Многия страсти
Отражение клавиатурных пальцев пианистки уже завизировано латинскими буквами «Блютнер Лейпциг» на поднятой крышке. Мокей Авдеевич тоже у рояля. Голова скорбно опущена. Благообразные седины ниспадают на воротник. Взгляд устремлен в неведомое. Он почти отрешен. Маэстро поднял руку. Начали!
С первой же ноты старец рванулся ввысь, глаза засияли, почтенная борода ожила в светлейшей улыбке, а руки прижались к груди, как бы пытаясь унять бушующий пыл. Озарилась и комната: в лампах словно прибавилось света.
В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена,
Лобзай меня, твои лобзанья...
Благо, Маэстро остановил Мокея Авдеевича: они только начинали разучивать романс, иначе я уподобилась бы библейскому Хаму и не засмеялась бы, а просто заржала.
- Детка, ты неправильно поешь, - внушал Маэстро. - Путаешь ударение. Не в крови горит, а в крави. Ты же знаешь, у Глинки не совпадает ударение с пушкинским, опытные певцы умеют это скрыть.
Полный прилежания, Мокей Авдеевич набирал воздуха в грудь, но… опять срыв и опять:
- В крАви, детка, в крА-ви...
Но вот трудная строка позади, а Скуратов по-прежнему недоволен:
- Неужели ты не можешь сказать «уязв»?.. Ласковей, легче! «Уязвлена»! Потом уже страсти клокочут. Томность, томность! Забудь обо всем, пой нашей гостье.
Меня охватил новый приступ веселья, а Маэстро отрывисто захлопал:
- Нет, нет и еще раз нет!
Он подлетел к Мокею Авдеевичу, выпятил свою широкую, объятую нежностью, грудь и, приподнявшись, открыл в немом сладкозвучии рот. Не сводя с него глаз, Мокей Авдеевич довел с придыханием:
- Да, слаще мирра и вина-а-а...
Маэстро отскочил и щелкнул пальцами:
- Не слышу верхнего «фа-а-а-а»! Еще раз. Это же «Песнь песней» царя Соломона в переложении Пушкина. Не бойся утрировать. Ты Гёте, ты Шиллер, ты недобитый фашист, наконец! Пой свободно! Зачем портаменто? Зачем, чёрт возьми?!
Мне показалось, что меня схватили за ухо и вывели вон.
- Что такое портаменто? - спросила я.
- Изгиб, деточка! - бросил Маэстро, не обеспечивая приземленным смыслом таинственный мир, который скрывался за романтическим «портаменто». - Не хмурь бровей! Следи за взглядом. Вниз смотрят одни прохвосты: во-первых, они надеются что-нибудь найти, во-вторых, совесть нечиста.
Они были недосягаемы в стремлении достичь совершенства. Превыше смеха, осуждения, суетных вопросов: «Зачем?», «Ради чего?» Музы и гении витали над ними, осеняли их благодатью, а всё остальное не имело значения.
- Каков старец! - шепчет Маэстро голосом оперного соблазнителя. - Сколько чувств. Это про Мику сказано в Писании: «От юности моей мнози страсти борют меня». - Но тут же обычным шутливым тоном поддразнивает: - Мика всю жизнь любил двух женщин: Мирру да Иду. Он и поет про них: «Слаще Мирры и вина», а еще: «Ида почиет безмятежно»... Между прочим, Миклуша, заруби себе на носу: пауза дается для отдыха. Когда в прошлый раз ты пел «Средь шумного бала», я видел не мраморные колонны, обнаженные женские плечи, вихрь, колыхание вееров... Понимаешь? «Тебя я увидел» не в Дворянском собрании, а в магазине, в очереди за колбасой. Да-а, представь себе, хоть ты у нас и вегетарианец.
Мокей Авдеевич смеется, открещиваясь от Скуратова, словно от нечистой силы, а место у рояля занимает тенор Шарлахов.
Мокей Авдеевич меж тем направляется к столику, прихватив свой пузатый портфель. Здесь что-то вытаскивает, отвинчивает, раскладывает. Тихо-тихо, чтобы не помешать музыке, которая колышется, льется и уходит далеко-далеко... За ней устремляется голос тенора: «Словно как лебедь по глади прозрачной...» Вместе они плывут по венецианским водам через сумеречные коридоры, навевая мечты о скользящей гондоле, и тени мостов растекаются перед ними.
«Мечты плывут, поднимаются по реке, по лестнице взбираются на набережную. Надо остановиться, поговорить с ними, они знают так много, только откуда они пришли – не знают… Почему вы поднимаете руки, вместо того чтобы заключить нас в объятия?» - Это Маэстро не в состоянии удержаться, чтобы не выдать очередную классику.
Вот перерыв, а Мокей Авдеевич еще колдует у столика, он не успел развязать торт.
- Мика, кому я сказал?! Что за непослушание! Откуда купеческие замашки? - говорит Скуратов. Его ноздри давно уловили тропический аромат кофе, - конечно же, из термоса, огромного, обшарпанного, на котором уцелело изображение райской птицы с длинным пышным хвостом.
Маэстро представляет себе опаленные зерна, размолотые в мельничке, похожей на музыкальную табакерку. Ему грезятся пальмы и гладкие плечи креолок. Он мысленно ласкает их взором, он слышит ласковый смех.
- А чаю у тебя нет? - спрашивает он.
- Как не быть... Поди, не в тайге. Чего другого, а этого-то добра... Мешка два натащили...
- Сладкий?
На глупости Мокей Авдеевич не отвечает, он продолжает:
- У меня жили два странника, два пилигрима. Один - гитарный деятель, другой - донецкий шахтер. Во-о-от такие кулачища, но душа ангельская... Я наотрез... Какие еще деньги за постой!!! Гратис и всё. Мзда глаза только слепит. Но они ни в какую. Для острастки, говорят, может, морду кому набить? Обидчика проучить, и мне тем потрафить. У каждого плута свои расчеты. Еле угомонил. Тогда натащили крупы, чаю индийского, сахару. Наливки в придачу. Чай, говорят, пьют отчаянные, до рафинаду охотники. Но я на сахар не падкий, в анекдот не гожусь.
- Какой еще анекдот! Ты у нас Селянинович, из былины.
- Помнишь, про чаехлёба? - опять смеется Мокей Авдеевич, и Маэстро не может отказать себе в удовольствии назвать старца еще и «жучилой» и птицеловом за то, что держит свою улыбку, как птицу в клетке, даруя ей свободу раз в год по обещанию.
– Эх, Володя, твои бы слова да в божьи уши, - вздыхает старец и продолжает: - Тот чаехлёб горемычный не мог напиться хорошего чаю. Дома пьет, сахару жалко, а в гостях столько наложит, что пить противно. Но, Володя, уж не взыщи, сорт - какой Бог послал. – И рука Мокея Авдеевича тянется к термосу поменьше, голубовато- серебристому, с тугой желтой розой на млечном боку. - А вода родниковая, из Коломен.
На последние слова Маэстро не обращает внимания и, потирая руки, просит пианистку:
- Ниночка, дерните старца за бороду, ну-у-у-у, умоля-я-я-ю вас!
Однако Ниночка смотрит на торт, где, отлитые в рубине и янтаре, увязли засахаренные вишни. Жеманно отмахиваясь, спрашивает:
- Мокей Авдеевич, а нож?
- Ох, мадам, простите! Запамятовал, остолоп.
От неловкого движения на пол летят пряники, а затем из того же портфеля на свет божий извлекается нож: огромный, разбойничий, с блестящим отточенным лезвием.
- Бутафорский? - спрашивает Ниночка.
- У вас, мадам, одно баловство на уме, - стонет Мокей Авдеевич. - Где это видано, чтоб бутафорским людей резали?.. Ох, прости меня, грешного.
- Мика, сколько раз я тебе говорил: не шатайся ночами. Вечно с тобой что-нибудь происходит. Мало тебе совдеповской выучки? Ни одного же темного угла не осталось, куда бы тебя ни носило.
- Знать бы, где упадешь... - отвечает Мокей Авдеевич. - В самом центре... Куда уж центральней?.. Тишь да гладь, да божья благодать. На Арбате, за домом Прянишниковых... Нос к носу... два злодея ... отъявленные мерзавцы: «Батюшка, батюшка...» Небось, подумали, что я священник и денег у меня полон портфель...
- Тоже предупреждал! Укороти волосы. Вечно тебя за кого-то принимают. В самом деле, не разберешь: профессор или дворник!
- Ох, Володя! Свинье не до поросят, когда ее смалят. Один злоумышленник приставил нож, а другой - кирпичом по башке... Очнулся - никого, портфель вывернут... И рядом этот нож. Взял хоть его... И зря, нечистый попутал... - В его взгляде столько самоосуждения, что Маэстро разводит руками:
- Что мне с ним делать? Доверчив, доверчив, ну просто как ребенок.
Невозможно не улыбнуться этой сцене - той улыбкой души, которая в сговоре с нежностью.
- Не смейтесь над Микой! - предупреждает Скуратов. - Марья Юрьевна Барановская говорила: «Не смейтесь над Мокеем Авдеевичем. Это не-счастней-ший человек!»
- Да, Марья Юрьевна, светлой памяти, благоволила ко мне, хотя вид у меня был... Не приведи Господь...На море и обратно, как говорится. «Рубь-двадцать» меня дразнили, имея в виду походку. В ту пору я ходил в калошах, подвязанных веревкой... мерзость запустения одолела.
- А милиция! - напоминает Скуратов. - Мику как-то посадили в кутузку. Да-а.
Представьте себе. Остановили прямо на улице: «У вас на одной ноге ботинок черный, на другой - коричневый. Портите вид города, гражданин». Часа три продержали в честь праздника. Да, Миклуша?
- Пожалуй, что и побольше. Бывало, и за бороду драли в отделении. Чем черт не шутит, пока Бог спит. На почве шпиономании. Думали, приклеенная. Пребольно...
– А история со старушкой? – взрывается Скуратов. – Вообразите, человек встречает знакомую… аккуратненькую старушку. Из бывших. Недобитую. И ничего не придумывает, как на радостях обратиться к ней по-французски. Ну, Мика, соображать же надо! Решает сделать приятное. В битком набитом трамвае. В каждой газете – о классовых врагах, вредителях, двурушниках, а ты парле франсэ! «Букашка» была тотчас же остановлена. В самом центре мирового рабочего движения. А подозрительных под микитки и в КаПэЗэ. Как еще голова уцелела!
Мокей Авдеевич отмахивается и потихоньку перетягивает портфель к себе поближе. Вздыхая, начинает доставать листы.
То было настоящее шествие нотных знаков. Отогретые термосом, под боком райской птицы, они подобно потревоженной стае обещали отлететь на безопасное расстояние и устроить шумную перекличку.
Свидетельство о публикации №221011401969