Тюремные рассказы 15

Фока

Дружелюбность не всегда предполагает искренность.

Дружелюбность вместе с простотой – это такая смесь человеческого характера, которая предполагает по крайней мере счастливое житие-бытие.

Но когда что-то не случается в судьбе, когда что-то ломается ненароком, кто даст гарантию счастливой жизни?

У Фоки что-то не сложилось в жизни, хотя по характеру был он человеком незлобивым. Но, как оказалось, для счастья этого мало…

Сидел в зонах он несколько сроков, и все по какой-то «мелочевке», но там его степенность и надежность были сразу заметны для зэков, и пользовался он среди них заслуженным уважением.

Болезнь лишила полноценой жизни на воле Фоку как-то неожиданно… Стали отказывать ноги, и зрение упало. Завершение жизни было для него безрадостным и не таило в себе никаких больше перспектив. И вот как-то брел он по улице, выстукивая палочкой впереди себя – асфальт казался не добрым другом, а скорее врагом, и попадавшиеся навстречу ему люди почти не мешали исследовать эту дорогу.

Они действительно для Фоки уже не имели никакого значения.

Ибо он понимал, что в его жизни – жизни инвалида – они не имеют даже шанса помочь ему.

И потому шел мимо них Фока равнодушно, почти не обращая внимания на их реакцию на него – полуслепого человека.

Он помнил себя иным.

Сильным человеком, уверенным себе, и где-то в глубине его сознания жила эта вера в себя, несмотря на его физический недуг.

Он еще рассчитывал там, в глубине души, что Бог в ответ на его молитвы и раскаяние о прошлом даст ему шанс вернуться к нормальной жизни.

Вот, может, поэтому он ежедневно вышагивал по этой городской аллее. Вышагивал он, точно заведенный на отмеренное Богом время механизм, человек-механизм, именно так он себя воспринимал.

Пенсии по инвалидности хватало на его скромное проживание. Фока был непритязательным. Жил он сейчас у приятеля, вот уже несколько недель – приехал из дома инвалидов.

Надо было в этом районном городе переоформить документы, дающие ему право получать свой хлеб инвалида от государства.

Город ему понравился.

Был он чистеньким, ухоженным в центре, и именно сюда приходил гулять Фока.

Если, конечно, можно назвать «гулянием» вот эти его прогулки с палочкой, как бы извещающей окружающий мир о его незавидном состоянии здоровья.

Впрочем, и без палочки, которой он обстукивал тротуар, было это очень заметно.

Шел он по асфальту, точно по воде, дно в этом затоне, по которому он брел, должно было бы быть каменистым – каждый шаг шаркающей его походки, казалось, делал инвалид с осторожностью минера, идущего по опасному полю.

Низенький Фока, впрочем, радовался каждому шагу – было время, когда болезнь позвоночника не давала ему даже этой возможности, но, видимо, сила жизни у Фоки была необыкновенной – зоны закалили его характер и дали полезную привычку терпеть. Терпеть.

Это стало для него сейчас смыслом жизни.

Видеть людей ему было приятно, несмотря на плохое зрение.

Видеть жизнь на воле…

Радость от этого может понять только бывший зэк.

Эти два человека – мужчина и женщина – подтянутые, загорелые тем южным золотистым загаром, который сразу отличает отдохнувших людей от остальных, шли навстречу ему, о чем-то беседуя, увлеченные общением.

Но что-то подсказало инвалиду, какое-то подсознательное чувство, какое бывает у настрадавшихся людей, что мужчина – его знакомый.

Они прошли совсем рядом.

Фока терпеливо стоял, точно ожидая какого-то оклика, на тротуаре – и точно, мужчина, пройдя несколько шагов мимо Фоки, тоже остановился, посмотрел на молчаливого инвалида, и неторопливо подошел к нему, оставив женщину в одиночестве, знаком попросив ее подождать.

Он пристально глядел на полуслепого человека, с палочкой в руке:

– Мужчина, вас не Сергей величают?

Фока отрицательно покачал головой.

Мужчина ушел к своей красивой спутнице, они прошли несколько метров, мужчина снова остановился, поглядел на несуразного инвалида, казалось, что-то мешало ему идти дальше.

И он вернулся к стоявшему неподвижно, точно прикованному к этому месту, инвалиду.

Очень внимательно он снова поглядел на него, точно стараясь влезть в свою память – столько лет прошло!

Зона строгого режима.

Локальный сектор.

И его земляк, всегда спокойный, спокойный какой-то уверенностью бывалого арестанта.

– Здорово, братан!

Фока стоял неподвижно, точно о чем-то внутренне размышляя, стоял и смотрел пристально в даль аллеи.

– Серега, может, помощь моя нужна?– спросил негромко мужчина.

Помощь, нужна ли была она сейчас инвалиду Фоке?

Только, может, от Бога?

И он, повинуясь какому-то стройному своему образу мыслей, известному только ему, выстраданному строю мыслей, тихо сказал:

– Вы ошиблись.

Мужчина все так же пристально глядел на инвалида, он, кажется, начал понимать, что тот живет в каком-то своем мире, куда доступ есть, но он очень маленький, этот доступ, и не для всех…

– Ладно, – сказал тихо мужчина, и добавил: – Извините. Выздоравливайте.

– Спасибо! – неожиданно искренне ответил Фока, и эта благодарность отразилась на его равнодушном бледном лице, похожем на маску, едва заметным движением тонких губ, может, это означало для Фоки добрую улыбку…

Эта неожиданная встреча взволновала инвалида.

Он совсем было забыл ту жесткость, ту усталость.

И вот этот человек, чье лицо ему было безусловно знакомо, как бы вернул его в прошлое.

«Почему я не поговорил с ним?» – думал Фока.

И то, что он сейчас в незавидном положении, говорило ему, что он вроде бы поступил правильно.

Пришел его приятель домой. Фока поначалу не стал рассказывать о неожиданной встрече. Поговорили они о ценах в магазинах.

Приятель, зная интерес Фоки к чаю, заварил крепкого чаю.

Это не был чифир, но аромат чая и его терпкий вкус взбодрили Фоку.

Приятель его не задавал никаких лишних вопросов, был он вообще сдержанным человеком.

Фока, приободренный чаем, сам заговорил:

– Всегда так. Неожиданно происходят встречи, а я тихарюсь, не хочу, чтобы люди забивали голову моими хлопотами…

Фока разговорился, и припомнил зону, и рассказал о сегодняшней встрече на аллее в городе.

– Так почему не стал-то с ним говорить, Серега? Сам же говоришь, человек из братвы? – спросил приятель, отпивая сладкий чай из эмалированной белой большой кружки с алой нарисованной малиной на ее боку.

– Стыдно мне стало за сегодняшнее свое положение.

Они помолчали.

– Ты чаек-то пей, а то стынет, – вежливо как-то сказал приятель Фоки, отчего-то грустно качнув при этом седой своей головой.

В тот вечер то ли было выпито много чаю, то ли что-то подспудное подняла в сознании Фоки неожиданная встреча на аллее с кем-то из тех, кто знал его иным, – как бы то ни было, но заснул инвалид поздно.

И спал как-то тревожно, то слышался ему во сне лай овчарки…

То видел Фока в тревожном своем сне зону, в которой отбывал свой последний небольшой срок. Мнились ему в этом сне ровные локальные сектора, пустынные, продуваемые ветрами.

И лишь, видимо, под утро утомленное сознание пожалело инвалида.

Ему приснилась удивительная лесная дорога.

И это была не тяжкая дорога к лесоповалу, к лесной бирже, жестокая, утомительная для зэка, а это была дорога по летнему лесу, и рядом с ним шли его родные люди: жена и сын.

И шли они дружной троицей по этой дороге, которая была в обрамлении высоких елей и стройных берез.

И молчаливо было в лесу.

И такое раскаяние, и такое желание простить всех было у спящего Фоки!

Что, проснувшись в тишине ночной комнаты, он слезно просил прощение и у жены, и у сына, который рос без него.

И жуткая, и в то же время правдивая картина его жизни предстала перед ним, и он уже не молил Бога о смягчении своей участи, а даже корил Бога, что Он был к нему милосерден!

И снова заснул Фока вот в этом жутком состоянии самобичевания, и не желал себе он пощады.

Такое бывает у человека, когда он дошел до дна, и только почувствовав это дно, резко толкается ногами вверх.

И всплывает к Божьему свету.

Он проснулся, привычно ожидая боли в спине.

И уже не боясь ее, даже желая этой боли, он распрямился.

И не понял вначале ничего.

Он распрямился, будто кто-то всемогущий за его раскаяние и желание всех простить снял эту его страшную изматывающую боль.

Он распрямился.

И стоял, как изваяние, боясь даже шелохнуться.

Боясь, что привычная боль, такая ему привычная боль, возвратится вдруг к нему. Возвратится, как полноценная хозяйка его несчастной жизни.

Но боли не было!

И он стоял прямо…

В кабинете у врача, Фока тоже стоял прямо и спокойно слушал рассуждения молодого врача о том, что ему очень повезло и что болезнь его, так сказать, смягчилась.

И врач, худенький, бледный, в очках, то читал историю болезни Фоки, то, поправляя свои маленькие золотистые очки, глядел пристально на инвалида, точно еще не веря своим глазам – врач глядел на прямо стоящего человека, который должен был стоять согнутым!..

Фока смотрел при этом куда-то за окно врачебного кабинета, там – на летней улице – весело чирикали о чем-то своем воробьи…

Фока был счастлив и уже в мыслях сочинял письмо жене, от которой ушел несколько лет назад.

Не желал ей быть обузой – так он себя тогда убеждал?

Или тогда он был побежденным человеком, а сегодня он другой? Сильный человек, каким был когда-то прежде…

То ли сон, то ли неожиданная встреча с бывшим зэком, не отвернувшимся от него, инвалида, и желающим ему помочь, то ли раскаяние, то ли судьба…

Фока не знал точного ответа на это свое преображение – он только знал, что он стал снова сильным…

Он точно знал: что-то победил в себе и это только первая его победа.

И она его радовала…

Остановка

Это было незабываемое зрелище – белые халаты, достаточно обходительные охранники и тихонькая бабуля, пригласившая его в ванну, где надо было на ее глазах быстро под душем помыться, вытереться хорошим длинным полотенцем и обрядиться уже в больничный халат, явно великоватый, и штаны с ослабленной резинкой, так и норовящие сползти. Но что значат эти мелочи по сравнению с этим вот отдыхом! Колесов перевел дыхание, точно стараясь снять с себя тяжесть этапа и ожидания в московской тюрьме. Всё. Он на месте. И вероятно, месяц пробудет здесь, в клинике судебной психиатрии, – на обследование он попросился сам на судебном заседании, мотивируя тем, что не помнит преступления, в котором его обвиняют. И судья, худощавая женщина в маленьких очочках, несмотря на протест прокурорши, толстушки средних лет, согласилась с его доводами. Тем и закончилось судебное заседание. Потом был корпус тюрьмы, потом этап, московская тюрьма, и вот он на месте.

Эта пугающая немного правда вдруг предстала с совершенной очевидностью при виде аккуратной бабули, наблюдавшей, как он одевается. Он последовал за ней, машинально отмечая в длинном коридоре какие-то белые двери. В палате, куда его завели, было несколько тихих людей, совсем не желавших обращать на себя внимание, – они даже не посмотрели в сторону Колесова, когда он поздоровался. Он присел на скрипнувшую кровать, положил на тумбочку книжку – разрешили взять в палату – и задумчиво сказал:

– Ну, что приуныли, придурки?

Только один парень, сидевший как истукан на соседней койке, дернулся от этих его слов и то как-то беззлобно сказал:

– Полегче!

И именно это ободрило Колесова – значит, жизнь здесь есть!

Непривычная и уютная чистота в палате, эти миролюбивые люди – как-то не вязалось это с его представлением о том месте, где должны были проверять: вменяемый он человек или нет?

Пришло время обеда. Еду принесли прямо в палату. За большим столом уселись все обитатели. Ели неторопливо, будто бы задумчиво. Разговорить Колесову так никого до этого времени и не удалось, только чернявый парень, тот, который сказал «Полегче!», тихо предупредил:

– Здесь наблюдают всегда за всеми.

Увильнуть от срока… Этого ли хотел Колесов? Да он и сам не знал, чего хотел. Одно знал: время должно лететь, и тогда сидеть останется меньше. Это отчаянное стремление двигало всеми его помыслами и в тюрьме, и здесь, в клинике.

На следующий день поутру он был приглашен в чистенький кабинет. Врач, которая должна была провести его диагностирование, была очень красивой женщиной. Даже непонятно было, как она могла работать здесь. Но Колесов уже повидал красивых женщин в форме следователей, и они были хладнокровны и беспощадны, как и следователи-мужчины. Но здесь, в этой расслабляющей обстановке, не хотелось думать о враче как-то плохо. Он подробно отвечал на ее стандартные вопросы и думал, что впереди у него несколько недель отдыха от тюремной серой жизни.

И уже уезжая, опять на тюрьму, он по-прежнему думал, что это выигранное время отдыха важно для него именно как отдых. Крепко сложенный, с дорожным мешком на весу, в телогрейке и серой зоновской робе, он шел к автозаку, как идут по привычному маршруту после отдыха в тепле и холе.

Выселки

В полутьме раннего летнего вечера горели уже в темно-фиолетовом небе звездочки, как светлячки небесные. Изредка поглядывая в эту давящую сверху высь, пацан лет двенадцати в трико и майке спешил по извилистой дороге. Вот на взгорье возле силуэтов берез зачернели ограды старого кладбища. Когда-то рядом была большая деревня, но парнишка этого времени не помнил. Он невольно ускорил шаг, стараясь прогнать холодок страха перед необжитым суровым местом. Шел он к своему дяде Тимошке на Выселки. Так назывался остаток деревни, что за кладбищем. Там никто, кроме Тимошки, и не жил. Когда был паренек совсем маленьким, переехали люди на центральную усадьбу из этого места. Остались дома их родителей по сути брошенными. Поначалу ходили в отчую деревню селяне, но росла новая поросль людей, и стали по этой тропинке к деревне заброшенной ходить все реже.

Тимошка, как освободился из тюрьмы, не стал жить на центральной усадьбе в доме сестры. А стал жить на Выселках.

Понемногу страх стал уходить. Осталось позади заброшенное кладбище. У полузасохшего ручья, что начинался от родников, бьющих из-под земли, остановился пацан и перевел дыхание.

Идти осталось совсем немного. А пошел он к дяде Тимофею вот по какому поводу. Тот привез из города настоящий телескоп. Какой-то его приятель, бывший то ли ученый, то ли учитель из школы, за ненадобностью отдал Тимофею телескоп, и Тимофей, когда был у сестры, матери паренька, разоткровенничался, что, мол, звездочки-то он видит совсем рядом…

У избы, где жил Тимофей, стоял огромный дуб. Под ним лавка и стол, еще дед паренька это смастерил. Тимофей и Марина, его знакомая, сидели на лавке и разговаривали. Увидели паренька.

– Что случилось? – встревожился разом Тимофей и поднялся с лавки, худой и будто согнутый в плечах какой-то невидимой силой.

– Да ничего не случилось! – робко сказал племянник. – Сам же сказал, приходи…

– А, на звезды хочешь, Андрюха, посмотреть, – обрадовался Тимофей. – Ну, это мы мигом! Небо нынче звездное…

На чердаке, куда Тимофей и Андрюха – коротко стриженный, крепко-сбитый паренек, – взобрались по деревянной лестнице, пахло сеном и какой-то прелью.

Телескоп – самый настоящий телескоп! – был прилажен на треноге и глядел в небо.

Ну, я пойду, племяш, к Маринке, а ты гляди, – сказал Тимофей и спустился с чердака.
Оставшись один, паренек прильнул к телескопу. Звезды и пугали, и настораживали, и было интересно смотреть на молчаливое небо.
«А ведь когда меня не будет, они все так же будут светить, неожиданно пугаясь», – подумал Андрюха. С этой мыслью нехорошей и настырной и спустился он с чердака.

На лавке Марина и Тимоха сидели рядышком, как голубки. И не хотелось пареньку тревожить их своими размышлениями, не по-детски серьезными.

– А что ты, Тимоша, привез-то эту штуковину? – спросила Марина. Ухоженная, в цветастом платье, она прямо-таки светилась своей дородностью.

– Да тоскливо здесь, – вдруг после паузы сказал Тимоха. – Вот и взял развеяться…

– Со мной-то тоскливо, – мигом обиделась женщина и сжала свои крупные алые губы.

– Да не о том я, Марина. Просто жизни хочется какой-то иной.

–Ты уже искал ее в большом городе и в тюряге очутился, – съязвила Марина.

Помолчали.

– Ну, пойду я. Спасибо, – напомнил о себе Андрюха.

Он шел по знакомой дороге и думал, чего же все-таки Тимохе не хватает.

Над головой были безмолвные мириады звезд. Не давали они пареньку ответа на его беспокойные и грустные какие-то вопросы.

Общение с Богом

Бандиты шли за ним по пятам. Он почти физически ощущал, приезжая в какой-нибудь город за нужной вещью, что малейший его неверный шаг – и эта ловушка захлопнется. Как умная мышка в лабиринте человеческих отношений и планов, он искал единственно правильный путь. Приезжал неожиданно, покупал вещь – и почти молниеносно садился в такси. И машина несла его от места возможных неприятностей. Его деньги манили к нему недоброжелателей как магнитом. У него было такое ощущение, что он, приезжая, приносит с собой ауру опасности и напряжения. Но ему везло. Как-то один из знакомых сказал: «Кутузов. Фельдмаршал – он никогда не проигрывал». Кличка прилипла к нему. И шла с ним вместе с его удачами, наперекор всему, что скопил этот мир против него.

Одним из конкурентов его – который мог также смело платить деньги – был Крот. Мужчина в возрасте, не расстававшийся со своими перстнями в бриллиантах почти на всех пальцах, казалось, никогда. Успевать порой он не мог – и вещь перекупалась у тех, кто знал и Кутузова – тем же Кутузовым. И Крот яростно верещал:

– Кому вы продали! Я бы больше заплатил!

Иногда получалось так, что оба они приходили на торговое место в одно время, а предмет один – и Крот верещал, и платил, и ошибался, как обычно и бывает, когда жадность заслоняет расчет. И снова орал:

– Кутузов!

Причем за чашечкой кофе, когда у Крота была надежда что-то продать Кутузову, хозяин дома, Крот, рассуждал очень здраво: говорил о конкуренции, пояснял, что он всю жизнь в этом бизнесе, показывал на стену, увешанную крупными иконами Оружейной школы. Мол, пойми, кто главный. На что Кутузов однажды сказал, что его знакомый всю жизнь копает траншеи – и от этого лучше у него получаться не стало.

Но откровенной вражды между Кутузовым и Кротом никогда не было. Крот был человек терпеливый и, наверное, мстительный, но умеющий сдерживать свои эмоции.

Территории покупок антиквариата во всех крупных городах центра России негласно были поделены. Целая система взаимоотношений сложилась вокруг этой сферы деятельности. И только такие одиночки, как Кутузов, приезжали на эти скупки, платили больше всех, внося смуту и разноголосицу в упорядоченный строй жизни этого скрытного мира.

Они выступали и катализаторами торговли, и в то же время не входили в системы тех городов, где торговля всем и вся давно контролировалась. Но такие люди были выгодны держателям скупок, и потому те относились к ним с вынужденным терпением. Но, конечно, эти держатели скупок и пальцем бы не пошевелили, чтобы как-то помочь тому же Кутузову в случае непредвиденных осложнений.

 

В тот осенний вечер Кроту казалось, что время остановилось. Остановилось, впрочем, оно, вероятно, не сразу, а стало как будто замедляться. И вот остановилось. Плохо было то, что вчерашнее посещение казино, вероятно, уже давно обсуждается его знакомыми. С одной стороны, ему было лестно, что о нем говорят, но с другой – он понимал, что причина весьма для него тяжела. Он слишком много вчера проиграл. И теперь что-то надо будет продавать из коллекции, чтобы вернуться опять в нормальное русло жизни. То ли его опыт – был он человеком пожилым, – то ли еще что-то на подсознательном уровне говорило ему: «Крот, ты все ближе к своей печали. Каждая вещь, проданная тобой, опустошает тебя – и так будет продолжаться, пока коллекция не закончится. А вместе с коллекцией исчезнет все то, что и помогает тебе двигаться по жизни».

Крот не был человеком щепетильным и часто не жалел себя, но с годами силы неукоснительно убывали.

Откуда взялась эта тяга к казино? Он уже понаблюдал, что там оказывались самые алчные дельцы и вроде бы самые хитрые. Среди них очутился и он. Никакая другая страсть в жизни теперь не давала ему такой живительной надежды на интересное впечатление. Но это интересное понемногу заменялось тоской. С каждым проигрышем эта тоска – скорее всего, это была уже неуверенность в себе – поглощала его, и он становился все меньше среди этого моря тоски.

Крот вышел во двор. Непогода только усиливала его уверенность в правильности его мыслей. Низкие облака нависали над головой. Они точно придавливали его к матушке-земле.

А хотелось радости. Крот старался отвлечься, но мысль о возможности что-то изменить, исправить, отыграться главенствовала. Ему вдруг показалось, что все происходящее с ним – странный сон. Что он не такой, он – сильный.

Со стороны этот низенький седой мужчина, стоящий посреди двора под легким дождичком, напоминал заблудившегося путника. Такой растерянный был у него вид.

Звонок по сотовому телефону вывел его из томительного оцепенения, и, как охотник, почуявший добычу, Крот даже приосанился. Звонил Кутузов. Пустые слова ни о чем. Они оба понимали, о чем может идти сейчас речь. Они были ягоды одного поля. Крот тоже не помог бы Кутузову.

Встретились через полчаса. Такси отъехало от дома Крота. Открылась автоматически железная калитка. Кутузов стремительно прошел во двор, и калитка мягко закрылась. Как западня. Кутузов, улыбнувшись, подошел к Кроту. Они были одинакового роста. Но Кутузов моложе и потому беспощаднее. Вошли в дом. Крот собственноручно заварил кофе. Поболтали. Потом прошли в другую комнату. Домашние Крота им не мешали – такой порядок был в доме у Крота. Иконы висели на стенах – древние образа были молчаливы и прекрасны. Прикидывая цену, Кутузов показывал то на одну икону, то на другую – приценивался. Торг шел тягучим, как мед, потоком слов. Кутузов знал, что именно Крот сейчас в западне. Ему нужны деньги. Весть о проигрыше вчерашнем уже долетела до него. Он охал и ломал цену наполовину, пока вконец раскрасневшийся Крот не согласился. Расплатился быстро Кутузов, тая торжество. Стал собираться. Крот вызвался его проводить до центра. Довез на машине, а затем машина Крота сорвалась с места. Кутузов проводил ее долгим, изучающим взглядом. Он уже точно знал, что не ошибается – Крот поехал в сторону казино.

Быстро пройдя к автовокзалу с увесистой сумкой, Кутузов вышел через другую дверь, ведущую к посадочной площадке и быстрым шагом, не замечая луж, прошел мимо автобусов к одиноко стоявшему возле территории автовокзала такси – его ждали.

На следующий день все знакомые Крота обсуждали его очередной поход в казино – он проиграл.

 

Такси ехало по трассе с нудно постоянной скоростью. Это располагало к размышлениям. Кутузов почти физически чувствовал, как мысли его лениво перескакивают с одной темы на другую. То, что рядом лежала увесистая сумма с иконами и что впереди будет нормальный куш, понемногу уходило в сторону. Как охотник, догнавший добычу, остывает к своей забаве на время, так и Кутузов понимал, что его оживление уступает место холодным размышлениям. Судьба Крота, как наглядное пособие для курсанта первого курса, стояла перед его мысленным взором. В общем-то Крот даже чем-то напоминал по характеру Кутузова. Но был еще более дерзок и еще более спокоен. Позади у Крота немалый срок. Был на зоне и Кутузов, но совсем немного. По статье весьма простой – хулиганство. Как-то по молодости попал он в грустную историю. Пошел разбираться за свою знакомую – так и сел. Зона отучила его пить. Он понял, что всякое затуманивание мозга ослабляет и делает беззащитным. Выйдя на волю не пил. Пытался работать. Потом пошла эта волна перестройки. Стал коммерсантом. И несколько лет у него получалось достаточно успешно. Иконы покупал на заработанное, будто понимал, что это его всегда выручит. С каждым годом все больше становилось всяких тетушек из слабо понятных организаций – и аппетиты их только росли. И он ушел. Вот тут и пригодился его интерес к старине. Понемногу это стало образом жизни. В родном городке он ничего не покупал. Старался, чтобы его семья была в безопасности – к тому времени у него была жена и маленькая дочурка. Ездил по соседним областям, мотался в столицу. Общение с такими же людьми давало ощущение независимости и успешности. Вот почему, наблюдая сейчас за судьбой Крота, понимал Кутузов, что не так все просто в мире. Есть какие-то законы небесные, и их человеку преодолеть не удается никогда.

Эта еще не до конца понятая истина мешала хорошим размышлениям, как заноза.

Кутузов открыл глаза и пристально посмотрел на полотно дороги убегающее вдаль. Дорога была пустынная и, казалось, бесконечная.

Машина все катила, напевал мотор свою монотонную песню. Вспомнил Кутузов о Катьке, своей знакомой. Иногда он брал ее с собой в столицу. И ей было приятно развеяться, и ему было веселее. Да и помогала она своей красотой в торговле – иконы антиквары покупали охотнее.

Девушки в жизни Кутузова занимали свое почетное место. Он не жалел на них денег, хотел, чтобы жизнь его спутниц приобретала краски яркие и запоминающиеся. Причем он не был завсегдатаем увеселительных заведений. Завязывая романтические отношения, он чувствовал, будто юность возвращается к нему. Улыбка становилась обаятельной, шутки остроумными. И уходили грустные порой мысли о том, что жизнь его полна неожиданностей и опасностей. Он старался каждый день прожить весело.

Размышляя вот так, в долгой дороге, когда жизнь приобретала мифическую ширь, он, вспоминая о зоне, радовался свободе, как радуется ребенок новогоднему подарку.

Задремал Кутузов – дорога, убаюкивала. И сон пришел неожиданный и свежий. Будто бы он мальчишка лет пяти-шести, русоволосый и курносый, сидит на лавочке во дворе, а над лавочкой белоснежная цветущая яблоня навешала своих ветвей-ожерелий. А рядом с ним бабушка Арина, мать его матушки, – и говорит она ему такое доброе, что он, маленький, улыбается. И весь мир вокруг светел и чист. Уютно так. И хочется верить в хорошее и будто это хорошее будет вечным и не налетит вихрь неудач, приходящий вместе с возрастом. И он даже позвал бабушку и проснулся.

– Говорил я что-нибудь?– тревожно спросил Кутузов.

– Да нет, будто плакал. Всхлипывал во сне, – тихо сказал таксист, не отрывая своего взгляда от дороги.

И вот это раздвоение жизни, так явственно пришедшее к нему, было сейчас Кутузову таким трогательным, точно в минуты сна он улетал на другую добрую планету.

Столько прожито!

Летела дорога перед глазами Кутузова, не давая опомниться, не давая понять сущность идущего времени, времени его судьбы.

И только сон – сон, вернувший его в детство, – подсказывал: есть у него что-то иное, кроме мыслей о заработке, есть у него его душа!

– Расчувствовался что-то я сегодня,– сказал Кутузов, обращаясь к таксисту.

– Бывает,– очень спокойно ответил тот, кивнув седой головой, будто понимая, о чем ведет речь этот не по возрасту усталый человек, не отпускающий от сумки свою руку даже во сне.

Тревожное ощущение утерянного времени будто оставило Кутузова, сон отступил. Он снова закрыл глаза, точно пытаясь снова вернуться в свое детство, хотя понимал, что это совершенно невозможно и что даже сон о детстве вряд ли повторится, такой же яркий, трогательный и близкий.

Путь был долог. И Кутузов, сидя в машине, с закрытыми глазами, точно просматривал в воображении известный только ему фильм – свою жизнь. И в этом фильме много было запоминающихся актеров. И ему сейчас казалось, что они также вспоминают его, и от того как-то веселее становилось.

Всякий раз, сталкиваясь в воспоминаниях с самим собой, понимая свои поступки со стороны, Кутузов порой не мог понять, как уживается в нем доверчивость с жесткостью, равнодушие с радостью от добрых поступков, которые он совершал как-то незаметно, что делало его в глазах людей совершенно непредсказуемым человеком.

Может, оттого, что жизнь дала ему шанс почувствовать свободу вот так – соприкасаясь с миром икон, – он и был очарован этой возможностью. Иконы Кутузов любил. Эти образы, написанные в давность невообразимую, доставляли ему радость земную, и, расставаясь с ними, он всегда оставлял в себе память о них – яркую и незабываемую. Наконец вдали показались дома его городка на берегу реки – привольной и тихой. Кутузов довольно потянулся и почти крикнул:

– Ну, слава Богу, подъезжаем!

 

Кутузов жил на отшибе. Дом этот он купил у старухи несколько лет назад, когда еще возил продукты в свой родной городок – был предпринимателем. Приятель его – высокий, как жердь, Вовка Мухин взялся за ремонт дома и со своим напарником всего за пару месяцев привел его в надлежащий вид. Сюда и перевез вскоре Кутузов жену и дочку.

Дом был на взгорье. Из окна второго этажа открывался прекрасный вид на реку. Приречные луга, куда, будучи школьником, ездил Кутузов собирать свеклу – были тогда еще колхозы – расстилались перед глазами, как на ладони. Прилегал к дому участок земли, где жена Кутузова Наташа выращивала цветы. Во дворе было привольно паре здоровых овчарок, которые без привязи бегали вдоль высокого забора.

Это место успокаивало Кутузова. Давало ощущение сложившейся жизни, того уголка личного счастья, который должен быть у каждого человека. Здесь он отходил душой. Любил по вечерам ложиться возле печки, лежать, прикрывшись одеялом, и прислушиваться, как дрова пожирает огонь. Иногда щелкали веточки березовые, как выстрелы. И тогда приоткрывал глаза Кутузов и думал о завтрашнем дне.

Городок, где вырос Кутузов, расцвел в те же времена, что и Москва. Расположен он был возле реки, когда-то судоходной, а ныне обмелевшей. В те далекие годы судоходством здесь и промышляло купечество. Вольготно чувствовал себя здесь, по-видимому, торговый люд. Проходили ярмарки. Кипела жизнь. От тех времен остались старинные здания. Да было много церквей – видимо, купцы, богатые, старались задобрить Бога, чтобы все у них складывалось в торговле хорошо. В годы Советской власти много церквей было закрыто. Осталось несколько. Народ в городке жил просто. Именно в родном доме увидел мальчишкой впервые темные лики икон Кутузов. Конечно, тогда – в детстве – не дало это ему искорки познания этой стороны искусства. Но, повзрослев, он с интересом уже смотрел на иконы в родном доме. Что-то привлекало душевное в этих образах.

От этого ли пошло более позднее увлечение этим промыслом – покупкой и продажей икон, или от безнадежной жизни, когда надо было кормить семью, не знал Кутузов. Все пришло само собой, будто была на роду его написана такая жизнь.

Когда-то в этом городке его прадед был купцом. До сих пор дом его стоял в центре городка – теперь здесь были какие-то учреждения.

Об истории семьи по отцовской линии у Кутузова были сведения скудные. Знал только, что дед его погиб уже в сорок пятом году – вдали от России. Не дожил до Победы немного. Родители у Кутузова люди были простые. Отец только, вспоминая своего отца, всегда старался говорить душевно. Так и жили. Отец Кутузова сам застал войну – совсем подростком под Москвой был зенитчиком.

Времена сегодняшние – эти перевороты в сознании, эта вольница, приправленная все больше наглеющей бюрократией, – мало походили на те, когда рос Кутузов в детстве в этом городке. Это давало какие-то смутные надежды на жизнь лучшую впереди.

Кутузов всегда мечтал о простой нормальной жизни. Даже будучи в зоне, всегда задумчиво говорил, что семья – это главное. Когда ему зэки с ухмылкой бросали: «После каждого срока – новая семья», – Кутузов только хмурился и бурчал: – Не садись больше.

Когда освободился, приехал в дом родителей. Девушки с интересом смотрели на этого хмурого парня. А он поступил заочно в институт – техникум закончил уже до отсидки – и стал работать. Все у него складывалось нормально. Хотя, видно было, что привыкание к свободе – дело непростое. Каким-то настороженным оставалось лицо у Кутузова. Чуть не женился на одной даме – да были ее родители против брака. Познакомился с другой. И хотя пришла та, с которой не сложилось, – сказал, что ничего нельзя уже вернуть. Недоверчивым был Кутузов. C Наташей, которая была его помладше на пяток лет, отношения складывались романтические и красивые. Гуляли они долго. Пока не закончила она техникум. Потом была свадьба.

Так что не получилось-то у него – раз стало трудно жить. Почему потянуло на бесшабашную рискованную жизнь? Не знал об этом ничего сам Кутузов. Может, гены прадеда – удачливого рискового человека, знатного купца – сыграли свою роль?

Эта жизнь, приправленная огоньком опасностей, тянула к себе Кутузова, как тянет огонь к себе беззащитного мотылька. Новые знакомства, новые отношения, дороги – все это понемногу стало той душевной необходимостью, без которой человек высыхает от тоски, как поле под солнцем в засушливое лето.

Нечасто думал о себе Кутузов. Может только вот в такие минуты, когда приезжал домой и когда напряжение поездки отходило, начинал он пытаться анализировать свою жизнь. Все не складывалась она у него в красивую колоду ярких карт. Все в ней было отрывисто, серо и порой пугающе. Будто жил он все время возле какого-то обрыва и от этого обрыва постоянно дул ветерок – зловещий, холодный, не освежающий, а, наоборот, студящий изнутри.

Мог ли он как-то поменять свою жизнь? Кутузов улыбнулся. Этот вопрос, заданный себе сейчас, был ему не нов. Мог, подумал Кутузов. Только боязно усохнуть от тоски.

Радость для души. Может, это толкало его на эти бесконечные дороги?

Такси затормозило в тихом переулочке под горой. Кутузов расплатился с водителем, дружески пожал ему руку. Тот искренне сказал:

– Обращайся, если что. Звони. Координаты знаешь.

Залаяли, почуяв хозяина, овчарки из-за высокой ограды. Серыми тенями метались они вдоль забора, изредка повиливая хвостами.

Расчищать иконы Кутузов привык сам. И хотя поначалу получалось у него это не очень – слишком был он тороплив, но со временем все образовалось. Открывая старинный образ, Кутузов сам зачаровывался изводом иконы, ее пронзительной силе. Это было чем-то похоже на очарование весной – так же приятно и легко становилось чувствовать эту окружающую жизнь. Будто ветерок свежий с небес помогал в эти минуты человеку почувствовать себя в этом мире счастливым. И искренне радующийся Кутузов показывал икону, сияющую свежими красками, жене и улыбался. Такие минуты ему были особенно дороги в его домашнем укладе жизни.

Это время, построенное на красоте и созерцании прекрасного искусства, на ощущении полноты жизни, на домашнем уюте и понимал Кутузов как счастье. Но,, понемногу отдохнув от дороги, он уже снова думал куда поехать – в какой город, к какому антиквару, – чтобы испытать новую радость от приобретения желанной иконы. Это постоянное желание и покоя, и дороги превращало его жизнь в бесконечные качели – то его мчало в одну сторону, то тянуло в другую.

Кутузов в эти минуты возвращения еще не знал, что ему придется покинуть этот город. Что на руках у него умирает его отравленная овчарка. Он еще будет приезжать сюда упорно, как приезжают к родителям на могилы, но дом этот будет рушиться без своих обитателей. А он будет строить свое семейное счастье в другом месте. Он еще не знал, что, проиграв в казино целое состояние, Крот сойдет с ума. И когда к нему будут наведываться кредиторы и спрашивать его о долгах, он, попив кофейку, имея справку из «дурки», только запахивал свой домашний серый халат и в тапках на босу ногу уходил в другую комнату, на ходу спрашивая жену:

– Лена, а кто это?

До этого периода в своей жизни Кутузову предстояло еще немало дорог.

 

Крот ворочался на поскрипывающей кровати и никак не мог уснуть. Вот эта пустынная, маленькая его комната, где он спал один, чем-то напоминала ему камеру. Но, как ни странно, именно здесь он чувствовал, как легко ему думается. И он вспоминал отца и мать, уже ушедших в иной мир. Думал о том, как мало он смог найти в себе душевного тепла, чтобы дать его им. Образ матери нависал в его воображении, как дамоклов меч, и мучил его – она-то молилась за него при жизни, а ему недосуг было приехать к ней лишний раз в деревню, и стыд сейчас заполонял его, как заполоняет вода при разливе весеннем поля. Он лежал со сжатыми крепко губами и молча смотрел в потолок, стараясь не завыть, как неприкаянный волк, потерявший стаю.

Что-то в нем надломилось в последнее время, как ломается хрупкая веточка после первых заморозков. Он все чаще вспоминал зону, холодные бараки и тянулся мысленно к светлой памяти, но те воспоминания в нем жили своей, будто автономной жизнью. А ведь больше двадцати лет прошло! А не отпускало Крота прошлое, как не отпускает сердобольная мать маленького сына в школу, все норовя его проводить.

Игра в казино, все эти светящиеся азартом залы отгоняли эту тяжесть прошлого. Может, и ходил он туда, чтобы ожить.

Но и остановиться он уже не мог. Как будто уже не было иного мира для него.

Крот часто думал о том, как складывается судьба человека. Лежа вот как сейчас в своей комнате, он пытался как-то изменить мысленно свои поступки и думал о том, что тогда бы из него получилось. Но выходило все как-то скучно, совсем не так, как он жил сейчас. И как ни странно, это Крота успокаивало. Так он и засыпал, думая о себе с надеждой.

Вечер

В колонии только молодежь после чифира любит загинать про прошлое, рассказывать об историях своей жизни с этакой бравадой, кто постарше чаще всего помалкивают, внутренне переживая свое прошлое, мучительно вспоминая ошибки, анализируя, и Пикарин был из таких людей. Этот вечер в общем-то был похож на все другие вечера в колонии, но только успокаивало Пикарина, что завтра выходной день и можно будет сходить в клуб, посмотреть кинофильм, отдохнуть. Вот это-то и успокаивало Пикарина и настраивало вдруг и на размышления. И именно вот такая незанятость всегда и тревожила его – и он, прислушиваясь к историям молодых, к их смеху и бахвальству, невольно и сам начинал вспоминать свою жизнь. А ему было что вспомнить – и даже трудно было представить иным, что именно его-то жизнь в их понимании была как сказка, – именно сказкой многим сейчас в жилом помещении отряда показалась бы жизнь прошлая вот этого осунувшегося зэка. А он имел когда-то все – по пониманию этого молодняка. Была и яхта, и дом за границей, и как-то все пошло прахом, понемногу, сначала выпивать начал, потом как бы остановился, пить не стал, занялся бизнесом и все усилия свои направил на деньги, но и о себе не забывал – менял любовниц, жил всегда с размахом. И когда вдруг очутился под следствием, то даже и это казалось ему неожиданным, казалось несчастным случаем, как авария на дороге, – не верилось, что все пришло закономерно к своему итогу, как приходит поезд на свой конечный пункт маршрута в установленное время. И только здесь, в колонии, Пикарин, вот в такие вечера анализируя свою жизнь, понимал, что было в его жизни настоящее, а что нет – и среди этого ненастоящего было столько мишуры, бравады и глупостей, что он вообще диву давался, почему так жил. Колония остудила его мозг, заставила внимательно приглядеться к себе – как бы немного со стороны – и увидеть главное и второстепенное в своей жизни, и, вероятно, он многое понял теперь…

Вечер шел своим чередом. Кто-то писал письма, кто-то читал, кто-то чифирил, а кто-то думал о себе, о своей жизни, как теперь пожилой зэк Пикарин.

А за окнами жилого помещения выл ветер, как одинокий волк на снежном просторе где-нибудь в холодном поле.




 


Рецензии