Кроме целого мира из цикла Не предсказуемый экспер

Кто как, а я без утренней физзарядки и доброго завтрака к работе не приступаю. Включив телевизор, я начал зарядку (у нас телевизоры включены в «местную» сеть,  и один из каналов – подборка всего любопытного.) Я размахнулся, лишь искоса глядя в экран, и застыл: на нечётких, с синхроптера, кадрах узнал «монастырь».

Я мгновенно включил ЭВМ (свой домашний «БК»), запросил этот блок на повтор. «Монастырь» был похож на огромный «знак качества»: пятиугольник, четыре луча из единого центра; то ли скамеечки, то ли мольберты (нечётко; скорее второе) так и тянуло сложить в буквы «СССР». Кельи… жилища и студии, видимо, в стенах: точнее по этим фото не скажешь.

Какой уж тут завтрак? Схватив телефон (новомодный, с наборником в трубке), я тщетно звонил на квартиру, в депо и гараж: мне был нужен механик. Точнее – машина: я езжу нечасто, а если и езжу – «хватаю» авто со стоянки. Загвоздка тут в том, что машины на этих стоянках «обычные», а «монастырь» – на «участке-один», где не то что асфальта – приличных грунтовок-то нет! Мне был нужен какой-нибудь багги, амфибия, джигер…

Везёт: лишь сейчас, на исходе «конкисты» открылась возможность зайти в «монастырь»: до вчерашнего дня там метались войска неприятеля, завтра придётся границу закрыть...

А до завтра – мы меряем время секундами, времени уйма. Я буду готов к этой встрече и буду на джипе. До встречи с механиком, жуткой «совой», у меня часа три.
Просмотрев всё что можно на стримерах и микрофишах, я точно ко времени был у депо. Не ошибся: «Буксун», полугоночный монстр с «движком» от «ушастика», был на площадке. На нём было классно девчонок катать: полулёжа, едва не в обнимку (кабина зажата с боков, седоков разделяет висящий ремень безопасности), если б не «гоночность»: шумный мотор за сиденьями, блеск алюминия, жёсткий до тряскости ход... А «Буксун» – потому что буксует при каждом касании «газа»: двадцать семь сил – это вам не игрушки!

Механик вёл поезд. В изящной, под ЧС4, кабине с немного раскосыми фарами и со стеклом-панорамой «двойной кривизны» ожидаешь увидеть пижона, в битловке и с «коком». Механик был в чёрном рабочем халате.
Едва поезд замер, я впрыгнул.

- Привет! Чем могу помешать? – обернулся механик.

- Надо слетать на «участок-один».

- Забирай «мелкий броник». В Транслабе. Военная смена ждёт его к вечеру, а у меня вечерком, понимаешь, «поехало». «Броник» исправен, только… «мой» тумблер не снят.

Ни секунды не думая я согласился. И выбежал раньше, чем он предложил подвезти (Машинист приезжает в депо на спортивной машине… похоже, так может быть только у нас. Мы уже не такие как Внешние.).

Взятый у дома «стандарт» за минуту домчал до Транслабы. Я вышел почти как механик: шагнув на асфальт, крутанулся, и дверь, изогнув как тореро весь корпус, вложил в уплотнители.

Перед Транслабой стоит броневик: приземистый «багги», обвешанный пушками, соткан из граней. Каждая плоскость имеет наклон – часто излишний, «с запасиком». Под камуфляж, под изгиб его линий «подогнана» форма «танковых шашек» динамической брони. Огромные бронестёкла тонированы – они, как борта, никогда не бликуют.
Броневик иллюстрирует новый «виток»: он оснащён всеми средствами РЭБ – на случай, что у противника есть эти средства; раскалённый глушитель размашистым антикрылом – «приманка» для тепловых ГСН, если закончатся пиро-«приманки»; в прицелах и плитах прозрачной брони – светофильтр, сводящий на нет ослепление лазером… База давно состязалась с самою собой: у врага даже не было пушек, способных пробить его борт по нормали!

Но «броник» чуть-чуть подождёт, я ведь просто обязан «похвастаться», ибо механик, как все мы, в последнее время всё меньше желает быть «подобным флюсу».
 
Я зашёл внутрь. На верстаке заряжался синхроптер – фоторужьё с «батарейкой» и парой пропеллеров. «Батарейка» (экспериментальный никель-кадмиевый аккумулятор) – огромная ёмкость и быстрый заряд. Штука очень хорошая, но…

Я положил рядом с синхроптером пару дискет: расчеты для литий-ионного принципа. Только расчёты, и в тексте заглавие «НЕ ИСПОЛНЯТЬ!»: литий – один из компонентов для термоядерного синтеза (эти работы хотелось бы скрыть). Пара конвертов из чёрной бумаги, пара новейших магнитных пластинок диаметром пять с четвертью дюйма. Гигантская ёмкость.

Вернувшись на улицу, я заглянул в броневик. Всем известно: механик не может, физически просто не может создать тривиальную вещь. Если он ничего не «замудрит», я просто свихнусь, не найдя «замудрёж».

Так и есть, «парадокс управления»: там, где положено быть КПП – рукоять наведения с кучей гашеток. А передачи включают сцеплением: раз его выжал – «нейтралка», второй – передача. Выбор ступени – за техникой.

Впрочем, задумано – значит логично. Да и вообще парадокс – индикатор зашоренных мыслей. И, обходя броневик, я как механик «проник в него взглядом» (прошу понять меня правильно: не как рентген, а... пытаясь понять его функции в целом и каждой детали в отдельности). Да, только здесь я могу понять технику, видеть изящество химии, чувствовать звёзды... Ведь каждый, с кем ты общаешься, обогащает твой внутренний мир. Жаль, что во Внешнем мы это не помним.

Яростный визг покрышек, щелчок, шаг хлопок. Этот стиль не узнать невозможно.

- Ты что, веришь, что этим можно управлять? – спросил я не оборачиваясь.

- Если вы действительно верите в квантовую механику, то вы не можете относиться к ней серьёзно! – парировал он.

Машинист на спортивной машине цитирует Боба Уолда… И это лишь третий «виток»!

Не относиться серьёзно? А это идея! Я вёл с «двойным выжимом», переключая невидимый длинноходный рычаг. С ожидаемой грацией мощи и массы машина рвалась в «монастырь». И её поведение было приятным (я понял, о чём это в западных автожурналах)!

Слегка опьяневшим я вышел на траву. Чуть в лес, но прекрасно мной видим отсюда, стоит «монастырь»: невысокие стены из брёвен, отсутствие башен, бойниц. Он  состарен искусственно, окна отсутствуют, крыша наружу не скошена (странно, прямой она быть не должна...).

Я всё понял: пытаюсь смотреть как механик. Так с этим нельзя: если дизайн неотделим от функций предмета, то к произведению искусства понятие о функции не приложимо! Тут надо смотреть не линейкой, а сердцем (давненько не пробовал...).
Я обошёл «монастырь»: зная где вход, я пошёл через дальнюю сторону. Просто желая почувствовать лес как вместилище здания.

Вот и «ворота»: разрыв посредине стены, и напротив – тропа через заросли дикой малины. Красиво. И как-то загадочно. А в глубине, за проёмом, короткая стенка: мол, хочешь вовнутрь заглянуть – заходи. Подойдя, я прочёл на ней ровно на уровне глаз: «За этой стеной ничего нет. Кроме целого мира.».

- Хозяева! Есть кто? – позвал я.

- У нас никогда не закрыто, – последовал тихий ответ, и навстречу мне вышел один из «монахов».

Одет он был странно: ни полувоенного френча, обычного для неприятеля, ни балахона-с-беретом художника. Он был одет «как обычно», вот только обычна такая одежда совсем в другом мире. Во Внешнем. А также у нас.

- А ты ждал какого-нибудь Отца Ксенофонта? – с улыбкой спросил он.

- Кстати, XENOn FONT по-русски что-то вроде «Чужой Шрифт», – подыграл я, – Ведь ясно, что прозвище дали вам не за религию.

Он на минуту задумался. Явно решал, что нельзя и что можно при мне говорить: я не проверенный, я незнакомый, однако я точно «с другой стороны». Наконец он решился, и думаю, что ни при ком из «своих» он не мог бы сказать это:

«Чернь считает религию истиной, мудрец – ложью, правитель – полезным изобретением» – процитировал «монах» Сенеку Младшего. И прокомментировал: «Я не вижу среди нас ни черни, ни тех правителей, которым нужна чернь.»

И кто мог сказать, что «монах» ненавидит правителей?! Это его «оговорка по Фрейду»: от римлян ведётся «Не много чести править рабами. Честь – править свободными.»

Он замолчал как-то резко. Такое бывает, когда ты сказал много больше чем мог бы решиться. Ответил я тоже цитатой: «Вы мой политический враг, но я знаю, что Вы любите Родину. И это сознание внушает мне глубокое доверие к Вам».
По взгляду я понял, что он тоже знает эти слова (Пуришкевич – Плеханову, в сочинениях дедушки Ленина об этом вряд ли прочтёшь!), но что-то во взгляде меня напугало. Я понял: он стал слишком взрослым. Всего на секунду, но стал. Это плохо: ещё Бертран Рассел заметил, что развитие одарённых личностей, энциклопедистов, как и он сам, требует периода детства, в течение которого они не испытывают совсем никакого давления, побуждающего их следовать установленным догмам, времени, когда ребёнок может развивать свои собственные интересы и следовать им, какими бы необычными и странными они ни казались.

Мало того: узнал я об этом из книги по биологии, написанной физиком! Разум одарённого человека сохраняет эту детскую открытость к истине, какой бы необычной и странной она ни казалась другому.

- С тобой интересно, – сказал наконец он, – И очень опасно.

Опять этот взрослый, забитый заботами взгляд!

- Впрочем, всё, что могло мне навредить, я уже сделал. Только давай сразу определимся: то, что до войны я был против войны, не значит, что когда-либо я был за вас.

- Ты сказал «до войны»? – удивился я.

- Сейчас быть против войны уже не значит быть против Истины.

Он улыбнулся. Свободно и хищно, мол я говорил, а не верить мне – ваше исконное право. Потом он махнул мне «пойдём!», и пошёл по тропе, у которой я видел мольберт. Подойдя, он поспешно собрал его, но...

Иногда для того чтоб увидеть, не нужно разглядывать. Там, на холсте, было раннее утро. Лучи едва вставшего солнца так буйно рвались разбудить эту чащу, что мне захотелось ТУДА. Незаконченный холст был шедевром уже в этом виде. Без скидки на возраст художника, зрелый отточенный стиль!

- Где тебя выставляют во «Внешнем»? – по-нашему сразу спросил я.

- Во «Внешнем» уже не рисую: предки считают это баловством.

- А на ИЗО?

- По ИЗО у меня твёрдая тройка. Понимаешь, ну нет привычки «набрасывать» всё сразу. И тяп-ляп тоже не могу, а за 45 минут хорошо ничего не получится.

Я с ним согласен: серьёзное дело – не только искусство – не любит поспешности. Не быстроты и сноровки, а именно спешки: нельзя делать хуже чем можешь, тем более в спешке всё выйдет и хуже, и медленней. Даже когда результат неизвестен, что часто бывает у нас, и когда он понятен лишь автору (как говорится, есть художник-анималист, маринист... а тот, чьё «искусство» «современное» – явно художник-морфинист).

- Всё равно я рисую... – подумав, сказал он, – Пишу. Не могу не писать.
На минуту задумался, и процитировал:

Малых ребяток
Наставляет учитель добру и пути,
А людей возмужавших – поэты.
О прекрасном должны мы всегда говорить.

- Те самые «Лягушки» Аристофана, «квакс, квакс, брекекекс» из которых Толстой упомянул в «Буратино»? – спросил я.

- Ты и этим интересуешься? – удивился «монах».
 
- Не я. Один из нас.

- И ты так принимаешь его увлечения?

- А ты нет? Твой друг, увидав как ты пишешь картину, играет навеянную тобой музыку. Кто-то, услышав мелодию, пишет рассказ. Ты же, читая рассказ и услышав мелодию, пишешь картину. Вы пишете вместе.

Он понял! Он весь засиял, но ведь я не открыл ему истину: он это чувствовал и до меня (и пожалуй, он чувствовал ярче), но я сформулировал.

Вдруг он поставил мольберт и невидимой кистью нанёс пару лёгких штрихов, на минуту задумался, и соглашаясь, кивнул (как знакомо: он видел их, а «зафиксировать» можно в другой обстановке). Потом улыбнулся:

- Позволишь взглянуть на машину? Люблю я их, даже умею водить...
Не дойдя до машины, он как-то внезапно отстал. Обернувшись, я понял что «броник» изящен: недавно я видел приют живописца как схему, теперь же художник глядел на машину, как будто она была в рамке. Такой взгляд художника – высшая похвала для дизайнера.

Налюбовавшись, он влез на сидение справа: «Прокатишь?». Я сел и привычным движением вставил в колодку в свой пульт (А механик-то должен испытывать новый, со связью! Об этом я утром забыл...).

Мы немного проехались. Он был в восторге:

- Здесь, у нас, всё высочайшего качества. В Кремле, наверное, сделано хуже! Но твой броневик... Они превзошли даже сами себя!

- Не превзошли. Он построен у нас.

«Монах» потрогал клавиши, переключатели.

- Идеальная подгонка, – похвалил он, – А это что за тумблер?
Он показал на внушительный тумблер, прикрученный скотчем в районе руля: жгут проводов «соплями» нырнул под «торпедо»; на верхнем ребре, на куске изоленты, ручкой написано: «Эксп.».

- Выключатель экспериментального оборудования.

- А что будет, если включить?

- Не знаю, не пробовал.

- А ты… вправе включать?

- Вправе-то вправе…

Я взял микрофон и набрал номер пульта механика.

- Ты «мелкий броник» тестировал? – выпалил без предисловий.

- Чуть-чуть. Не считается.

Значит – механик провёл испытания (кроме, конечно, ресурсных).
Я перещёлкнул. Мотор зазвучал как-то резче – не громче, а именно резче, плотнее и собранней. В ответ на попытку тронуться «броник» задёргался, «скис»… чтоб не заглохнуть, я дал больше «газу». Под нервный пугающий рык бронированный монстр рванулся вперёд, завиляв задней осью. «Так-так», машинально толкнулось сцепление, вспыхнула лампочка «2», и машина, всё так же немножечко боком, продолжила жуткий разгон. Я слегка испугался, но вида не подал (однако, закончив поездку, я тотчас же щёлкнул обратно). «Монах» отцепился от поручней, и, вытирая ладони, спросил:
- Как вы так ездите: со сцеплением, и без рычага?

- Интересная схема, – кивнул я, – однако привык я за пару минут. Вообще наш механик – хороший эргономист.

- Эргономика… что-то знакомое. Ах, да: встречал в связи с «потогонной» системой Форда. Смысл её в том, что если рабочее место устроено так, чтобы рабочий не нагибался, поменьше крутился и бегал, и вообще ему было удобно, то он за смену сделает для капиталиста больше продукции.

- «Потогонная», говоришь? А как назвать ту, при которой фордовской производительности от рабочего требуют, а станки неудобные, старые, за заготовкой бежать через цех, а за новым резцом – вообще на склад?

Он удивился. Минуту сидел неподвижно, как йогин, потом констатировал:

- Для искусствоведа ты интересуешься очень не «смежными» темами.

- Это, по-твоему, странно?

- Уже нет.

Пожалуй, мы оба уже не такие как Внешние. Дело отнюдь не во внешнем: машины, «обитель» – не главное. Да, Наблюдатели это фиксируют, делают выводы, строят теории... Мы изменились, а это они проморгали.

Мы – люди искусства. Оно неделимо на жанры и стили, искусством является творчество в каждом его проявлении, ибо искусство есть озарение, приходящее к мастеру. Искусство – оно не профессия, оно есть искусность как уровень. По достижении этого уровня и происходит качественный скачок.

Отойдя от машины, «монах» обернулся и делал «пассы» над прозрачным мольбертом. Меня не стеснялся! Уже?! Ведь о нём были данные, что он с трудом принимает кого-то в свой круг.

Через пару секунд он махнул мне: «Пойдём!», и буквально вбежал в «монастырь». Я же снова не мог обойти эту надпись. Она не пугала, напротив, манила войти во вселенную «скита». Но я не решался.

«За этой стеной ничего нет. Кроме целого мира.»

Я очень боялся, войдя, изменить этот мир (изменить наблюдением... определённо, я перезанимался...).

«Монах» между тем снова вышел, схватил меня за руку, и без усилий, однако настойчиво ввёл меня внутрь. Возможно, вот так непосредственно он и вводил сюда многих художников. Будто прочтя мои мысли (так сказать, мои «копенгагенские» мысли), «монах» успокоил:

- Другим это не помешает: мы все в эти дни возвращаемся к службе, к работе… Моя служба здесь.

Он замолк, предлагая смотреть самому. Не мешая увидеть.

Помимо желания снова смотрю как механик: жилища и студии – в стенах, причём капитально построены внешние стены и перегородки-упоры, а все обращённые внутрь, «во двор» стенки – лёгкие. «Кельи» похожи, почти однотипны, но каждая «келья» хоть чуточку индивидуальна: жилище одних отделяет от студии «келья» соседа, других лишь кладовка, у третьих стена (и, как правило, с дверью), четвёртые вовсе живут в окружении красок, томов или нот...

А четыре «луча» суть навесы: один подарил тень столу для обедов, другие скрывают плетёную мебель, пюпитры, мольберты в каком-то живом беспорядке. Всё это не брошено, это оставлено зная, что вскоре вернёшься. Не убрано ибо не надо: он создал здесь мир, куда тянет вернуться, а дома ты хочешь найти вещи так, как оставил.

- Ты понял, – услышал я голос «монаха».

И больше ни слова: я понял.

Теперь, и лишь только теперь он повёл... нет, скорее впустил меня в «главную» «келью». Пройдя вслед за ним в широченный, с двустворчатой дверью, проём, я увидел картину. Она потрясла меня: там, на картине, колонна людей утыкается в стену. Первые, ближние, удивлены; кто подальше – идут, и пока их решимость не знает преграды… Все люди в колонне с оружием, но тем не менее штатские. Лишь офицер навалился на стену. А там, за стеной, за прозрачной, но твёрдой преградою – мирная жизнь.

- Вот моя «Студия Грустной Погоды». – Слова долетали, но были как будто не мне – Когда идёт дождь – ручейками по стёклам до самого пола, шуршаньем по шиферу…

- А капитан молодец, – невпопад сказал я, – Создать ополчение, вывести в  рейд…

- Откуда знаешь, что капитан?!

«…Сыграть бы с ним на бильярде. Только боюсь быть обыгранным, как Хлестаков.» Я чуть не проболтался (но если бы вспомнил о той телеграмме «не нам», то сказал не скрывая).

«Монах» как-то грустно вздохнул, и сказал едва слышно, желая сказать только мне... или только себе, оставляя меня лишь случайным свидетелем:

- Вы преподали нам урок, который мы не забудем и после того, как нас перестанут возить сюда.

Я не ответил. Я понял. Но понял ли он, что сейчас изменил наши цели? Когда перестанут возить, отнимая и вновь возвращая нам память, мы будем всё помнить, но не на Земле. Теперь оппоненты по гонке со временем – Внешние.

Всё это надо продумать. В другой обстановке. А здесь и сейчас я в гостях у монаха искусства.

Он будто услышал. Спросил:

- Хочешь знать, почему я «монах»? Посмотри над кроватью.
На стенке у самой подушки («монах» был из тех кто дремал прямо в студии), чтоб отвернувшись уткнуться в неё, была надпись:

Когда нацисты пришли за коммунистами, я оставался безмолвным. Я не был коммунистом.
Когда они сажали социал-демократов, я промолчал. Я не был социал-демократом.
Когда они пришли за членами профсоюза, я не стал протестовать. Я не был членом профсоюза.
Когда они пришли за евреями, я не возмутился. Я не был евреем.
Когда они пришли за мной, не осталось никого, кто бы выступил против.

Мартин Нимёллер, один из «отцов» пацифизма. Священник.

- Трудно быть пацифистом, когда все готовят войну? – спросил я, – Преследовали?

- И да, и нет. Скажем так, объявили бойкот, а не охоту. Узнав о бойкоте, я взял и ушёл, ведь отшельник и сам не желает общаться. Можно сказать, что я принял обет: вечный бойкот, кто меня бойкотировал. С теми кто «воздержался» – дружу… во Внешнем дружу и с ещё одним парнем, ведь там я не помню, что он бойкотировал.
Взгляд возвращался к картине: похоже, что я пропустил нечто важное… Ракурс! Художник увидел их спереди: он обернулся, идя в боевом охранении.  Правильно, только ему Капитан мог доверить разведку: «монах» был не менее воином, чем Капитан.

Удивляться не стоит: пожалуй, самый надёжный пацифист – это воин, которому войны уже надоели. Насколько я знал о «монахе», он был офицером. Хорошим. Даже знаменитым. Когда он ушёл, уединился, у него появилось время. На картины. Те, кто приходил к отшельнику – с приказом вернуться, просить ли прощения – видели их, и, как я, попадали под власть их божественных красок.

Иначе и быть не могло, ведь картины «монаха» написаны сердцем. Они очень разные, но неизменна та искренность, что заставляет почувствовать то же, что чувствовал автор: восторг восходящего солнца и мимолётная свежесть росинок, застенчивость милой девчушки и всё заполняющий ливень настолько прекрасны, что знаешь: «монах» их почувствовал. И лишь потом написал.

А как ярко он пишет цветы! Очень нежно, с любовью, но... редко.

- А я так люблю один только лотос – за то, что из грязи выходит, но ею отнюдь не замаран, и, чистой рябью омытый, капризных причуд он не знает...

«Монах» сделал паузу: знаю ли я этот стих? Это  Чжоу Дуньи? Разумеется знаю:

- И запах от него чем далее, тем чище, – закончил я.

Он кивнул и ответил, как мы, на вопрос, что ещё не был задан:

- Чем дальше от рейда, тем чище и ярче понимаешь: идти с Капитаном было бессмысленно, а не идти – бесчестно.

Мы долго ещё говорили. Мы знали, как мало успеем друг другу сказать, ведь ни я бы не смог тут остаться, ни он это бросить. Поэтому наш разговор был единственным.
Тихо стемнело, и мне, как ни грустно, пора было быть «у себя». Выходя, я опять прочитал эту фразу: на стеночке-ширме, с обеих сторон, для того кто пришёл и для тех кто уходит: «За этой стеной ничего нет. Кроме целого мира.».

«Монах» проводил меня. Стоя уже у машины, держа мою руку, внезапно спросил:

- Как ты думаешь, что есть искусство?

Он будто бы знал, что я думал над этим. И то что я ехал сюда, уже зная ответ:

- Искусство состоит из умения созерцать и потребности созидать. Такой человек наблюдает в обыденном то, что никто не заметит, и он не способен держать эту тайну в себе.

Он задумался:

- Знаешь... ни один искусствовед не смог бы так сформулировать.

- Так я и не искусствовед.

- Так кем же ты здесь отдыхаешь?

- Я математик. Кабинетный затворник. Кстати, «затворник» – это помощник заряжающего: тот, кто затвор задвигает.

- Постой... Математик?!

Я скромно кивнул.

- И ты смог «осилить» учебник Ландау? И что-то в нём понял?

- Не смог, – рассмеялся я.

Честно – не стал: после «Лекций по физике» Фейнмана книга Ландау отнюдь не учебник. Но справочник, надо отдать ему должное, классный.

Прощание вышло каким-то обыденным, даже без грусти: он просто махнул мне рукой, а я просто моргнул ему фарами. Вскоре я ехал по ровной асфальтовой трассе, внезапно и резко ворвавшейся в город.

Я встал на ближайшей стоянке. Задумался. Город достиг совершенства: он выверен, но и уютен; удобен для всех, подчеркнув и сплетя уникальные качества каждого; многое в нём необычно, но именно так и должно быть…

Наш город достиг совершенства. Теперь он готов быть прекрасным. И даже вхождение в город должно быть событием: я сейчас въехал, как будто толкнул выключатель, а солнце, вставая, даёт предвкушение в пении птиц, и потом, насладившись рассветом, ты входишь в сияние утра. В прекрасное надо входить постепенно. Как там у китайцев?: «Следует сначала изучить историю места. Входить в сад нужно умиротворённым, готовым к восприятию прекрасного. Исследуя устройство и стиль сада, употреби всю свою наблюдательность, поскольку его части расположены не произвольно, но искусно соотнесены друг с другом, словно парные надписи в павильонах. Насладись внешними формами, попытайся проникнуть в душу сада и постичь таинственные силы, управляющие сменой пейзажей, связывающие их в единое целое.»
Сделать так сад очень трудно, а город? Вплести в пейзаж автотрассы, дома, магазины? Почти невозможно. С каким удовольствием мы это «щёлкнем»!

Когда я приехал в Транслабу, на стенде был новый прибор: цилиндр под теплозащитой, опутанный ТЭНами, с мощным как пресс механизмом. И рядом листок из тетради: «найти способ фракционировать осадок». Я понял, что это. В шпаргалке механика (он их всегда составляет) уверен что были значения: 646,9 кельвинов, 22,060 мегапаскаля и 322 килограмма на куб.

Дело в том, что сегодня до встречи с механиком я рассказал агроному о камере Вильсона (в ней, как известно, используется сверхкритический СО2). Он вполне мог взглянуть на труды в этой области: сверхкритическая вода – управляемый растворитель,  а в смеси с кислородом она расщепляет любой органический материал! Для него и для доктора это отличный способ скрывать работы от Наблюдателей (им уже есть что скрывать). Но прибор был... неправильным: он был не с фирменным лёгким запасом, а груб, нарочито излишен. Я взял лист бумаги и высчитал весь «сопромат» (эх, как бы наши поиски тау-нейтрино не привели к кракатау-нейтрино... ).

Потом я пошёл в Кабинет (небольшую беседку у самой воды), и до ночи сидел там. Домой не хотелось, однако и мысли не шли. А Конфуций однажды сказал: «Если стоять на холме с разинутым ртом, придётся долго ждать, пока туда влетит жареная утка». Прекрасная иллюстрация к квантовой механике: именно там «ждать» надо долго, а вовсе не вечно. И даже можно прикинуть, сколько именно придётся «ждать». Созерцать. Принимать, понимая.

Вокруг было очень красиво: лунная дорожка взлётной полосой уходила к Луне. Несильный ветер волнами дробил её, как бы мешая взлететь. В ночной тишине стрекотал «Запорожець»: это механик «гонял по режимам» вечно экспериментальный «Буксун». Что-то испытывал.

Вдруг пошёл дождь – весёлый и тёплый, огромными каплями. «Лунная-взлётная» закипела, рассыпалась брызгами… но сохранила и волны. Я взял карандаш, и впотьмах, на ощупь, не отрывая свой взгляд от дорожки, стал тихо записывать формулы. Разум летел над дорожкой – и волны «классической», «макро-» воды кипели от квантовых «микро-» эффектов.

Уже рассвело. Я видел разбросанную ночью бумагу, формулы – сначала неяркие, лёгким штрихом, а потом всё уверенней. Я убедился, что если волны в море обмениваются друг с дружкой энергией, если к этому применимы формулы квантовой механики – «девятый вал» перестанет быть мистикой, он объясним!!!

Я не чувствовал, как ноет затёкшая спина, как болит моя правая кисть… Безгранично счастливый, я просто упал, и, свернувшись калачиком, тихо уснул. 
Мне снились волны. Внезапно одна из них выросла и поднялась вертикальной стеною (она состояла из формул, и фронт её был вертикальным, как стенка), и – стала стеной на обложке Пинк-Флойда. И эта обложка была на картине «монаха».


Рецензии