Глава 9. Иди и больше не греши

Иди и больше не греши.

Иуда стоял на пыльной обочине той самой дороги, по которой около трёх лет назад отправился в долгий путь, коренным образом изменивший всю его жизнь. Он смотрел на то, чем теперь стал его виноградник, и крупная, солёная как морская капля слеза стекала по щеке, покрытой загрубевшей от ветра и пота пылевой коркой, оставляя свежий след, прокладывая в ней борозду, похожую на рубец. Отсюда, очарованный и воодушевлённый он ушёл вслед за воплощающейся мечтой, ломая и топча спелую лозу. Сюда же и вернулся разочарованный. Время безжалостно порушило, уничтожило результат трудов, усилий и заботы нескольких поколений, подведя черту под целой эпохой, в которой жили, дышали, любили и умирали люди, давая жизнь, дыхание и любовь новым поколениям. И для них, для этих новых поколений виноградник также стал приложением трудов, усилий и забот. Эта преемственность существовала долго, очень долго, казалось, всегда. Мнилось, что навеки. Но остановилась, преломилась на нём, на Иуде, поставившим жирную точку смерти вслед за многоточием вереницы жизней своих предков, одним стремительным порывом перечеркнув всё то, ради чего они жили, трудились и умирали.

Его дом, построенный натруженными руками прадеда, теперь являл собой зрелище весьма удручающее. Дом, в котором сделали свой первый и последний вздохи его дед и отец, в котором родился он сам. Мёртвые бездушные стены, утратившие тепло человеческих рук и сердец, забывшие согревающий и объединяющий жар горящего семейного очага, тупо и бессмысленно взирали пустыми и тёмными глазницами окон на того, кто променял их тихий покой на вольный ветер дорог. Кто в угоду свободно блуждающему, манящему духу странствий отказался от запаха родного, домашнего уюта, ворвавшегося в лёгкие с первым в жизни глотком воздуха. Кто променял священную патриархальность традиций на призрачный силуэт мечты, мерцающий в оковах обыденности. А ведь только недавно, всего какие-нибудь три года назад Иуда с вожделенным упоением представлял себе тот час, когда он, слабея от трепетной лихорадки, введёт под этот кров свою единственную Рахиль. Введёт ни на час, ни похоти ради, но для долгой-предолгой жизни с той, которая, разделив с ним кров и соединив судьбу, даст, быть может, Израилю нового Давида - звёздного потомка их древнего рода, Царя Иудейского, обетованного Мессию.

Что же теперь? Неужели этого никогда уже не случится? Неужто всё блеф, всё, о чём он так сладко мечтал, что составляло предмет и смысл его жизни, что когда-то дало ему ещё крохотному младенцу, не знавшему света и мудрости мира, силы вообще родиться? И вот теперь внезапное, нежданное осознание утраты, соделанной его же собственными руками и оттого ещё более страшной, лишает его даже силы умереть. Или готовность, решимость свести счёты с жизнью попускается только лишившимся чего-то большего, чего-то несоизмеримо более великого? А его слабость и нерешительность на самом деле не есть слабость вовсе, но сила и способность всё поправить, вернуть, восстановить? Или ничего, в сущности, он ещё не потерял, а только готовится, каким-то всемогущим роком закаляется для потерь иных, значимых не только для какого-то отдельно взятого Иуды, но для всей Иудеи, всего Израиля, а может и Мира?

Так или иначе, а глаза боятся – руки делают. Как-то самопроизвольно, не замечая даже своих движений, влекомый древним, усвоенным ещё с материнским молоком инстинктом, он принялся за восстановление своего разорённого людьми и временем жилища. Руки сами откопали в груде хлама и мусора инструменты, приобретённые ещё дедом. Острый цепкий глаз и природная хозяйская смекалка, обретённая ещё в детстве, безошибочно определяли места и способы приложения усилий. А мастеровитость и терпение, генетически унаследованные от предков и подкреплённые воспитанием, неизменно помогали усилиям превращаться в результаты. Уже к вечеру, когда последний сор покинул старательно и любовно облагороженное помещение, давешние развалины, пригодные для ночлега разве что диким псам, превратились в довольно сносное и не лишённое известного уюта обиталище человека, знающего и имеющего вкус к жизни.

Иуда оглядел пристально свой новый старый дом. Крылышки, поломанные и помятые утром, снова выросли за спиной, слегка расправившись и шелестя молоденькими свежими пёрышками. Теперь он уже был доволен собой. Ещё немного времени, немного усилий - и он снова может думать и даже планировать ввести сюда свою Рахиль, которая с присущей ей природной заботой и теплотой сумеет довести до совершенства их уютное семейное гнёздышко. А пока, прежде чем лечь отдыхать после долгого пути и трудоёмкого дня, ему надо ещё осмотреть виноградник и определить, с чего завтра начать его восстановление. Иуда уже не сомневался в том, что лозу можно вернуть к жизни, что она, ухоженная заботливыми руками и удобренная всепобеждающей любовью, способна ещё в этом году дать урожай, покрывающий все последствия разора.

Он вышел к винограднику. Обжигающее палестинское солнце уже окунулось с головой в солёные как горячие человеческие слёзы воды языческого Средиземного моря, чтобы поутру вынырнуть из святой влаги Иордана обновлённым и освящённым ею, начав очередной суточный круг обновления и освящения природы. Но это утром. А пока на чёрном как бездна небе властвовала пышногрудая луна – хозяйка и покровительница ночи, традиционно полнотелая и округлая в начале этого весеннего месяца.

Полнолуние с его таинственным холодным сиянием издревле несло в себе мистический оттенок, некий апогей буйства всех злых сил, как бы рубеж, за которым следуют значимые события, определяющие, а иногда даже меняющие ход истории. Иуда не любил полнолуний, ничего хорошего не ожидая от них. Но теперь, невольно отдавшись притягательному влиянию ночной владычицы, чувствовал, что это мягкое серебряное свечение влечёт за собой нечто поистине грандиозное, чего никогда ещё не было, чья разрушительная сила по мощи уступает лишь могуществу следующей за ней силы - созидающей. И на этот раз именно ему, Иуде, предстоит принять в грядущем непосредственное участие.

- Эй, красавчик! Не желаешь отдохнуть?

Иуда вздрогнул от неожиданности. Залюбовавшись луной, он потерял ощущение времени и пространства, ему мнилось, что он один, что нет на земле ни людей, ни городов, ни стран, ни самой земли - только он и луна во всей вселенной. Что именно они, Луна и Иуда составляют собой, вмещают в себя всё мироздание. Внезапно раздавшийся откуда-то извне вселенной оклик вернул его на землю, в бытие, в реальность.
Оглянувшись, он увидел на дороге запряжённую статным вороным жеребцом повозку, разукрашенную множеством фонариков, цветных ленточек и бумажных цветков. На повозке в ярком лунном сиянии восседала молодая черноволосая красавица. Её вызывающий наряд, все эти финтифлюшечки, украшающие колесницу, а в особенности лукавый обольстительный взгляд больших чёрных как сама ночь глаз недвусмысленно намекал на её профессию и на характер предлагаемых ею услуг.

- Что? – проговорили уста, не сочетаясь ни с движением мысли, ни с позывом плоти.

- Да ничто. Пустячок для такого красавчика. Часик – десять тетрадрахм,  ночка – тридцать.

Всю ночь Иуда находился во власти торжества бушующей похоти. Будто потухший вулкан, миллионы лет дремавший, но внезапно проснувшийся, извергал он из самых глубоких и тёмных недр своей животной стихии бескрайние потоки скрытой энергии, буйства и огнедышащей страсти. Поначалу трепетный и дрожащий, словно юноша, познающий первый опыт обладания женщиной, он мурлыкал как котёнок, стонал и кряхтел, пуская слюни и закатывая глаза от щемящей неги блаженства. Но постепенно, когда первый, мягкий налёт новизны отошёл в прошлое, в историю, сметаемый, как ураганом, неистовством трущихся друг о друга тел, им начала овладевать обида, затем раздражение и, наконец, злость на самого себя. Разве так он представлял себе любовь? Разве этого хотел? Разве об этом мечтал долгие годы от самой юности? И этот ли шабаш плоти угадывался его чутким воображением, когда он с упоением и неискушённой непосредственностью слушал рассказы деда о любви Иакова и Рахили? И, в конце концов, разве для этого он только что так любовно восстанавливал свой дом, подготавливая его к вхождению Ревекки? И вот она вошла и входом своим осквернила все его искренние потуги и надежды на возможное возрождение, на грядущее воскресение. Да ещё за это поругание и попрание воскресения он сам, Иуда, собственными руками заплатит тридцать серебряников. Ой, как жалко!!! Вернутся ли они потом? И какой ценой придётся оплатить их возвращение?

Иуда как лев на добычу набросился на молодое обольстительное тело, желая на нём одном выместить злобу, раздражение и обиду. Всю ночь он терзал податливую горячую плоть, являя несказанную изобретательность закоренелого маньяка, упиваясь властью обладания хищником жертвой. Но чем больше он ярился, чем грубее и разнузданнее бушевала его похоть, тем послушнее, покорнее, а главное, сопричастнее состоянию счастья казалась жертва. Он рычал – она стонала, он кусал – она рыдала от наслаждения, он буквально рвал её на части, овладевая каждой в отдельности как общим целым – она таяла и теряла сознание, задыхаясь от блаженства. В конце концов, обессиленный Иуда повалился на ложе и замер в исступлении.

Вся тайна и загадка Любви заключается в одном очень важном парадоксе, который люди никак не могут понять и разрешить. Всё дело в том, что Любовь - это ПОТРЕБНОСТЬ ОТДАВАТЬ. Именно ПОТРЕБНОСТЬ, а не желание. И именно ОТДАВАТЬ, а не иметь. Вот как такое может быть без Любви? В чудесном сочетании несочетаемого и живёт Любовь.

- Ну, ну, красавчик, чур, не исчезать, - услышал он рядом спокойный бесстрастный голос. – Ночка прошла. Солнце уж встаёт. Расплатись сначала, а потом и дрыхни себе.

Иуда в бешенстве швырнул в блудницу кошель, ещё с вечера наполненный монетами из жертвенной кружки, и сдавленно зарычал в бессильной злобе.

- Красавчик … пока-пока, - промяукала черноволосая бестия и, подобрав кошелёк, выскользнула из дома.

Подойдя к колеснице, она потрепала застоявшегося вороного мерина за густую жёсткую гриву, легко, будто не было этой бешеной ночи, вскочила в повозку и умчалась в кровавое зарево рассвета.

- От себя не уйдёшь. Нечего тут огород садить. Делом надо заниматься. Делом, - последнее, что услышали старые стены дома перед тем, как она скрылась за горизонтом.

А Иуда не слышал этих слов. Он неистово крушил, громил и расшвыривал всё то, что ещё вчера с такой любовью восстанавливал. Через час он уже брёл по пыльной дороге прочь от виноградника, а вечером следующего дня вернулся к Учителю.


Они собрались возле своего Равви. Все Двенадцать. Над пламенем костра висел котелок, в котором томилась, созревая, их нехитрая снедь, а ученики всё рассказывали и рассказывали, нетерпеливо перебивая друг друга, о своих похождениях и подвигах, о немалых чудесах, сотворённых ими Его Именем.
Рассказывали скорее друг другу, потому что Учитель, казалось, и без того всё знал. Хвастались, что-то привирая, как водится промеж баями, что-то упуская из повествования, о чём предпочитали умолчать. А Он улыбался, слушал, умиляясь и радуясь не столько словам, разлетающимся окрест во все стороны от их импровизированной стоянки, сколько заразительному состоянию счастья, которым они горели и светились ярче, чем полыхало пламя под котелком. Он и Сам выглядел счастливым, что проявлялось не часто за налётом лёгкой грусти, неизменно пребывающей на Его челе. Счастливым от горения в них веры, крепнущей день ото дня от совершённых ими деяний, которые в свою очередь сами есть показатель веры. Как-то Он спросил их: «За кого люди почитают Меня, Сына Человеческого?» Они сказали: «Одни за Иоанна Крестителя, другие за Илию, а иные за Иеремию, или за одного из пророков». Он говорит им: «А вы за кого почитаете Меня?» И Пётр ответил за всех, не опережая или перебивая остальных, но объединяя в себе их голоса: «Ты – Христос, Сын Бога Живаго».  Ныне вера их воплотилась в реальные дела, ею же порождённые и невозможные без неё.

Иуда тоже рассказывал, не отставая от других, не теряясь в тылу их подвигов. Правда, поначалу он вёл себя как-то отстранённо, даже смущённо, будто что-то из совершённого им тяготило его, делало не равным остальным, а выводило за круг Двенадцати. Но вскоре, увлечённый и воодушевлённый их рассказами, он как бы воспрял, развернул в полной мере стыдливо сложенные за спиной крылышки, и его повествование полилось, постепенно набирая силу, как чистая горная речка. Под конец общей беседы он выглядел даже более счастливым, нежели остальные, что было отнесено одиннадцатью на счёт его особой впечатлительности.

Одним из критериев человеческой самодостаточности является способность пребывать в состоянии преисполненности счастьем. Это состояние не умаляется, когда делишься им с другими. Оно не пополняется при получении извне. Будучи подобным Богу и являясь одной из черт Его образа и подобия, оно безгранично. Только тот счастлив по-настоящему, кто без сожаления делится своим счастьем со всеми и легко, как дышит, подключается к счастью других. Но оно хрупкое как облако, как видение. Его так легко потерять. Поэтому лучше умереть, не достигнув предела счастья, чем пережить его.

И только Учитель знал причину смущения Иуды, равно как и его свечения, знал, что тот утаил, о чём не упомянул в своём рассказе. Равви, наблюдая за его восторженным горением, улыбался сквозь пелену грусти, словно говоря, как некогда Марии из Магдалы: «И я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши».  И Иуда пошёл. Спать. Счастливый, воодушевлённый, успокоенный. Им всем надлежало отдохнуть. Всем Двенадцати. Им предстояло пережить великую радость и великое горе, высокий взлёт и тяжкое падение, часы триумфа и дни краха. Краха надежд, чаяний, веры. Всё на всех. Но только одиннадцати из них предстояло пережить Воскресение.


Рецензии