8. Большая и маленькие

                Судьба – блудница, но…
                я не слабже  и своё урву.
               
                Людка-большая.

     Мужчины с базара, особенно восточные и южные, с их средневековыми фламандскими представлениями о женской красоте, были без ума от Людки-большой, на что она отвечала им тем же, но не без ума – что и сделало её постоянной и самой частой посетительницей базаров. Немудрено, что её, как и всякую женщину, влекло туда, где она соперничала лишь сама с собой, привлекая всеобщее внимание мужчин и заставляя ревниво соперничать за её внимание мужчин с юга и востока, чей хвалёный темперамент смахивает на недержание.
     «Ты стал ещё большой красивый, чем вчера!» - угодливо нашёптывали ей они при каждом её приближении, похотливо облизываясь и потирая руки.
     Ей импонировал их вкус.
     «Эти доисторические питекантропы, по крайней мере, понимают толк в бабах», – говорила она себе.
     Её не грозились носить всю жизнь на руках, - никому это было не под силу даже на словах, - что избавляло Людку-большую от печального опыта подавляющего большинства женщин, которых поносят-поносят да бросят; но мужчины с базара подрядились носить за ней сумки, ими же наполненные дарами матери-природы природе женщины. Пока до них доходило, что их используют без намёка на взаимность и благодарность, Людка-большая успевала избавиться от назойливости предыдущего воздыхателя с помощью последующего, перепоручив ему заботу о продовольственной корзинке. Отверженные грозились, преемники насмехались над ними, Людку-большую это лишь развлекало. Первые смешили её тупостью своего бессилия, последние – оптимизмом своей тупости; одни – поздно прозревшие, другие – наперёд высмеявшие в её прежних жертвах самих себя. В ней не было зла и к ней, после того как бурные страсти угасали, зла ни у кого не было тоже: до всех быстро, медленно ли, доходило, что она такая, какая есть, и им её не переделать. Когда базар начинал свои заигрывания с Людкой-большой, конкурентки обречённо подавались на выход - любая из них в прямом и переносном смысле слова была на голову, а то и две, ниже неё: одна брала ногами, вторая глазами, третья грудью, каждая доступностью и сговорчивостью, а Людка-большая брала всем сразу, то есть, характером. Её было видно издалека и всем сразу. И она сама с высоты своего роста охватывала взором всё поле битвы. Там, где флиртовала она, другим было не место, так как ей и одной его не хватало, чтобы разгуляться. Любая женщина комплексует из-за своих явных или воображаемых недостатков, пытается скрыть их и конфузится при их выявлении, а Людка-большая ими щеголяла, всем своим видом говоря:
     «Убедитесь, я не вся такая. А слюбится – и не такое стерпится. Посмотрите на себя в зеркало – что приходится терпеть мне».
     Всё это означает, что если у кого-то ещё, как у Людки-большой, 205 без каблуков и укладки, и между 170 в груди и бёдрах прощупывается талия, у неё наибольшие шансы стать наибольшим посмешищем из всех, так как ловить на шансы Людки-большой могла только Людка-большая. Единственным её недостатком был избыток всего, в чём испытывают недостаток все женщины пост-рубенсовской эпохи. Она была завидной наживкой для самой крупной рыбы, но не брезговала и тщеславной, прожорливой мелюзгой с южных широт, что счастлива подавиться слишком большим куском, лишь бы не уступить его другому, и лишь бы о ней сказали:
     «Вот это едок!»
     Видные мужчины также её не избегали, но она была права, говоря:
     «А где их взять?» - и вместо «Где взять?» довольствуясь другими, под грифом «Куда деть?»
     Следуя девизу: «Брать так брать, а давать так давать!» - она никому из жаждущих не отказывала; со словами:
     «Я жить никого не учу и никому не мешаю», - и брала, и отдавалась красиво, сразу, не размениваясь на мелочи – но лишь когда сама считала нужным.
     Однако, и паузу при случае, не уступая Моэмовской Джулии Ламберт, тянула, наматывая на барабан времени, неделями, пока не вытягивала из фаворита все жилы и соки. Трагическую для большинства женщин головоломку: «Что такое мужчина?» - Людка-большая упростила до арифметического один минус один, не оставив от мужчины ничего, кроме своего голого интереса.
     «Будь проще! Ты не знаешь, где и в какое время тебя подстерегает твоя судьба», - говорила она сама себе и снималась всюду, где её снимали.
     Грешила не без нужды и удовольствия, никогда не казня себя за ошибки. В ней было всё: тело - необъятное вместилище прелестей, а душа – достоинств; и соответствующий грандиозный, сокрушительный размах во всём. Свои финансовые прорехи она латала случайными заработками одинокой женщины, чьим самым большим достоинством была однокомнатная квартира в районе Некрасовского рынка. «Трёшку», доставшуюся от родителей, они с братом Колей разменяли на две «однушки»; свою брат уже благополучно пропил, проживая у друзей и подруг, с которыми её пропивал, и наматывал круги вокруг жилища сестры, тщетно пытаясь к ней подселиться, но она прекрасно понимала, чем ей это может грозить и всякий раз отваживала братца. Людка-большая обходила все крупные городские рынки каждый день – людей посмотреть и себя показать. Если посмотреть не всегда было на что, то ей всегда было что показать. Её наряды едва прикрывали контуры и всегда нараспашку открывали её намерения. И каждый день кто-то падал жертвою неодолимого соблазна. Жертвы менялись, соблазн был всё тот же.
     «Какая женщина!»
     «Действительно, какая женщина!» - вторила она вслед за ними, поощряя сама себя.
     «А какая женщина?»
     Уместней было бы восклицание:
     «Сколько женщины!»
     И базар отвечал на её немой вопрос сладострастным:
     «Не женщина, а мёд!»
     Людку-большую никто не рисковал сравнивать ни с фруктами, ни с овощами – морковки, персики, всё это для других габаритов с другими характерами. «Мёд!» - вот обращение к Людке-большой. На сей раз восклицания не последовало, но немое обожание во взгляде торгаша стоило сотен подобных восклицаний. Людка-большая по обычаю резко пошла на сближение и по-хозяйски запустила руку в тару:
    «Угощаешь, пчёлка золотая?»
    После этого следовало:
    «Что не мычишь, не телишься?» - и мужчина становился её поставщиком до следующего мужчины, превосходившего уже изрядно порастратившегося предыдущего щедростью и безрассудством. От «meneo» бёдрами она переходила к «meneo» руками, и набивала вместительную, как и её душа, авоську до тех пор, пока лицемерная угодливость на физиономии торгаша не сменялась откровенно тупым беспокойством и неуверенностью в завтрашнем дне.
     «Тебе натурой или деньгами?»
     В прямом и переносном смысле выражения недалёкие от природы опрометчивые торгаши все как один предпочитали оплату натурой, не всегда чётко представляя себе, что это означает.
     «Возвращаю натурой, потому что деньгами тут платить не за что», - и Людка выкладывала продукты обратно на прилавок.
     Авоська обладала всеми свойствами души своей хозяйки: как и эта душа, сколько её ни тряси, она имела обыкновение брать больше, чем отдавать. Язык со знанием дела помогал рукам.
     «А это моё! Твой товар на тебя похож, а этот посмотри какой сочный, весь в меня. Это я не у тебя брала. У меня и справка есть. Не лапай грязными руками, она платная и я тоже. - руки убыстряли темп, язык не отставал. – А это мне компенсация. За руку брал? Слова разные-всякие говорил? В глаза смотрел? И кому я после этого нужна такая, вся тобой до дыр истёртая и обсмотренная? - когда хотела, Людка-большая была величественней и воинственней девы Афины. – Ешь сам своё гнильё, и не называй себя мужчиной! Я взяла из вежливости, чтобы не обидеть, а ты взял и обиделся, невежа. - она коротко гасила огонь орлиных глаз. - Петух щипаный! Чья сумка пустая была? Эта голова у тебя пустая!» - и уносила пополневшую авоську, выделывая бёдрами всё то же испанское «meneo».
     Такое же «meneo» самые смелые и несговорчивые торгаши выделывали ей вслед языком:
     «С дураками не поваляйся!» – угроза, надо полагать, а может и предостережение, означавшее: «Не валяй дурака!»
     «Ты ещё не знаешься, с кем завязался!» - предостережение мужчины, что понятия не имеет с кем он связался, женщине, которой с высоты её роста это всё ниже уровня её достоинства и видимости, как и он сам.
     «А ты – нерусский! – свысока роняла на него Людка-большая и уточняла. – Чушка неумытый! Понаехали иностранцы всякие!»
     Растоптав тщедушный темперамент торгаша, она не уходила: Людка не отступала никогда, даже если в чём-то и уступала. Победой надо наслаждаться. Кроме того, надо уметь пользоваться её плодами немедленно – и её возвращали и ей с мольбами возвращали то, что со скандалом пытались отобрать, и сами относили к ней на квартиру. Жизнь – столкновение интересов. В ней преуспевает тот, кто чаще выигрывает в стычках, либо тот, кого природа и обстоятельства так разукрасили (или изувечили), что ему уступают без борьбы. Она не относилась к числу тех, что не живут, а всю жизнь лишь ждут жизни, пока не осознают, что жизнь, которой так и не было, уже прошла. Каждый новый мужчина, став прошедшим этапом её жизни, как разодранный стул воробьяниновского гарнитура, напрямую приближал Людку к её сокровищу. Людку-большую не смущало, что приходилось ловить на шансы, перед которыми у Остапа Бендера опустились бы руки. Она не чахла над карточными пасьянсами и не взывала к духам, гоняя до одури по столам гадальные блюдца.
     На сей раз на вызывающее тревогу:
     «Угощаешь, пчёлка золотая?» - под кепкой аэродромом вспыхнула тихая, счастливая, золотая улыбка.
     После «Не мычишь, не телишься!» - улыбка стала шире и блаженней.
     Руки всё загребали, сумка всё тяжелела, а улыбка всё разрасталась и светлела – она никак не желала превращаться в привычную гримасу тупого беспокойства и неуверенности в завтрашнем дне. Когда сумка была набита до предела – улыбка торгаша стала олицетворением бесконечного, бесповоротного счастья, сияющими вратами рая. Сердце подсказало Людке-большой:
     «Клюнула настоящая рыба!»
     Торгаш вежливо привстал. Крупная рыба оказалась мельче всех предыдущих.
      «Серьёзный мужчина, – опытным взглядом оценила Людка-большая, – такой шутя не вляпается: сразу по самую макушку».
     «Ну, вот и всё. – сказала она, по привычке устраивая последний подвох, в какой попадали все. – Тебе натурой или деньгами?»
     Ответ вознёс Людку даже выше её собственного роста и самомнения.
     «Оставляй сумка и ходи на домой. – сказал маленький торгаш. – Она тяжёлый. Я знаем где, сама принесём. Больше ни от кого ничего не купи. Я сама буду давать всё, что тебя надо».
     От слов маленького торгаша повеяло благородством большого вельможи времён рыцарства. Не уступить – значило уступить в благородстве и размахе, а у Людки-большой во всех без исключения качествах недостаток выражался лишь их избытком.
     «Было бы желание! Я жить никому не мешаю».
     Она охотно позволила своему очередному поклоннику проявить весь набор джентльменских качеств, и он не ударил в грязь лицом, сполна оправдав её щедрые надежды и даже превзойдя их – шутка ли?! – собственной щедростью. Мечта и девиз Людки-большой – широта и размах во всём – воплотились в жизнь: день за днём, неделю за неделей, не ропща и ровным счётом ни на что не притязая, он послушно приносил корзинки к её порогу, ни разу не переступив его, словно пределом мечтаний всей его жизни было не обладать ею, а раболепно ей прислуживать ради возможности приближаться к ней ровно настолько, чтобы лицезреть её и вдыхать один с нею воздух. Такое могла сделать с мужчиной только Людка-большая, умевшая подавлять одновременно всеми своими повергающими в трепет качествами сразу: внушительными габаритами, видом, характером…
     Додик спешил на незваный ужин, мысленно пережёвывая цыплёнка-табака. Классический треугольник, где каждый обманывает и обманут, в расширенном варианте – это три бездельника, живущие за счёт четвёртого, который обворовывает всех. Изрядно мелкий для крупного мыслителя, каким он сам себе представлялся, интеллигентного вида бомж Додик был кладезем самых дурных наклонностей: пил и ел за чужой счёт, не вынимал шеи из чужого галстука в красный горошек, а ног из чужой обуви; всегда спал на ходу, мимоходом всех поучал и всем давал прозвища, иначе  говоря, обзывал всех как хотел. Не обошёл вниманием он и себя любимого - назвался Додиком, не желая подвергать насмешкам своё настоящее имя. В противоположность Людке-большой, природа-мачеха недоделала его во всём. Он упорно отрицал свою несостоятельность, настаивая на том, что для счастья ему не хватило только двадцати сантиметров роста, явно лишних у Людки-большой - этим он и объяснял их более чем странное взаимное притяжение. Перепади ему ещё хотя бы половина лишнего её роста, остальное, без сомнения, он взял бы сам – читаем: женские тела, души и семейные копилки, нажитые как честным, так и сомнительно честным трудом их законными и незаконными сожителями – ведь тому, кто смотрит на них свысока, у женщин ни в чём нет отказа. Но горе тому, на кого женщине самой позволительно смотреть сверху вниз. Подытожив: Додик был бы куда значительней, будь он не тем, чем был, а тем, в чём не состоялся. Он стал бы таким себе бальзаковским мерзавчиком Максимом де Трай, шикующим на долги как на доходы. Однако, неверие, что ему удастся подрасти, подорвало в нём нравственные устои и сделало многочисленные недоразвитые таланты бесполезными, что спасло мир от него, а его самого от дурдома, тюрьмы, могилы и обязанности быть душой общества, честно оправдывая репутацию неглупого малого без души. Не случайно прозвище «два и пять (или пятеро) сверху» он чередовал с «без пятнадцати два» - так он всякий раз крал у неё недостававшие ему, столь вожделенные двадцать сантиметров роста, а она, устав от избыточности во всём, даже и не замечала пропажи. Третьей участницей незваного ужина была Людка-маленькая, она же: «спеси больше, чем ума», она же: «укуси себя сама», она же: «бацилла инициативы» - (в редакции Додика) – самая близкая, то есть «недалёкая» (в его же редакции) подруга Людки-большой, которую она поедом ела, что, однако, на жизни и самочувствии Людки-большой не отражалось. Людка-маленькая (что мало рядом с действительно большим, достаточно велико рядом с действительно малым) и открыла дверь Додику со словами:
     «Помяни дурака, он тут как тут!»
     «Я о тебе тоже думал. – традиционно лениво и снисходительно отозвался Додик. – Дурака к дуракам тянет. Поцелуемся?»
     «Поцелуй Людку-большую куда достанешь, целовальник!»
     Обменявшись традиционными приветствиями, постояльцы застолий у Людки-большой, точнее, дармоеды и нахлебники, вошли в комнату. Хозяйка в полной прострации распростёрлась на диване перед журнальным столиком в том самом единственном положении горизонтали или позе равных возможностей и прав (снова Додик), когда все части необъятного материка на одной высоте и одинаково легко доступны, единственном положении (позе испущения искушения и допущения – и это Додик), когда мужчине, даже такому приземистому  как он, дано взять над ней верх, буквально оказаться выше или сверху, так как её непомерная длина никак не влияет на высоту её положения. Она мечтала. Додик, следуя указанию, выработанной привычке и юродивым традициям не-благочестивого дома, поцеловал её в эпицентр испущения искушения, то место, где ноги мягко переходили в спину, и подмигнул Людке-маленькой:
     «Заявка выполнена!»
     «Идиот! – Людка-маленькая ядовито сплюнула. – Дод-урод! Зад от морды отличить не можешь!»
     «Лучше поцеловать зад Людки-большой, чем то лицо, каким меня встретила ты».
     Людка-большая, привыкшая к подобным перепалкам и выкрутасам, и бровью не повела. В меню было всё, кроме курочки, поэтому Додик ел и пил вяло и безразлично много, и так же безразлично много и подчёркнуто вяло разглагольствовал на больные темы.
     «Вот если, - предположил он, - стравить Людку-маленькую с коброй, чей яд окажется смертельней?» - и неоспоримо доказывал, что ответ заключён в факте: ни одной ядовитой твари после появления Людки-маленькой в Ленинграде и прилежащих окрестностях не выявлено.
     «Что касается кобры-самца, я очень хотел бы полюбоваться на плод их совместного пребывания в одном вольере».
     «Террариуме, урод!»
     «А учёные мужи ломают копья и головы над диссертациями, - он скривил рот в усмешке, – а ответ, вот он, прост как формула змеиного яда. И как логическая неизбежность: там, где ты, другим змеям находиться противопоказано».
     Ему удалось немного растормошить Людку-большую. Лицо её приняло вежливое выражение, означавшее:
     «Придумай что-нибудь покруче или катись отсюда».
     Додик был её любимцем, чем-то вроде декоративной домашней зверюшки. Он единственный не сопел, не облизывался при виде неё, как кот на сметану, а если и облизывался, то лишь юродствуя, веселья ради; он один её не домогался и не спал с ней. Его одного она не приближала к себе и потому не отталкивала. Другими словами, у него единственного из приближённых к Людке-большой мужчин хватало благоразумия на неё не зариться и даже не пытаться на неё залезть. Он мог позволить себе всё, но не позволял ничего, чтобы позволить как можно больше. Одним словом, он был шутом на содержании и вёл себя как шут – за содержание, разумеется.
     «Опять вегетарианская пища. – проворчал Додик. – Бананов нет».
     «Банан тебе, а не бананов! Альфонс! – взорвалась Людка-маленькая. – Это что, не мясо? – она ткнула ему кусок в нос. – Или мясо – это бананы?!»
     «Не Альфонс, а Альфонс Доде, в просторечии альфонс Додик – прошу не забываться! Никто не нанимался тебе всякий раз напоминать. Я знаю только, что ты – ни то, ни другое, но таким тоном ты можешь убедить меня даже в том, что ты – женщина, а женщина – это ты. Рядом с тобой я баранье филе от рыбьего хвоста не отличу. – он затормошил Людку-большую. – Мама Люда, твоим куском попрекают».
     «Что бы вы без меня делали, попрекалы?»
     Людке-большой лень было пререкаться; она и без того знала наперёд: всё будет как она захочет. А Людка-маленькая кружила над ней с обнажённым отточенным жалом в ожидании любой неосторожной реплики. Людка-большая не мешала ей играть роль заправилы и тем тешиться («Чем бы ни чавкала, лишь бы не тявкала» – Додик); она добродушно уступала своему мелкому антагонисту видимую инициативу, но невидимых нитей – никогда. И сколько ни пыжилась Людка-маленькая, способствовать или препятствовать замыслам своей самой большой подруги она, хоть и смела, да не могла. Додик сделал очередную попытку достать Людку-большую:
     «Где же твой Голиаф?»
     Но вместо Людки-большой, оставшейся непоколебимой глубоко в себе (или непокобелимой – здесь, как и всюду, Додик), он достал Людку-маленькую: ей и предоставила Людка-большая выйти из себя за обеих.
     «А тебе-то что? – набросилась та на Додика. – Ты – Дод, а не Давид! И вообще: кто ты здесь такой, чтобы допрашивать? У других баб хоть Альфонсы как Альфонсы, а ты что за наказание – ни любовник, ни мужчина, одно пузо бездонное».
     «Не твоя печаль! – нервно огрызнулся Додик. – И вообще, ты себя с другими не равняй. К тебе Альфонсом только камикадзе наймётся. А по мне лучше подохнуть от запоя подальше от тебя, чем рядом с тобой от воздержания: один твой вид убивает всякое желание не только иметь женщину, но и есть, и пить, и жить».
     «Оно и видно! – вены на лбу и висках Людки-маленькой посинели от бешеной пульсации. – Был бы человек - подох бы! Свинья!»
     «Не ты меня откармливаешь, не тебе делать из меня отбивную. Это может не понравиться гостю мамы Люды. Свинина не входит в его рацион. Скорее уж он имеет на меня другие виды».
     «Какие такие виды?»
     «А такие, какие никто не имеет на тебя, курица, – вожделение».
     «Дура набитая! – победа над Додиком не далась, и Людка-маленькая переключилась на объект повнушительней. – Надеется, что эта пищевая корзина на ней женится».
     «Не на тебе же. – вставил свои очередные пять копеек Додик. – А может, ты уже успела отбить папу у мамы? Тогда прощай корзинка!»
     «С такими, как ты, они спят, а женятся на своих!» - не унималась Людка-маленькая.
     «А на таких, как ты, и не спят, и не женятся», - не уступал Додик.
     «Поняла, дырёха? – Людка-большая отнюдь не собиралась подвергать радужную действительность сомнениям своей самой близкой (недалёкой) подруги. – А спать со своими не дурость? И вообще, что ты в этом понимаешь? С этим хоть не обидно. Он пока один раз обманет, уже сто раз окупится, а не наоборот как наши. А с меня не убудет».
     «Скорее уж прибудет» - поддакнул Додик.
     «Слышу речь не мальчика, но мужа. – Людка-большая с нежностью погладила его по голове. – Ненаглядный мой! Любимец мой! Вот кто понимает, что мне беречь себя не для кого. – в глазах Людки-большой вспыхнул лукавый огонёк. – Рано тебе ещё, милая подруга, о таких вещах думать. Дорастёшь до меня, поймёшь. Кстати, и на твоём месте я тоже нашла бы способ его отблагодарить – тоже ведь не один месяц кормишься от его щедрот».
     В ответ Людка-маленькая невразумительно прорычала всё, что она думает о Людке-большой аморалке и её друзьях лилипутах, после чего трио уступило эфир четвёртому в их компании – меланхоличному Крису Норману. Однако долго молчать, как и выносить это явное, злорадное предпочтение себе другого, Додик не мог.
     «Под «Смоки» курить – одно удовольствие. – он пустил сизый дым усами и бородой. – Мысли в облаках, голова в тумане».
     «А всё, что ниже, в чём? – едко справилась Людка-маленькая и снова резко переключилась на Людку-большую. – Спустись с небес, пока не обломились крылышки-то, корова!»
     «За меня не бойсь! – отмахнулась Людка-большая. – Я знаю, как женщине падать с большой высоты, чтобы не разбиться».
     «И как же?»
     «Как и во всех других случаях: на спину, дура!» - и Людка-большая с Додиком со смеху, не без риска для Додика, повалились на диван в объятия друг друга.
     «Тебе сверху виднее».
     «Зато тебе снизу ближе».
     «Удивляюсь я на вас убогих! – с трудом дождавшись, пока стихнет приступ удушающего смеха, бацилла инициативы всеми коготками и щупальцами снова впилась в неё. – Ну, этого природа изначально обидела, а ты-то что?»
     «Пардон. - заметил Додик. - Во-первых, нас обижали вместе, и тебе досталось больше, то есть меньше. Мама Люда, как правильно? Ну да, правильно, что досталось, жаль, что меньше: больше отнялось, меньше досталось. А во-вторых, такие, как ты, до самой смерти только и удивляются, что солнце всё время восходит с одной и той же стороны, и в одну и ту же сторону уходит».
     «Не мне с тобой спорить о дураках. – съязвила Людка-маленькая. – Ты во всём самый маленький, но не в этом: дурак ты самый большой из всех, какие есть и здесь, и повсюду. Одно слово: недоделаный».
     Людка-большая изобразила жест боксёрского рефери:
     «Брейк! Успокойтесь или будете успокаиваться в другом месте. Скоро кормилец придёт. До того времени надо успеть создать атмосферу любви, а заодно и проветриться».
     «Ты же не выставишь меня вон из-за этой психопатки, мама Люда!?» - Додик, хныкая, налил себе полный фужер вина, торопливо выпил и налил ещё.
     «Шут гороховый! Боишься, выгонят – не достанется?!»
     «Нет, но сильно подозреваю, что трезвыми, не залитыми  глазами это видеть будет нестерпимо больно, а на голодный желудок не переварить. Скорее бы этот покладистый уложил вас обеих в постель, а то нас с Крисом надолго не хватит. Одна Людка-маленькая чего стоит!»
     «Вас и ненадолго не хватит! – не упустила своего Людка-маленькая. – Он хоть в душу влезть может, а ты – только в тарелку, да и то…»
     «Я тронут».
     «Ты давно тронутый».
     «А ты до сих пор нет? Неужели мне и в постель к папе за тебя ложиться долги отрабатывать? Несчастная женщина! Понимаю: с таким характером. Ксантиппа в сравнении с тобой – олицетворённое смирение».
     «Ну, ты, Ксантипп!»
     «Успокойтесь, оба вы – тронутые: ты – жизнью, а она – тобой».
     «Что ты надумала? – забеспокоился сообразительный Додик и в ужасе закатил глаза. – Её мне?! И только?! Четыре Ксантиппы сразу?! Цикута в чистом виде!? На что мне муки Сократа без его славы?! Сократ терпел, потому что был уродом, а я за что должен?! Не сажай нас рядом, она меня отравит: наплюёт мне в тарелку – и останется от Додика лишь один маленький комочек желчи Людки-маленькой!»
     «Ещё чего?! – возопила Людка-маленькая в другое ухо своей самой большой подруги. – Чтобы этот четырежды урод меня коснулся?! Я от одной такой мысли кончусь!»
     «Сама выбирала. – Людка-большая придала голосу оттенок непререкаемости, то, что определяется классической формулировкой «мягко по форме, но твёрдо по содержанию». – А вы думали, я вас такими, какие вы есть, на люди пущу!? Вам, значит, параллельно, что обо мне подумают? Так что возлюбите друг друга, пока вы тут, а кусаться будете, сколько зубов хватит, где-нибудь в другом месте».
     «Тут?!» - вскрикнули оба её маленьких друга в один голос и с ненавистью воззрились один на другого.
     «Это шантаж. – обиделся Додик. – Ты пользуешься моей слабостью к твоей кухне: в других местах так не кормят».
     «Если не хотите, чтобы вас выставили, уясните, - твёрдо продолжала Людка-большая, - что ты – моя двоюродная сестра, а этот чёкнутый, тронутый, карла, пигмей, урод, всё это – твой до самой голубизны души обожаемый и почитаемый муж. Всё, что вы на самом деле храните в душе друг для друга, – мне до лампочки».
     Не только до лампочки, но и до потолка Людке-большой не так тянуться надо было, как пригибаться, и Додик спорить не стал (он чувствовал, когда это небезопасно), однако дело коснулось его чести, что при полном её отсутствии имела, тем не менее, право голоса.
     «А на мою репутацию, значит, наплевать?» - возмутился он.
     «И растереть».
     «А чего-нибудь ещё в нагрузку? Требую компенсации!»
     «Я не шучу. Если тебе дорога репутация, то… вот бог, а вот и порог».
     «Тогда почему?… – но, чтобы не превратить отступление своё в посрамление, он превратил его в очередной фарс. – Скорее мы оба – твои дети от разных отцов».
     «Скорее ты её недоношенный внучек, урод!» - ирония Людки-маленькой, как и всё остальное, отдавала бешенством.
     «Ну, уж нет! Быть ей внуком – куда ни шло, но твоим сыном!? – с такой мыслью я не дотяну до совершеннолетия».
     «Ты уже просвистел совершеннолетие, просвистишь, бог даст, и пенсию, прикормыш!»
     «Мама Люда, второй раз на дню твоим куском попрекают. Я что же здесь на правах подкидыша? Я законно усыновленный! Пора принимать меры. Требую добавки!»
     «Тьфу!» - Людка-маленькая сделала попытку перелезть через Людку-большую, чтобы плюнуть ему в тарелку.
     «Беззлобный пигмей! – Людка-большая ласково погладила любимца по чёрной голове, как гладят пуделя: она любила и терпела его за то, за что не любила и не терпела других мужчин – за то, что не любила его так, как этих самых других. – А вот за что я терплю эту кобру, сама не знаю. Может, яду в организме не хватает? Но не в таких же дозах!»
     «На тебя, мама Люда, даже у неё яду не хватит, - вздохнул Додик, - а вот я уже при издыхании».
     «Ну, ты, мангуст захребетный!»
     В дверь позвонили и последнее слово, как всегда, осталось за Людкой-маленькой, но ей, как всегда, этого было мало: ком ядовитой слюны подкатил к горлу и… горе тому, кто попадёт ей на язык, а тем паче подвернётся под зуб.
     «Мама, открой! – вскричал Додик, вскакивая с дивана. – Папа пришёл!»
     «Успокойся. Выпей и мне налей. Это чужой. Фу».
     Людка-большая неторопливо осушила фужер. В дверь продолжали терпеливо звонить. И «лодка-большая», и «лодка-маленькая», они же «латка большая» и «латка на латке» или «ловись Людка-большая и маленькая» стали ещё непоколебимее или непокобелимее прежнего.
     «Если это папа, пусть ждёт».
     «Но корзинку могут пронести мимо, вообще отнести другой маме. – заскулил Додик. – За что такая немилость? У меня с утра во рту ничего, кроме Людкиной желчи – ни куриной ножки. Ну, мама Б.Люда!»
     Б.Люда - общее прозвище для обеих, с мало-существенной разницей: Людка-большая – блюда первые, вторые и десерт с компотом, всё в одном и по семь порций сразу; Людка-маленькая – блюда те же, но рвотные. Настойчивость звонаря поубавилась, что усилило отчаяние Додика:
     «Ты уверена, что он говорил о 19 часах Ленинградского времени, а не Ленинабадского?»
     «А тебе-то что? – прохрипела Людка-маленькая, которой и ком в горле не мешал вымести из себя мусор наружу и высыпать на окружающих. – Я открою. У меня голова не чугунная».
     «Ага, тогда мы до седьмого потопа не дождёмся ни его, ни корзинки. А я только-только начал набирать вес. Ещё десяток дюжин корзинок и я подрос бы».
     «Сядьте оба. И изобразите чувства, какие питаете друг к другу на самом деле – так, чтобы даже я поверила».
     «Верю – не верю. – возмутился было Додик. - Мы не в театре Станиславского».
     «Значит так, бунтующий пигмей: пока не будет этого, не будет и ничего другого», - выдав тяжёлым вздохом глубокие личные переживания, Людка-большая пошла открывать дверь сама.
     Додик сразу приметил, что появление этого последнего мужчинки стало роковой вехой в жизни Людки-большой, пробудив ней намерение переоценить безвозвратно, хоть и не безразвратно растраченное прошлое, вызвав приступ добродетели, которой также оказалось в избытке, хотя и непонятно откуда она взялась вообще.
     «Печёнкой чую, - Додик заметался по комнате, как будто это его возлюбленный  сейчас переступит порог, - наконец-то клюнула настоящая рыба. Гадом буду!»
     «А ты и был гадом!»
     Дверь открылась и с лицами «супругов» сделалось что-то странное – будто им предъявили свидетельство о двадцатилетнем стаже их совместного проживания. Если бы ни ком в горле, и если бы спесь ни захлестнула Людку-маленькую с головой, лишив таки дара речи, она на сей раз оплевала бы всех.
     «Мини-пигмей! Ай да пара!» – пробормотал Додик.
     Если Людка-большая была «два и пять без укладки и каблуков», то её последний, поистине роковой избранник весь с каблуками и кепкой-аэродром умещался в полтора метра, по определению Додика: «три четверти», «недо-метр», или «недомерок». Из него полилась, попёрла рифма:
     «И запрыгнул голубок прямо Людке на… и угодил голубке губами прямо в губки».
     Человечек снял кепку и обнажил облысевший череп 43-летней давности, гладкий, как взлётная полоса, - то есть с рытвинами и выбоинами от неудач, насланных сверху судьбой.
     «Вдобавок и жгучий брюнет. – ворчал в Людку-маленькую преисполненный зависти Додик. – Крашеная блондинка и лысый брюнет. Эльбрус и впадина. Он ей без прыжка не достанет до соска. Вот и погоняло: «без прыжка – до соска». А представляешь, как будет выглядеть гимнастическое упражнение: подход к снаряду; заскок на сосок; соскок с соска? – подозреваю, что ещё комичней, чем звучит. Уточнять не берусь, никакого воображения не хватит. Спасибо камасутре за горизонтальные позы, иначе… ему из всех её верхних этажей по росту лишь подвал. М-да, оба в таком возрасте… Полная несовместимость – залог будущего семейного счастья, тихий рай. Философской диссертацией на тему этого мезальянса я оставил бы в круглых дураках всех Кантов, Гегелей и Спиноз. И плевать на гороскоп и звёзды: чем меньше люди подходят друг другу, тем легче сходятся. Где нет оснований, нет и возражений».
     Людка-большая потянула за сумки и втянула их вместе с маленьким человечком внутрь.
     «Истерическое воссоединение больших и малых уродов. - прокомментировал это событие Додик. – Уроды воссоединяются, все свидетели этого в истерике. Занавес падает навсегда».
     «Знакомьтесь».
     Представление началось протягиванием рук и искривлением и без того передёрнутых у «супругов» лиц. Маленький человечек от радостного волнения засучил ножками.
     «Моя сестра, тоже Люда, со своим мужем. Просила же не курить! Не продохнуть из-за вас».
     В комнате, в накуренной тёплой обстановке, всё сладилось.
     «Вы армянин?» - с фирменной, типично южной золотой улыбкой, изо всех сил втянув в себя животик и выпятив грудь, смело представился гость прежде чем присесть.
     «А вы азербайджанец?» - решив не уступать в смелости, представился Додик с улыбкой ещё более слащавой, но, за неимением золотого ряда зубов, зажатой в полоску, и присел рядом, продолжая напевать себе под нос:
     «Без прыжка не достанет до соска», «Не муж – отрыжка, в постель – и крышка».
     Людка-маленькая экстатично шептала:
     «Мама родная!» - и впервые в жизни крестилась.
     Додик на правах любящего мужа навалился ей на ухо:
     «Людке-большой не привыкать: где шкаф подставит, где пожарную лестницу».
     «Отстань, идиот!» - любовно отшёптывалась Людка-маленькая. – Как вас таких карликов земля носит!? Расплодились на нашу голову!»
     «Не на голову, а на другие места. – парировал Додик. - Людка своё уже давно в себе носит, а ему на всю оставшуюся жизнь хватит искать и удивляться: «Неужели это всё моё?» Он будет открывать её для себя частями, как части света, как материки. Ну, гигант! Ну, Колумб! Ну, Голиаф!»
     «Мелочь, а приятно, сознайся, что и мельче тебя есть. – принялась за своё Людка-маленькая. – Только, если призадуматься, радоваться нечему: даже в этом тебя обставили. Твои 163, Додик-уродик, рядом с ним – роскошный рост».
     «Это почти средний рост».
     «Ага. Женский».
     «Во-первых, 164. Сколько раз предупреждать, чтобы ты не крала мои сантиметры! Мне их и так не хватает. – обиделся Додик. – И потом, мне он не ровня. А вот то, что он даже тебя обставил с твоими раз-пятьдесят-раз, вызывает зависть и уважение. Плотный парень! И какого чёрта эта оглобля погнала коней? Такой носил бы и носил свои корзинки до седьмого пришествия Спасителя. Похоже, ему ничего другого не нужно, кроме сознания собственной необходимости».
     «А тебе – кроме курочки на халяву».
     «Скромнее: просто ничего, кроме халявы. Но и то, смотря какая халява. Ты тоже курица, как и она. Но кто же на тебя позарится, даже на халяву?»
     «Заткнись, гад!»
     «Почему? Ты за себя или за него обиделась? За себя – пора привыкнуть, а за него не надо – раз он здесь, то не обидчив и ничего не понимает. Это выше уровня его понимания».
     «А Людка-большая?»
     «С ней ещё проще: для неё всё ниже уровня – это во-первых; а во-вторых: ей давно наплевать на всё, что говорим мы с тобой. Она любит не ради нас, а ради себя».
     Людка-большая молча пересадила Людо-еда Додика (в его же редакции) между Людками, подальше от гостя, подсадила гостя повыше (повысила уровень его понимания) и взгромоздилась между ними, рассудив, что так по крайней мере ни одно слово не пролетит к нему мимо неё. Додик благоговейно сложил руки на груди:
     «Ни дать, ни взять – мадонна с младенцем, то есть, тьфу, с кормильцем. Кормилец наш! Папа! Подумать стыдно, каким великаном может быть пигмей! Хоть бы одним глазком поглядеть на их гибрид».
     «Что, мелкий? – впилась в его ухо Людка-маленькая. – Грызёт зависть чёрная! Смотри, совсем не почерней. И помельче тебя хоть что-то в жизни из себя представляют. Вон метр в кепке сколько женщины отхватил. А ты только и способен чужие куриные ножки обгладывать. Даже этот тебя обставил. Вон какую Эйфелеву башню себе купил. А ты?!»
     «А я ему эту башню продал!»
     «Блудливым языком! А на деле ты только и умеешь попрошайничать. Когда ты, Додик-удодик уже нос свой из чужой тарелки вынешь?»
     «А кто, как не мы её ему продали? Благодаря нам с тобой она знала где его искать».
     «Это как это, где?»
     «Ну, ты совсем дура. Под ногами или между ногами, где же ещё!?»
     Их шёпот наконец достиг цели. Людке-большой надоело изображать из себя непроницаемую звукоизолирующую перегородку - сдвинув брови, она выставила «супругов» за дверь:
     «У вас ещё медовый месяц не закончился, а у нас уже началась медовая пятиминутка. Нам надо побыть наедине, а вам на людях. Пошепчитесь на площадке – там и слушателей побольше. И не спешите возвращаться».
     Авторитет Людки-большой не уступал её росту и весу; пренебречь её словом супруги не посмели – от её подзатыльника можно было слететь с лестницы скорее, чем без парашюта в окно. Ничего не оставалось, как пожелать молодым бессонной ночи.
     «Не переживайте насчёт сегодняшней ночи, родные мои. Она будет самой любвеобильной в моей жизни, чего и вам желаю», - и, озадачив не только Людку-маленькую, но и самого Додика, Людка-большая вернулась к своему самому маленькому в её жизни любовнику, ставшему в этой обильной на события жизни самым большим событием.
     Метр в кепке, захмелев от первого же Людкиного объятия, сделал заявление:
     «Надо еду на домой!»
     «Какую еду? – не поняла Людка-большая. – Всё, что принёс, на столе, ешь, кто тебе не даёт? – но вовремя спохватилась и тон её смягчился. – Ах, домой едешь? Когда?»
     «Я не один поеду, ты тоже. Берём купе, мягкий вагон, чтобы никто не помешался. Все родственники ждёт. Вот два билет. Вагон люкс. – он достал из кармана мятое письмо. – Мама, папа, шесть сестра. Хочу ты был туда, моя домой. Будем играть свадьба. Хочешь свадьба? Все женщины хочет свадьба. Болшой той».
     Он хотел развести руки, чтобы показать Людке-большой какой у них будет большой той, но, чтобы размах его рук не произвёл на неё обратное впечатление, ограничился тем, что закатил глаза. Всё вмещающее сердце Людки-большой трепетной птичкой забилось в необъятной груди:
     «А если я не понравлюсь? И где мы будем жить?»
     Он засиял:
     «Твой дом я - Саша, мой дом Саша нет, есть Самед».
     «Самедик», - шаловливо поправила Людка-большая.
     Сияние на его лице померкло.
     «Всех будет смешно».
     «Дурачок ты мой большой».
     «Женщина нельзя сказать на мужу дурак, даже маленький. Это болшой скандал. Придёт родственники, будет отнимать подарку, золото и выгнать такой жена».
     «А муж на что?»
     «Э-э. Что сказать и зделить муж, если он дурак? Дурак никто не послушать».
     «Я буду называть тебя «мой дурачок» только в постели. – пообещала Людка-большая; мощная сентиментальная струна зазвенела в её сердце и она нежно погладила конверт. – Письмо от мамы».
     На следующий день Людка-маленькая попыталась удивить её:
     «Вчера Додик-уродик раскошелился и повёл меня в Севан».
     «Топиться?»
     «Не угадаешь».
     «Как я могу угадать, что пришло в голову двум таким, как ты и твой Додик? Наверное, отмечать помолвку?»
     «Он повёл меня в ресторан пить, идиотка! Как тебе это нравится? Объедает тебя, а в ресторан повёл меня одну. Свинья!»
     «Со мной у него даже на такую забегаловку, как Севан, не хватит ни роста, ни веса, ни зелени. Другое дело - ты. Предлагаешь послать ему ноту протеста?»
     «Предлагаю проверить – не спёр ли он у тебя деньги. Откуда они у него взялись, от сырости? Мне наврал, что получил за помощь в написании философской диссертации – на тему: «Самый маленький большой врун», наверное».
     «Как и ты. Он – дурошлёп, но не дурак, чтобы, рискуя потерять всё, воровать там, где его кормят даром. Может, ты оговариваешь его, потому что он не хочет на тебя залезть? Тогда он точно далеко не дурак».
     «Ему до всех далеко, даже до дураков. Сама дурой не будь. Откуда у него деньги на угощение с выпивкой, если на нём даже носки с чужих ног? Ты же ему не одолжила? Или ты ещё дурнее его?»
     «Ты однозначно дурнее, если не видишь, что но дурачком и простачком лишь прикидывается, потому что умных никто не любит и рядом с собой не терпит. Мне во всяком случае умники не нужны. И тебя одной через край хватает».
     Людка-маленькая продолжала своё, пропустив всё сказанное своей самой большой подругой мимо ушей или над ними:
     «Я – говорит – никогда Людке-большой не прощу, что она выгнала меня из-за стола голодным из-за своего гномика-овощевода, которого и за столом-то не видать».
     А я ему:
     «Его хоть за столом и не видно, зато на столе есть на что посмотреть, а какой с тебя прок, что нос над столом? – только и шмыгаешь по чужим тарелкам».
     А он мне:
     «Я такое высматриваю и вынюхиваю из-под стола! Думаешь, Людка-большая с нами дружит потому, что любит нас? Это она не нас, а себя в нас любит, потому что её в нас больше, чем нас самих. А нас в ней вообще нет. При её массе мы для неё – комарики на теле слона. Она специально подобрала нас в спутники по росту, чтобы её превосходство не вызывало никаких сомнений». Короче, удодик сорвал стоп-кран». Ну, ладно, теперь выкладывай, как тебе взбрело в голову обзавестись таким чудом?»
     «Мне ещё и не такое взбрело. Я уезжаю к нему через неделю. Всю эту неделю ко мне не суйтесь. Мы будем заняты. Любовь – сама понимаешь. Придёшь со своим неразлучным Додиком-уродиком на утешительные проводы. Пусть выпьет на халяву на прощание. И не вздумайте мне всё испортить напоследок, а то я вас так по лестнице прокачу, что и одного гроба на двоих много будет – соберут кости в совок и…»
     «Не кокетничай. Что тут можно испортить, когда ты сама давно всё испортила? Дура и есть дура!»
     «И как тебя угораздило со мной связаться? Звонят. Это он. Придёте во вторник. Припрётесь раньше семи, будете ждать под дверью до следующего вторника или я положу вас на ладошки, прихлопну и получится бутерброд – и ты будешь снизу. Теперь топай, не хочу, чтобы ты мешала. Мне советчики и комментаторы не нужны», - и Людка-большая бесцеремонно выставила подругу за дверь.
     «Кто звонит? - тут же нет никого».
     «Так он же маленький, вот и не видно. Снял кепку, чтобы колготки не порвать и проскочил у меня между ног, даже не пригибаясь».
     «Ага, и не слышно. Не делай из меня идиотку!»
     «Из тебя даже мама с папой ничего сделать не смогли. Куда уж мне? Ой, что же это я заболталась!? Мамедик уже, наверное, разделся и в постели ждёт. Мелкие мужчины такие юркие, шустрые, прыткие – везде пролезут и всё успеют. Просто чудо! Пока. Не обессудь. Что с дуры возьмёшь?»
     «Он же у тебя Самедик?»
     «Самедик-Мамедик, какая мне разница, а тем более тебе?»
     Когда Людка-маленькая насплетничала и путанине Додику, тот пришёл в ревнивый восторг, взлетев на очередную вершину своего остроумия:
     «Людка-большая не устаёт меня восхищать! А жаль, что не Мамедик. Если Самедик это саша, то Мамедик назвался бы Машей, нашей бурёнкой Машей».
     «А бычка Сашу подоить не хочешь?»
    «Нет такой мужской профессии дояр. Дело это чисто женское. Поэтому, сами, девочки, сами»…
     Самедик с порога огорошил Людку-большую вестью:
     «Надо пошить другую платью. Этот платья ехать на домой не можно. Люди будет посмеяться и сказать плохо: «Самед привозил жена из проституточная». Я уже давал заказ. Сегодня будем взять».
     «Как, без примерки?!»
     «Зачем? Я все примерки знаю».
     «Этот юморист самого Додика-уродика перехохмил – даже тот до такого не додумался бы», - ужаснулась Людка-большая, которая и юмористкой была такой же большой, как и во всём остальном…
     Во вторник в указанное для приёма время два иждивенца нашли дверь квартиры Людки-большой напрочь и навсегда закрытой. Тем часом поезд с возлюбленной парой уже миновал Сумгаит и был на подкате к Баку. Людка-большая на коленях у Самедика получала последние наставления – четыре нельзя для женщины азербайджанского селения: нельзя разговаривать с мужчинами; нельзя открывать лицо при чужих; нельзя выходить из дома без сопровождающих; нельзя впускать в дом мужчин в отсутствие мужа; пятое нельзя специально для неё, эксклюзивное: нельзя никому ничего рассказывать о своём прошлом. А также пожелания и рекомендации для облегчения жизни в мусульманской среде: выучить азербайджанский язык; принять мусульманство; одеваться как истинные мусульманки. Людка-большая безропотно соглашалась, думая:
     «Ну, это я смогу!», «Ну, я и не это смогу!», «Ну, это мы ещё посмотрим!», «Это как попросите!», «За это вы мне дорого заплатите!»…
     И вот поезд изрыгнул их из своего чрева прямо на перрон. Людка-большая имела нелепый вид колоссальной статуи, заблудившейся в поисках утерянной свободы, но рядом со своим тюремщиком свободы производила грандиозное, сногсшибательное впечатление. Самедик, под тяжестью двух чемоданов свесивший язык чуть не до асфальта, – никакого, то есть меньше, чем никакого.
     «Не язык длинный, но рост короткий» и наоборот, в зависимости от ситуации - Додик о Людке-маленькой, Самедике и себе самом.
     Непосильное для пигмея бремя – вести великана на поводу. Если его не раздавит бремя, это сделает тщеславие.
     «Теперь куда?»
     «Будем посидеть вокзал, пока темно. Соседники не должен смотреть мой жена голый лицом».
     «На вокзале дотемна? Может, выйдем в город?»
     «Правильны».
     Они сдали вещи в камеру хранения и отправились покупать Людке-большой паранджу – первая завеса новой жизни пала на её глаза и лицо. Другая женщина содрогнулась бы, но Людка-большая приняла перемену философски, как самое забавное из выпавших ей приключений, не более того – не лишь Додику была корысть в общении с нею, но и ей общение с ним пошло на пользу, доведя её философское мировоззрение до крайней степени стоицизма и пофигизма. Без боли и страха она оставила опыт и привычки вчерашнего дня во вчерашнем дне. В Людке-большой завтрашнего дня уже пробуждались завтрашние привычки. Ей не требовалось длительного разбега, она, как самолёт вертикального взлёта, сразу устремлялась в высоту, просто встав, выпрямившись во весь свой рост. Их тайный приезд вызвал бы зависть у самой Зейнаб Ханларовой: при великом столпотворении, согнутая в три погибели молодая, стукаясь обо все выступы, несмотря на полночный час, вошла в свой новый дом под паранджой и плотно затворила за собой дверь в своё прошлое. Прихожая была полна обуви, остроносой, как и шмыгавшие вокруг, путавшиеся под ногами, будущие родственники и их дети. На гвоздях висела одежда, а напротив входной двери стоял с три четверти роста Самедика громоздкий окованный сундук, покрытый рваньём, в каких зачастую хранят сношенную обувь и ненужное тряпьё.
     «Нет, - подумала Людка-большая, крепко стукнувшись лбом о дверной косяк, - это не сундук с сокровищами».
     «Мир вашему дому!» - ей не пришлось кланяться встречающим её, так как ей не хватало места выпрямиться.
     «Так и прохожу остаток жизни в наморднике и в три погибели согнувшись, – пронеслось в голове, – а как загнусь, Бог даст, выпрямят».
     В ответ на её приветствие мать и сёстры Самеда попятились и ещё тщательнее укутали свои лица в чёрные маски, а отец зацокал в знак одобрения. Дом был разбит на пять комнат с низкими потолками в лампочках и стенами, сплошь завешанными коврами. Встречные, с золотым отливом, улыбки были угрюмыми и эта восточная угрюмость, которую видишь и осязаешь, не видя самих лиц, казалась совершенно невыносимой для русского характера, как и единственная мысль, занимавшая все умы: уляжется ли невестка в одну постель с Самедом, или? Пока сёстры готовили не то поздний ужин, не то ранний завтрак, мать, дотянувшись до локтя Людки-большой, сделала ей знак следовать за нею.
     «Хорошо, что я потренировалась на Додике, а то и не сообразишь сразу, где их глазами искать», - подумала Людка.
     Будущая свекровь привела её в спальню.
     «Здесь ты и Самед сплить ночь? – она закрыла глаза и захрапела. – Ночь тут?»
     Но Людка-большая была начеку.
     «До свадьбы я буду спать с девочками», – ответила она, как по-писаному.
     Старуха непонимающе покачала головой.
     «Вот болванчики китайские!»
     «Нет сплить здесь! – перевела Людка-большая. – Харам! Сейчас – свадьба, потом – сплить. – и подняла палец кверху. – Без свадьба сплить – грех. Аллах всё видит».
     «Аллах! Аллах!» – возбуждённо закивала старуха, что не помешало ей ещё дважды за ночь подвергнуть будущую сноху искушению приводом в отведённую им с Самедом спальню.
     Людка-большая многозначительно устремляла палец кверху, и старуха радостно уводила её обратно. То же повторилось с каждой из шести будущих золовок: Людку-большую торжественно подводили под локоток к ложу любви, она торжественно возносила перст и после магического:
     «Аллах видит. Харам», - её уводили обратно.
     К утру этой ночи искушения любовью домочадцы единодушно сошлись на том, что она девушка честная, хоть и русская. Первою Людка-большая и не была, второю, судя по всему, ей пребывать оставалось недолго. Но она не была бы сама собой, если бы отдала хоть на миг настоящую инициативу, и дозволила кому бы то ни было руководить своею судьбой, ограничившись слепым исполнением инструкций: она с присущим ей размахом вдохновенно импровизировала, преуспевая во всём. А шаги и размах её были куда шире, чем допускало воображение Самеда – ученик не только затмевал учителя талантом, но и был настолько  умён, чтобы ничем этого не выдать. К утру она научилась различать золовок по голосам и именам. Когда же она легкомысленно, без малейшего нажима и насилия над собой, назвала будущую свекровь «ана-джан», - старуха авторитетно заявила:
     «Она не русская. Она – наша».
     Аббас-киши говорил мало, но его давно перегоревший и обуглившийся темперамент так и капал, брызгал с его языка вместо слов. Он восседал перед будущей снохой в махровом турецком халате, с торжественным видом, шумно пил пиалу за пиалой горячий чай, сладострастно потел и авторитетно цокал в знак одобрения необычайно больших достоинств Людки-большой. Самедик, хоть это и неуместно при его росте, был на седьмом небе от счастья, другими словами, впал в прострацию и был не в счёт. Но на следующий день, после пробуждения, он, как и полагается, был первым у её ног с докладом:
     «Всё очень лучше, но мама хотеть ты с ней помолиться на Аллах».
     Людка поняла, что конца бессоннице не предвидится, пока она не удовлетворит всех, и широко зевнула:   
     «Одной ночи Аллаху хватит?»
     «Хватит, хватит!» - смущённо заверил он, изумляясь её покладистому характеру, и в знак одобрения, а может и в порыве счастья, в какое он и поверить не мог, возложил руку на её грудь.
     «Ну, если Аллаху хватит меня на одну ночь…- подумала Людка-большая. - Блин, не жизнь, а сказка-страшилка: одна бессонная ночь в гареме, вторая в мечети, потом свадьба – и до гроба под паранжой. Жаль, Додик не видит: от зависти бы совсем усох. Про Людку-маленькую молчу – от её зависти не только она сама, но и всё живое вокруг усыхает, даже я. Интересно, в гроб они тоже под паранджой ложатся? Ну, эти рожи прячут, чтобы людей не пугать, а мне-то такой красивой, за кем пол Питера торгашей сохнет, зачем - чтобы не переволновался старый Аббас? – Людка вздохнула. – Если не окажется сказочного сундука с сокровищами, восточная сказка будет иметь плохой русский конец и для дома, и для мечети – восточная принцесса покажет всем, что такое русская наложница, и сравняет их с землёй!»
     Предстоявшее посвящение в магометанство её мало обеспокоило; она была наслышана о простоте его обряда для женщин от многих, в том числе и от Додика, посвящённого во всё, что его не касалось - чёрный платок на голову и признание в голос главного постулата веры:
     «Нет Бога кроме Аллаха и Мухамед – пророк Его».
     Она слышала, что мусульманок в мечеть ходить не заставляют, более того их туда не пускают. Сам пророк наставлял:
     «Для женщины молитва в дальней комнате дома лучше молитвы в мечети».
     Это её вполне устраивало.
     «Если, не отягощая себя христианством, я вымахала выше всех куполов и колоколен Христа, - размышляла она, - разве такое же отношение к исламу помешает мне вознестись и над всеми минаретами? Если даже Додик хвалится, что с крестом на груди и обрезанной крайней плотью он бы в два раза скорее попал в рай, то я на каждом шагу обставлю его на два: я в два раза выше, крупнее и красивее – это как-нибудь перевесит наличие крестика на груди и отсутствие крайней плоти. Да, я определённо красивее Додика-уродика, я Богу с Аллахом нужнее. Хотя земной ад, через какой он прошёл, побывав час мужем Людки-маленькой, дают ему больше прав на рай, чем крестик и… А мне должно воздаться моё самопожертвование: я выкармливала чужих малышей, Додика с Людкой, приняла мученический венец сожительства с Самедиком. Это подвиг, достойный вознаграждения. Должны же и у богов быть какие-нибудь развлечения, если не для всех, то хоть для самих себя. Не с Людками-маленькими же богам развлекаться! Но, чёрт их всех побери, получается, что я снова могу попасть в одну компанию с Додиком!? Если там и Людка-маленькая окажется, я отрекусь от всех религий и привилегий и уйду в монастырь, то есть в ад».
     Но одно дело религия и Бог с Аллахом, и совсем другое – будущая свекровь, принявшая на себя миссию экзорциста, изгонителя бесов из закоренелой грешницы: она рассудила, что в таком огромном инородном теле и грехов уместится прорва. Всю ночь свекровь, обращённая фасадом к Мекке, стучала старым лбом о цементный пол в тесной, тёмной комнатушке и изъяснялась в любви к Аллаху. Людка повторяла её движения и проклинала старуху такими словами, что если бы Бог с Аллахом существовали, они передрались бы, уступая эту богомолку друг другу. Вторая бессонная ночь перечеркнула все воспоминания о первой. Раньше, чем она окончилась, Людка-большая поняла, почему религия воспитывает в духе отречения от материальных благ во имя блага духовного – сто раз за время этого богослужения она прокляла свою корысть.
     «Поза самая постельная, но кончусь я не от удовольствия. – шептала она слова своей молитвы; нравственные оргазмы опустошили её. – Если смогу подняться с колен, я её медный лоб расшибу об этот пол вдребезги».
     «Тепер ты наш» - наконец-то прошамкала старуха.
     Людка кое-как разогнула колени, оторвалась от пола – воистину, тяжки грехи! - и замерла в позе штангиста, на трясущихся ногах берущего рекордный вес. Она готова была пристукнуть старуху, но у неё не было сил даже пошевелить рукой.
     «Богу отдаёшься вся! – явилось ей откровение, достойное священных писаний. – Силён!»
     «Твой звать Лятифа. – старуха воспользовалась не-разогнутым состоянием Людки-большой, чтобы дотянуться до её головы. – Ещё низкий вставай!»
     «Пригнись ещё!» – поняла Людка, сложилась втрое и почувствовала, как выю её несколько раз обвила массивная цепь с палец толщиной.
     «Собачья, что ли?» - ужаснулась она.
     Но здравый смысл никогда не покидал её надолго и не уходил далеко.
     «Золотая! – смекнула она прежде, чем обрушить гнев обманутых лучших чувств на маленькую высохшую старуху. – За такую цепь можно и сорок ночей отстоять хоть в какой позе… и сорок вер сменить. – и тут же под темечком засвербила сладкая мысль о заветном сундуке с сокровищами. – Значит есть сундук, раз украшают столбы такими цепями!»
     Людка-большая склонилась ещё ниже, чем это было возможно, и дотянулась губами до старушечьей макушки:
     «Можно я буду называть тебя мамой?»
     «Мой Бог – твой Бог, - ответила старуха на своём родном языке, - мой дом – твой дом, мой сын – твой муж, твои дети будут моими внуками. Конечно, я – твоя мать».
     Людка-большая изобразила на лице полное понимание:
     «Сагол, ана-джан!»
     «Самед хорошо учил тебе наш язык», - закончила старуха, и не подозревавшая, как много учителей было у Людки-большой.
     «Всю жизнь только и ждала, пока придёт твой Самедик и научит меня чему-нибудь», - усмехнулась про себя Людка-больщая.
     «Я хочу, чтобы вы и Аббас-киши тоже учили меня. – ответила Лятифа. – Я ещё так мало знаю».
     Старуха первым делом передала пожелания снохи мужу. Тот расцвёл как майский куст и запретил Лятифе прикасаться к венику и тряпкам - благо, для домашних работ рук хватало. Вместо этого в своём турецком халате, с неразлучным стаканом чая в руке, он часами напролёт натаскивал и экзаменовал Лятифу на знание языка и культуры того народа, к какому она с этих пор стала принадлежать, поражаясь её сообразительности, как и его жена, не подозревая, как и она, насколько сообразительность ученицы простирается дальше его предположений и собственной сообразительности. Счастливый, как молодожён, старик не уставал нахваливать сноху, а она не забывала со скромно опущенными долу глазами льстить ему:
     «У меня лучший в мире учитель».
     Глаза её всегда, впрочем, были опущены: всё, что ей надо было видеть, находилось там, внизу. Но подарков ей больше не дарили и Людка призадумалась:
     «Плохо быть усердной. К этому быстро привыкают, принимают как должное, и требуют ещё большего усердия уже задарма, то есть имеют тебя в самой циничной, извращённой форме, да ещё на шару – как говорил большой любитель халявы Додик».
     Ей дарили лишь наряды, от каких прошибал холодный пот. И Людка стала подумывать о том, что любовь слишком затянулась, а так как сокровенный сундук всё не появлялся, принялась потихоньку сматывать свою золотую цепь, чтобы при первом же удобном случае смотаться. И только когда, перестав искать сундук с драгоценностями, она случайно сунулась в поиске каких-нибудь подходящих сумок в окованый сундук у порога, Людка-большая поняла, что ей навсегда суждено остаться Лятифой, что у неё не хватит сил уехать от этого сундука (или без него – что одно и то же). Впервые ей было за себя стыдно: её возлюбленный был всё время рядом, у самых её ног, а она проходила мимо, как слепая, не удосуживаясь погладить, приласкать его, но лишь спотыкаясь о него и пиная его ногами.
     «В сундуке для грязного белья, у входной двери, под носом у любого вора! – мало, что могло удивить Людку-большую, но сундук полный золота, драгоценностей и крупных купюр, не зарытый в землю, а беспечно оставленный у порога, поразил её. – Гениальная простота!»
     Она почувствовала диогеновскую зависть: эти люди превзошли в простоте ту, для кого простота была девизом жизни! Людка-большая позавидовала Лятифе. Лятифа была выше, значительнее, мудрее. Лятифа знала то, чего не дано было знать и самой большой в мире Людке-большой!
     «Я не знала жизни. Но теперь я её знаю! Я знаю всё! Я могу сказать, что видела вживую и даже держала в руках сокровища, какие другим и не снились. – она усмехнулась. – Правду говорят: мал золотник, да дорог. Но как они умудряются лазить в свой сундук, что я ни разу со своей высоты этого не заметила и даже ничего не заподозрила? Вот тебе и простота!»
     На следующий день она перекрасилась в радикально чёрный цвет и продемонстрировала знание языка в таком объёме, что домочадцам только и оставалось поддерживать обеими руками отвисшие челюсти, приписывая это чудодейственной вере. С этого дня Людка-большая перестала существовать. На имя Лятифа она отзывалась так, будто у неё отродясь не было другого имени. Она нашла наконец то, что искала. Ей стало легко. Но Людка, русская душа, не хотела радоваться и наслаждаться в одиночку: в Ленинграде она прикармливала Додика и Людку-маленькую; здесь же она вспомнила о брате-двойняшке, горьком, беспробудном пьянице. В Ленинграде она и близко не подпускала его к своей квартире, так как он норовил что-нибудь свести и пропить. От задуманного к выполнению задуманного у Людки-большой не было промежутков, и в этом плане она не изменилась, став Лятифой: близко познакомившись с сундуком, она села писать письмо брату:
     «Здравствуй, братец мой Николай-негодник! Пока ты, Ни-кола Ни-двораевич (редакция – та же, а именно Додика), дрянь этакая, ещё не стал на четыре ноги и не захрюкал, а тем более, если уже встал и захрюкал, то немедленно на всех конечностях несись сюда. Пора тебе переходить с 2 рублей за литр на четвертак за рюмку. Я с нищетой покончила, пора и тебе. Тебя тут ждут шесть невест, одна другой страшнее, может и нет – я их ещё толком и не разглядела, а в придачу к любой из них, новенькая Волга, дом с участком, сундук с золотом и безработица до конца твоих дней. А захочешь – так сразу шесть новеньких Волг оторвёшь. Здесь многоженцев не сажают, их уважают. И не бойся: днём они морды прячут, а ночью и не видно. Можешь закусить письмом, как прочтёшь, – только адрес не потеряй. Обо мне никому – понял? Всё. Приезжай. Ответа не жду. Высылаю деньги на дорогу. Пропьёшь – не будет у меня брата. Не приедешь – подохнешь бомжом и дураком последним. Твоя сестра».
     Коля не устоял перед таким выражением сестринской заботы. Он приехал и даже погостил дня три-четыре. Ужас, испытанный им, равнялся спешке, с какой он бежал по-английски, не простившись с новой роднёй. Он беспробудно пил и беспрерывно плакался сестре:
     «Будь они прокляты! Я не могу пить, когда мне заглядывают в рот и считают стаканы. Это не по мне и не по-христиански. Я – русский человек. Я привык пить в удовольствие. Здесь я пью, чтобы не видеть ничьих рож и ни о чём не думать».
     «Дурак ты, а не русский! А я по-твоему кто?!»
     «Тебе что: морду тряпкой накрыла  - и  весь ритуал. А мне как быть – прикажешь обрезание делать? От меня и бог свечки ещё ни разу не дождался».
     «А ты моего Самедика видел, ты его вообще-то обнаружил?! Разглядел?! Думаешь, мне легче?»
     «Это твои проблемы. Нет! Пропадите вы пропадом со всеми вашими деньгами, машинами, невестами! Пил бормотуху, зато жил-не тужил! А тут?! Отсюда и на кладбище не надо. Вот оно кладбище и есть. Да я наше кладбище и то на этот дом с миллионами не променяю. По дому ходишь, в три погибели согнувшись, так у них ещё и гробы, наверное, полутораметровые – мне тут что, ноги отдельно от головы хоронить?».
     «Я-то думала, что ты заливаешь, чтобы с непривычки на трезвый глаз в выборе не ошибиться».
     «В выборе между чем и чем?! - от одной колотит, от другой воротит, от третьей ноги подгибаются, от четвёртой язык отнимается. Тьфу!»
     «А ты себя давно в зеркало видел?»
     «И их не хочу», - отблагодарив таким образом за гостеприимство, Коля уехал навсегда, так и не став ни Керимом, ни Кязимом, ни Кямалом, поинтересовавшись напоследок:
     «Теперь квартира моя?»
     «Ключ дам, чтобы не околел под забором, но переписать на себя - даже не рассчитывай: ты уже одну пропил. Я из собственной квартиры переезжать к тебе на пару под забор не собираюсь».
     «Так ты сама сюда не насовсем, а меня переманиваешь?»
     «Насовсем, не насовсем – как маленький! Это уж как масть ляжет, Коленька. Тебе ли не знать. Ты же у нас – шулер картёжный: всё наследство от маменьки и папеньки на баб и в карты профукал под бухло.
     «Ты тоже не святая!» - огрызнулся Коля.
     «Святой меня даже Додик не додумывался обозвать. Только я весь базар к себе на квартиру перетаскала, а ты всё добро вместе с квартирой разбазарил!».
     «Попадётся мне твой Додик-уродик, укорочу ему язык по росту».
     «Что ты ему будешь укорачивать, а что удлинять – то ваши с ним игры и проблемы, но если из квартиры пропадёт хоть иголка или я упаси тебя господи унюхаю в ней даже самый слабый запах твоих бомжих – не обессудь, Коля: на этом моя родственная любовь к тебе и завершится».
«Я не виноват, что мне приходится платить за то, за что платят тебе. Просто тебе повезло родиться бабой, а мне не повезло родиться мужиком. Тебя кормят ни за что, а я должен кормить и себя, и других. Посмотрел бы я на тебя, если бы за это не мы вам платили, а вы нам».
     «Додик с твоим ростом имел бы весь Ленинград с окрестностями в придачу, ещё и Москву бы прихватил, а ты всё добро по миру пустил».
     «Достала ты меня своими пигмеями! Твой выкормыш гномик Додик – великое брехло, шут, карлик, благодаря своему росту живущий за счёт таких извращенок, как ты. С моим ростом он бы уже давно ноги протянул бы во всю длину».
     «Он как шут кормится, а ты лишь проедаешь. Ну и кто из вас смешней? Нет у тебя, Коля, стыда, одна зависть чёрная во весь рост – даже гномику позавидовал».
     «Хватит мораль читать. Лучше денег дай!»
     «Зачем? Всё одно – пропьёшь ещё до того, как в поезд сядешь. Где мне потом тебя искать? В чьём гареме?»
     «Людкой ты ещё на человека была похожа, а как стала Лятифой… Сучка ты, сестрёнка!»
     «А ты, братец Николя, дурак. И ты, конечно, не с сучками пропил родительскую квартиру, а с девушками глубоко порядочными, не так ли? Пил из всех луж подряд – и стал козлом. Так что, топай, нищеброд, восвояси, пока есть куда, пока ключ не отняла».
     Людка-большая любила брата, но себя, Додик был прав, она любила больше всех; она всех, каждого по своему, любила и жалела, но жалеть такого же всеобъемлющего, как она сама, брата Колю было слишком уж дорого: она знала, что ей Колю от Коли не спасти, и всегда прятала жалость поглубже, а места и глубины в её роскошном теле было для этого предостаточно. Это не Додик, понимавший с полу-слова что можно, а что ни в коем случае нельзя, и не Людка-маленькая, которую можно было отшвырнуть от себя одним лёгким дуновением вместе со всей её желчью и спесью – смести с поля зрения навсегда. А Коля был чем-то вроде самой Людки-большой, только мужского рода. Коля уехал, а Лятифа, как и полагается женщине азербайджанского селения, рожала мусульман с явными признаками улучшения породы, и растила их в неприятии свинины, русского языка и культуры.


                Эпилог
               
                «Нет бога, кроме Самеда»
               
                Лятифа

     Кто-то чуть не наступил на Додика, сходя со ступенек универмага «Бакы».
     «Я знаю только одну такую женщину, и она как раз сейчас где-то в Баку или его окрестностях», - подумал он.
     Но, задрав голову, Додик увидел не крашенную блондинку «без пяти два (то есть, два и пять сверху) без укладки и каблуков», а те же недостающие ему, недосягаемые, заоблачные для него высоты, но и без каблуков и без укладки – чопорную, надменную, исполненную чувства благородства крашеную брюнетку со строго уложенными волосами, в отпугивающе диком национальном наряде. Это кто и что угодно, но не Людка-большая. Само имя Людки-большой было этой особе явно не к лицу, даже категорически противопоказано - и говорить с ней было не о чем.
     «Вам никто не давал права давить людей, как тараканов», - пробурчал Додик.
     Разочарованный, он повернулся, чтобы уйти.
     «Злобный пигмей! – раздалось сверху. – За последние двенадцать лет ты так и не подрос. Всё так же без пользы путаешься между ногами».
     Как только к Додику вернулся дар речи, он ответил тремя предложениями на каждое слово этой анти Людки-большой.
     «Значит, за золотую цепь, на какую тебя посадили, ты изменила Христу?» – принялся он за своё, выудив у Людки самые скудные сведения о жизни Лятифы.
     «Ещё как! Только не помню, чтобы я клялась ему в верности».
     «А Аллаху?»
     «Только Самедику».
     «Ты хочешь сказать?!…»
     «Ну, мне пора. – заторопилась Лятифа. – Видишь ли, у меня проблема. – она лукаво скосила глаза. – Не знаю, как тебе и сказать: я подозреваю, что… одним словом, я очень боюсь, что мой Самедик мне изменяет».
     Додик долго колотил себя в грудь, чтобы продохнуть.
     «Ты гениально вжилась в роль. И меня перещеголяла – видимо, мои уроки не прошли даром. Поздравляю!»
     «Не мерь меня по своему росту, пигмей!»
     Сказано это было надменно, без тени иронии или намёка на шутку. Впервые в жизни Додик растерялся настолько, что не мог найти ни слова в ответ.
     «Жаль, что я не раздавила такого паразита. Ничего, попадёшься под ноги Коле…»
     «Действительно жаль? Мне тоже, но по другому поводу: что ты сделала с Людкой-большой?»
     В ту же секунду Лятифа повернулась к нему спиной.
     «Кажется, мы расстались врагами. – рассудил философ. – Она казалась самой русской среди русских, русской бесповоротно и навеки, этаким воплощением, олицетворением русскости. И она без колебаний бесповоротно убила в себе свою, казалось бы, бессмертную русскую душу. Давить таких клопов и таракашек, как я, разве ей это к лицу с её ростом и размахом? - Лятифа раздавила Людку-большую. Она переступила через саму себя и, кажется, даже не заметила – во всяком случае, никаких следов переживаний по этому поводу на ней не видно. А может в этом и заключено бессмертие души? – в приспособленчестве к любым обстоятельствам, выживании в любых условиях?»
     Он попытался постичь метаморфозу в диалектической взаимосвязи: могла ли Лятифа вновь стать Людкой-большой? - и отмахнулся от сумбура мыслей, не найдя ни единого ответа. То ли ответов и не было, то ли он не мог, подобно Людке-большой, упрощать проблемы вместо того, чтобы их усложнять; не мог при всей его видимой дураковатости видоизменять себя, отмести собственную сущность как нечто непригодное, адаптируясь к обстоятельствам, и сказать себе:
     «Будь проще!»
     Он считал рост своим единственным недостатком и препоной на пути к успеху. А Самедик показал ему, что при прочих настоящих достоинствах и маленький рост перестаёт быть недостатком, но может превратиться в достоинство – ни вера, ни культура не стали помехами на его пути к Людке-большой, если он, конечно, хоть что-нибудь решал. А, может, вопрос об обратном превращении Лятифы в Людку-большую относился к категории тех, ответы на какие даёт только жизнь, лучше всякого режиссёра подбирающая себе актёров и распределяющая роли. Не в том решающее отличие сцены от жизни, что первое – лишь отражение второго, а в том, что на сцене и во всяком искусстве лишь играют, а в жизни совершают конкретные поступки, которые, как ступени в будущее, всегда куда-нибудь ведут, а часто и заводят. На сцене и откровенность фальшивит, а в жизни правдиво всё – фальшь, вероломство, лицемерие, блеф и даже сама правдивость. Сцену создают актёры, жизнь сама создаёт своих актёров. Что касается пред-определений мытарств жизни склонностью души, и места Фортуны в душе и в судьбе, ни один человек-актёр (в жизни  мы все – лишь актёры) не может пригласить её в первый ряд или заслать на галёрку. Но Людка-большая подошла к ней, пожалуй, ближе всех.
               
                1983


Рецензии