Марта

Ей долго выбирали имя; родители ссорились между Анной и Софией, затем Марией и Мариной, был даже вариант с Августой и Снежаной. Папа, кандидат физмат наук не желал в своем доме Сонек и Манек. Снежана пахла мохнатым советским застоем, ибо прочно ассоциировалась с пионерской книжкой «Кыш и компания», где в качестве команды выступала правильная активистка Снежка.  Папа учился тогда во втором классе и отчего-то Снежку ту невзлюбил. Он вообще был за мальчишей-плохишей с их вареньем и печеньем. Учительнице, требовавшей отчет о Кыше, сказал:

- Мальчиш Кибальчиш хорошо, а еще лучше, что пароход такой есть.

- Какой пароход? – Нелли Ивановна уронила очки на кончик носа (они у нее что-то вроде лыжников, катались по переносице вверх-вниз), - Что ты такое говоришь, Гордеев? Ты же про Кыша должен отвечать.

Папа-второклассник посмотрел на Нелли Ивановну как на первоклассницу:

- А я подумал, это один и тот же мальчик.

Он прикалывался конечно, но даже учителя понимали, что все хорошие мальчики, а порой и девочки были списаны с Тимура и его команды. Не так уж много и наврал. Но все равно получил двойку. Оттого его нелюбовь к красивым женским именам обрела конкретную причину, корнями уходящую в несоответствие реального бытия вечно голодного мальчишки и идеальных пионерских образов, сверкавших пупсовидными улыбками с книжных страниц и никогда не евших. Папа любил математику и вишневое варенье, густо намазанное на бутерброд с маслом, а лучше на два; второй можно без масла. Папа не любил явные противоречия между реальностью  и выдумкой, истиной и заблуждением. Видимо поэтому он был за Стрекозу, когда все за Муравья; за Ворону в то время когда все уважали Лисицу, за Обломова вместо Штольца и за все то, что обычно принято не любить. И наоборот.

Вследствие, к моменту рождения безымянной дочери он был изгнан с трех работ, семья не платила за квартиру и питалась вареными макаронами раз в день.

Шли девяностые; за два года до рождения новой Гордеевой был порушен Советский Союза, вся его ложная, по мнению Гордеева старшего, тоталитарная система. Несмотря на то, что варенья не стало, он был доволен случившимся и объяснял урчащему беременному животу жены:

- Зато мы свободны. За свободу приходится платить.

Платить приходилось много. Папа порвал с математикой, ринулся в стихию безумного слепоглухого младороссийского бизнеса, набрал кредитов и за два дня до родов попытался повеситься в кладовке. Мама вовремя пришла после женской консультации, обнаружила мужа качающимся в петле, между свалкой из старых пальто и хозяйственным ведром. Муж был очень крив набрякшим лицом, держался руками за веревку, привязанную к монолитной трубе, где вместе с ним раскачивались вешалки с демисезонными одеждами. Мама метнулась на кухню за ножом, вскочила на табурет и обрушила горемыку на пол.

Отдышавшись, папа сказал:

- Все вокруг друг друга ненавидят. Разве можно вообще жить в таком мире?

- А зачем тогда за веревку цеплялся? – удивилась мама.

Ему стало стыдно, он потупился и покраснел еще больше: «Так ведь больно очень. Но в следующий раз, я тебе обещаю…».

К вечеру мама стала рожать. Муж хлопотал вокруг и плакал, держась за больную шею с бордовым хомутом-отметиной. Все забыли, что у ребенка пока нет имени. Папа переживал о мнении врачей, когда те обнаружат у него на шее явственный след неблагополучия, уныния, депрессии и банкротства. Мама загибалась схватками и потребностью успокоить мужа. Терпела часов шесть. В три ночи пришлось вызвать скорую, она приехала через час сонная, ничего кроме беременной женщины не заметившая. Впрочем, заметить было сложно: папа спрятался от врачей там же, где и вешался. Уезжая, мама прокричала в сторону кладовки:

- Не умирай, пока мы не приедем.

- Ладно, - заверил ее ответный мужской вопль.

- У вас что там, собака? – поинтересовался доктор, но маму скрутила очередная схватка и все забыли о голосе. Все подумали, что мама уже совсем скоро родит. Но ошиблись.

Мама рожала еще сутки. Она измотала двух врачей с их медсестрами, маме мяли живот, кололи стимуляторы, но безымянная нерожденная девочка упорно цеплялась за что-то внутри живота и не желала являться на свет. Перелом наступил, когда мама, стоя посреди пустой палаты в позе хоккейного вратаря строго сказала своему животу:

- Ещё пять минут, и мы обе сдохнем, если ты (а дальше совсем матерно), не вылезешь наконец.

То ли малютка услышала, то ли Господь сжалился, а может акушер надавил потуже, но затем всё случилось стремительно. Когда трепещущую кроху положили на грудь, мама поняла отчего дочь не хотела рождаться. Поняла и  громко объявила: Марта.  Ее зовут Марта.

- Да хоть Октябрина, - сквозь зубы мстительно заметил врач и вытер сотый пот со лба; из-за Марты этой он шатался, дрожал руками и не успевал домой. Сам виноват. Он мог бы сделать кесарево еще полсуток назад, но кесарить не умел, боялся зарезать мать или дочь. Потому на каждый вопль несчастной мамаши о кесареве отвечал: «Потерпите, вот-вот начнется». И искренне верил что проблема разродится сама. Что и случилось, когда он совсем отчаялся и пациентка заорала: «Зарежь меня ты, фашист недобитый. Режь, гестаповец, палач (и очень нецензурно дальше)». Он кивнул, взял скальпель: «Дай бог чтоб не два трупа», но тут роженица начала делать всё по инструкции. Бог есть, решил доктор. «Утром же пойду и поставлю свечку», - поблагодарил он и не наврал в этот раз.

Марта стала первым ребенком, кого акушер-гинеколог невзлюбил сильно, искренно и навсегда. Если бы его спросили, а за что, собственно, он бы не ответил. Не смог, хотя отчаянно и потрясенно познал очевидную нелепость этой малютки, изъян и сбой, олицетворенный ею нарочито и вычурно. При этом обнаружить локализацию изъяна он был не в состоянии. Девочка родилась обыкновенной, скользкой и розово-лиловой. Восемь баллов по шкале, два с четвертью кило, пахла тёплым молоком и чистой, накрахмаленной хлопковой наволочкой. Но даже на пенсии он будет ручаться, что с ней всё было не так и это «не так» станет его профессиональной тайной и ночным кошмаром одновременно. Да, совесть проявляет себя подчас крайне неожиданным образом. Постаравшись, он мог бы примириться с правдой о своих недостатках в области кесарева, затем наверстать упущенное и достичь вершин. Так и случилось по истечении трех лет. Он стал лучшим, но внимательные глаза-упреки малышки Марты преследовали его всю жизнь. Он не понимал, почему. И постоянно это оспаривал.

Ребенок от рождения до полугода знает всё о своей жизни, о ее прошлом и будущем. Затем забывает, ибо пресс воспитания и обучения, чехарда сумбурных, хаотично взрывающих мозг и душу событий не оставляет места для неонатальной памяти с ее ясным видением сути, причин и последствий собственного рождения. Первое гуление обнуляет тот пласт небытия, в котором возникла случайная необходимость нашего явления миру; и это отнюдь не обязательно встреча наших мам и пап в стонущем, перегруженном вечернем троллейбусе. Или на пляже, а может на вечеринке добрых друзей, где он вдруг прекратил танцевать с подругой своей, обратив внимание на совсем другую мини-юбку. До самой юбки вспыхнуло влёт миллиард малых и случайных событий: чрезмерно влажное лето, полчища комаров в Москве, у парня сессия, всю ночь не спит, воюя с учебником и писклявой армадой. Вскакивает в 12 дня, понимает что проспал-опоздал, а лучшее средство успокоиться оценено магазинной администрацией в сорок рублей. Идет туда и встречает её. Она задумчиво стоит напротив искомого продукта и загораживает его свободу выбора. Вначале он хочет ее оттолкнуть, отодвинуть, обойти, но затем обнаруживает, что пушистое светлорусое каре пахнет ромашковым шампунем и ванилькой. Что у нее прозрачная трепетная правая ноздря, а левую он пока не видит, но очень хочет. Здесь исчезает свобода выбора и объявляется насущная необходимость. «Девушка, а как вас зовут? А мы с вами нигде раньше? А давайте мы купим эту водку вскладчину». И что-то такое должно случиться в ее жизни дабы она сказала «Да», а не грубо-дерзкое «Отвали, я с незнакомыми не знакомлюсь». Потом она никогда не вспомнит, что побудило ее ответить тому пройдохе «Да я не против, меня Вера зовут». Она забудет, как всю ночь гремела «И снова седая ночь» у соседей, как они горланили, пытаясь подыграть дискотеке 80-х то ли на гитаре, то ли на баяне, и под утро уже она молила кому-то в небе послать ей сущность, умеющую разметать шумливое соседство по просторам вселенной ибо у нее утренняя смена и снова будет крючить. «Господи, как всё достало», - зарывается она в подушку, на глазах сухие ядовитые слезы и очень хочется Бэтмена с квартирой  и глухонемыми соседями.

Они оба всё забудут. Лишь новорожденная душа, знающая не только комаров и соседей, но и причины, их породившие, в течение первых трех месяцев будет нащупывать свой путь со всеми его тропинками, болотцами и тупиками. А как нащупает, как уляжется путь этот внутриклеточной тягостью именуемой интуицией и призывом, так и сотрется всё в никуда. А вернее туда, откуда и взялось. Туда, откуда никто не возвращается, потому что рождается там всё совсем иначе.

Маленькая Марта знала мир оптом и в розницу, оттого выражение ее младенческого лица являло собой крайнюю степень отягощенности то ли высокими думами, то ли кишечными коликами, а может тем и другим одновременно.

Марта невероятно схожа была с одноименным весенним месяцем: пасмурная слякоть, прелый туман над медленно тающими сугробами, тихая, послезимняя авитаминозная усталость, страдальческая надежда на гудящий зеленью мир, труд и май. Самый нищий и голодный месяц в истории российской средней полосы, самый грязный снег, самый тяжкий православный пост – самое начало. И первые солнечные сквозняки, снующие под крышами звенящей капелью; светлая сырость растопленного дня; свежий, густой и парной воздух; первый чистый серебристый ручеек и бумажный кораблик. В ней было все и сразу; эта всёсразовость комшила крошечный лобик Марты взрослыми морщинами, а лицо её, бледно застывшее, недоверчивое и настороженное  украшено было невероятно тёплыми и наивными, почти иконописными, пепельно-синими глазами. 

«Господи, какая уродливая красота», - первая мысль о дочери носила явно крамольный характер, затем имя Марта обязано было скрыть нематеринскую эмоцию матери. Согласно догме, матери должны влюбляться в своих крох как только их узреют. В любом ином случае диагностируют послеродовую депрессию, апатию и истерию, чреватые уголовными последствиями и психушкой. Заспанные младенцы, подушки на личиках, прыжки из окон и балконов с пищащим кулёчком в руках; все эти гнойные патологии души человеческой были и будут свидетельствами то ли ошибки в исходной причине явления ребенка на свет, то ли какого иного сбоя природно-божественной провидения. Но суть одна – первая мысль матери о ребенке включает в нем ту силу и способность, что складывают программу его жизни в один именной ресурс. Порой его называют судьбой. Но лучше именовать это предначертанностью, крестом, прообразом предстоящего жизненного подвига, плена, прозябания или угасания либо всего вместе; в зависимости от состояния любви или нелюбви, уготованной младенцу с самого начала.

Любовь ли была с Мартой или что иное, она постепенно забыла. Да и сами родители помнили лишь важное: попытку отца повеситься в первый день родов и саму беременность, что спасла его от смерти. Поскольку если б вместо женской консультации мама ушла на работу, папа не смог бы до вечера держаться руками за петлю, раскачиваясь в узком пространстве кладовки.

Вследствие обретенного суицидом багрового шрама на шее отец Марты так и не навестил жену в роддоме. Выписывалась она тоже одна: от палаты до квартиры шла пешком сорок минут с ребенком на руках и переживала насчет кладовки. Но муж сдержал обещание, встретил девочек почти трезвым, в руках торт Наполеон, съеденный вечером в одно мужское горло. В углу их однокомнатной квартиры установлена бэушная детская кроватка, мусор заметен под ковер и мягкую мебель, на плите булькали макароны.

- Как же хорошо дома, - улыбнулась мама, одаривая дитя грудью и негой странницы, уставшей от изнуряющего пути. Это был тот редкий мартовский день, когда жизнь неожиданно победила, вытащила себя битыми коленями и локтями из холодной чавкающей трясины; во все остальные мартовские дни случалось наоборот. Мама рассказала, как она рожала и много раз чуть не умерла. Как на долю мига возненавидела свою дочь и тут же полюбила. И сейчас ей все равно, на что они будут жить, есть, платить за квартиру, поскольку у нее много молока и оно прибывает даже тогда, когда на завтрак-обед-ужин только кисель и плевочек манной каши на больничной тарелке.

- Я могла бы продавать своё молоко нуждающимся, - предложила она бизнес-проект.

- Я нашел работу, - обнял он ее, - не продавай молоко. Лучше я буду добавлять его в кофе.

Он нашел работу менеджера-консультанта в магазин бытовой техники. Там испортил новенькую стиралку Бош: всегда мечтал разобраться у нее внутри, что выполнил чересчур творчески. Машинка по неизвестной причине лишилась работоспособности несмотря на то, что все детали в конечном итоге оказались на месте. Через месяц нашел работу в логистической компании; привлекло наименование специальности «логистика» (отчего-то он думал о возрождении математической логики в новой форме бизнеса, но бизнес оказался транспортным и динамичным в отличии от заторможенной и нежной папиной личности). Затем папа неумело спекулировал ваучерами у входа в центральный рынок, надсаживал спину грузчиком, подрабатывал ночным сторожем на стройке и продавцом в ларьке «Всякая всячина». Там напробовался подозрительно ярких лилово-красно-белых ликеров, вследствие чего водку и сигареты продавал с уценкой, пытаясь обниматься и дружить на брудершафт с каждым забулдыгой-покупателем. В итоге был легко опрокинут навзничь, избит и уволен хозяином. Но зато в доме на завтрак всегда были отварные яйца и бутерброд с маслом, а раз в неделю случалось густое шоколадное какао – мама пила его в течение часа и почти плакала трогательной, робкой благодарностью. От чудесного видения мамы с чашкой какао в правой руке и дочкой под левой грудью, папа, не успев смыть синяки, спешил на новую работу. 

Однажды он устроился бойцом в организованную преступную группировку, откуда был вышиблен на второй день кроваво-синим и почти мёртвым. Но прежде чем монументальные кулаки вогнали его опухшие словно вареники веки в глазное дно, папа успел узреть то, что навсегда изменило мир. Большую спортивную сумку, парусина которой бугрилась несчетным количеством денежной массы, пёршей изнутри.

Дело было в спорткомплексе. Авторитет с бандой ежедневно захаживал сюда дабы соблюсти здоровый образ жизни в тренажерке, боксерском зале, бассейне и сауне с водкой, ширевом и девчонками. Задача папы заключалась в охране холла. Что он и делал, слеповато щурясь сквозь стекло входной вертушки. Главарь влетел уверенной, ястребиной прытью победителя жизни: пружинистый шаг, штаны «Адидас», приятно облегающие мужественный низ авторитетного туловища. Черная косуха, широкий грудной разворот и хмурая волчья недоверчивость из-под бровей. Вслед за ним громоздилось трое бычар: прокачанных, раскормленных бритых парней с глазами-бусинками и сломанными носами. В руках одного и была заветная сумка. Папа раньше такую не видел. Её явно застегнули с большой натугой и не до конца. Через раззявленную молнию норовили выпасть на свободу плотно связанные купюры гигантских номиналов, огромных нулей, спешащих вслед за единицами нескончаемой очередью.

Папа всю ночь ходил за сумкой, не находя в себе воли отлепиться он нее. На второй день странного долговязого бойца с куриным взором восьмиклассницы заприметил сам главарь:

«Чё за страус?», - интересовался он у носителя сумки. Сумконос ответил невнятным матом что-то вроде «Не знаю»; попытки выяснить происхождение папы в банде завершились версиями: «Это Васька-арбуз привел; не, это Витьки-глобуса чувило; да ладно, это Кольки-водяного кореш».

В тот день папа привел жену с дочкой в бассейн на программу для грудничков «Маленькая амфибия». Якобы раннее приучение к глубоким ныркам могло обеспечить малюткам полноценное развитие даже тогда, когда с ними было что-то не так. То, что с Мартой было «не так» понимали все; но что именно – сказать сложно. Диагноз педиатра был записан в медкнижке красивой фразой «Странность непонятной этимологии».

Выгода служения бандформированию заключалось в том, что подружки, невесты и жены бойцов могли свободно шастать в бассейн и фитнес когда приспичит. Поэтому Марта с мамой и оказались в спорткомплексе. Мало того, из бассейна они уже вышли. И двигались мимо сауны, где главарь решил всё-таки спросить у папы кто он и откуда взялся. Папа заорал после первого же удара, следом надрывным воплем обезумевшей ослицы и матёрого дворового кота завыла Марта. Такой уж у нее был природный крик. В первый же миг после рождения она столь широко разинула рот, что обе челюсти, казалось, сейчас  сломаются и выпадут из лица. Но лицо осталось в целости, разорвались лишь барабанные перепонки мамы, врача и всех акушерок отделения. «Вы когда-нибудь заглушите вашу сирену?», - просили медсестры, но что делать. Постоянно затыкать рот соском невозможно; девочка объедалась и срыгивала поллитра молока на пол. Затем орала; следом пищало всё перинатальное отделение.

Медперсонал очень невзлюбил Марту и выписал раньше срока.

Авторитет успел выписать папе только два удара по векам, когда сверхъестественный демонический вой, неожиданный в храме культуры и спорта, раскорёжил в главаре неприятные воспоминания последней отсидки.

- Глянь, че там. Омон? – вождь зыркнул охране, папа плотнее свернулся клубочком на полу, маму с Мартой впихнули в сауну.

- Че за твари? – смог выдавить вождь после завершения двадцатиминутного рёва, извергаемого зевлом нелепой, неприятной малышки на руках нечёсаной и мокрой богородицы.

Ослепший папа, наощупь и звук определивший этимологию пленниц, хныкнул с пола:

- Это мои девочки.

Лидер ОПГ внимательнее присмотрелся к крошке: месяца три от силы, лицо словно у целлулоидного пупса, брошенного на мусорку лет десять назад: пластмасса затёрлась, перекосилась и застыла. Но глаза. Глаза больного оленёнка-потеряшки, присосавшегося к бутылочке с молоком. Жгут, гады, тихим взором самую душу, отчего та становится жареной и грузной. Раньше бандит ее не чуял. И не то чтоб он никогда не стыдился творимых им убийств и насилий; просто на такой случай было бухло и куча оправданий: время такое, все такие, иначе никак. Сейчас оправдания исчезли, а может на миг сокрушилась необходимость в них. Здесь, в жаркой пьяной бане остался только он и странный ребенок, умеющий глядеть туда, куда даже попы не могут. И такое здесь зияло грубое противоречие, что махнул он рукой и рыкнул пастве: гнать всех.

Марту с родителями тотчас выпнули. Но как ни старался авторитет, так и не смог забыть ни взора, ни уродливой мордашки, ни нутряного своего неприятия всего этого оптом и в розницу. Длилась невнятность эта полгода. Ибо ровно через шесть месяцев после банного происшествия главарь нелепо погиб на бандитской стрелке. Братва судачила всякое. Например: «Наш-то вообще отстреливаться отказался. Стоит себе как пионер-герой перед фашистами и улыбается. А улыбка его такая жутко бесстрашная и наивная, что те и выстрелили. Прямо в лицо, одни глаза остались, кои закрывать оказалось некуда. Так и похоронили: насмешливые спокойные глаза в полнеба. А более – ничего. Одно месиво».

Зато папа снова выжил; впрочем ему это слабо помогало. С того дня спортивная сумка, до треска набитая миллионами баксов преследовала его неотвязно. И если раньше он мечтал подзаработать на вторую чашку какао для мамы и яблоко для дочки, то сейчас он жаждал найти сумку. Отчего-то он впал в уверенность, что богатые порой теряют деньги на улицах, в барах и ресторанах. Что стоит поглубже присмотреться к помойке или кустам в ближайшем парке, как тут же обнаружиться решение всех прошлых, настоящих и будущих проблем. Часто вечерами, откупорив бутылку портвейна он грезил, опрокинувшись на диван; мама рядом, каштановая голова на его плече и трехлетняя дочь подмышкой.

«Ты только представь. Три миллиона долларов. Я подсчитывал, они очень  плотно укладываются в сумку. Ну, допустим, напились бандиты, суть да дело, сами по газам, а сумка на дороге осталась. И тут я. Три миллиона зеленых. Милая, это же навсегда. Хочешь, на Канары, в любые европы, дании, швейцарии. Уютный милый домик, красная черепица, пара машин, газон, сад, розовые клумбы, четыре собаки бордер-колли, играющие с нашей малышкой и мячом. Или пони. Обязательно заведем Марточке пони: пегого и грустного как сама жизнь пока не нашлась та сумка. А когда Марте исполнится семь лет, поедем в кругосветное путешествие. Или в горы полазать. Или…».

Пили портвейн напротив беззвучного телевизора, пользуемого в качестве камина. Они были там, в своем зеленом трехмиллионном раю и Марте нравилось слушать тихие полупьяные мечты, словно сказки на ночь. К четырем годам она прекратила использовать истошный нутряной вопль в качестве последнего аргумента: во-первых, с Гордеевыми не здоровались соседи, во-вторых от девочки постоянно старались избавиться педагоги детсада, куда ее с огромным трудом прописала мама. Марту передавали из группы в группу, воспитатели на вторую неделю пребывания у них малышки спешили к директору жаловаться.

- Что же конкретно вас не устраивает в ребенке? – удивлялась директриса.

- Всё, - отвечал педсостав вкупе с нянечками, - да, она робкая, смышленая, игривая. Но вот когда она так орет. Так садится. Когда вот так смотрит. Или повернется не дай бог так. А уж когда скажет такое.

Какое?

«Зачем вы спрятали мои носочки, хотите чтобы я заболела и умерла?»

«Ванечка ударил меня грузовичком по голове чтобы посмотреть, какие у меня мозги»

«Я никому не скажу «кыш», это для вас люди – кошки и мышки. А я – не вы».

«Если вы будете желать детям зла, скоро некому будет взрослеть».

Бред. Мрак. Край. Всё. Переводите, не можем мы с ней больше. А то уволимся.

Под напором массовых педагогических протестов директриса вынуждена была по полдня держать малышку в своем кабинете. Чтобы разобраться с причиной вселенской неприязни к Марте, многоопытная последовательница Макаренко и Монтесори просмотрела сериал Омен. Фильм не понравился: большей частью директриса загораживалась от него подушкой. Да к тому же на мальчика-дьяволенка Марта не походила; тот как раз был обыкновенным. Ну зализали его волосы черным жиром, напудрили словно Дракулу, погрузили в беспросветный мрак горящих домов, загаженных улиц и внезапных смертей сопутствующих персонажей. А взлохмать, умой и наряди в драную футболку – нормальный пацанчик. Против такого Омена никто б не протестовал. Скорее наоборот. Несмотря на старания режиссеров, демонёнка было жаль.  Он не виноват, что порожден был невыносимыми социальными условиями сатанинского ада, а директриса стойко чтила основную догму марксистко-ленинской педагогики про бытие, определяющее сознание. 

Что определяло сознание Марты, неясно. Нормальная семья бедных, в меру пьющих родителей. Однокомнатная квартира, не барак с буйными психопатами за картонной стенкой. Однако в первый же день директриса ужаснулась чудовищности собственной мысли, мигом охватившей её голову холодным пожаром: а не подсунуть ли вместе с печеньем Марте маленькую кнопку на полдник. Пусть проглотит, а я посмотрю.

Давление поднялось выше ста шестидесяти, это точно. Директриса прикрыла очи, силой воли пытаясь унять тахикардию. Вроде уняла. Нехотя взглянула на Марту. Рисует. Носочки в пол, пяточки вверх. Русая головка чуть на бочок, кончик язычка высунут. И дальше это. Медленно, заторможенно голова девочки оборачивается на педагога и заявляет:

- А можно я сегодня не буду полдничать? Очень мне не хочется кушать печенье с чаем.

И глаза притом огромные, синие, больные, наволоченные слезой будто ударили только что; не её, больного голодного сироту, пнули котенка, просящего молока, специально переехали велосипедом щенка на улице.

Директриса вскочила, захватив щеки потными холодными ладонями, бежала, гремя тахикардией. Вечером пыталась обговорить с мамой Марты условия перевода в другой детский сад, который:

- Много, много лучше нашего. Там есть даже логопедическая группа и бассейн. Я лично могу договориться о переводе, вы не представляете, как там будет комфортно вашей дочери.

Мама не соглашалась: тот садик был дальше, платить за логопеда больше, а слово «бассейн» навевало зябкие воспоминания о лидере ОПГ. Директриса хотела было предложить помощь в оплате, но вовремя спохватилась. Когда мама вышла, главный педагог детсада еще час пребывала в состоянии холодного паралича, ибо ответа на вопрос: «как же мамаша не замечает…», не находила. Как не находила и продолжения вопроса: а чего, собственно, должна заметить? Да, девочка некрасива, но таких много. Да, у нее странная манера комментировать чужие мысли или намерения, но это может быть совпадением. Да, она что-то видит или чувствует, но это не олигофрения, шизофрения или аутизм. Просто что-то другое. Индиго? Глупости. Что-то чужое, с чем по долгу службы необходимо смириться, ибо понять не получается.

Директриса мужественно, до боли сердца мирилась. По-прежнему оставляя девочку в своем кабинете, она при малейшем шевелении мысли «да чтоб ты провалилась; да отчего все детсады болеют ветрянкой а мы нет?; а не опрокинуть ли кипящую кастрюлю кому-нибудь на ноги», она шла в туалет и прижималась лбом к холодному кафелю. Помогало. Марта встречала ее бессловесным пониманием и кормила аквариумных рыбок. Те внезапно расплодились и бурно плескались, создавая в маленькой стеклянной емкости буйную тихоокеанскую волну. Через месяц старшая дочь директрисы вышла замуж и оказалась беременной. В тот день, заперев кабинет и схватив Марту на руки, ведущая педагогиня прыгала в кабинете на одной ноге, скинув туфли, гогоча и гикая: внучка! У меня будет внучка!   

Когда Марта выросла и засобиралась в школу, директриса тайно плакала у окна от двойного счастья. Счастья, что Марта наконец ушла. Счастья, что она когда-то пришла и оставила целый табун рыбок, жутких рисунков с живыми мертвецами и черно-белыми лошадьми. А может еще что-то бесценное.
Хотя так не бывает. Просто совпадение.

Зато папа продолжал спиваться. Упорные и намеренные поиски сумки с деньгами приводили его к пустым бутылкам в скверах и помойках. Сумки нет, бутылок много. Он относил их в пункты приемы стеклотары, совмещая поиски с работой ночным сторожем на складе и почасовой ставкой преподавателя математики в колледже. Денег было как всегда мало, но хватало на макароны и портвешок, а затем водку.

В пятом классе Марта научилась готовить узорчатые макаронные пироги со сгущенкой. Придя из школы, она первым делом вытирала то, что нарыгали с утра под кровать ее отравленные водкой родители. Помыв и проветрив квартиру, Марта выливала остатки водки в раковину, искала припрятанное пойло; мама с папой проявляли чудеса схрона и конспирации. Водку разливали в лекарственные пузырьки и закладывали под плинтуса, в любые щели и пустоты квартиры.

Алкоголизм, это не болезнь и не слабость духа. Это примирение с судьбой, капитуляция на условиях враждебной инстанции, именуемой социальным миром. Если ты жутко взрослый человек с двумя образованиями и пятнадцатилетним опытом работы в сомнительных организациях, а тебе по правде не исполнилось и восемнадцати в душе, ты сопьешься. Ты сопьешься, ибо ты добрый, открытый, безнадежно распахнутый людям человек, не принимающий чужих целей, карьер, стремлений, тактик выживания и человекопоедания. Если ты не спился, значит ты стал взрослым. Ты научился принимать в других то, что в нормальном пьяном состоянии просто невозможно простить.  Целеустремленность, равнодушие и жестокость других, именуемую свободой. Обычному маленькому ребенку в стареющей шкуре сорокалетнего отщепенца это невмоготу. Потому он до самой смерти ищет клады и напивается тоже до смерти.

Пугливому самоубийце водка лучший друг. «Моя блондиночка», - ласково поглаживал папа бутылку, прежде чем опрокинуть в жадную свою глотку. Но даже сейчас он не забывал об отцовском долге.
 
Однажды после уроков Марта обнаружила папу ползущим на четвереньках в сильно спущенных на ягодицы трениках. Папино лицо было разукрашено черными пятнами. Наверное фломастером, - поняла Марта.

- Сс-садись, дочь, - приказал папа, кивая себе на спину, - я обещал тебе пони. Мужик сказал, коня сделал. Иго-го.

Не залезть было нельзя, папа начинал реветь настоящими мужскими слезами: «Дочь, ты не любишь отца. Ы-ы! Ну скажи, за что ты меня ненавидишь? Скажи, зачем ты спасла меня из петли?».

Ответить на эти вопросы Марта не умела и забиралась на папину спину.

- Иго-го, - орал он весело и галопировал метра три до ближайшего стула, в ножку которого обыкновенно врезался. Падал и засыпал прямо на полу. Иногда при этом из него выливалась зеленая жижа. Марта тащила папу на кровать, воображая себя фронтовой санитаркой. Спасать раненых у нее получалось лучше верховой езды. Укутав родителей плотнее, Марта замывала вонючее болотце и садилась за домашку.

Родители были тихими алкашами. В состоянии алкогольной прострации они не дрались, не матерились, не гонялось за чертями по стенам и углам. Просто спали, разинув рты, из них часто лилось, но Марта убирала тут же. Дома не воняло. 

Утром она запирала двери и окна, уносила все ключи, просила соседей не спускать бутылки на веревочке. Ничего не помогало, каждый день под какой-нибудь половицей, в кармане или за подкладкой пальто объявлялась новая отрава.

Через две недели токсичного анабиоза они просыпались и срывающимися хриплыми басами требовали рассол, зеленых щей или любую кислую воду. Это было сигналом к отрезвлению. Марта выворачивала наизнанку всю квартиру, уничтожала последнюю бутылку, заколачивала окна и двери. Она, шестиклассница, готовилась биться в кровь за месяц родительской трезвости. До очередного запоя.

С третьего класса она знает как выглядит дикая, нечеловеческая жажда. Она бушует в голодных, злых, слепых глазах непохмелившихся существ сатанинским пожаром.

- Мар-таааа! Марта, мать твою, дай! Дай, Марта! Мы умрём, Мартаааа! Аааа!

- Вы не умрете, - спокойно отвечает Марта.

Они сползают с кровати и лезут за ней. Мама извивается змеей, папа привычно на четвереньках. Только сейчас он не пони. Он тигр, пожирающий своих тигрят. Он хочет схватить её за ноги, опрокинуть и заставить дать. Дать один глоток водки. Всего один глоток.

- Ты гадина, Марта, - орут они, - мы ненавидим тебя. Пожалей нас! Мы умираем. Дай, Марта. Мартааааа!

Если он может встать на ноги, он бросается на Марту. Ему плохо и он бьет её. «Мне очень больно, Марта. Я хочу, чтобы ты меня понимала». Он швыряет её на пол, пинает ногами, обутыми в дырявые потные носки. «Не надо, пап, мам, не надо». Затем они требуют ключи и деньги, катаются по полу, щупая половицы, сдвигая доски и плинтуса. Где заначки? Куда дела пузырек с валерьянкой и пустырником?

Один глоток, Марта. Только один.

Марта запирается в ванной, включает плеер с Эминемом и закрывает глаза. Она не слышит, как колотят в дверь и хлопья штукатурки сыпятся, словно новогодний снег. Охапки химической метелицы. Под штукартурыми снежками у нее седеет голова. Дрожит и звенит стекло в шкафчике. Стаканчики с зубными щетками выбивают дробь. Когда всё заканчивается, Марта выходит из ванны. Убирает битые бутылки, моет квартиру и никогда не плачет.

Марта очень боится интерната. Потому у нее выучены уроки даже под снегом из останков советского потолочного декора.

Просто как-то классная спросила:

- Марта, у тебя дома всё в порядке? Ты какая-то бледная в последнее время.

- Всё хорошо, Зинаида Петровна. У меня немного болит живот.

В тот раз она представила: вот приходит Зинаида к ним домой. Звонит. Ещё звонит. Через час приходит, снова звонит. Звонит по домашнему телефону. По всем мобильникам. Вызывает милицию. Приходит опека и всё. Интернат, где ее первым делом утопят в унитазе и изобьют потому что она – уродина.

Марта много знала об интернате, ибо готовилась к нему каждый день.

Прочитав всё что можно о зонах детского содержания, Марта поняла что ей там нельзя. Что лучше терпеть «уродку» и подзатыльники от одноклассников, чем быть выброшенной из окна детдома в порванной одежде. Или вообще без одежды.

«Надо скрывать родителей любым способом», - решила она еще в четвертом классе. И скрывала.

У нее не было подруг: невозможно приводить домой. За неприглашения в гости ее считали чужой и высокомерной. Ей создали зону отчуждения: за партой она сидела одна. Всех это устраивало. Из некрасивой девочки она медленно и плавно обращалась в некрасивую девушку с непропорциональным, грубым лицом и огромными прекрасными глазами. Если бы глаза существовали отдельно, можно было бы и поверить в вероятность любви. Но как только взгляд ее падал в сторону, она отворачивалась от зеркала.

И снова не плакала.

Есть дети, знающие наверняка: рыдать бесполезно. Бессмысленно. Они - взрослые в детской коже, понимающие цену боли, важность принятия быстрых решений, силу и действенность жестокости. В мире маленьких мудрецов слезы глупы, ибо затягивают процесс выживания скользкой муторной петлей, откуда нет выхода, пока не прекратил реветь. В мире Марты постоянно требовались жесткие решения. Убрать блевотину. Подтереть. Застирать. Сварить бульон. Найти бутылку, вылить на глазах безумных, вопящих родителей. Бежать, если папа замахивается ножом. Выдержать, когда они рубят дверь в ванную топором и молотком. Когда грозят убить, сжечь квартиру, выпрыгнуть из окна.

У нее не было никого потому что для близких она была всем. Те, для кого она была всем, протрезвев превращались в родителей. Они ходили на работу, покупали торты, билеты в кино и театр. Они таскали свою милую Марту в кафешки, на выставки современных художников и не помнили, откуда взялись щербатые рваные раны на двери в ванную комнату. Вечерами пили чай с блинами, испечёнными Мартой из остатков геркулесовой каши и кефира. Вместе решали задачки по алгебре для городской олимпиады, а утром – любимое мамино какао с молоком. Мама почти плакала благодарностью, она шептала «Как вкусно ты научилась готовить, Марточка». За одно это имя - «Марточка» - забывалось всё, навсегда, до следующего запоя.

Любовь пришла к Марте на первом курсе университета. Физмат, ужасно грустный и невнятный кандидат наук что-то объяснял широкой доске, исписанной и исчёрканной буквенно-цифирными выражениями и отношениями.

Мы никогда не знаем, что в них находим и главное зачем.  Ведь условие задачи известно: мы навсегда не вместе. И не можем иначе; будь мы вместе, чудовищный мегатонный солнечный взрыв уже спалил бы Землю, а Млечный путь обратился бы в ровное черное пространство аннигилирующей материи. 

Марк Васильевич Гольдберг, кандидат физмат наук, доцент, почти профессор и большой печальный умница ходил на лекции в одном и том же коричневом, замшевом, засаленном в локтях и лацканах пиджаке. Мятые брюки его перепачканы мелом, а ботинки подчас разной цветовой гаммы. Раз в полгода он сочетал черный остроносый ботинок с темно-коричневым тупоносым. Характерной его особенностью был большой мясистый нос и слезящиеся от математики глаза в толстых окулярах. Ни один ботан не понимал его лекций, манера говорить представляла собой гундосый набор звуков, самым предпочтительным из которых был «э». 

«Мы-э эйчас помотрим как рэшаэтся тэорэма Фэрма», далее нос в доску и бэ-бэ-бэ.

Ничего не понимая, списывали с доски в надежде прозреть к сессии, и строчили, пока рука не онемеет вредной игольчатой дрожью.
Зато учебники были написаны им четко, подробно, доступно и доказательно.

Марта влюбилась на первой лекции. Влюбилась в его мятый, заляпанный беляшами пиджак, громоздкий нос с торчащими во все стороны кустами жёстких ноздревых волос, в букву «э» и даже в пятьдесят восемь его полных лет. Обычно каждые понедельник, среду и пятницу он заканчивал третью пару и уныло шаркая, покуривая на ходу одну сигарету за другой пешком шел домой. Минут сорок от главного корпуса универа до подъезда его сталинской пятиэтажки на Советской. Марта шла метров триста сзади, чувствуя себя шпиком, хвостом, наружным наблюдением за профессором Плейшнером в той самой Швейцарии, где рассеянный научный чудак глупейшим образом забудет посмотреть на цветок. Откуда-то Марта знала: настанет день и доценту Гольдбергу потребуется обнаружить свой цветок. Иначе крах и  непоправимое.  То, что лично она, Марта, обязательно не допустит.

Когда доцент заходил в подъезд, поднимался на свой четвертый этаж и включал свет на кухне, Марта замирала во дворе. Она запрокидывала голову и минут десять внимательно рассматривала оттенки желтого на потолке от лампочки без абажура. Затем шумно вздыхала и шла к родителям. Так продолжалось весь семестр. Она мечтала блеснуть перед ним на экзамене, но он подло выставил ей пятерку за успешные контрольные и освободил от испытаний. Марта впервые за десять лет плакала всю ночь в подушку. Но наступал новый понедельник, и она умирала от запаха пыльных сигарет, следуя по пятам и слепо обожая его суглобую спину.

Однажды в ноябре на него напали прямо в подворотне. И не могли не напасть: после занятий, получив зарплату, он сунул ее горстью в карман пальто, где хилые банкноты нагло оттопыривались, рискуя выпасть и разлететься по ветру. Впрочем, даже если бы это и случилось, он не заметил бы. На него можно было и не нападать. Просто подойти и вытащить деньги. Все равно не обратил бы внимания. Но упоротым быкующим отморозкам понадобились не столько жалкие деньги, сколько сам Гольдберг, коего позарез требовалось извалять. С воплями «вали его», парни принялись совать ноги ему в ребра, а Марта знала, как болит, когда пинают в грудь и живот. Не понимая себя от страха и злости, она кинулась на банду и обрушилась в темноту, успев осознать, что смерть бывает беспросветной. Что там ничего нет. Тупая черная стена, засасывающая в полсекунды. 

Но Марта ошиблась.

Она очнулась следующим утром в палате с приоткрытой дверью. В больничном холле дремал перебинтованный Гольдберг и очень болела голова. Соседки рассказали: кто-то из парней ударил её по затылку тяжелым предметом. Кастетом, трубой или камнем. Сотрясение было несовместимо с сознанием, и она упала. Грабители утащили ее куда-то, а доцент с переломанными ребрами полз следом. Но не дополз. Прохожие вызвали неотложку и Марта с Гольдбергом оказались в одном травматологическом отделении в белье и без халатов. Марта, выслушав историю, плакала от счастья.

На третий день Марта смогла встать. Гольдберг ждал ее в холле без очков (разбились); в казенной пижаме он казался застенчивым, робким и немного похожим на Перельмана. Может быть потому, что умел разговаривать только об уравнениях и числах Фибоначчи. А может потому что боялся расстроить ее привычкой своей к одиночеству. Марта, неимоверным усилием приблизив себя к нему на невозможные пять метров поняла всё. Но счастья у нее не убавилось. Сердце подпрыгивало адреналиновым танцем, голос срывался эстрогеновой дрожью, она басила и фальцетила одновременно.

- Марк Васильевич, я…

- Да, эээ-ээ…

- Марта.

- Да. Марта. Э. Пройдемте по коридору. Если, э, желаете.

Они медленно и больно шли по коридору. Он шаркал, она переваливалась. Забрели в темный закуток с лавочкой и брошенной рядом железной каталкой. Из дверного проема вкусно тянуло больничными щами, фурацилином и йодом. Санитарочки носились туда-сюда и один раз провезли покойника с голыми стопами и закутанным лицом.

Она не призналась в любви, он и так видел. Качал головой «Студентка, господи. Деточка, мне пятьдесят восемь. Зачем я?».

Она молчала. Так получилось. Извините. Я сопротивлялась и заставляла себя влюбиться в кого-то другого. Но не вышло.

Им было хорошо молчать друг с другом. Он мог думать о своих теоремах, она просто смотрела на него. Марта берегла его уютный и тихий покой. Его грусть, потребность ворочать умом уравнения и курить, его спокойное примирение с жизнью. Мы выбираем в других то, чего крайне не достает самим. Если мы робки, то тянет к отвязным. Если тихи, тянет к громким. Но нами движет не тяга к противоположному, а дефицит необходимого.

Марк Васильевич обнаружил собой ту необходимость, в которой она нуждалась сильнее, чем в любви. Нуждалась в простой радости сидеть вечерами на кухне под голой желтой лампочкой, решать задачи по матанализу и ничего не бояться. Не бояться запоев, алкогольных выделений и войн. Не бояться, что милиция с опекой снесут дверь и уволокут ее мир туда, откуда нет выхода.

С Марком Васильевичем страх заканчивался. А может и не начинался даже. С ним обреталась мелодия, открытая еще Пифагором о цифровом и символическом значении мира и его предметов, о красоте и гармонии их отношений. Становилось расслабленно и мирно. Насмешливый, чуть грустный образ. Его отражение в темном окне больничного коридора. Капельки талого снега на стекле. Она очень хотела его поцеловать. Но стеснялась спугнуть и просто садилась рядом. Дышала его табаком. Слушала его кашель. Обещала не лезть в его жизнь и приходить только если на самом деле необходима.

Он смотрел на нее и был благодарен за спасённую жизнь.

- Вы очень красивы, Марта, - сказал он перед выпиской. И почему-то она поверила.

Через неделю Марта узнала о своей беременности.

- Вы с ума сошли, - рассмеялась она в лицо доктору и хотела добавить, - мы же только молчим и курим. Ни прикосновения, ни слова. Только глазами. От этого не залетают.

- Вы беременны. Четвёртая неделя. Еще не поздно сделать мини-аборт, - врач не отрываясь, писал что-то очень важное в ее медкарте.

Только здесь до Марты дошло, зачем мини-аборт и откуда может быть ребенок. Сглотнув липкий и горький комок, она хрипнула:

- Не будет аборта.

Врач вздохнул так, словно с него только что списали многомиллионный долг.

К лету, когда пришла пора рожать, курс доцента Гольдберга завершился и они не встречались даже в университетских коридорах. По утрам Марта варила кашу для страдающих родителей: они мужественно вшили ампулы, прошли курс антиалкогольной пропаганды и гипноза у ведущего столичного нарколога. Инициатором сокрушительной атаки на собственный алкоголизм стал папа:

- Ура, у нас будет сын, - кричал он, - долгожданный сын будет!

- Папа, у тебя будет внук, - посмеивалась Марта.

- Ура, внук будет, - вопил он еще громче, - а как мы назовем сына?

Малыш родился в июле. Он был рыжим как осенний лес и удивительно красивым. На чистом, по-мужски скроенном личике сияли печальными топазами глубокие пепельно-синие глаза.

- Вылитый Гольдберг, - удивлялись однокурсники, пришедшие поздравлять.


Рецензии
Это замечательно хорошо написано. Потрясающе хорошо.
Спасибо!

Оксана Малюга   03.04.2021 15:01     Заявить о нарушении
Вам спасибо Оксана: очень добрый отзыв. Благодарю искренно.

Мария Груздева   03.04.2021 16:35   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.