Право на безумие. Часть III. Глава 25

Глава 25.

Пётр Андреевич ехал домой. Сам, без водителя. И это было немного странно. Не то, что сам – он и раньше иногда садился за руль, когда в выходные и праздники непременно нужно было куда-то ехать. Странность составляло то казусное, нелепое, «с левой резьбой» ощущение, что он занимает не своё место. И не просто занимает, а будто бы узурпирует его, в то время как настоящий властелин руля попал в беду. Хотелось думать, что временно… Хочется так думать. Но для этого его нужно оттуда вытащить… Как?

Дело это само по себе не казалось Берзину очень уж сложным, он распутывал дела и покруче. Но то была его работа, его бизнес, и рисковал он только суммой гонорара, в худшем случае репутацией успешного адвоката. И поэтому вёл защиту легко и свободно, азартно, играючи,… как песню пел. Да… именно так. Для него это была азартная игра, как в покер, в преферанс, в которой можно было и проиграть, даже много проиграть, расстроиться, огорчиться… Но не потерять себя,… так что назавтра снова за стол и отыграться с лихвой. И Пётр Андреевич неизменно при этом добивался успеха – если уж не оправдательного приговора, то удовлетворительного для всех сторон его содержания. А тут…

Аскольд всё ещё не был его клиентом. Не был, никак не вписывался в привычные, устоявшиеся за долгие годы рамки взаимоотношений адвокат-подзащитный, несмотря на подписанный только что договор и законный, основательный статус. С ним оказалось совсем не то и не так, как с другими, как всегда… В деле Богатова Пётр Андреевич не рисковал ничем, вообще ничем. Гонорара не было, не существовало в природе как такового. Репутация… – «Моя репутация настолько безупречна, что меня уже давно пора скомпрометировать»  – …да к чёрту репутацию… на пенсию уже пора,… на покой, к излюбленным картинам…

И в то же время он рисковал очень многим – покоем, безмятежной старостью, душою своей, сокровенным внутренним Я, которое пестовал, о котором заботился целую жизнь,… – да всем рисковал! И это сковывало по рукам и ногам, не давало места для манёвра, простора для выдумки, фантазии, блефа, даже элементарно блокировало пресловутый профессионализм. Будто многоопытному, заслуженному педагогу со стажем посчастливилось вдруг родить своего собственного ребёнка… И вот он на руках… маленький, тёпленький, гладенький, послушный и беззащитный, как пластилиновый ёжик из которого можно слепить всё что хочешь… И какой тут к хренам опыт, какие знания, какие наработки?! Всё летит к чертям собачьим в тартарары! Чувствуешь себя неискушённой желторотой зеленью, не ведающей с чего начать, как подступиться.

«Нет, на одном опыте тут не проедешь, - думал про себя Пётр Андреевич. - Здесь нужно совсем другое, новое, чего, может быть, не было, да и не требовалось особо во всей предыдущей практике. Я легко защищал заведомых негодяев, мне достаточно было ляпов и проколов следствия чтобы развалить дело. Я часто боролся не за невиновность виновного, а с безапелляционной вседозволенностью обвинения, которое забыло, а часто и вовсе не хотело знать, что существует закон. И я не жалею ни о чём,… пускай учатся работать и соответствовать своему званию. А тут… Тут совсем другое. Сейчас мне не нужно разваливать дело, мне плевать на снобизм и самоуверенность Петровича, я хочу ни много ни мало обелить Аскольда, вернуть его чистеньким в жизнь, в своё сердце. Поэтому мне просто необходима уверенность в непричастности Богатова к убийству Нюры. Без неё я проиграю процесс,… так что лучше отказаться сразу, передать его другому, незаинтересованному адвокату».
Пётр Андреевич подъехал к дому, загнал автомобиль в гараж и поднялся на второй этаж. Кабинет был закрыт на ключ, он сам запер его ещё утром. Не хотелось отпирать,… он сам теперь не знал, чего ему хочется,… поэтому отправился опять вниз, в галерею. Но не дошёл, а задержался на кухне, включил кофеварочную машину и подставил под носик чашечку с тонким изящным ушком.

«Нет, нельзя отдавать, - диалог с самим собой продолжился автоматически. - Откуда у Аскольда деньги на адвоката? А бесплатный сдаст его Порфирию со всеми потрохами. Тот же схарчит и не поперхнётся – повышения ожидает старик, ой как ожидает… Поэтому слопает красиво, виртуозно, с аппетитом».

Аппарат наполнил чашечку горячим кофе с пенкой, Берзин принял её двумя пальчиками за тонкое ушко и направился в гостиную. Там сел на мягкий диван и отпил крохотный глоточек, скорее даже не отпил, а вдохнул чувствительным ртом насыщенный аромат волшебного напитка.

«А чего это ты так засомневался в невиновности Аскольда? - спросил Берзин оптимист Берзина скептика. - Он же сказал тебе: «Не убивал», и ты ему поверил. Ведь поверил же?».

«Поверил… - ответил скептик. - Потому что хотел поверить».

«А теперь больше не хочешь?».

«Хочу… Ещё как хочу… Но сколько раз я верил, глядя в честные, плачущие глаза… И сколько раз убеждался, что никому и ничему нельзя верить совершенно… Человек – существо виртуозное, иной раз и сам верит в собственный вымысел, когда не поверить просто не может, не в силах не поверить».

«Хорошо, - продолжал напор оптимист, - а тебе сейчас что нужно, что важнее для твоей веры на данный момент: убил – не убил? или мог убить – не мог убить?».

«Ну, это всё относительно… всё лирика… - не сдавался скептик. - Мог, ещё не значит, убил. А не мог,… погоди, погоди,… ведь если не мог,… если никак не мог, значит и не убивал вовсе…».

«А мог ли? Скажи, мог ли Аскольд, которого ты знаешь уже тринадцать лет, пять из которых доверяешь ему себя, свои сокровенные тайны, многие из которых знаете только ты и он, которому жизнь свою доверяешь каждый Божий день,… мог ли этот человек убить?»

Пётр Андреевич отпил ещё маленький глоток, поставил чашечку на журнальный столик и, отвалившись на спинку дивана, закрыл глаза. В сознании, как на старой киноленте поплыли кадры тринадцатилетней давности, где в купе скорого поезда чёрный человек с густой окладистой бородой и голубыми, полными грусти глазами говорит совсем просто, без пафоса, но убеждённо, уверенно: «Мне кажется, что каждый человек способен на многое, практически на всё, даже на самую гнусность. Вопрос лишь в том, какова цена этой гнусности для каждого отдельного человека. Ведь никто до определённой поры, не столкнувшись ещё с ситуацией, не может знать, на что он способен, на какие поступки или непоступки. У каждой твёрдости есть свой предел, и у каждой совести своя продажная стоимость. Одни готовы поступиться великим за малое, другие малым за великое, но никто не вправе утверждать о себе, что уж он-то никогда и ни за что. Всё дело в цене, и мало кто знает её действительное значение, только те, кому пришлось ей уступить».


- Значит, мог… - произнёс Пётр Андреевич в голос. - Даже если б не хотел, не думал, никак не предполагал ввиду характера, убеждений, внутренней философии… – всё равно смог бы,… как каждый из нас. «Всё дело в цене…».

Он открыл глаза, потянулся за чашечкой, ухватил её цепкими пальцами за ушко,… но тут вдруг потерял равновесие и отшатнулся назад к спинке дивана. По стеклу столика расплылась, увеличиваясь в размерах, амёба черной жидкости.

- Тьфу ты, ёксель-моксель! - проговорили раздражённо губы. А глаза невольно зафиксировали и воскресили в памяти другую лужицу другого напитка в другом помещении – тринадцать лет назад в купе скорого поезда Воркута-Москва в компании черноволосой незнакомки с благодарной волшебной улыбкой, ничего не обещающей взамен, но столь чистой и бесхитростной, что всё обещалось само собой…

Тогда Богатов потянулся за стаканом и невольно поймал в воздухе её руку. А может, это было не так уж и невольно… возможно, само провидение приблизило их друг к другу и подарило точку касания, столь наивную и безвинную, что подозревать в чём-то кого-нибудь из них стало бы верхом глупости. Но на то она и глупость, чтобы суметь оказаться в самый ненужный момент в самом ненужном месте.

Дверь в купе с шумом распахнулась настежь, и на пороге появился совершенно незнакомый мужчина, явно не по возрасту седой и с гневным, горящим взором. Седина в сочетании со строгими, правильными чертами придавала его лицу чрезвычайный шарм и красоту, а гневный, острый, как разящий меч, взгляд делал эту красоту поистине демонической. Незнакомка импульсивно отдёрнула руку, стакан упал, разливая по полу остатки недопитого чая. В воздухе повисла тревожная тишина.

«Понравилась?» - спросил тогда Берзин Аскольда, как только седой увёл незнакомку.
«Очень…» - не задумываясь, ответил Богатов.

Он был как бы не в себе, будто преисполненный энергией для немедленного решительного действия, не терпящего отлагательства. Но сила эта бурлила, играла, копилась у него внутри, в то время как внешняя оболочка, будто облитая толстым слоем застывшего воска, оставалась незыблемой, сдержанно спокойной.

«Значит, вот этакая красота тебя привлекает?»

«Да… - Аскольд отвёл глаза в сторону, сосредоточив взгляд на некой невидимой точке, как бы всматриваясь внутрь себя, в самую глубь, но уже через секунду вернулся к Берзину, - … такая».


«Боже ж ты мой! Тринадцать лет прошло! - думал про себя Пётр Андреевич, вытирая со столика кофейную лужицу. - А будто вчера всё было. И ведь не прошло… не умерло насовсем… воскресло…».

Аскольд рассказал ему в кабинете Петровича, как три с половиной года назад они снова встретились с Беллой… неожиданно,… случайно,… вдруг,… даже не сразу узнали друг друга. А узнав, всего через два месяца общения в интернете забыли о девяти годах безвременья, пролетевших, казалось, как один миг.

- Эх, Аскольд… Бедный Аскольд… Ты всегда был бабником, - подумал вслух Берзин. - Все мы, в общем-то, бабники… Но тебя мне искренне жаль… Тогда ещё было жаль.
Он опять вспомнил тот солнечный июльский день и повесть Богатова о себе.

«Я слабый, падший человек без силы и воли. Вы ж вот сами давеча заметили, что четыре года в монастыре ни алкоголя, ни табака, а как вырвался на свободу, так снова во все тяжкие. Мне эта свобода горше тюрьмы, потому как нет у меня никакой способности противостоять своим страстям. А их у меня много, ой много, и все злющие, коварные, как аспиды, только и ждут того, чтобы побольнее уязвить. И я поддаюсь почти без сопротивления… Почти,… так что со стороны может показаться, что и вовсе без сопротивления,… что с желанием и готовностью… Ах, как дорого мне это почти! … Оно как соломинка, понимаете,… как последняя надежда...

Постепенно я стал оправдывать свою слабость, находя для неё убедительные обоснования и извинительные причины. Я даже здорово преуспел на этом поприще. Надо отдать должное человеку, за время своего существования это лучшее из того, что он научился делать. Страстям же, этим своим злейшим врагам я присвоил статус неизменных атрибутов успеха: курению – спутника мужественности, чревоугодию – достатка и вкуса, осуждению и жестокости придал значение справедливости, а предательство оправдал расчетом ради высшего блага. Но есть одна страсть, которая даст сто очков вперёд всем остальным, которая не просто довлеет надо мной, она уже часть меня неразрывная и неотъемлемая. С теми остальными я могу как-то с большим или меньшим успехом бороться, многие даже изжил совсем. А эта … непобиваема. Она настолько сжилась со мной, срослась со всем моим существом, с моей природой, что без неё я не знаю уже себя, лиши меня её, и я перестану быть вовсе. Поэтому я не могу бороться с этой страстью, а, живя с ней, неизбежно гублю и себя, и тех, кто рядом, кто дорог мне. Вот таков тупик, в который я сам себя загнал и выхода из которого не вижу, не знаю.

Эта страсть – женщины. Банально, правда? Как в плохом бульварном романе. А для меня это трагедия … Шекспир! Я бабник, Пётр Андреевич, элементарный бабник».


- Значит, был у тебя мотив, Аскольд, - утвердительно вывел воображаемому собеседнику Берзин. - Был! И прав Порфирий, не импульсивный мотив, не в состоянии аффекта, но основательный, предумышленный.

Убрав следы кофе и насухо вытерев столик, Пётр Андреевич направился в кухню, вымыл под струёй тёплой воды чашку, простирнул тряпочку и даже попытался напеть некую популярную песенку, названия которой никогда не знал. Ему всё было ясно, вопросов больше не возникало… Хотелось бы ещё, чтобы стало безразлично, ушло навсегда, оставило в покое… Но не получалось никак.

Берзин зашёл в галерею, приблизился вплотную к мольберту с новой картиной, бережно снял с неё покровы и отошёл на почтительное расстояние, постепенно перезагружаясь из юридического мира в мир искусства. Пред взором открылось полотно с яркими живописными красками, будоражащими воображение, оживляющими иные миры – миры фантазии, химеры, вымысла. И чем дольше Пётр Андреевич смотрел на работу, чем старательнее проникал одухотворённым сознанием в вычурный каприз фантасмагории, тем более уходил созерцательным чувством и даже мыслью в другой образ, никогда не виданный им, но много-много раз за последние тринадцать лет представляемый, воображаемый.


Посреди огромного цветущего сада, в окружении экзотических растений и цветов на коленях стояла обнажённая Нури. Лицо её исказилось мучительной гримасой боли и скорби, пережить которые ей оказалось неимоверно трудно, почти невозможно. Левой рукой она сжимала рукоять большого окровавленного ножа, а правой держала за волосы только что отрезанную голову. То была голова Аскольда. Она как будто ещё жила, в ней всё ещё теплилось сознание и чувство, но не ужаса и страха, а обретённого вдруг умиротворения и покоя. В ещё приоткрытых глазах светилась благодарность и признательность. Казалось, что через мгновение они закроются, сознание погаснет, чувство иссякнет, освобождаясь навеки от этой муки, называемой всеми жизнью.

«Сколько Нюра потом ни расспрашивала, - зазвучал вдруг в сознании голос Аскольда, - сколько ни пыталась выяснить у меня суть этой картины, а главное причины, побудившие меня написать её, я не смог дать ей сколько-нибудь удовлетворительный ответ. Я только мычал, умничал, морщил лобик, придумывая на ходу более-менее вразумительные объяснения, но чувствовал, что сам не верю всему тому, что говорю. Мне и самому хотелось осознать, что я тут натворил, но понимание не приходило. Нет его и сейчас. Я только приблизился к расшифровке этого страшного ребуса, только начал понимать в свете последовавших за тем событий смысл той загадки, но полная разгадка её всё ещё впереди. Единственное, что я смог тогда сказать однозначно и убеждённо, это название работы. Нюра спросила меня о нём, и я ответил, не задумываясь, хотя мгновением раньше вовсе не знал ответа. «Освобождение» – так  я назвал картину».


- Вот оно что… - произнёс вслух Берзин. - Так вот ты какая, Нурсина Эльдаровна… И вот что на самом деле означает «Освобождение»… Ценой своей жизни…

Пётр Андреевич покинул галерею, поднялся на второй этаж, в спальню жены, достал из заветной шкатулочки ключ, подошёл к двери кабинета и, наконец, отпер её. Внутри всё было как всегда – уютно, конкретно, по-деловому, ничего лишнего, что отвлекало бы внимание… только то, что способствует серьёзной ответственной работе. Над массивным письменным столом, на полочке, рядом с тоненькой церковной свечечкой стоял небольшой, размером с записную книжку предмет. Пётр Андреевич снял его левой рукой, свободной правой достал и надел на нос очки и стал внимательно, с неподдельным интересом разглядывать. Будто в первый раз.

То была икона. Маленький список с древнего оригинала. На иконе изображены двое мужчин в полный рост, головы их на четверть обращены друг к другу и на три четверти во фронт. В руках одного из них книга, у другого древко креста, свиток и три ключа. Над ними помещена полуфигура Иисуса Христа, благословляющего, дающего великую неземную власть.

- Я буду защищать тебя, Аскольд… Я верю тебе… И я помогу твоему освобождению… - сказал Пётр Андреевич и перекрестился.


Рецензии