно».

- Если в это не входить, если не знать, что это есть, что это может быть, и не входить, и не сходить туда, если этого вообще не иметь, то тогда... Это даже не вообразимо.

«Она так и пишет, - сходу стал придумывать Петя, - такая весёлая манера. И в жизни и в работе...»

- А у них что? - опять заговорила Комако. - Подчёркивание каких-то сомнительных мест в тексте, выпячивание, дискредитация интонацией. Монотонно, как будто непрофессионалами читаный текст. Показывание, как это устарело, отстало от последних веяний?.. Петя, ведь ты помнишь их? Ты мне сам говорил…

«Ну вот, только статистом быть не удастся. Надо говорить слова».

- Да-да, - откашлялся Петя, - Я помню, помню... Осовременивание? Пожалуй... Или Чехов, в самом деле, такой? Рассыпанный на остроты, словечки и фразочки юмористического свойства?. А может быть, это «современное прочтение»? Может быть, мы привыкнем и к этому. И нам покажется, что только так и надо играть эту пьесу. Об этом неприятно, даже страшно думать. Мы видим в этом, через это тот раздражающе чужой мир, который будет уже после нас. Это то, с чем незаметно вырастут наши дети. То, от чего мы шарахаемся сейчас, может быть, будет привычным и родным для них, будет лелеять их чувства... Первые ростки тех Эйфелевых башен, которые вырастут после нас.
- Классика – это так хорошо, это так заманчиво... Всем хочется приобщиться к классике, - медленно произнесла Оливия, - хочется открыть что-то новое. То, что другие проглядели. Вот и Герман Иванович... Признайтесь!
- Это похоже на нескончаемых открывателей вечного двигателя, - обрадовался возбуждённо-весёлый Олег Павлович, - Perpetuum mobile! Ха-ха-ха-ха!
- Начать с того, что «Трёх сестёр» ставил не я, они мне достались по наследству. А так-то это совершенно понятно, - согласился Герман. - Искусство от нового, сиюминутного понимания. От невероятности для ныне живущих того, что понято создателями спектакля по старой-старой пьесе.
- А не страшно? - спросил Петя, - С классикой, как известно, и проще и сложней. Можно такого там понаоткрывать! Чернухи можно наковырять и в «Трёх сёстрах». Её там уже предостаточно. Истерика, совершенно чернушно-реалистическое раздражение героев, бытовая жизнь... Увеличительное стекло при рассмотрении бытовой жизни, усталость героев, возрастная и от тяжёлого быта, истерические, невменяемые женщины, неумение переключиться от усталости, тяжести быта... На что переключиться? Это как-то не называется. Подразумевается. На что? На то, что в жизни есть прекрасного. Природа, дети, искусство, любовь... Переключение обычно не удаётся... Чернуха – неумение переключаться, но уже не в жизни, а в искусстве. Неумение или сознательное, жанровое «очернушивание»... Говорят о реализме в этой связи, пытаются доказать, что это и есть наиполнейший реализм. Их не переубедить.
- У вас, вероятно, какая-то своя теория? Со своей терминологией, системой понятий... – насмешливо спросила Оливия.

«Так и будет придираться. Пока не переговорю её».

- А вам больше нравится ваша искусствоведческая феня: дискурс, парадигма, нарратив?..
- А вас что-то смущает в этой терминологии? – Оливия будто обрадовалась возможности показать всем, кто есть кто, - Ну, знаете, для всего ведь есть свои слова, свои понятия. А у вас какая-то…
- Метоферичность, - подсказал Олег Павлович. – Ха-ха-ха!
- В конце концов, без этого нельзя существовать в профессии. Без этого… 
- Проще бы, конечно, не мешало, - откликнулся Герман.
- Проще? Можно. Популярно… Сейчас всё можно. Масса вдохновенных дилетантов берётся рассуждать о искусстве…
- Я не обиделся, - улыбнулся Герман.
- И я, - сказал Петя.

Оливия будто не слышала их реплики. Она сочиняла очередную статью.

- Масса… людей способных, но ничего не сделавших и не добившихся... Но…

«Объяснила-таки искусствоведша. Расквалифицировала. Будто выкрасила в нужный цвет. Но я точно не обиделся». Пете даже нравилось наблюдать за Оливией.

«Авторша из журнала. Путанная, совсем не блестящая, как бывает иногда, амбициозная, уязвлённая… Таких много. Иногда поражаешься. Тем, что они неперешибаемы. Как по своей природе особые существа, как принадлежащие к цеху, просто по капризу, по привычке неискренности и неблагородства. Не джентльмены! Вот именно: “Ха-ха”!»

Пете почти перестал вслушиваться в то, что говорит Оливия.

«В литературном спорте им равных нет. Вот эту внешне неконкретную особенность хотелось бы зацепить, зафиксировать... Не важна конкретика. Важен, интересен только этот момент взаимодействия, контакта на духовном уровне с этими сущностями, независимыми, уязвлёнными, кошачьепородными, равнодушными, по большому счету, к “своему занятию”, ко всему, кроме чего-то идущего от их природы, проявляемого, конечно, не всегда сознательно, но и не всегда невольно. Это-то равнодушие ко всему, кроме своего, особенного, и в то же время прикинутость понимающими, даже наверняка твёрдо знающими, что на самом деле происходит, - больше всего раздражает. Им нечем ответить. Но, как всегда с людьми, не понимающими тебя, хочется ещё и ещё раз проговорить все те слова, продолбить скорлупу их сознания. Это-то как раз и невозможно».

«Сам собой нашёлся образ “девушки из космолёта”. Это как для актёра некая выдумка. Облегчающая. Не понимание образа, а просто помогающая ему сыграть кого-то. Играется не сложный, многоэтажный человек, а какой-то предмет, метафора, какая-то разросшаяся до шизы, захватившая всего человека мысль. Стычка. Короткая. Не доведенная, конечно, до чего-то эмоционально взрывного. Теория женского искусства... Ну, ты уж всех собак на неё повесишь... Так тоже нельзя».

- Понимаете? Не хочется обмана. Литературного и так далее обмана, - решил что-то объяснить Герман. - С доверием входишь в книгу. Веришь каждому слову. И вдруг видишь, что это обман. Кругом. Как в сказках - прикинутость, результат чародейских фокусов. И так же как в сказке, стоит это понять, наваждение пропадает. Ложные замки, леса, горы... размываются, текут, будто раскрашенные сугробы, испаряются. Кощеево царство исчезает без следа... Эта «прикинутость» - на каждом шагу. У одних от их ещё пустоты, ненаполненности, у прочих - от их халтурной породы, от их... профессионализма. Именно! От профессиональной необходимости выпускать литературную, или театральную, продукцию, соответствовать «высокому званию» культурных работников.
- Нет, нет... Я обыкновенная женщина, со мною нельзя говорить так... – это опять нашёл нужную реплику Коля с гитарой. До сих пор он казался Пете простым парнем. Симпатяга с гитарой, герой-любовник... «Нет, не прост. Человек-спектакль... Вышел из своего амплуа?»
- Коля у нас всё знает. У него феноменальная память. Он все роли помнит наизусть, - с гордостью пояснила Верочка.

Коля шутливо раскланялся партеру, ложам и галёрке.

- Так вы не обманывайтесь, кто вас заставляет!

«Не важен автор реплики. Огрубление драматургии. Приблизительность. И приближение к реальности. Не к реализму. Это что-то необъяснимое. Это игра в слова. Итак, неважно, кто произносит некоторые реплики, не все - понятно, но некоторые. Те, что восходят к стереотипным мыслительным ходам, к нормальным, шаблонным реакциям. Интересно встречается ли такое наплевательство у настоящих драматургов?»

«Писания более откровенны, чем дневники, - вспомнил Петя чью-то мысль. - Я и раньше это знал, но не так твёрдо и употребительно, как сейчас. Герои за нас могут всё сказать с такой откровенностью, с какой ни в одном дневнике написать не решишься. Ведь это как бы не мы. В писаниях нет опасения оказаться дураком или негодяем в собственных глазах. Всегда можно отдать сомнительную мысль тому или иному персонажу».

«Настроение щедрости. Хочется раздать всё разным героям. Все кажутся симпатичными. Всем доверяешь самое-самое. Отчего не предположить и не попытаться представить мир, в котором царит взаимопонимание между людьми!»

- Не получается... К некоторым старым, виденным лет десять назад пьесам, фильмам, читанным давно книгам вдруг теряется интерес. Вспоминаешь о них хорошо, а вдруг увидишь их, случайно, – и поразишься…
- Земфира охладела…
- Здравый смысл не помогает... Этот Катин режиссёр… Я знаю, кто это. – сказал Герман. - Мы с ним даже встречались. Симпатичный мужик. По жизни. Его, так называемые, «весёлые» фильмы... Этого рода весёлость очень быстро устаревает. А  стёб... От беспомощности. Само по себе это неплохо. Все беспомощны. И всегда были беспомощны... Но нельзя же всю жизнь просуществовать на одном непрошибаемом веселии! Беспрерывная, непробудная ирония, издёвка, выворачивание себя наизнанку. Как нельзя находиться постоянно в состоянии отвращения, компанейской холодной разнузданности... Дальше что? Куда из этого выходят?
- В самом деле, смешные слова, - наконец стала с чём-то соглашаться Оливия. - Вдруг входящие, если не в научно-академический, то в искусствоведческий обиход.
- Это стёб, что ли, или чернуха – непонятные слова?
- А какая разница. Иногда приходят в голову смешные мысли. Про то, что можно врать, как угодно, и это сойдёт за правду. Так как никто не задумывается над многими вещами.
- Может быть, всё этим и объясняется, - Пете захотелось продолжить то, что начал Герман. - Они говорят плавающими голосами глухих, которых научили произносить слова по специальным методикам. После беспредела в юморении и увеселении, в ироническом отношении ко всему... Бог лишил их слуха. Божественное клеймо на них. Они совершили преступление осмеяния того, в чём разуверились. Может быть, это нельзя, может быть, это страшный грех против жизни, против законов мироздания. И их теперь уже не принимают обратно. Их лишили того, в чём они разуверились. А это именно то, чем живёт искусство. Возвращение возможно, но только через нечеловеческие усилия. Это нельзя вернуть, но можно, наверное, заново родиться для этого, заново всё это открыть для себя. Может быть.

Воцарившееся молчание смущало Петю. Что он лектор, что ли! Молчание надо было чем-то заполнять. Он подумал, что не стоило ему говорить про нарушение «законов мироздания».

«От многого страшно. Страшно от натужно-весёлых фильмов. Оn схемы. Бездушной. Уродство жизни искажает лицо искусства. Это не приближение к реальности, а вредное влияние реальности. Вредное влияние не столько жизни, которая не меняется, всегда одна и та же, сколько чернушной её интерпретации. Они пускают весь этот газетно-телевизионный мир в себя. Мир не сам по себе, а то его мозговое отражение, его интерпретацию усталыми, желчными, недобрыми, нездоровыми, немудрыми, задёрганными людьми».

«Мир устал. Он не выспался. Поэтому он зол, раздражён. Надо отдыхать».

- Я, конечно, мало понимаю в вашем деле, но меня заинтересовало то, как менялись его работы на протяжении какого-то достаточно продолжительного периода времени... Эволюция от серьёзной трогательности, юношеской открытости, через снижение, затхлый скепсис пополам с отчаянием, к спрятанности в юморение, в абсурд, в показную, отчаянную беспечность. После этого, конечно, трудно продолжать самого себя. Исчерпывание темы, исчерпывание самого себя в теме. Он должен чувствовать растерянность. Мне так кажется. Я не прав?

Петя прервался на минуту, пока Ксения Ивановна отводила задремавшего Олега Павловича «отдыхать на кушеточку».

«Усыпительная лекция».

- Ну а вообще-то... Если отвлечься от этого специфического театра и режиссёра, то... То всё сводится, по-моему, к вопросу, который правильно задал тут Олег Павлович...

Комако и Анна с удивлением посмотрели на Петю: что такого могло понравиться ему в словах писателя.

- ...Чего им всем собственно надо? Этим сёстрам... Наступает такое время, что мы окончательно забудем, что им нужно было. Будет странно всё это... То, что не находит утешения. Мир, который, конечно, только воображаешь. Мир ясности, душевного здоровья, разумности, простоты, душевности... Мир из музыки, ещё откуда-то... Мы цепляемся за слова. Есть слова... Нам они нравятся. Их повторяешь вновь и вновь. Простые слова. Ими не можешь упиться, не можешь ими досыта насладиться. Их сыплешь на себя как золотые монеты в сказочной пещере Али-Бабы...

Петя опять подумал, что влез с этими свежезнакомыми людьми в что-то неясное ему самому.

«Нащупывание. Понимание находится ощупью».

- Может быть, потерян секрет такого понимания мира. И нам он заранее кажется скучным. Разочаровывающим, - голос Германа звучал утомлённо.
- А как же тогда играть? – сразу спросила Верочка. В её вопросе, а главное в наивных интонациях столько простодушно-детского огорчения, что все улыбнулись.
- Может быть, вы и правы, - Оливия решила порассуждать на тему, затронутому наивным вопросом Верочки, - Всё стало непонятно. Как же тогда, в самом деле, ставить и играть? А так... Произносят текст как заклинания. А у заклинания, понятно, нет формального, внешнего смысла. Его можно только зазубрить и применить в нужный момент. Вот и этот ваш режиссёр…  Так же и он не понимает. Или это очень выборочное понимание. Ему и другим таким же нравятся мотивы из Чехова. Их-то они и видят перед глазами во время работы над пьесой... А остальное - как получится... Это безумно сложно... Многие вещи нам уже просто не понять. Например, пафос страстного, хотя, может быть, только словесного, отношения к труду. У Чехова герои через одного говорят о том, что надо трудиться. Даже профессор Серебряков. Или почти трибунные речи в защиту экологии у Астрова. Да мало ли там всякого, что мы просто не знаем, как произносить.

«Вот так Оливия! Я-то считал, что она вообще ничего не должна говорить. В моей пьесе. Она по идее должна “приберегать” умные мысли для своих статей. Или говорить смешные невнятности. А как же иначе! Она не может себя так “растрачивать”. Умные вещи - это её хлеб... И вообще, минуту назад хотелось ей нагрубить. Сказать: “Может быть, вы с нами зря время теряете?”»

- А вас не удручает театральное, похожее на цирковое? – Пете пришло в голову проверить на Оливии свои театральные впечатления. - Маски, типы, схемы, карикатуры вместо людей. Специфика театра. Как от этого уходить? Все второстепенные персонажи - маски и схемы. Да и невторостепенные... Они приходят к поражающему, если смотреть со стороны, однообразию, предсказуемости поведения. Тригорин все четыре действия - о рыбалке, Аркадина - о своём успехе на театре, Треплев - о любви и литературных неудачах. Нина вообще будто проспала, а не прожила те два года между третьим и четвертым действиями, настолько она не изменилась внутренне. Только двадцать минут назад, в третьем действии, она была счастлива, а тут её вдруг все обидели. И при этом эмоционально, внутренне человек один и тот же! У театра, поистине, невозможные трудности. Словеса развешивать - сколько угодно, а изобразить на сцене в те два-три часа живых людей - это почти невозможно.
- Ещё один непонимающий первооткрыватель, - Коля весело посмотрел на Комако.

А Оливия только загадочно улыбалась и молчала.

- Но ведь это театр, - возмутилась Анна, - А хоть бы и маски! И что там ещё может быть, если не слова!
- Слова, слова, слова... -  сразу среагировал Коля. – Ха-ха-ха!
- «Чайка»... Странная, короткая, непонятная, на чистых эмоциях пьеса. Комедия. Как её можно вообще ставить! При том, что всё в ней непонятно для чего. Один только мотив Нины-чайки. И всё! И не только обедают люди. Они ещё и предаются страстям, говорят разные трогательные слова. Как тут не сфальшивить! Нам! Отъехавшим от Чехова на целый век!
- Так ли уж далеко отъехали? – усомнился Коля, - Вам в своё время не отбили охоту интересоваться школьной классикой? Идейная литература... Разборки Чехова. Как в школе... Образ человека в футляре. Тонкий и толстый...
- Идейное, так сказать, литературоведение изобретено не в советское время, - Оливия тоже решила просветить артистов. - «Поэтом можешь ты не быть...» И так далее. Чем социологичней, тем лучше, значительней и полезней. Тогда, когда уже не надо было стараться быть социологичным, в социологичной стране это делалось принудительно. Произошло разделение труда: одним - социология, другим - литература. Нам только сейчас разрешили переходить к нормальной точке зрения на ценности литературы. Когда новое в литературе не на «ниве прогресса и конституции», а, положим в большей свободе в обращении в реальностью. Большая свобода, раскованность, лёгкость самовыражения... Нюансы ощущений, подробности движений мысли... Тонко понимающие,  тонко чувствующие... Движение к этому. Русские авторы девятнадцатого века... Дальше в русской литературе - загрубление. И не до того ей было. Не до Прустов с Джойсами.
- А как же м-м-м... Ну, кто бы? Мандельштам? Цветаева? Платонов? - Петя хотел продолжить перечисление своих литературных пристрастий, но увидел, как округлились глаза Оливии, и не стал оглашать весь список.

«Я, кажется, говорю какие-то глупости? Надо переходить на чай... Её удивлённые глаза напомнили одну школьную учительницу. Она точно так застывала с выпученными глазами, демонстрируя крайнюю степень изумления, и будто ожидая очередных глупостей из уст бледнеющего от страха ученика».

«Но, может быть, она имеет в виду тот особенный «психологизм», «небывалую философичность» и тому подобное - западной прозы двадцатого века? Есть такое мнение. В этом смысле, конечно, мы поотстали от них. Или пошли не в ту сторону? Недостаточно и того, и другого в русской прозе. В русско-советской и в эмигрантской… Ну, нет там ничего такого-этакого! Никакой двуплановости, трехдонности, зашифрованного подтекста – ничего такого, что бы позволило литературознавцам переосмыслить весь текст и объявить публике, что “всё не так, ребята”. Думаешь, и слава Богу! Только Набокову ещё как-то не отказывают в некоторой литературной “продвинутости”. Да и то в достаточно узком кругу и не в полной мере. Может быть, и наша критическая дама о том же? Ну, тогда бедная моя головушка! Напрустования и наджойсования прозы! А мы только выбуниваемся! Хе-хе!»
«Все-таки въехал в противостояние. Ну и ладно», - Петя сумел отогнать от себя призрак пучеглазой учительницы и закончил то, что хотел сказать.

- У нас ведь нечто совсем особенное. Осознание себя. Понимание себя и своего. Не в строю европейских или мировых авторов, а самих по себе. Один на один с Богом! Ну, или с Космосом.
- Вы оптимист, что ли?
- Это надо ещё сформулировать. Я думаю, что всё во благо, – опять начиная волноваться, сказал Петя. - У меня такое к этому отношение. Дело не в оптимизме. Надо понимать, что некоторые вещи нельзя запросто подвергнуть анализу и разложить по полочкам! Если бы это можно было...  К ним вообще нельзя подходить «в лоб». Как нельзя «в лоб» ответить, например, на вопрос о смысле жизни. И так далее. А шаблонные слова только уводят в сторону. На самом деле это довольно-таки интересно. Вот хоть бы и обсуждённая нами пьеса... Почему ставят эту пьесу? Они похожи на нас. Тоже некий островок. В затопленной, Бог знает чем, России. Их озабоченность - это и наша озабоченность. Тревоги, страхи, какая-то не проходящая безрадостность. Мы этим же живём. Наше сочувствие - не персонажам, этим трём сёстрам, дяде Ване, Раневской, а почти самим себе. Чехов посмотрел туда, где мы сейчас обретаемся. Мы же уже не смотрим куда-то дальше. Мы всё время оглядываемся. Смотрим только назад или под ноги... Всё то же противостояние. Всё то же меньшинство. Может быть, в этом и нет ничего трагического. Всё как обычно. Нам вдруг показалось, что мы пережили век изживания иллюзий. И погрузились в что-то далёкое от новых иллюзий.
- Это тоже иллюзия, - сказал Герман.
- «Если бы знать, если бы знать...» Претензии к пьесе снялись бы, если бы мы увидели не некий образец рассуждений о жизни, не некий образец для подражания, а увидели попытку понять всё происходящее с ними и вокруг них. Просто увидеть, как они «мучительно пытались». А мы как будто не доверяем им. Вчерашний день человеческого несовершенства. Мы знаем, что ошибаемся, что врём о себе и о жизни, что ничего толком не знаем. Но их ошибки, их «вранье» кажутся нам уже заранее скучными, отжившими безнадёжно.
- Так где же тут оптимизм?
- Какой оптимизм? Ах, оптимизм… Оптимизм в том, что ничего, слава Богу, не меняется. Что всё стоит на месте. Что нет никакого современного искусства. А есть искусство, и есть баловство. Искусство от некой потребности, не прекращающейся в человеке. Может быть, от потребности что-то понимать из себя сию же минуту, прозревать... И для самоутешения… Да мало ли… Нужная вещь…
- В этом такая трогательная неиспорченность. Браво!.. Хочется вам поаплодировать...
- Рад стараться.
- Да... Вот и Олежка такой. Думает, что он всесильный, что может всего добиться. Ну, добился. И что? Энергии в нём много. Потенции. А вы думали... Меня интересуют теперь какие-то другие вещи... «Внутренний театр»... Может быть, это даже и не театр. Я не знаю, зачем приехала. Олежка очень просил. Они все перестали мне нравиться. Что я могу поделать. И теперь я их всё время ругаю. Вежливо, конечно. Но они всё равно обижаются. Все думают, что у меня работа такая, а у меня уже не такая работа... Я сама не знаю, какая... Наполнение пустой оболочки. Издание газет и журналов. Не от необходимости. И с вами может такое случиться... У меня ощущение, что всё уже на последнем издыхании... Разве нет? Будто всё как-то рассыпается, рассыпается. Как песочные тортики.
- Ну... Это нам ещё только кажется, – с улыбкой ответил Герман, смущённый такими неожиданным выходом из имиджа холодной рассудочной девушки из космолёта. Герман как-то сразу принял вопрос на себя. - Хотя, конечно... Но ведь это зависит от многих вещей. Как всё понимать. Всё можно отменить... Можно сразу объявить, что мир - это только большой чёрный квадрат... Искусство для тех, кто не считает, что мир - это большой чёрный квадрат, или считает, что мир - это не совсем чёрный квадрат. Люди, практикующие искусство... Они не впадают в катастрофические настроения по поводу перспектив  своего труда. Напротив, им кажется, что вот сейчас только настоящая работа и начинается. Они и не умеют впадать в панику. Как на тонущем корабле: пока борешься за живучесть - никакой паники. Может быть, потом только, на уже нетворческой пенсии, начинают брюзжать и мрачно смотреть на вещи. А пока работаешь, на что-то надеешься, видишь смысл в своих занятиях. Всё очень просто.
- В искусстве всегда кажется, что вдруг достигнут невиданный прогресс, Когда я слышу, что наше время истекает, всё распадается... Музыка, литература... Конец века, конец тысячелетия... Я тогда думаю, почему не распадается архитектура, не распадается лёгкая и пищевая промышленность?
- Может быть, они по-другому не чувствуют, не думают... – примирительно сказала Анна, - напали вдвоём на бедную Лилю. 
- Ставят. Играют. Актёры играют судьбы, характеры... - Оливия медленно говорила, медленно  затягивалась и тонкой долгой струйкой выпускала дым, медленно тянулась рукой к пепельнице, чтобы стряхнуть пепел с сигареты. - Да-да... Зажмурив глаза, играют текст... Разве что... Хорошая роль, есть, где развернуться... И так далее...
- А что? Для театра надо сочинять хорошие роли. Чтобы было что играть, чтобы «осветить все грани таланта», - можно было только догадываться серьёзно или нет говорит Герман, - а остальное - выдумки. Можно, в самом деле, наоткрывать. Только всё это не греет. Это так же как во всем остальном – в литературе, в искусстве, в кино. Греет или не греет.
- Вас утешают подобные мысли? – скучающим тоном произнесла Оливия.
- Да! Могу сказать определённо – да! У меня такое к этому отношение.
- Бывают разные виды искусств. Не во всех можно «дотянуть» до той глубины, при которой соприкасаешься с чем-то необъяснимым, только на миг проскальзывающим через сознание. Достижения разных видов искусств. Они разного качества. То, что в литературе, в поэзии, в музыке проходится сразу, как приготовительная ступень, в театральном актёрстве является чуть ли не высшим достижением. Впрочем, по-разному бывает.

Петя чувствовал, что Оливия задевает Германа. Но внешне Герман демонстрировал какое-то незаинтересованное спокойствие.

- Об этом нам ничего не известно. Так далеко мы вообще не заглядываем, - с насмешливым блеском в глазах заметил Герман, - Наше дело ставить. Как сумеем. Мы ставим то, что нам нравится, что кажется нам понятным.

«Прибедняется. Он ещё может что-то сказать, но чувствует смущение перед своим же братом актёром. Или перед Оливией -  выдающейся просветительницей балаганных артистов -  не хочет распинаться».

«Эти драматургические дачи... Где праздность, сытость, хорошая погода, ну и ещё выпивка порождают потребность в выяснении отношений... Это такой закон человеческой природы - выяснять отношения в подпитии. И тянет к философским рассуждениям... Отнюдь не к размышлениям, а именно рассуждениям... Все размышления как бы уже произошли в зимний период...»

«Да-да. Может быть, они дети. Эти театральные... Балаганные. И их надо просвещать и образовывать».

- Я как-то сам захотел написать пьесу... – заговорил, аккомпанируя себе звоном гитары, Коля, - Загорелось написать... А что? - думаю...
- Чем ты хуже Чехова!
- Да.
- Ну и как?
- Ничего не вышло.
- Вот видишь...
- Да, знаете ли... Разговоры. Потом опять разговоры. Через пять лет опять разговоры. И опять. Через жизнь - снова разговоры. Через век - разговоры. Совсем как у нас с вами. Или у тех сестёр. Ночи напролёт.
- И вообще Чехов своими пьесами, – иронически отозвалась Оливия, -  сказал все трогательные слова. Другим уже не осталось...
- Не в словах дело. И против Чехова никто не возражает. В его мир так хорошо погружаться! Несмотря на то, что герои страдают, отчаиваются. Глядя на вашу игру, думаешь, что вы с наслаждением живёте жизнью, мыслями героев Чехова. Но дело не в этом... Тяжело оттого, что не понимаешь. Не понимаешь, наверное, самых главных вещей...
- Чему мы научились у Чехова так это говорить как чеховские герои. Сетовать, вздыхать. Всё это чуть-чуть с юмором... Заготовками из записных книжек. И у него пьесы по рецептам.
- Вот-вот. Может быть, всё дело в том, что мы слишком много уже знаем про всё это. Всё это стало не по-настоящему. Игра. Потеря непосредственного чувства. Весь двадцатый век пережёвывали литературную жвачку девятнадцатого. Уже прочли письма, записные книжки, мемуары, прокомментировали всё это... У зрителей начала века этого не было. И нам кажется, что мы умнее их. Мы знаем что-то об этом мире, чего они не знали.
- Мы похожи на того мальчика из рассказа Аверченко, который сидел под столом во время праздничного обеда, и ему была видна вся изнанка жизни, тайные её пружины и так далее.
- Что-то много мальчиков под одним столом. И девочек. Хе-хе-хе!
- Мне нравится, как раньше разговаривали гимназисты, - Оливия попыталась прекратить умные разговоры, - из романов про дореволюционную жизнь. «Петров, передайте мне, пожалуйста, линейку». Или: «Никитин, вы любите играть в мяч?» Сейчас этого нет.
- Я недавно подумала, что дети не взрослеют, - Анна играла какую-то свою партию в этой оркестрово-театральной пьесе, она говорила задумчиво и грустно, - Они просто стареют. Придумали разделение на детей и взрослых. Всё незаметно и как бы невзначай. По неосторожности. По рассеянности.
- Это ты о чём? – спросил её Герман.
- О том, что всё происходит незаметно. Их жалко. Они ни к чему ещё не пришли. Как дети. Хотя и бороды поседели.
- Кто? Кто?
- Чехов, пьесы, литературоведение... Это волнует так мало людей... Школьники вот только вынуждены заниматься этим на уроках литературы. Сочинения писать надо.
- А мне не кажется их мир скучным. Я бы с удовольствием уехала туда.
- И не вы одна. Верочка, возьмите нас с собой! – улыбнулся Герман.
- Какой вы, право!..
- Скэптик?.. – подсказал Коля. - Ха-ха-ха!
- Мы все в какой-то мере живём в литературе... Она – в нас, мы – в ней. В образе мыслей, в поступках, оценках, в мировоззрении и т.д. и т.п. – во всем, если покопаться, можно отыскать «литературу». Влияние образов, ритма, ощущений и так далее, навеянных литературой. Это при том, что литературный мир – он и есть литературный мир. То есть нечто, не имеющее с реальностью ничего общего. Автор не знает в реальности ни носителей того мира, который он воспроизвёл, ни его пространственного расположения. Вернее, он знает, что всё это собрано из снов и фантазий, всё это написано по вдохновению, по наркотическому возбуждению духа, по разным причинам, не имеющим касательства к реальности, почти не имеющим её в виду. Литература вмешивается в реальность. Кто же мы по-вашему? Мы все немного чеховские персонажи. «Каждый по-своему лошадь». Мы все, ну, или через одного, готовы к такому путешествию. Не хватает только голливудских фантастов, чтобы нас туда отправить ненаучным способом.
- И однако такое духовное сожительство с литературой все-таки не приводит к изменению внешнего мира, не делает его похожим на литературный мир. Реальность, состоящая не из одной литературы...
- Может быть, дело в том, что в театре, в музыке, за книгой мы становимся на время другими. Если автор сумел втянуть зрителя, читателя в свой мир. Читатель, зрители должны пережить авторский мир. Они должны захотеть побыть жителями книг, пьес, пожить этими разговорами, этими переживаниями. Пьеса уже написана, жизнь героев уже перед нами. Мы готовы именно к этой прожитой жизни, к этим понятым, воспринятым, примеренным на себя чувствам. Правда это не всегда удаётся. С Чеховым, например. Не удаётся внутреннее преображение. Понимаешь, а главное, чувствуешь, каковым должно быть это преображение, а сделать ничего не можешь. Вот же оно! Тот душевный покой, собранность, разумность, сила, великодушие, доброта, приятие всего и вся... А потом это куда-то исчезает, как из дырявого мешка.
- Ну нет, я весь с потрохами в реальности. Чего и другим желаю, - не согласился Коля.
- А Верочка что же будет там одна? На съедение Тригориным и Астровым? - напомнил ему Герман.
- Что? Ах... Ну, тогда, решено, едем. Уже поехали, - Коля чокнулся с пустой рюмкой, стоящей напротив Верочки и выпил.
- Перекличка с Чеховым. Он теперь кажется чуть ли не главным «отвечающим» на том конце времени. Отвечающий нам и отвечающий за эпоху. Отвечающий за время конца девятнадцатого начала двадцатого веков. Больше не с кем поговорить. На понятном нам языке...
- Разборки Чехова… Это оплакивание Чехова, его времени, его героев. Вопрос не «закрывается». Ничего не кончилось.
- Всё только начинается.
- А вы бы как хотели? Закончить разговоры о Чехове? Закончить разговоры о нас с вами? Это как если бы вставили последние кирпичи в стену - и больше ни просвета. А надо продолжать жить.
- Жить с дырой в стене? О странных вещах говорите вы, ребята. – Коле очень хотелось попеть, а тут разговоры и разговоры, - Вы все здесь одного поля ягоды. Вас надо сослать в пьесу. Пусть вам будет так же скучно, как и им.
- Да, мы, кажется, утяжелили разговор... Нужна лёгкая, французская, дачная, летне-каникулярная беседа...

И все будто согласившись, зашевелились на стульях, зазвенели чашками.

- «После нас будут летать на воздушных шарах, изменятся пиджаки, откроют, быть может, шестое чувство и разовьют его, но жизнь останется всё та же, жизнь трудная, полная тайн и счастливая...»

- Перестань, Коля, - остановила декламирование Анна, - вот уж чему мы у них научились, так это острить поминутно.
- Но я же серьёзно...
- Не верю! - рассмеялся Герман.
- Тоже мне Станиславский!

Все приумолкли. Слышен был только тихий звон гитары, которую Коля не выпускал из рук. Было уже поздно, но никто спать, видимо, не собирался.

Коля спел несколько бардовских песен.

Комако часто просила говорить тише: «Дашенька спит». Поэтому, когда все созрели для песен, Петя подумал, что Комако будет возражать, но она только сказала, чтобы Коля пел негромко. «Ладно. Я спою колыбельную», - улыбнулся Коля и запел тихо и мягко, действительно что-то колыбельнообразное.

Пете пришло в голову, что нет никакой разницы между пением этого актёра и пением врача, инженера, архитектора или физика-лирика в соответствующей обстановке. У костерка, на кухне или вот этак - на веранде, тёплой деревенской ночью. Колино актёрство почти ничего не прибавляло к впечатлениям от этого творчества масс. Петя вспомнил рассуждения Миши про бардовское искусство. Миша успел высказаться и по этому поводу за то недолгое время общения Пети с ним прошлым летом. Он не то чтобы спорил с кем-то, кажется с Олегом Павловичем, а так - насмешничал, иронизировал...

«”Легкие платья из ситца...” Это мировоззрение. На ум приходит словцо: “тенета”. Что-то лёгкое, как “лёгкие платья из ситца”, между делом, молодо-бесшабашное, от бедности, от необременённости. Всё ещё впереди, а теперь и так сойдёт, лишь бы весело, налегке. Но ведь – тенета! Это что-то невидимое, лёгкое, вроде силков или сети. Попалась птичка и не вырвешься! Легко... Походы, стройотряды, дружеские попойки, костры и палатки. И из этого мировоззрения, из этого воззрения на мир не вырваться. Не уйти. Не успеть. Это мировоззрение уже никаким другим не успеть заменить. Однажды проснёшься вообще без мировоззрения. Очнёшься от мировоззрения...»

Но Петя, слушая сейчас «гитарное пение», думал, что может быть, ничего в этом страшного нет. «Да и поёт этот Коля тихо и задушевно. И совсем, кажется, не то, что имел в виду Писатель...»

«Поют себе и поют. В питерских переходах, электричках... Непонятные, объединённые чем-то непонятным... Тайны на каждом шагу. Ну, не всё же надо понимать! Бесполезно силиться понять то, что не понимаешь. Загнул или не загнул? И на это внутреннее преображение не хватает воображения».

Петя вспомнил о записях, набросках к ненаписанному и брошенному несколько лет назад «театральному» рассказу.

«Театр. Страсть, упоение поэтическим театром, модерн, начало века... Блок, Кузмин, Вячеслав Иванов, Гумилёв... Костя написал краткий вступительный текст к одной из поэтических программ.

“В поэзии наверное тоже не хватает некого режиссёрского начала. Неорганизованное пространство стихотворения... Неосмысленное пространство... Режиссёр должен толковать, интерпретировать. Пусть он даже не всё будет понимать, что-то будет происходить на подсознательном уровне. Всё равно это будет режиссёрской работой, работой осмысления и толкования. А тут-то как раз больше всего мычания, исторжения слов и разрозненных звуков…”

Погружались в какой-то мелодекламационный экстаз, упивались этим, пугали публику, запугивали самих себя. Эпатаж, выламывание. Их оскорбляли, читали нравоучительные проповеди начальники, но они были невменяемыми. Костя болтался около, не умея слиться с ними в одно, восхищался, удивлялся, но что-то ему мешало приблизиться к ним достаточно близко, чтобы ощутить непреодолимое притяжение их веры, их опьянённого самозабвения, их фанатичности. Этому он находил достаточно веские оправдания. Возраст не тот для подобной экстравагантности, да и вкусы его были традиционней, чем необходимо для того, чтобы броситься в это с головой. Он не способен был отдаваться столь локальным вещам в искусстве. Через год он как-то надолго расстался с ними, и они забылись...»

Теперь вдруг Пете показалось, что можно попробовать оживить эти старые записи про театр. «Путешествие за системными или за бродячими музыкантами». Колино пение сделало таким ясным, умещающимся, будто на ладони, обозримым... тот театральный мирок... Они будут увлекать его за собой, будет казаться, что всё на свете можно послать к чертям... То, как он любил их. Их самих и их работу... Но что-то мешало раствориться в этом их чистом серебре. Он не сплавлялся с ними, с теми... И с этими? И с этими. Петя оглядел «сцену». Анна, косящая в сторону Германа, что-то в этот момент говорившего Оливии. Рассеянная или, может быть, самоуглублённая Оливия. Бряцающий Коля, его подружка Верочка, дремлющая у него на плече. Комако...

«Только ОП – Тригорин почивает. У него всё идёт как по маслу. О чём ему спорить с мелкотой, с неудачниками! Он приехал отдыхать. Он может напиться, поспать. Ему вовсе необязательно самоутверждаться литературоведчески. Он уже в другом классе. Каждое слово у него в работе. Он уже сдал экзамены по литературе. Ему позволительно уже всё забыть и не думать о сданном предмете... Может быть, это больше ОП, чем Тригорин. Но главное в них сходно. Они могут не утруждаться, как Треплев, как Герман... Ну и кое-кто ещё».

«Хороший парень этот Коля. Феномен».

«Но ведь не пойти дальше этого хорошего к ним чувства. Останется зияние. А что же они хотели бы от меня? “Системные”... Да ничего. Пойдут дальше “кочевать”. Совсем как в “Танцовщице из Идзу”».

«И всё же, - усмехнувшись, подумал Петя, вспомнив про “Танцовщицу...”, - желание это – “запечатлеть для вечности” увлечение театром - совсем не связано ни с модерном, ни с театром, ни с поэтами серебряного века».

Петя уже давно понял, что вся его привязанность к “поэтическому театру” держалась и держится сейчас в воспоминаниях на совершеннейшем пустяке! Скажи кому - и поднимут на смех.

В неком маленьком городке, как две капли воды похожем на Город, в вестибюле Дома Культуры судостроителей, куда был приписан некий “кружковый” полупрофессиональный театрик, висела фотография из какого-то спектакля...

Пряди коротко стриженых черных волос падали на лицо, она сидела, положив, чуть повёрнутую набок голову, на обхваченное руками приподнятое колено, и улыбалась несдержимой улыбкой, ослепительно, лукаво, почти кокетливо, по крайней мере, наклон её головы, прищуренные лучащиеся глаза, смотрящие прямо в объектив, говорили Пете об этом. Чудный повод, чтобы увлечься театром!

«Вот, что должно было быть запечатлено для вечности! Да, какая уж тут вечность! Одно название».

Петя со сдержанной, стыдной  радостью думал, что это до сих пор как-то «держит» его. И сразу в голову пришла фраза в продолжение его ненаписанному «театральному» рассказу: «Ему было жаль не себя, а её улыбки, невозвратимости того фотографического мига».

«Навязывание своего. Пришло время для этого. Решаешь. Всё – чужое. И только это, что-то такое – своё. Это – вдруг! – главное. Только это и своё! Результатом жизни… Это смешно, конечно. И это мучит и как-то успокаивает...»

«Ненаписанный рассказ. Куда с этим податься? Не знаешь, что и с написанными рассказами делать – а тут “ненаписанный”! Давно не дают покоя мысли об “утешительной” книге. Это необъяснимо и так ещё преждевременно! Эта книга не должна быть “специальной”, как водится, лечебно-профилактической. И все-таки она должна как-то “облегчать”, помогать, смягчать…»
 
«Что может успокаивать каждый день? Такого не бывает, и всё же... Успокаивают ли сами по себе эти тексты, эти слова? Каким-то образом? Интонация? Слова? Образы за словами?»

«Может быть, в ней будет говориться о том, что многое уже случалось с людьми и раньше. Что жизнь состоит из всякого. Что она не “обманывает”, а это о ней неправильно думают. Это не должно быть прямым утешением. Это должно входить незаметно, без настороженного ожидания банальностей обычных утешений, с которыми так легко спорить человеку с реальной, “действующей” болью».

«Есть же молитвы, заговоры, заклинания, аутотренинговые тексты... Должна быть, и лечебная литература. К ней должны прибегать, как к лекарствам из нормальной или гомеопатической аптеки. Прикладная литература. Лечебно-литературный заказ. Мысли о чём-то подобном посещают частенько. И потому, что сам нуждаешься в этом, и от ощущения потребности такого в мире… Наверное, мне тоже пора на кушеточку».

«В этой “лечебной” книжке можно было бы поместить беспризорные, появившиеся в разные времена тексты, вроде тех “театральных”. Все сформулированные и ещё не сформулированные “пустяки”. В них будет общим только их “утешительность”. Меня-то мысли, воспоминания о них утешают, значит…»

«Есть потребность. В том, чем оберегают душу каждый день. “Пафос охранения”, - придумала бы Оливия. Конечно, не совсем “пафос”, но пусть и “охранения”. Охранения привычного, не искажённого безответственным, холодным, как математические абстракции, “андеграундом”... Надо находить утешения, зацепки за терпимость, добродушие, смирение. В тех ситуациях, которых у человека больше всего, в ситуациях усталости, горя, неприятностей, болезней, конфликтов... Сопротивление разрушению. Критерии вот только зыбкие. Но “пафос охранения, сохранения” есть».

«Боязнь консерватизма. С этим все согласны, но разговоры на эту тему трудно вести. Сразу попадаешь в ситуацию запретителя…»
 
«Что это? Сознательный отбор впечатлений? Почему бы нет? Человек так слаб, так психически неуравновешен, вообще его психическая жизнь так запутана, вплетена в бесчисленные опосредования, он так внушаем, так мало способен справляться со своими реакциями, со своими состояниями, он так, по своей слабости, подвержен всему сомнительному! Поэтому какие-то формальные ограничители впечатлений всегда были и всегда будут нужны. Цензура впечатлений. Есть внешняя, общественная, во многих воплощениях цензура, должна быть и внутренняя. Это как пост, как воздержание. Не позволять себе плыть по воле своих чувствований».

«Нахождение какого-то тепла в постчеховском мире. Поиски тепла. Может быть, в этом идейный смысл дальнейшего. То, благодаря чему, всё не обессмысливается. После предельного обобщения - рассыпанность индивидуального движения, обретения себя».
 
«Можно ли не вглядываться в глухую стену? Можно ли очутиться как-то с другой стороны? Чтобы жить как бы с тем же пониманием. Но уже не так тоскливо и не с таким  ощущением безнадёжности?»
 
«Отрезвление от одной старой иллюзии и начало поисков новых иллюзий. Потому что это поиски тепла в мире. Воображаемое тепло. Субъективное тепло. Оно и должно быть таковым».

- Авторы земные и небесные, - долетела до Пети фраза Оливии, - авторы книг и авторы чего-то, для чего книги совсем необязательны. Это и так будет происходить -  в пространстве души. Книги только фиксируют промежуточный результат этого процесса...

Коля уже закончил выступление, спустился с Верочкой в сад, Комако и Анна убирали со стола.

«Что? Она вспомнила про свою журналистскую работу? Обрабатывает Германа? Нет, всё же я придираюсь к Оливии! А вообще-то, откуда она обо всём этом может знать!»

- Ребята, идите на звезды смотреть! - позвала всех Верочка. - Таинственная жизнь... Надо только всем вдруг сразу замолчать. Под звёздами.
- А это из какой пьесы?
- Дурак.

В полной поселковой темноте все стояли, задрав головы вверх.


Разрешённые разговоры.

В августе у Комако кончился отпуск, она вернулась в Город, и возобновились прогулки по бульвару.

- Такой чепухой занят. Даже в сравнении с пьяницами у пивного ларька. Никак не отделаться от мыслей подобного рода. Частенько об этом думаешь. Так думаешь. Вполне серьёзно. Чепуха, она и есть чепуха. Стыдная чепуха. У них «нестыдная», а тут – стыдная. Не веришь в литературу. Перестаёшь верить. Такой вот авторский дефект...

Комако как всегда внимательно слушала и ни о чём не спрашивала. Петя мог что-то говорить, говорить, рассуждать обо всем на свете, а Комако проявляла своё отношение к Петиным монологам только внимательностью, сосредоточенностью выражения лица. Она слушала, слегка наклонив голову, иногда поглядывая на Петю, показывая, что она «слушает, слушает».

Вот и сейчас Комако словесно никак не отреагировала на Петину фразу, первую значащую фразу после обычного при встрече приветствия, хотя сказанное и не могло быть понятно  ей.

Петя задумался, уже не в первый раз, об этом мягком, невозражающем слушании. Ему казалось, что вот-вот терпение Комако кончится.

Когда Петя однажды спросил Комако о том, не слишком ли много он болтает, она сказала, что, конечно, Пете нужно говорить на эти темы с кем-то петеподобным, вроде Миши. 

 «С Комако... И с другими... Боишься, того, что они изменятся в отношении к тебе. У них не хватит терпения. У них же своя жизнь. Об этом всегда вспоминаешь в таких случаях. У них у всех своя жизнь. Всё развивается по привычным человеческим циклам. Мысль об этом всегда останавливает. Это как железная дорога. Поезд идёт по своим рельсам, а ты подходишь и хочешь, чтобы он, как паровозик из Ромашково, погулял с тобой. А ему надо ехать. У него расписание. Его ждут на станции. Его ждут в теплом уютном депо... Ласковые руки рабочих... Это возвращает на землю. Так может быть и с Комако. Она, в этом смысле, ничуть не лучше остальных. И я таков. Не считаю себя в праве... Это всегда угнетает».

- После дневной работы надо опять входить в мир. Чуть ли не всякий раз посещает мысль о том, что писания должны соответствовать этому миру. Находить себя в нём. Без сломов, отторжения, недоумения...

«Ощущение неправды. Не можешь начать работу, если нет хоть какого-то «перетока», ручейка, «кровеносного сосудика» между вымышленным миром и миром реальным. Мгновенное ощущение фальши и баловства, когда очень резко нужно перейти от мира бытовых и производственных нелепостей, к гармонии, которая должна появиться в результате писаний. Реальность, перечёркивает “нежные писания”».

Они стояли на набережной под зонтами у чугунной ограды вдоль высокого берега. Комако будто улыбалась чему-то, глядя на реку. Петя чувствовал себя взвинченным и одновременно уставшим. Это он потянул Комако на бульвар. Они пришли к конечной точке их обычного маршрута и здесь остановились.

- Я всякий раз на этом месте вспоминаю стихотворение:
«Каждый вечер я смотрю с обрывов
На блестящую вдали поверхность вод:..»

Петя, запинаясь, вспомнил стихотворение. Комако ничего не сказала, даже не поинтересовалась, чьё это.

 «Всегда плохо понимал людей. Суждения часто были ошибочными. В понимании людей всегда оставалось что-то пугающе недостоверное. “Кто их знает, что у них на уме!” По себе знал, что люди “прячутся”. Спрятана, может быть, и не большая часть всего, но почти наверняка что-то существенное. Это всегда мешало. Непривычка к людям. К чужому. Весь мир чужой. В этом можно усмотреть даже что-то ненормальное…»

Комако вывела Петю из задумчивости. Она предложила пойти домой. Они медленно и будто с облегчением пошли по «бульвару» обратно.

Молча поужинали и сели рядом на диван перед телевизором.

- Тебе уже скучно в Городе? - наконец произнесла она фразу, которая давно была ею приготовлена, но должна была быть произнесённой не мимоходом, а так, чтобы попасть в цель, чтобы от неё было не отвертеться.

Петя посмотрел на Комако, сосредоточенно глядевшую на экран не включённого телевизора. Она хотела спросить, не скучно ли ему с ней, а спросила про Город. Петя молча притянул её к себе и коснулся губами виска.

- Мы сейчас расплачемся оба от твоих вопросов. Ты же всё знаешь. Ты лучше всех должна знать, как на самом деле.
- Почему ты так думаешь? - ответила она уже как будто  успокоившись.
- Не знаю. Ты притягиваешь авторов. Может быть, ты Муза?
- Хорошо, что не ведьма.
- Во всяком случае, это подозрительно.

«То, на что она надеется. Надеяться надо весь день. Пока спать не ляжешь. И среди ночи тоже должна быть слабая надежда. Чтобы уйти от бессонницы. Чтобы не бояться просыпаться. Ощущение «небезнадёжности» внушают дома на соседних улицах. Окна на верхних этажах. Балкон с открытой дверью, в которой вьётся на сквозняке тюлевая занавеска. Внушающие надежду чужие окна».

«Но я не могу ей сказать даже этого, будто это страшная тайна. Будто открыл способ выживания человечества. Начни его излагать прохожему, “и будешь страшен как дурак”. Не можешь говорить всего. То, что понятно только тебе, в чём есть интерес только у тебя. Это кажется странным. Ничего запретного нет, и не сказать другому. В этом есть что-то непереносимое, от чего можно только на некоторое время отвлечься».

«Разрешённые разговоры».

- Исписана пачка бумаги, - заговорил опять Петя, будто собираясь что-то объяснить Комако, - и ничего. Только попытка приблизиться. Можно, конечно, заполнить лист всякими занятными вещами, населить бумажный мир, рассказать что-то, выложить свои представления о мироздании и прочем. Защититься литературой, словесностью. И потом опять сидеть у разбитого корыта, глупым, самонадеянным, бессильным, непонимающим.

Комако молчала. Петя даже не мог вообразить, что бы она могла на это ответить. На его смешные сетования. Он сам себе напоминал моряка, которому пора было в рейс, в просторное, пустынное и свободное море, привычка к которому сильней всех остальных привычек. Он не мог переживать одни и те же состояния ежедневно. Как бы это ему ни нравилось. Петя чувствовал, будто обманул Комако. И продолжает обманывать.

«Жаль её. А может быть, это обоюдная жалость. На это ни я, ни она никогда раньше не смотрели так понимающе. Вот где тоска смертная!»

«А про море это смешно. Неспокойное литературное море. Всегда неспокойное. Неласковое. Утлое судёнышко под названием “Сборник” далеко не уплывёт. Барахтаешься в этом словесном море... А они? Плывут, как белоснежные лайнеры? Морские волки. Оснащены, подкованы, многоопытны - не раз и не десять в море ходили. Серьёзный народ. Они и в море не пустят. Без лицензии, без “корочек”».

«Не могу выбраться из одного трудного, а может быть, не очень трудного места...»

- Никак не могу выбраться из одного как бы трудного места. Одно перетекает в другое. Я пытаюсь, по крайней мере, добиться этого. Кажется, что это фабульные пустяки и, конечно, это пустяки... Но... Во что-то надо более-менее твёрдо верить... Писаниям ничто не должно вредить. Это закон. Писания должны находить себя, своё место в мире. Быть к чему-то приписанными. Что-то в этом мире должно быть “за них”. Что-то, и даже многое, может быть против них, но что-то должно быть “за”».

«Писаниям ничто не должно вредить». В этом смысле трудно, конечно, всё учесть. Надо пересмотреть всю бытовую повседневность. Больше всего опасность грозит оттуда».

- Это кажется серьёзным делом. На него направлено так много усилий, даже насилия над собой, мысли об этом так неотступны, необходимость играть на инструменте собственных чувствований так настоятельна, что иногда поражаешься до какой степени это стало серьёзным делом. Уже забыта та прошлая жизнь, в которой всего этого не было. И наступление этого «серьёзного дела» на все остальные, которые, наоборот, всё больше кажутся несерьёзными, продолжается. И при этом, эта работа, это дело не выходит из прежнего невидимого и неслышимого состояния. Ведь ничего не объяснить!

И опять Петю отвлекала мысль о том, что в «разговорах» появилось что-то новое.

«Что новое? Осознание границы в понимании.  Самые важные вещи остаются необъяснимыми, непересказываемыми. Так устроено. Не объяснить. Как только доходишь до некой черты, как только чувствуешь жалость к Комако, так всё и заканчивается. Лимитированная близость перестаёт устраивать. Оглядываешься вокруг и опять видишь прежнюю пустоту. И это что-то вроде закона. Рано или поздно он начинает действовать. Надо или “снижать уровень” или довольствоваться тем, что есть».

«Эти мысли разрушают. Мыслям вообще свойственно разрушать, проедать как ржа, точить камень как вода».

«Не хочешь разрушения. Надо готовился в “рейс”. Думаешь уже о тех вещах, которые возьмёшь с собой».

 «”Нормальная жизнь, спокойная, хозяйственная жена...” И так далее в том же роде. Увидеть и оценить жизнь вот так - бытово, нормативно, среднестатистически. Увидеть на фоне чего-то действительно серьёзного. На фоне смерти, к примеру. Странно прикладывать такой норматив к быстротечной, катастрофической, страшной жизни».

«И в то же время... Комако. Все те незаметные, беспомощные, кажется, гибнущие. Пропало первоначальное ощущение “Снежной страны”, с которым приехал в Город в этот раз».

«А может быть, это её сознательный, осознанный, но, конечно, не по результатам какого-то аналитического вывода, выбор? Она считает, что так надо. И не тяготится этим. Гадательность. Это та “заветная черта”, которую мне не перейти. В её “книге”...»

«Далась тебе эта “заветная черта”! От фразы веет холодным несоответствием шаблона. Фраза “с чужого плеча”. У Комако всё не так». 

«Напротив, что-то иное её тяготило бы. Это уже не Комако “Снежной страны”. Или она, но уже после возвращения из того мира, в который она стремилась в молодости, который манил её неиспробованным. И в котором ничего нет. Нет ничего в подлинных наших историях. Литература, искусство продлевают до бесконечности нашу жизнь. Мы переживаем с помощью искусства жизнь как бесконечность. А в нашей подлинной жизни мы ничего не успеваем. Или, если она очень наполнена, то и тогда мы не поспеваем с ощущениями, проглатываем жизнь кусками, не жуя. Тянет к «параллельности». Реальность - вымысел.  Равнодушное сосуществование. Может быть, только легкая ревность.  На это нужна решимость. И чтобы не было слишком скучно.  Жизнь, разбитая на мгновения, останавливается в книге. Остановлено время. Касторп, живший в начале века, без конца приезжает в свой санаторий, без конца выходит к завтраку и смотрит на мадам Шоша. Каждое мгновение длится бесконечно».

«Старое. Суеверный страх, боязнь бумаги, которую исписываешь в непреодолимом и необъяснимом желании авторства. Что-то трудно объяснимое. Ведь знаешь же, что всех этих Д.И., А., М.И. и т.д. не существует в природе. И всё же не можешь решиться сделать им больно, заставить их жить на бумаге в полную меру. Не хочешь выдумывать и не можешь приблизить их к живой страдающей, мучающейся жизни. И их жизнь кажется единственной и неповторимой, как у действительных, смертных граждан. Смешное недоразумение. Непонятное, странное... Зачем тогда все? Боязнь, что они оживут, будут требовать своего, того, что положено живым. А им положены тепло и ласка, им положены душевные отношения,  жилплощадь, хорошая и любимая профессия... Где всё это взять? Если это где-то берётся, то где-то это взятое исчезает? Может быть, у реальных людей!»

«Ворочать чужими судьбами, осуждать, миловать, находить оправдания, снисходить...»

- Литература подробности, крупного плана. Как бы в развитие реализма. Раньше герой просто проходил курс университета, даже, бывало, без уточнения какого именно курса. Или в чине поручика выходил в отставку и уезжал в деревню. Теперь этого совершенно недостаточно. Нужны более-менее точные сведения. У героя должна быть предыстория. Человека “просто так” в наше время, не говоря уже о совдеповском периоде, быть не могло. Нетворческие проблемы. Как в физике или математике - не выйти на граничные условия, чтобы потом строить теорию. У Тургенева это происходило запросто: богатое наследство, материальная независимость, путешествия и так далее. До сути повествования можно было добраться в два счета. А здесь и сейчас всё повязано на жёсткой определённости. Если герой путешествует или, напротив, сидит дома, то моментально возникает вопрос о источнике средств на существование, о прописке и тому подобном. Без изощрённой и, тем не менее, всё равно неправдоподобной выдумки не обойтись.

Петя подошёл к окну и сел на подоконник. Вид пустой улицы, мокрой посвежевшей после дождя зелени, казалось Пете, помогал ему. Они были на его стороне - эти бессловесные, понимающие, хоть и живущие своей жизнью явления природы.

«Должно было что-то решиться. Двухлетняя, то есть в два лета, история должна или закончиться сегодня или...»

«Для читателя книга - это выдумка или воспоминания. На самом деле это ни то ни другое. Это попытка расшифровки неясных хотений, не осознаваемых вполне душевных движений, предпочтений. Расшифровка чего-то засевшего в сознании, того, что управляет вообще всей душевной жизнью. Волны неясных сигналов, импульсов оттуда. Их перевод в мир внешних образов, описаний, слов, имён... Объяснение Города?»

«Проскальзывание в Город. Именно. Как в некий просвет между, как бы, очень важными жизненными делами. Только так! Город. Прогулки по бульвару. Прорыв ко всему этому. С чем-то, что есть здесь, и чем-то уже совсем не отсюда...»

«Может быть, это должно быть ещё мрачнее и безнадёжнее, чем предполагалось. Только вряд ли получится. Вот что смешно».

«Наверное, с ними надо помириться навсегда, - подумал Петя, когда Комако тоже подошла к окну, обняла Петю за спину, уткнув лицо в его плечо. Она прижалась так мягко, расслабленно, дышала так горячо и доверчиво! И ничего не говорила.

«Расплавить себя чувствительностью, приятием. Чтобы что-то начало получаться».

«Хорошо, когда устанешь и примиришься. Вспомнишь что-то незамысловатое. Пустяки. Из которых, в сущности, как оказывается, состоит жизнь. Удивительное открытие: жизнь состоит из одних, идущих чередой, пустяков».

Комако заснула, а Петя сидел на кухне с тетрадью. Так бывало и раньше. Часы покоя и необременённости.

«Давай просто попишем. Про то, что весь день шёл дождь, было холодно. Про то, что по реке плыли пароходы. Про бестолковую работу. Про то, что писания остановились по смешным причинам. И Катя переживает это “внешне”. Я – “внутренне”, а она “внешне”. Может быть, ей  кажется, что мир катастрофичен. И мне иногда кажется так. Чаще чем ей. Но не всем дано  “авторски” терпеть. И ждать литературной погоды».

«Собирание» мира. Несмотря на безнадёжность этой затеи. Такое, на выспавшуюся голову, смешное, безумное, чувствительное отношение к миру. Кажется, что если его, мир, прочувствовать поэтически, литературно, философски, то он будет не так страшен. Будто это может кому-то помочь».

«Понимать то, о чём пишешь... Это трудно! Понимать не фабульно и даже не сюжетно! Тут что-то глубже. То, до чего доныриваешь с превеликим трудом. И как бы случайно, вопреки природе и обстоятельствам. Должно возникнуть какое-то особое понимание происходящего на странице текста, который пишешь! Эта словесная работа... Слова заводят мысль туда, куда она самостоятельно никогда бы не зашла».

«Боязнь самого простого. Предательские мысли. Уводящие, заводящие... И бросающие».

«Фабульный хаос. Хаос в сочиняемом мире. Он уже есть, но в нём фабульный хаос. Как у греков. Неясная история первоначала. Титаны, циклопы, сколопендропуллосы, гекатонхейры…

«То, как это очевидно в принципе, и как это, и другое, и третье удивляет при реальном с ними столкновении. “Нечудесность” жизни, без-чудесность. Что может быть очевидней и понятней! Но ведь поражаешься, не можешь втиснуть в сознание многие вещи, которые случаются просто, жёстко, “нечудесно”».

«Разные судьбы, но одинаковые жизни. Фабулы-судьбы разные, а содержания-жизни похожи».

«Может быть, в этом сиюминутном писании и есть что-то новое. Трудно судить. Нет результата. Есть произвол. Произвол сиюминутности. Как первый пункт “теории”. Наполнение мехов фабулы сиюминутным содержанием. Сюжетные импровизации в рамках фабулы».

«”Вместилище сиюминутного. В фабульном пространстве” - если уж совсем коротко».

«Внешние мысли. Запись уже сочинённого. Тот случай, когда в голове сочинителя уже содержится его творение целиком во всех подробностях и надобно только записать его... Для литературы это не годится. Это - дефект авторской технологии. Надо писать за столом, подключая к работе случайное, необдуманное, импульсивное… Нельзя во время работы черпать только в сознании, нельзя отрезать то главное, что питает сознание помимо внешнего мира. Кроме того, многие вещи должны входить в писания в неосознанном виде. Они только потом, при чтении, могут разворачиваться в сознании, “демонстрироваться”».

«Литература. Она появляется тогда, когда что-то рациональное, здравомыслящее, наукообразное и так далее не может справиться с чем-то. Литература - показывающее, описывающее, но не объясняющее, не понимающее, не знающее до конца».

«Холод творения. Разнообразие творческих настроений».

«Надо просто туда приехать и пожить... Мысленно. Каждый день придумывать, о чём вести разговоры, что делать. Вернее, заново приехать».

«Ему стыдно себя. И за внешность и за внутренность. Неловкость. Его никто из прежних знакомых не узнаёт. И она. Ей и в голову не приходит как-то связывать того прежнего поэта-Ленского с нынешним... Мелодраматический поворот - проза. Неяркая, скромная, но всё же полноценная проза. На удивление».

«Интерпретация. Одни и те же факты, одни и те же от них впечатления. И те же мысли от этих впечатлений. Но интерпретация этих мыслей совсем другая».

«”Андрюша” – условно говоря. Тема сумасшедшего автора. Почти сумасшедшего. Или, может быть, сумасшедшего f;r sich. “Детская сюита” Овчинникова... Мандельштам в сарае на мешке с комбикормом...И тут же где-то рядом - Акутагава. Сумасшедшее противостояние. В голове что-то тлеет, потрескивает. Печёт в затылке…»

«Пусть он не будет журналистом, пусть он будет бывшим журналистом».

«Рассказы, которые я не стал бы писать. А у него мне это понравилось бы. Он пишет мало. В его рассказах трогательные детские историйки перемежаются острыми, сухими высказываниями о днях нынешних... Ещё не придумал, как он пишет. Всё время сбиваюсь на Мишу. Это почти как Мишины рассказы. Но, конечно, не Мишины».

«Мир Мишиных “чудаков” кажется ненастоящим, жанровым, миром со скидкой, льготным, так сказать. Конечно, в нём можно было “прозреть” что-то от мира подлинного, но...»

«Понял, кого напоминает мне Миша. Добычина. Угадывание реальности. Серая однообразность буден будто раскрашивается просто изложением, пересказом, описанием, расчленением на элементы. И мы уже видим как будто другой мир. И ещё эта привязанность к маленьким городам. Это всеобщее, независимое друг от друга, самовозникающее. «Город Эн». И просто Город. Или тот же Заволжск. И “ни разу не бомбленный” город Ч. Или город Н. И то, как совершенно не о том говорили его критики. Игра. Его “объективизм”, “нетенденциозность”, безукоризненная ровность изложения, напоминающая хронику, написанную каким-то, может быть, не вполне здоровым психически человеком. У Фолкнера есть такой роман. Жёсткость, конечно, шизофренического свойства. Следование неким правилам. Это то, что в живописи называют манерой. Или как у Пикассо – периоды: голубой, розовый, кубический... Игра. Следование какой-то одной, найденной однажды или, если считать по периодам, то несколько раз, манере. Узнаваемость художника по одному даже небольшому кусочку, вырезанному из полотна: Филонов, Сезанн, Сёра, Малявин...».

«Моему персонажу, конечно, недостаёт этой жёсткости. И вообще, он совсем не о том думает. Чаще всего его останавливает вопрос: “А зачем?” По любому поводу. Зачем нужен дом у железной дороги? А Город? А Посёлок?»

«Может быть, затем, что должна быть среда обитания? Как для тропических морских растений и животных нужны определённые условия среды обитания. И это тонкая, балансирующая на грани экологической катастрофы вещь. Так же и с авторами и вообще с искусством. Это конечно не актинии и кораллы, но и они не могут жить с головастиками в дождевой бочке».

«Выдумывание книги... Не просто выдумка. Это воссоздание внутренней реальности. С помощью внешней. Я не просто описываю чью-то жизнь... И даже вовсе не описываю чью-то жизнь...»

«Многое осознается, как “красное словцо”. Может быть, без этого не бывает. Ведь отпускаешь поводья. Что-то придумывается только лишь для удовольствия. Разного рода. Удовольствия чисто словесного. Или удовольствия думать так, а не иначе, оценивать что-то таким или иным образом».

«Накажут за странный мир? За то, что в этот мир стаскиваешь всё, что нравится в реальном. Ботанический сад, к примеру. Окопался в своём мире. Как в одеяло закутался. Поздней ночью, в тишине холодной, тёмной квартиры. Оправдание произвола. От реальности не убудет».

«Свойство русской литературы: пишут “в пустоте”. Авторитетов нет. Каждый воображает себя единственным. “...он тотчас вспоминал, как она «фразисто» себя уморила...” Это из Ивана Сергеевича, у Фёдора Михайловича такого ещё больше... Это ещё надо формулировать. Эту деревню, керосиновые лампы, домашнее образование. После которого – только в литераторы... “Шиллеровский мир духов”. “Вон, магнетизм нам доказал влияние живой человеческой души на другую живую человеческую душу...” Не претендующие на научную достоверность высказывания».

«Поразительная вещь! Понимаешь, что литературой как таковой, литературой как видом искусства занимаются очень немногие. У всех остальных всё  по-разному. Трудности есть у всех, но разного сорта. И мало кто “мучительно пытается” размышлять о сам процессе в стремлении понять, чем же он занят на самом деле».

«А может быть, это и мешает. Быть «вдохновенным художником»! Не думающим о всякой зауми. Может быть, это и есть формула литературы? Не выдумывать новые формы, как модельеры выдумывают новые фасоны одежды. Не изобретать новые “пощёчины общественному вкусу”. Или нынешние интеллектуальные игрушки от избытка образованности. Что же тогда?»

«Поиск ответов в областях далёких от словесности самой по себе. Это не планомерная сапожническая работа. Слова должны даваться с трудом, с бесконечными сомнениями, они не должны литься рекой. По писаниям нужно пробираться как по дремучему лесу. Не следовать каким-то литературным канонам. Но не потому, что они - каноны, а потому, что всё предыдущее, даже самое лучшее, оскорбляет то новое, что есть в тебе. Всё заново! Не для новизны, а просто потому, что ничего ещё в общем-то не понято как следует. Всё только-только...».

«Рассказ или даже роман... Если удариться оземь и обратиться, положим, в М.П. или лучше в Ф.К., можно написать о том, как ждут решения редакции по поводу печатания или непечатания. Может быть, и это будет об этом. Сюда, в сей рассказ или роман, можно многое вместить. Потому что психическое устройство таково, что без конца к этому возвращаешься, “всесторонне” возвращаешься. Уж, кажется, всё было сказано, но нет - опять находятся слова, соображения... Взгляд на многое - через подключение мыслей о печатании. Писания, в которых приговор затягивается».

«Конечно, странное занятие. Главное усилие – некое прозревание. Не скажешь - осмысление. Ничего торжественно-научного... Другое. Схоластическое понимание! Мир не сам для себя, а “мир для литературы”, мир для нашего отношения к нему. Но и “мир для себя”. По-разному. По законам схоластического произвола. Обновлённое чувствование, вновь обретённое понимание... Вдруг что-то увидеть не так, как прежде. Или просто увидеть. Просто услышать. Поразиться...»

«Задача: «собрать этот мир». Вспоминается иногда. Понимается. Как задача. Как некая необходимость. Нешуточная. Но выглядящая, может быть, смешно, так как всё это начинает происходить на фоне Л.Т. Миссийность. Мобилизованность. И призванность. Некому больше. И защитить. И предостеречь. И свидетельствовать. И попробовать что-то внушить. Удержать по крайности. Схватить за рукав. Отвлечь внимание хоть на минуту. Перед чем-то непоправимо опасным. Собрать заново этот мир. Он собирается на какие-то мгновения, а потом опять разваливается. Как его собрать всякий раз неизвестно. Но надо «пойти» и попробовать. Пока ещё можно. Пока ещё остался этот мир. Это громоздкое, но, к сожалению, обязательное, не разъёмное, как продуктовый набор, приложение к музыке».

«Да-да, и музыка. Как без музыки!»

«Чем только ни заняты! Если бы только молодые, в молодости, а то ведь занимаются этим до самого до этого, до того самого. До упора. И без этого заскучают! Так всё сбилось набекрень! “Большая соната” в исполнении Рихтера - об этом. “Возмутительно!” - как бы говорит он. Он возмущён. Доказывает музыкой, стройными аккордами, настойчивыми, тяжёлыми, доказывает своими повторяющимися лирическими фразами: “Не делайте этого, не живите так!” Убеждает на все лады. Всё выстраивается у него отчётливо, понятно, “по-доброму”, но настойчиво. “Работайте, друзья. Живите осмысленно, красиво, строго, возвышенно!” Что же дальше?»
«Надежды на музыку. И надежды на то, что и не проявленная, не вышедшая ко всем воля тоже способна влиять на мир, на людей. Каким-то мистическим образом. Почему раньше не любил эту пьесу Чайковского? Она казалась слишком бодрой, железной, молотобойной. А в ней  ведь, оказывается, всё есть. И лирика, и жизнеутверждение, и осторожное печальное сетование. Она заговорила. Её можно понять вполне определённо. Этому завидуешь. Умению говорить о таких вещах в рамках одного произведения. Умение говорить и понимание того, чт; и как надо говорить об этом мире. Этому сознательно не научиться. Это получается непонятно как внутри. Эта законченная, какая только возможно для человека, для земного автора, мудрость. Ни больше ни меньше».

«Когда смотришь на всё из этой музыкальной интерпретации мира, легко и доверчиво впадаешь на какое-то время в “экзистенциальнyю” отрешённость от всего внешнего, противоречивого, вводящего в сомнения, страхи, сожаления... Пока длится музыка».

 «Музыкальные аналогии. Идея, несколько первоначальных фраз, разработка, отбор, работа на подсознании. Нет или почти нет анализа. У композитора ведь не спрашивают, почему он написал ту или иную мелодию. Так захотелось, так чувствовалось в тот момент, такая возникла потребность. На определённой стадии работы появляется какая-то логика, которая помогает всё довести до конца. Движение от чистой эмоции. Возникает ощущение, которое выражается несколькими фразами. Иногда эти несколько фраз доводятся до чего-то законченного, иногда - нет. Несколько фраз, несколько образов, движение образов, их взаимодействие. И нечто, что всегда остаётся за словами».

«Может быть даже... “Сентиментальное путешествие”».

«То ли мир изменился, то ли мы. Об этом говорит музыка. Она воспроизводит нас через пропасть времени. Надо чем-то наполниться после того, как вынули из сердца, из головы старый “Роман”. Убежал от того, прежнего, глупого, дёрганного, лирико-романтического... Весь ужас в том, что туда уже не спрятаться. Надо быть другим, новым, говорить другие слова, быть знакомым других людей, надеяться и желать совсем другого. Надо возвращаться к себе самому, тому, который есть сейчас».

«Выстраивание симметричных, хэппиэндных конструкций. Гармоническое завершение музыкальной фразы. Европейская традиция. И незаконченность, оборванность повестей К.Я.. Такая глубина безнадёжности. Это - камертон. От изначальной умиротворённости, поступательности, выстроенности, якобы, понятности и так далее - ничего не остаётся. И там всё тоже не кончится. Чему там кончаться! Что вообще может кончиться?»

 «Если продолжить “музыкальные” аналогии... “Формальная” задача. Старая, конечно, песня. Как с какофоническими методами композиции. Правда, не мешало бы более обстоятельно разобраться с тем, что это такое».

«Ну, а если не вдаваться в подробности, принципиально, обобщённо определять, то формальный подход – это когда не рассказ, не повесть и прочее, а просто “текст”, имеющий признаки литературы, построенный по определённым правилам. К примеру, по правилу случайной выборки и адаптации повседневных  записей к тексту, имеющему традиционный “литературный” вид. Это и будет повесть, рассказ и т.п., но способ его написания, порождения не будет похож на традиционные способы».

«Начинаешь о чём-то таком думать, когда задаёшься вопросами “зачем?”, “как от бытовой реальности переходить к реальности надбытовой, текстовой?” И отвлекаешься при этом от “пафосных” задач. Так сложилось. Любые пафосные задачи отдают фальшью».

«Временное утешение книги. И музыки, и всего остального. Всё только временное».

«Нечто сентиментальное у К.Я. про Тиэко. Но это не вызывает чувства эстетического отторжения. Это как войти в мир картинки. Разные бывают картинки. Лубок, олени на коврике... Есть и японские гравюры и нечто орнаментальное. Надо только войти в этот мир. В этот несложный, но утончённый и достаточно условный мир К.Я.-Тиэко. Рисунок, вытканный или нарисованный на полотне. Несколько красочных фигур, пейзажи, картинки праздников... Как раз по теме “Старой столицы”. Чувствительно, сентиментально? Наверное. Реализм танца, реализм рисунка на ткани...»

«И одновременно - какая тщета материализма! Как бы только материалистически увиденной реальности. Сиюминутная реальность. Предметность. Функциональность. Конкретность. Материалистически из реальности ничего не вытекает. Когда воспринимаешь всё окружающее сугубо материалистически, когда перестаёшь думать о людях как о существах, способных на сложные переживания, на возвышенные поступки, тогда мир представляется нескончаемым, непреодолимым кошмаром».

«Иногда некоторые вещи кажутся очевидными. Вдруг увиденные. Невыносимая реальность - это уличный повседневный, насквозь материалистический мир».

«А “Сборник”? Сейчас же возникают мысли о писаниях. Таскание в сумке “книги”. Заглядывание в неё со страхом. Прочитывание нескольких абзацев. Бегло, как посторонний, чтобы подсмотреть что-то чужими глазами. Но и не хочется увидеть что-то, что бы испугало, какой-нибудь грубый ляп. Правда, эта “книга” уже столько моек и чисток прошла! Это ей уже не пошло на пользу».

«Погружение во что-то мягкое, терпкое - в человеческий быт, в человеческое тепло. Но быт прозрачный, графический. Никакой концентрации, никаких “клубков взаимоотношений”. Простота формы. Гомофония, мелодизм. Так хочется. По-другому - неинтересно, скучно. “Тщета изощрённости” и так далее. Раньше выписывал такие словосочетания, наукообразно-лирические».

«И ещё так: скольжение. Уловить что-то можно только при этой беглости, не фиксируя внимания, не останавливая какого-то движения, не прерывая течения жизни самой по себе. Может быть, это иллюзия, как навороты “научного кубизма”. Кто знает!»

«Смешно... Исследования собственного “творчества”. Исследования реальности на собственных писаниях! Ладно, хватит!»

«Утром, когда мы с Комако выспимся, за поздним завтраком я ей скажу, что Город мне не наскучил. И вообще “рвущаяся тоска” бывает только в пьесах. Скажу, что мне всё равно, где жить. Есть, конечно, пожелания, но, по сути, не столь уж важно. Скажу ещё, что в этом снижении требовательности дохожу, мысленно, почти до смешного. До смешных мыслей. Я думаю, что мне стало всё равно, какие настанут времена. То ли будет тот дикий капитализм, то ли всё вернётся к карточному “загнивающему” социализму. Или наступит что-то совсем уж новое, не виданное... В моей жизни и так ничего не меняется. Служба всё та же. Я привык к её исполнению. И по-другому нельзя. И это, может быть, хорошо. Кто знает, как внешнежизненные изменения отразятся на писаниях! Когда эта забота - не навредить писаниям - становится главной жизненной заботой и потребностью, тогда всё, что вне этого, на сторонний взгляд, примитивного и скучного авторского проживания, становится неважным и неинтересным. Хоть лопни всё по швам! Может быть, это нехорошо? Эта, можно сказать, обывательская жизнь. Будет ли в ней больше денег или меньше, длиннее очереди или короче, еда на столе “интересней” или, как раньше - только картофельная и макаронная...  Что от этого для меня поменяется! Почти ничего. В том-то и дело, что всё лишнее, сверх необходимого минимума и не пристаёт. Привычка жить при социализме остаётся. И, похоже, это можно оправдать и принять как нечто не только общеавторское, но и как общечеловеческое, почти идеальное. Природа, смены зим и вёсен, закаты и восходы, шум деревьев и дождя... Это не меняется для человека, в какие бы времена он ни жил».

«Добрался же до такого смешного отношения ко всему!  Будет серое или голубое... И что по телевизору вечером... Опять же не знаю, хорошо это или плохо. Иногда страшно. Куда ещё может соскользнуть “приятие”, нетребовательность, невзыскательность?»

«Вот такие разрешённые разговоры...»


1999
2016


Рецензии