И. Барац Пути-дороги. ч. 2

ПУТИ-ДОРОГИ
Юность; второй период

Первая мировая война началась в июне 1914 года. Длившийся с сентября 1914 года до конца мая 1915 года учебный год я проучился в Кременце, а затем училище наше свернулось, переехало в город Александровск и там слилось с Александровским восьмиклассным Коммерческим училищем имени графа С.Ю. Витте. Туда, в город Александровск, переехал и я в начале сентября 1915 года и был зачислен в седьмой класс. Таким образом в качестве ученика я провел в Александровске 1915, 1916 и 1917 годы.
Много, очень много горя принесла нам война. Подчеркиваю, не только мне, а нам, всей нашей семье, которую война выбила из колеи привычной жизни, из нормального русла, заставила бросить все, – квартиру, обстановку и все, быть может, незавидное, но с трудом приобретенное, личное хозяйственное обзаведение, оставить годами насиженное место и переселиться в неведомые края, в начале в Воронеж, а потом оттуда в Тамбов в качестве беженцев, как там называли лиц, не пожелавших остаться у немцев и переехавших с семьей и незавидным скарбом своим в глубь России.
Для нашей небогатой семьи это означало полный раздор. Вам, вероятно, приходилось видеть птиц, у которых злые люди или какое-нибудь стихийное бедствие разорило гнездо, – ветер, как они, оставшись без крова, носятся вокруг разоренного гнезда, беспомощно облетают его, издавая полные тревоги крики, не будучи в состоянии помочь своему горю. Так это же птицы, а как же должны были чувствовать себя люди? Что должна была испытывать семья наша, – отец, мать и четверо детей, мал-мала, оставшись без крова без средств к существованию в чужом городе, где нет друзей, ни одного даже знакомого, кто мог бы хотя бы в первое время протянуть руку помощи. Она, семья наша, покинула Ровно уже после меня, я не видел всего этого грустного расставания с родным пепелищем, не мог разделить с ними свалившегося на них горя, но хорошо представляю себе их тяжелые переживания.
Вообще говоря, условия жизни в нашем городе начали ухудшаться с самых первых дней войны. Город Ровно находился в ста километрах от границы с бывшей Австро-Венгрией, которая вела войну с нами в союзе с Германией на юго-западном фронте. Первое время наша армия добилась некоторых успехов, перешла границу с Австрией у города Радзивилово и продвинулась далеко в глубь территории врага Броты-Львов до города Перемышля. Однако успех этот оказался временным. Спустя несколько месяцев войны Германия перебросила на юго-западный фронт в помощь своему союзнику часть своих войск, и наша армия начала отступать, терпя поражение за поражением. К началу лета 1915 года город Ровно стал прифронтовым городом, которому суждено было испытать все тяготы войны и связанные с ней лишения и страдания, я, конечно, не в состоянии описать историю первой мировой войны и раскрыть причины поражений наших войск. Это дело военных историков. Я могу только рассказать о том, что я, как рядовой обыватель, видел вокруг себя, испытал на себе и сохранил в своей памяти. А хлебнул я в те времена вместе со всей нашей семьей достаточно много горя.
В начале войны, в период, когда наши войска вторглись довольно далеко на территорию врага, в нашем городе чувствовалось только дыхание войны, только отголоски её. Но когда наши армии стали откатываться, а фронт приближаться; на город обрушились все невзгоды прифронтовой полосы. Прежде всего это сказалось в том, что железная дорога, перегруженная до отказа перевозкой войск и военного снаряжения, перестала транспортировать гражданские грузы, и как город Ровно, так и соседние с ним города и населенные пункты, расположенные вдоль юго-западной железной дороги, остались без регулярного подвоза продовольственных товаров и предметов первой необходимости. Автотранспорта в те годы тоже не было: за всю войну я видел только две-три армейские грузовые машины. Частного автотранспорта, ни грузового, ни легкового, вообще не существовало. Оставался один только выход: гужевой транспорт, на котором и перевозились все гражданские грузы, все товары торговцев и купцов, в руках которых в то время находилась торговля. Началась своего рода «лошадиная лихорадка», во многом напоминавшая так красочно описанную Джеком Лондоном золотую лихорадку Клондайка. Все бросились покупать лошадей и телеги и занялись их эксплуатацией, – за определенную плату перевозили частные товары. Этой лихорадкой заболели и мы: отец купил пару лошадей и телегу, а мне в шестнадцать-семнадцать лет суждено было стать балагулой. Столько трудов, переживаний и горестей пало на мою долю в связи с этой новой, совершенно незнакомой и чуждой мне профессией, – об этом я коротко рассказу несколько ниже забегая вперед, отмечу только, что эта непродуманная затея кончилась крахом: в конце концов, как мне потом рассказывал отец пришлось из-за отсутствия корма выгнать лошадей, как говорится, на все четыре стороны, а телегу оставить во дворе как ненужную вещь, – пропадай моя телега, все четыре колеса. И вот поскольку мне в должности балагулы пришлось изрядно колесить дорогами войны по разным городам и весям, я многого насмотрелся, многое видел на своем пути. Конечно, я мало разбирался в том, что творилось вокруг меня. Мой взгляд скользил только по поверхности событий. Я был политически, экономически совершенно безграмотным, абсолютно темным человеком, не понимал, что это такое, – война, кому она на руку, кому нужна. Я читал газеты, в которых причина вспыхнувшей войны объяснялась тем, что вот, мол, сербы (было тогда, такое государство) убили в Сараево эрцгерцога Австрии, и Франц-Иосиф, австрийский император, напал на Сербию, чтобы отмстить за пролитую кровь австрийского наследника престола. Тогда Россия, в свою очередь выступила на помощь сербам и ввязалась в войну. Все это я читал в газетах и верил печатному слову. В опубликованном манифесте Русского государя-императора, Николая второго, так и сказано было: «Видит бог, что не в корыстных целях, а выполняя свой долг перед братьями славянами, сербами подняли мы меч свой…» Эти начальные слова царского манифеста я помню до сих пор. Конечно, жалко было убитого человека, погибшего эрцгерцога, но разумно ли, справедливо ли, за его смерть убивать дополнительно миллионы людей ни в чем не повинных, пролито море крови и слез, разорять города и села, согнать людей с насиженных мест и обречь их на муки и страдания, – об этом я как-то не задумывался. Тем более, что история знала такие случаи. Вспомните у Пушкина «Песнь о вещем Олеге», которая начинается словами: «Как ныне сбирается вещами Олег отмстить неразумным хазарам». Если это мог сделать Олег, то почему этот подвиг не может повторить Франц-Иосиф? И потом я знал французскую пословицу «а ля гер, ком а ля гер» (на войне как на войне): убийства, пожары, калеки, сироты, вдовы и слезы, – моря слез вокруг. Чтобы увидеть горячие эти слезы, вовсе не надо было искать места, где они проливались. Мы, например, их видели у себя дома. У нашей хозяйки, которую звали Хымой (Евфимией) было два сына, два красавца, два богатыря. Старший Михали, женился; его жену звали Песцей. Родился у них сыночек, – Филя, Младший сын, Степа, был холост. Их, обоих сыновей, мобилизовали и угнали на войну. Мы жили с Хымой, как с родной, дружили, делили с ней горе и радость. Первым забрали Михаила. Мы ждали его, но, увы, вместо него пришла повестка, что вот, мол, рядовой, Михаил Корнеевич Лыбак, погиб на поле брани смертью храбрых, погиб «за веру, царя и отечество».
Зажмурьте глаза, перенеситесь в те далекие времена и посмотрите, прошу вас: «вот сидят на скамеечке перед домом наша мама, Хыма, мать, потерявшая сына кормильца, молодая вдова, Песця, которая держит на руках сиротку Филю. Они держат в руках зловещую повестку, сидят и льют горячие слезы. Сколько их пролилось? Не знаю, не могу сказать, но думаю, что их, слезы этих, хватило бы на поливку большого хыминого огорода площадью в два гектара в самую знойную летнюю пору. Помните этот город, дорогие мои Рая и Сюзик? Конечно, ни Николай второй, ни Франц-Иосиф этих слез не видели, ну а я видел, и не один раз! На войне, как на войне!
Вспоминая теперь родной наш город Ровно, я вижу, как весь облик его в период войны совершенно изменился. Кажется, тот же город, те же площади и улицы, те же дома, и вместе с тем все как-то изменилось, стало не таким, каким было. Идешь по городу и внутренне ощущаешь, что на всем, что тебя окружает лежит отпечаток какой-то тревоги, ожидания чего-то плохого. Все вокруг помрачнело, все затянуло темной тихой грустью и пребывает в скрытом каком-то оцепенении, не предвещающем ничего утешительного, ни чего хорошего. Повсюду чувствуется тревожное ожидание грядущей беды, обреченная готовность к тяжелым испытаниям, которых не миновать, которые могут наступить внезапно, в любой момент.
Город наводнен был военными разных родов войск: артиллеристы, кавалеристы, пехота, саперы, персонал медицинских служб, связисты, инженеры, штабисты. Хорошо запомнились казаки. Они расквартированы были на окраинах города, где жили крестьяне и мелись конюшни для лошадей, клуни, сараи, амбары. Стояли казаки и у нас: донские, с красными лампасами, оренбургские, – синими. Чем ближе продвигался к нам фронт, тем ярче вырисовывались прифронтовые черты нашего города, превратившегося в конце концов в военный лагерь. Под влиянием, очевидно, военных неудач, неумелого ведения войны со стороны некоторых военачальников, замешательства и неразберихи, которые имели место в армии, – в 1915 году, то есть спустя год войны, железная дисциплина, которая всегда царила в армии, несколько ослабла и стала расшатываться.
Вероятно, это в значительной степени явилось и следствием агитации, которую тайно вели среди войск революционно настроенные элементы. Помню, среди расквартированных в нашем дворе казаков, с которыми из-за любви к их умным, послушным лошадям, я проводил большую часть дня. Я наслышался таких «вольных» разговоров, таких по тому времени крамольных суждений, что только диву давался, откуда это у них, и как они позволяют себе такие слова в адрес царского престола, в адрес генералов и офицеров. А это ведь было казачество, – верный в то время оплот царизма, казачество самая реакционная часть армии, в военное время всегда сражавшееся «за веру, царя и отечество», в мирное время – всегда направлявшееся на усмирение рабочих восстаний и крестьянских бунтов. Нет, это были уже не те казаки. Это было уже началом конца, зарей революции 1917 года. Не знаю, я мало понимал в то время в революционном движении, но думаю, что это было именно так, – это занимался рассвет…
Помню стоял у нас во дворе среди прочих казаков один молодой, двадцатилетний казак, – Вася. С ним у меня почему-то сложились особенно хорошие отношения. Сближение это произошло на почве любви моей к его лошади, которую звали Зорькой. Это была рыжая, красивая, статная лошадь, со звездочкой на лбу, на высоких, тонких ногах в белых «чулках» и нежными, бархатными губами. Когда я подавал ей на ладони кусочек сахара, она осторожно брала его, касаясь трепетными, шелковыми своими губами моей руки, и это было мне так приятно: ни у одного животного нет таких замечательных, ласковых губ. Вася рассказывал мне, что в их станице каждый казак имеет свою верховую лошадь, которую смолоду сам растит, кормит, поит и воспитывает под наблюдением старших, обучая её премудростям верховой езды на разных аллюрах.
Зорька очень любила своего хозяина, понимала все слова его команды, подбегала к нему по первому зову, во всем слушалась его. По предложению этого молодого казака я называл его просто Васей. Он и меня хотел называть по имен и спросил как меня зовут. Я ответил: Ицык. Он пожал плечами и сказал «что-то больно крученное имя, никогда такого не слышал, его выговаривать трудно. Буду называть тебя просто – паря, это будет по-нашему». Так, парей, он меня и называл. Часто, когда он освобождался от своих служебных обязанностей он звал меня: паря, идем погуторим. Я тогда уже узнал, до произведений Михаила Шолохова, что «погуторить» – это значит, «поговорить». Вася очень тяготился разлукой с необъятными просторами донских степей, тосковал по родному дому, по полноводному тихому Дому. На мой вопрос, почему их казачью дивизию направили в тыл, он пояснил, что в связи с тем, что наши войска все время отступают, им, казакам, на фронте негде развернуться, не к чему приложить свои руки. «Мы, казаки, сказал он, приспособлены только к стремительным набегам в наступательных боях. Мы, как вихрь, на наших лошадях, шашки наголо, пики на изготовку, с шумом и гиком внезапно налетел на врага там и тогда, где и когда он нас не ждет, сея страх и панику. А теперь, при отступлении, - что нам делать на войне? Фронт удерживать не может, к длительной обороне не обучены, ни пулеметов, ни пушек нет у нас. Вот нас и отвели в тыл. Здесь, по ночам, нас посылают на винокуренные заводы, где мы уничтожаем запасы спирта, посылают в богатые имения, где палим скирды соломы, запасы сена, амбары с зерном. Добра сколько гибнет, - душа болит: люди сколько сил положили, сеяли, растили, убирали, и все идет прахом, все под огонь. Да еще вот пленных сопровождаем пешим порядком в тыл. По железной дороге, говорят, не можно, - вагонов нет. Да еще обозы охраняем, да на железнодорожных станциях за порядком следим. Бывает, гурты скота в тыл угоняем, чтобы врагу не достались».
Он, видимо, казак этот, Вася, правду говорил. Да и чего было ему обманывать меня? Парень он был простой бескорыстный, я бы даже сказал, чистосердечный. Человек, как говорится, от сохи, дитя природы. Его посылали, - и он шел, ему приказывали, - и он исполнял. Тем более, что я кругом себя, и днем и ночью, видел подтверждение его слов и убеждался в их правдивости.
По утрам, когда казаки возвращались из своих ночных экспедиций, они особенно бережно относились к своим баклажкам, которые имелись у каждого солдата. Это объяснялось, как мне по секрету поведал Вася, той простой причиной, что при уничтожении спирта казаки набирали себе полные баклажки его. Этим спиртом они как-то раз даже угощали нашего отца.
Ночью, когда выйдешь, бывало, во двор, можно было видеть в полнеба зарево полыхающих вокруг города пожаров: это горели уничтожаемые огнем скирды соломы, сена и хлеба.
Часто мимо нас гнали огромные гурты скота, направлявшегося подальше от прифронтовой полосы по дороге Житомир – Киев. Эти гурты сопровождали верхом на лошадях казаки.
По этой же дороге время от времени следовали пешком в тыл на север большие партии пленных австрийцев. В рядах австрийской армии было много украинцев, чехословаков, венгров, которые не хотели сражаться за «лоскутную империю» Франц-Иосифа и тысячами сдавались в плен.  Этих военнопленных сопровождали верхом на лошадях казаки.
Время шло, и отступление наших войск продолжалось. И чем ближе приближалась полоса, чем ближе к городу продвигался фронт, тем тревожнее становилось в нем, тем все более и более усложнялись условия жизни гражданского населения. Все чаще и чаще можно было встретить нетрезвых солдат и офицеров, - первый признак расшатанной дисциплины, без которой армия не армия. Участились случаи грабежа и мародерства. По ночам можно было услышать крики жителей города, призывающих на помощь. Тут только, то там слышны были винтовочные выстрелы. Жить в городе стало небезопасно, и люди стали покидать его.
Запомнилась и врезалась в память жуткая картина отсутствия войск, - потрясающего зрелища, которое я наблюдал на протяжении многих часов на главной улице города. Эта улица шла от юго-западных окраин города и была частью специального проложенной военно-стратегической дороги, которая вела от самой границе с Австрией до нашего города и дальше на Корец, Новгород-Волынск до самого Киева. По этой дороге и шло отступление. Это была непередаваемая жуткая картина. Не отступление, а бегство какое-то.
Представьте себе узкую, шириной не более пяти-шести метров улицу, по обеим сторонам которой стоят невысокие двухэтажные кирпичные дома. Движение идет только в одну сторону в направлении Киева. По этой улице встречному транспорту нет места, - для него дорога закрыта. Следует помнить, что весь транспорт только гужевый, - лошадь, телеги, повозки, пушки, санитарные двуколки, походные кухни. Автотранспорта нет и в помине, его тогда не существовало. И вся эта лавина движется только вперед с шумом и треском. Телеги идут впритык, одна к другой, задняя буквально упирается дышлом в переднюю. Идут в два, иногда в три, ряда. В этой темноте лошади движутся, цепляя друг друга боками, наезжая друг на друга, заступая и перепутывая постромки и упряжь.
Обтянутые железными шинами колеса телег и повозок стучат по изрядно поврежденной, избитой мостовой, издают не прекращающийся оглушительный лязг и грохот. То тут, то там погонщикам приходится соскакивать с телег и на ходу разбирать и приводить в порядок сцепившуюся и запутавшуюся упряжь рядом идущих лошадей. Эта работа выполняется на ходу (остановиться нельзя, - задние сомкнут), под крики и ругань кучеров, под многоэтажную брань, в которой родная мать, господь-бог и даже святая, непорочная матерь божья, - богородица, - выступают в качестве главных действующих лиц.
Самое ужасное впечатление среди всего этого хаоса производит рогатый скот, который угоняют в тыл по этой же забитой транспортом дороге. Обалдевшие в сутолоке и царящей вокруг толчее, перепутанные стоящими вокруг трескотней и шумам, подгоняемые ударами бичей погонщиков, бедные животные, быки и коровы, с налитыми кровью глазами беспорядочно мечутся между месивом телег и повозок, снуют во все стороны, забегают в закоулки, становятся поперек дороги, выскакивают на тротуары, мычат и ревут, усугубляя царящую вокруг неразбериху и сумятицу. Бедные животные! Оказывается, не только миллионы полных сил молодых людей, но и не меньшее количество четвероногих не в чем не повинных животных, должны расплачиваться за убийство австрийского эрцгерцога, которое совершено было где-то в девятом царстве, в тридесятом государстве, в каком-то городе Сараеве. Да, жуткая это картина – отступление. Жуткая, страшная, незабываемая. Отступать тоже надо умеючи! Что-же война есть война, и на войне, как на войне…
Много часов я стоял и наблюдал за всем этим волнующим зрелищем, а конца так и не дождался. Но и того, что видел, было достаточно, чтобы понять, что скрывается за этими ужасным, грозным словом – «война», какие муки и неисчислимые страдания несет она людям и сеет вокруг себя. На эту тему много сказано, много написано, - добавить нечего.
***
Как же протекала моя жизнь в этих суровых условиях войны с июня 1914 года до сентября 1915 года, то-есть до моего отъезда из Ровно в Александровск?
Я говорил уже, что, когда осенью 1914 года в связи с войной Юго-западная железная дорога прекратили перевозку гражданских грузов, многие стали покупать телеги и лошадей и занялись перевозкой товаров, принадлежавших частным торговцам. Возили в разные города, расположенные вокруг Ровно на расстоянии от сорока до двухсот верст. Пару лошадей купили и мы в надежде, что сумеем извлечь из этой операции дополнительный доход к заработку отца. Казалось бы, дело это очень простое, - были ли лошади и телега. Погрузили восемьдесят – девяносто пудов груза (полторы тонны), сядь на телегу, возьми в руки кнут и вожжи и погоняй. Доставишь груз, разгрузишь телегу, получай деньги и возвращайся обратно домой. Чего проще? Вернулся, опять нанялся, и в следующий рейс таким же порядком. Простая, легкая работа, даже никуда ходить не надо, все время на колесах, шага пешком не делаешь. И вот я проездил на этих лошадях август 1914 года, потом две недели декабря – рождественские каникулы -, а потом по окончанию учебного года, с конца мая и до сентября 1915 года. Захватил таким образом часть зимнего периода и все лето 1915 года. Увы, оказалось, что все это на самом деле не так просто. Оказалось, что для того, чтобы быть балагулой надо многое знать: понимать в уходе за лошадьми, в конструкции телеги, колес, сбруи, в профиле дорог, в ее состоянии, в прогнозах погоды и капризах природы, в направлении ветра, в качестве овса и сена и во многом другом. Оказалось, что эта новая для меня, простая на первый взгляд, профессия, этот транспортный «процесс» имеет свою «технологию», свой твердый порядок, нарушение которого чревато большими неприятностями и даже горестями. Оказалось также, что для этой специальности надо иметь соответствующую экипировку, - спецодежду и спецобувь, - и знать, что, когда одевать и обувать. Наконец, кроме всего этого, надо иметь соответствующее здоровье. Надо иметь силу в руках, в ногах, в плечах, - силу, чтобы взвалить на плечи мешок сахара, или муки, или зерна, весом в пять пудов и пронести его сто ими полтораста метров от телеги к складу или, наоборот, от склада к телеге. Надо иметь силу, чтобы снести такой груз со второго этажа и, что гораздо труднее, внести его на этот этаж. Надо иметь силу, чтобы, когда ты на дороге попадешь колесом в выбоину, подважить телегу плечом, упираясь руками в колени, и крикнуть, что есть мочи, лошадям: «Ну, взяли, милые, пошли, пошли, маленькие». А они, эти умные, знающие свое дело, животные, немедленно подхватят застрявший воз и вытащат его на дорогу. Ты, обрадованный тем, что выскочил из беды, подойдешь к ним, погладишь по холке, почешешь за ухом, - они это любят -, и ты видишь, как они косят на тебя свои больше фиолетово-синие глаза: спасибо, мол, за внимание.
И здесь мне хочется остановить свое повествование и воздать должное этим благородным животным, этим вечным труженикам, верным помощникам рода человеческого, отдающим людям на протяжении многих веков и тысячелетий плоды своего тяжелого, изнурительного труда. Люди в большом долгу перед лошадью, по-моему, должны были бы на площадях, на самых видных местах своего обитания, воздвигать памятники-монументы в честь лошади, как это сделал академик И.П. Павлов в память собак, сослуживших великую службу развитию физиологии. Эти монументы лошадям должны были бы увековечить память об этом прекрасном творении природы, о ценном вкладе, который оно вложило своим трудом в развитие человеческой жизни, человеческой культуры. Что касается меня, то я до сих пор помню и никогда не забуду двух моих лошадей, каурого и гнедого, с которыми я рядом трудился, которые делили со мною все тяготы и горести пути, выпадающие на долю балагулы: зимнюю стужу, летнюю жару, неприглядную темень осенних ночей под проливным дождем, завывание метели в поле, когда кругом ни зги не видать, - одна снежная круговерть, - и много других испытаний, которые, повторяю, выпадают на долю незадачливого, малоопытного в своем деле парня-юнца, когда он находится в дороге за сотни верст от родного дома, вдали от человеческого жилья, в незнакомых местах, с двумя лошадями и грузом в полторы тонны на телеге. Вы, читающие эти строки, вероятно, смеетесь надо мною: вот, мол, глупый старик, нашел о чем писать, - о лошадях. Вот до чего доводит человека безделье. О нет, вы глубоко ошибаетесь. Считали ведь возможные общепризнанные великие писатели писать о животных и оставили после себя в наследство благодарным потомкам такие прекрасные произведения, как «Изумруд» Куприна, «Холстомер» Толстого, «Мафусаил» Шолом-Алейхема. И не только о лошадях, но и о собаках, - «Белый клык» Джека Лондона, «Зов предков» его же, о воробьях – Тургенев и Горький, о скворцах – Куприн. Вспомните произведения Э. Синклера, Пришвина, Пермитина, Бианки и многих других замечательных мастеров художественного слова. Что они тоже глупышкины и бездельники?
Нет, конечно. А ведь написали. Нашли время.
Нет, мне не стыдно писать о моих лошадях. О том, как они трудились рядом со мною, как прощали мне все промахи мои и главный мой грех, что я по недомыслию своему, по ребячьей глупости своей имел нахальство взяться не за свое дело, - дело, в котором ничего не смыслил, - и этим обрек и себя и их на неумные дела, безрассудные поступки и рискованные шаги, которые могли привести к печальному исходу, даже к трагическим последствиям. И теперь, вспоминая эту тяжелую, полную непосильного труда, переживаний и волнений, дорогу юности моей, я часто думаю: как я, глупец и недоросль, мог решиться на такое? И почему родители мои не запретили мне так поступать? Почему разрешили пуститься в такую авантюру, - другого имени я не могу подобрать для этой бездумной «деятельности» моей. Не только не запретили, но даже санкционировали, до некоторой степени направили на этот полной риска путь. Ведь я знаю, что они меня любили, много делали для меня. Здесь может быть только одно объяснение: они, люди далекие от профессии балагулы, просто не знали, не имели ни малейшего представления о том, с чем связана была для меня эта работа, с каким не по силам и не по уму трудом, с каким подчас риском для жизни. Опишу только некоторые тяжелые положения, в которые я попал.
***
В декабре 1914 года я приехал домой на рождественские каникулы. Договорившись с каким-то купцом, я подрядился перевезти в город Дубно, находящийся в сорока километрах от Ровно, девяносто пудов (полторы тонны) сахара. Кругом лежал снег, и я решил ехать на санях, а не на телеге. Было градусов двенадцать мороза, но с ветром, который дул уже несколько дней. Я был совершенным профаном в извозном деле, ничего не понял в погоде, в частности, и в том, какое внимание оно оказывает на дорогу и ее состояние. Между Ровно и Дубно проложена была шоссейная дорога по весьма пересеченной местности. Дорога все время шла то в гору, то с горы. Я надел свою школьную шинель, ботиночки, галоши, фуражки, - другого ничего у меня не было, - и в таком виде, подгрузив восемнадцать мешков сахара, отправился в путь-дорогу. Ни овчинного полушубка, ни теплой шапки, ни рукавиц, ни сапог, ни валенок, - ничего этого я не имел. Сам я не узнал, и никто мне не подсказал, что я совершаю безумный поступок, отправляясь зимой в таком виде в дорогу. В этом я на горьком опыте убедился уже только в пути, когда было уже поздно. Вначале все шло более-менее нормально. Я отдыхал первые шестнадцать верст и прибыл в стоявшую у дороги корчму. Правда, я изрядно замерз в санях, сидя в своей шинельке «на рыбьем меху», открытой всем семи ветрам. Особенно отогреваться и отдыхать в корчме не позволяло время: надо было обслужить лошадей, а это не так-то просто – это труд, труд вне помещения, во дворе на морозе. Лошадь — это не машина, это живой организм, требующий ухода. Это не двигатель, в бак которого стоит только залить горючее, и дело с концом, езжай дальше. Лошадь в пути от напряженной работы «разогревается», прибывает на остановку горячей, потной. Ее надо накрыть рядном, чтобы она на морозе не простудилась, и прежде всего дать остыть. Боже сохрани дать ей сейчас же воды, или овса: вы останется с телегой, но без лошади, - она тут же свалится. Можно дать только сено и терпеливо ждать часа полтора. Каждый раз выходишь во двор проверить остыла ли она, обсохла ли. Потом, когда это время, наконец, наступит, надо лошадей напоить. Отправляешься к колодцу и вытаскиваешь четыре ведра воды, каждый по два ведра, - больше нельзя. Колодец и подступы к нему обледенели, холодно и скользко, того и гляди шею свернешь. Своим ведром в колодец лезть нельзя. На специальном вороте висит большое, тяжелое деревянное ведро, как бочонок, который для крепости окован железом. Попробуй, потягай, вытащи, перелей в свое ведро и неси за сто метров к лошадям. После этой мало приятной операции задаешь овес, главный корм, дающий силу. Каждая лошадь должна в сутки съесть тридцать фунтов овса, - без этого она не работник. Сено это не корм, от него сытым не будешь, оно съедается только между прочим, как легкая закуска, которая принимается между делом. Лошадь балагулы, выполняющая тяжелую, изнурительную работу, находящаяся в постоянном движении, всегда в пути, должна либо двигаться, либо, когда она стоит, есть. Она не должна тратить попусту время, его у нее очень мало. Газет она не читает, она должна все время принимать пищу и, прежде всего, овес.
Наконец все дела сделаны, лошади накормлены, еще раз на дорогу напоены, и я тронулся в дальнейший путь, чтобы засветло приехать в Дубно, разгрузиться, опять накормить лошадей и отправиться домой. Я отъехал верст десять и стал взбираться на очередную, самую высокую гору, лежавшую на моем пути. И, о ужас, оказалось, что верхняя часть этой горы бесснежна. На участке длиной метров в двести дувшие последние сильные ветры согнали весь снег с дороги, и она стоит, зияя черными булыжниками мостовой, как бездна. О том, чтобы протащить по ней сани с тяжелым грузом в девяносто пудов не могло быть и речи, — это никаким лошадям не под силу, - я пробовал, но безуспешно. Что было делать мне одному среди поля, беспомощному глупому парню, взявшемуся не за свое дело, темному, ничего не понимающему, ничего не знающему? Нет, кое-что я, конечно, знал. Знал алгебру, квадратные и биквадратные уравнения, геометрию – планиметрию и стереометрию, - знал географию, историю, неплохо и грамотно писал сочинения. Но всего этого в данной ситуации вовсе не нужно было, а то, что здесь требовалось, - правила дорожного движения, - этого я не знал. Через некоторое время навстречу мне появился пожилой мужичек в овчинном тулупчике, в валенках и заячьей шапке. Он остановился, посмотрел на меня, на «хозяйство» мое, почесал затылок и стал меня журить: «Эх ты, дурной хлопец, что-ж ты на санях в такую погоду и с таким тяжелым грузом тронулся в путь? Что ты не понимаешь, что ветер в открытых местах на гребнях гор сдует с дороги снег? Да и оделся ты не по-зимнему, замерзнешь ведь. Кат тебя батя твой пустил в таком виде по такой погоде. Или он у тебя воюет, - дома нет его?
Что было мне ему ответить? Сказать, что мой «батя» дома, но что он, отец мой, понимает в гужевом транспорте столько же, сколько он, мужичек этот, в законах движения небесных светил, - что это даст? Кому это нужно? И я промолчал.
Пожурив меня по-отечески, он помог мне разгрузить сани. Мы раздели груз на три части, лошади на облегченных санях протащили его без особого труда по оголенному от снега участку дороги, после чего мы вновь уложили весь сахар на сани. Мужичонка успокоил меня, сказав, что он едет из самого Дубно и по дороге больше таких голых участков нет. Я заплатил ему пятьдесят копеек, и мы разъехались в противоположные стороны. Я засветло приехал в Дубно, сдал груз, получил плату за провоз и поехал на постоялый двор, где опять повторил всю процедуру кормления лошадей. Закончив эту работу, я несмотря на то, что подвигались уже сумерки, решил возвращаться домой: чего, мол, зря терять время, дорога мне известна, сани порожние, без груза легкие, кони сытые, отдохнувшие, переметы мне не страшны. Сел в сани и поехал. Это была вторая глупость, которую я совершил в эту поездку, - глупость, за которую мне вскоре пришлось расплачиваться.
Я успел отъехать уже от Дубно верст десять. Сумерки все более сгущались, надвигалась ночь. Лошади легко тащили за собой сани и трусили рысцой. Я сидел, развалившись в пустых санях, и затянул даже любимую песню мою про Ермака. Но кругом улавливалось каким-то шестым чувством ощущение надвигающейся перемены погоды. Эта перемена вскоре и наступила. Небо заволокло мутными, белесыми тучами, за которыми скрылась луна и исчезли звезды. Подул ветер. Порывы его все более усиливались, подымая вокруг снежные завихрения. Пошел снег. Ветер дул нам на встречу, подхватывал его и швырял в лицо. Лошади пошли шагом. Прошло еще некоторое время, и началась сильная метель, которая и в городе весьма неприятна, тем более в поле, где ты один, где несешь ответственность за себя, за лошадей, которыми ты обязан «править», направлять по верному пути, чтобы прибиться к какому-нибудь жилью и там обогреться и переждать пока все в природе утихомирится.
Между тем метель разгулялась во всю свою стихийную мощь. Небо слилось с землей. Все вокруг завернуто было в белую туманную пелену, затянувшую весь мир. Даже лошади, впряженные в сани, плохо видны. Только гривы их и хвосты трепещут на ветру, подхватываемые порывами вихрей. Впереди исчезла и не просматривается больше лента дороги. Все смешалось и окрасилось в один цвет, - цвет серо-белой снежной скатерти, накрывшей и дорогу, и поля вокруг. Я остановил лошадей и сошел с саней, чтобы осмотреться и установить, по дороге-ли я еду, или сбился с пути и заблудился. Смотрю вокруг себя близорукими своими глазами и не могу ориентироваться, - плохо вижу, а ветер швыряет в глаза снег и еще более ухудшает зрение. Снег да снег; везде и повсюду снег: в глазах, в ушах, за воротником шинели, за пазухой, на лошадях, на санях… Кнут мой привязан к длинной тонкой ручке (пужалну). Я сую ее в снег, лежащий на дороге, и она вся уходит под снег. Ясно: я не на мощенном шоссе, - булыжник не пропустил бы ручку, я в поле. Что делать? Куда ехать? Я же кучер, я должен управлять лошадьми и, используя вожжи, указывать им дорогу, по которой следует двигаться. Я подхожу к лошадям, сметаю с них снег, поглаживаю их головы и крупы, поправляю сбрую. Они смотрят на меня большими своими глазами и мне кажется, умей они говорить, они с упреком сказали бы мне: «Эх ты, Аника-воин, - плохой с тебя хозяин. Горе нам с тобой». И вот я принимаю решение: предоставлю лошадям своим самим выбраться на дороге, они, как я неоднократно в этом убеждался, умеют находить путь ведущий домом. Я сажусь в сани, свободно закрепляю вожжи за передок и громко, что есть силы, командую: «Пошли, милые мои, пошли, потопали потихоньку, помаленьку». Лошади тронули и пошли шагом, никем не управляемые.
Между тем метель еще больше разыгралась. Вы помните стихотворение Пушкина «Бесы»?
«Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин…
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!...»

Все было так, как описал поэт. Колокольчика только не было, но это не меняет дело, не имеет значения.
Тревожно было на душе, тревожно и страшно. Я сидел в санях, не двигаясь, и прислушивался к завыванию метели. Порою мне казалось, что это не ветер, не метель, а волки, которые водились в наших лесах, воют, собираясь в стаю, чтобы напасть на нас.
На ум приходили рассказы о волках, которые я читал и слышал. Мне мерещились вдали огоньки диких, злобных, волчьих глаз. В таких переживаниях, в таком страхе я провел, вероятно, несколько часов. Но вот лошади вышли на какую-то гору и, о радость, внизу, у подножия горы, я увидел несколько одиноких, слабо мерцающих, манящих огоньков. Это была корчма, что стояла на шестнадцатой версте от Ровно. Здесь я остановился на отдых, отогрелся и стал кормить лошадей. Отсюда я уже в компании с еще тремя подводами отбыл домой. Лошади бодро бежали: они понимают, что после бурно проведенной ноги их дома ждет теплая конюшня, корм, отдых. По этой дороге их никогда не приходится подгонять, они сами рвутся вперед. Какое это умное, какое благородное животное! Как же мне было не любить своих лошадей? Как можно оставаться равнодушным к этим прекрасным, разумным животным, которые, по-своему конечно, постоянно проявляли свою преданность, свою готовность служить мне? Я им отвечал взаимностью, никогда не пользовался кнутом, своевременно кормил, поил, чистил, удобно прилаживал упряжь, чтобы не напирала холку и бока. Я предпочитал самому не доесть, не доспать, померзнуть, но их всегда обслуживал во-время и аккуратно. Эх вы, кони мои, кони мои славные! Как хорошо мы дружим с вами и как тяжело рядом трудились.
***
Тяжело было не только зимою. Было тяжело и летом. С мая до сентября месяца 1915 года я провел все свое время в дороге, на колесах, редко ночевал дома. Радости было мало. Опишу одну мою поездку в июле в город Новоград-Волынск, расположенный в ста километрах от Ровно, по уже упомянутой выше стратегической дороге, проложенной до самого Киева. Возил я в этот раз галантерейные товары, упакованные в большие немерные деревянные ящики, не особенно тяжелые, но громоздкие и неудобные для укладки и перевозки. Я долго и тщательно их укладывал, укладывал ребром к ребру, крепко увязал весь этот груз, взобрался, на верхотурье, - вожжи еле доставали к рукам, - и поехал. Такое у меня было ощущение, будто сижу на крыше двигающегося по дороге дома, или на качающейся скворечне. Было девять часов тихого летнего утра с чистым голубым небом, предвещающим знойный день. Через четыре часа я добрался до городка Кореца и там остановился: надо было напоить и накормить лошадей, дать им отдохнуть. В три часа дня я пустился в дальнейший путь.
Для подобного рода путешествий лето, конечно, имеет определенные преимущества перед зимой, и первое из них это то, что ни ты, ни лошади не мерзнут. Однако, в дороге это преимущество часто превращается в свою противоположность: жара отравляет существование и доставляет много трудностей, много неприятностей. И в первую очередь, конечно, лошадям. А лошадь, — это центральная фигура в такого рода поездках, она в этом «спектакле» играет главную роль и определяет успех или провал всей «пьесы». Она и зимой, пройдя пятнадцать – двадцать километров с таким тяжелым грузом, приходит к остановке горячей, покрытой обильным потом, тяжело дыша.
Каково же ей, бедной, летом под беспощадно палящими лучами грозного солнца, от которых негде укрыться, негде спрятаться?
Зажмурьте глаза и постарайтесь увидеть. Вот смотрите: едет по шоссе солидная по своим габаритам телега, нагруженная доверху, как воз сена. В телегу впряжены две лошади, одна вороная, справа, другая – гнедая, слева. Лошади рослые, выше средней упитанности. Они идут, не спеша, мерным шагом, шесть верст в час. Вверху, взбодрившись на неуклюжие ящики, восседает молодой худощавый парень. На голове у него фуражка, из-под которой с правой стороны выбивается солидный чуб волос, изрядно выцветших от долгого пребывания под летним солнцем. Жара неимоверная, просто пекло. Дышать нечем. Лошади, не переставая, бьют себе по бокам хвостами, отчаянно мотают головами, отмахиваясь от ни на шаг не отстающих, непрерывно преследующих их оводов, мух и прочего гнуса. Они садятся на лошадей, кусают их, сосут кровь. Бока и особенно шеи у лошадей усеяны этими кровопийцами и сильно кровоточат. Больно смотреть на их страдания.
На парне темная ситцевая рубашка с расстегнутым воротом и засученными по локти рукавами. Он сидит и с высоты, на которую взобрался, созерцает этот удивительный божий мир, это горячее грозное солнце, от которого никуда не спрячешься, - нет от него спасения. Он смотрит на бескрайние зреющие поля, волнующиеся от еле заметного ветерка, как море под дуновением легкого бриза. А вот высоко в небе парит ястреб, что-то высматривая на земле. Парит, - и вдруг камнем бросается вниз, где, очевидно, заметил добычу. Парень видит, как впереди из придорожного подлеска внезапно выскочил заяц, очевидно, с намереньем пересечь дорогу. Заметив приближающуюся телегу, заяц немедленно поворачивает обратно и скрывается в кустах. Жаворонки то здесь, то там реют над полями, и песни их льются вокруг. Парень сидит и громки распевает песни: ему некого стыдиться, кругом за десятки верст никого нет. Он один в поле со своими лошадьми, наедине с прекрасным миром, так мудро сотворенным, так умно устроенным. Присмотритесь хорошенько, вы узнаете этого парня? Нет, не узнаете?
Да это же я, пишущий эти строки. Это я в шестнадцать, семнадцать лет, балагула с коммерческим образованием. И рядом со мною лошади мои, кормильцы мои, своим тяжелым трудом обеспечивающие мне возможность осенью поехать в Александровск, чтобы продолжить образование…
А парень между тем продолжает двигаться вперед, не зная, что через час – полтора ему предстоит пережить неприятные минуты.
Жара. Трудно дышать. И лошади, и кучер изнемогают от духоты. Я смотрю вперед и вижу несколько справа от себя на самом горизонте узкую темную полоску, медленно взбирающуюся по небу и движущуюся по направлению к нам. Проходит некоторое время, и узкая полоска это все более разрастается и постепенно превращается в тяжелую тучку темно-синего цвета. По туче в свою очередь плывут белые и желтоватые облачка, то и дело меняющие свои очертания, повисая клочьями. Туча продолжает медленно надвигаться и в ярком освещении солнца приобретает какое-то устрашающий, зловещий вид. Ясно, что приближается гроза, и понятно, что после нескольких жарких дней она будет сильной. Я с малых лет боюсь грозы. Даже в доме я тяжело переношу ее, - нервничаю, а тут в бескрайнем поле, без крыши над головой, и совсем страшно.
Вы когда-нибудь наблюдали грозу в поле? Поверьте мне, это хоть, быть может, и не лишенное своеобразной красоты зрелище, но его сопровождает вся необузданность, вся сила, свойственная стихийным явлениям. Где-то я читал такие слова: «Человек в старости быстро забывает то, что с ним произошло вчера и сегодня, но хорошо помним далекие годы молодости». Очень верные слова. Я очень хорошо, до мельчайших подробностей, помню эту грозу и то, что я тогда видел и переживал. Помню, как вдруг наступила какая-то особая тишина, -тишина-затишье перед бурей, перед грозой, которая держит тебя в состоянии тревожного ожидания чего-то неминуемого, что вот-вот должно случиться и обрушиться на тебя. Именно такая тишина стояла вокруг. Все замерло, притаилось. Исчезли жаворонки и другие птицы. Не стало насекомых, даже оводы перестали нас преследовать, попрятались куда-то. Спала жара, от тучи тянуло свежестью, прохладой. Я слез со своего «насеста» и первым делом выпряг лошадей: мне предстояло спрятаться от дождя под телегу, а лошади могли испугаться грома и побежать, потащив ее за собой.
Вдруг налетел сильный порыв ветра, - один, другой. Порывы эти все более учащались и быстро превратились в сильный ветер. Ветер поднял по обочинам дороги тучи пыли, закрутил их в вихри и погнал впереди себя в даль. Под силой ветра наклонились и полегли стеной стоявшие хлебные поля. Молодые, тонкие березки, высаженные по обе стороны дороги, затрепетали, склонились все в одну сторону, покорно пригнувшись к земле. Гривы и хвосты лошадей, подхваченные ветром, развевались, то вставая дыбом, то поникая. Из тяжелой черной тучи упали первые крупные капли, и полил сильный дождь, который сплошной завесой повис вокруг. Началась гроза. Удары громы, могучие, раскидистые, следовали один за другим, не переставая. Казалось, небо рвется на части. Я полез под телегу и приютился там. Вдруг блеснула особо яркая молния и одновременно раздался и сильный, сухой какой-то треск. Казалось, небо над нами раскололось и рассыпалось на осколки. Под телегой кругозор, просматриваемый мною, был ограничен, но я услышал топот лошадиных подков по булыжнику: это кони мои, испугавшись резкого удара грома, побежали. Как хорошо, что я догадался их выпрячь. Если бы я этого не сделал, телега с ее тяжелым грузом прокатилась бы по мне! Гроза продолжалась еще с полчаса и затихла. Туча пронеслась дальше, дождь прекратился. Опять засияло в небе солнце, и я вылез из-под телеги. Первое, что я увидел, — это были лошади. Они отбежали метров на сто от телеги и стояли мокрые, понурив головы. Умытые поля дышали чудесными запахами полевых цветов и зреющих нив. Прохлада и целительная свежесть чистого, полного озоном, воздуха придавали бодрость, прибавляли силы. Я привел обратно лошадей, запряг их и поехал дальше. До следующей остановки было верст двенадцать, а там нас ждал отдых.
***
А вот краткая история еще одной поездки. В августе 1915 года немцы были уже совсем недалеко от Ровно, - верстах в сорока. Некуда было уже особенно ездить, некому было возить товары. Спрос на транспорт резко упал. Это была беда. Лошадь, как известно, должна все время работать. Лошадь все время ест, а овес и сено стоят денег. Каждый день простоя обходится в несколько рублей, а где их взять- эти рубли? Когда нет работы, когда нет перевозок, — это разорение: лошади съедят вас. И вот для того, чтобы хоть как-нибудь выйти из тяжелого положения, в которое мы попали, я по предложению владельца городской бани согласился поехать в лес, который находился в двадцати километрах от Ровно, за дровами. Лес этот был уже совсем близко от линии фронта. Я выехал с утра, чтобы засветло вернуться домой: подъезжать так близко к фронту даже днем не безопасно, а тем более ночью. Прибыв на лесосеку, я погрузил полный воз дров, крепко увязав этот неудобный для перевозки громоздкий груз и тронулся в обратный путь. Дорога в лесу по просеке тяжелая, перевитая в разных направлениях выступающими на поверхность корнями старых деревьев. Лошади все время спотыкаются, телегу то и дело кидает из стороны в сторону. Пока я проехал пять-шесть километров этого трудного пути стали надвигаться сумерки, и когда я выехал, наконец, на шоссе и вовсе стемнело. Наступила ночь. Я шел пешком рядом с телегой и вдруг заметил, что из-под правого колеса время от времени выскакивают искры. Остановившись и осмотрев колесо, я убедился, что букса колеса дала трещи ну, а ось, вокруг которой колесо это вертится, сильно разогрелось, - плюнешь на нее, - слюна шипит, закипая. Это сказались «скачки» тяжело нагруженной телеги по корням деревьев. Что было делать? Я один в поле с тяжелым грузом, а кругом непроглядная тьма. Вдобавок, очевидно, с наблюдательных пунктов наших передовых соединений начали просматривать шоссе, освещая его яркими прожекторами. Вначале снопы света скользили вокруг, освещая и поля, и придворные лесные насаждения. Помню, - я увидел вдали кресты кладбища, по которым бежала большая белая собака. Нащупав меня, мощный сноп света уже не покидал меня, сопровождая по шоссе несколько километров. Я понимал, что на меня обратили внимание, засекли и неотступно следят, не выпуская из поля зрения. А ехать нельзя, - искры все время летят из-под колеса, того и гляди загорятся мои дрова. Отъеду двести-триста метров и останавливаюсь, чтобы ось несколько остыла. Так, с горем пополам я плелся и добрался, наконец, до далеких окраин города. Дорогие мои, что я пережил тогда, сколько страха набрался, вы хорошо понимаете: комментарии, как говорится, здесь излишни. Добавлю только, что мне встретился в пути казачий разъезд. Начальник разъезда, проверив при свете карманного фонарика мой ученический билет и выслушав мой рассказ о злоключениях моих в пути, отпустил меня и сказал: «Эх ты, дурная голова твоя, куда тебя черти носят ночью так близко к линии фронта!»
Я продолжал двигаться, очутился уже в черте города, заехал в баню, сбросил дрова и, получив, плату, отправился домой. Было уже два часа ночи. Подъехав к дому, я увидел открытое окно нашей квартиры и маму наполовину высунувшуюся из окна. Каким-то не своим, полным тревоги, голосом она надрывно крикнула мне: Ицык, это ты?
Да, да поспешил я ответить ей, это я, мама, все в порядке. Я подъехал к воротам и удивился: мне их открыла… наша хозяйка, Хыма. Она тоже волновалась, не спала и выжидала меня, стоя у ворот. Она сказала мне по-украински, на своем родном языке: «Ой, лыхо мени. Деж ты був, дытына моя? Маты твоя уси очи выплакала, и я разом з нею. Иды до хаты, лягай, я сама выпряжу коней та поклавду им сина». Вышла к нам и наша мама. Была поздняя ночь. Высоко над нами опрокинулось темно-синее небо, все усеянное по-августовски яркими звездами. Две женщины, две матери, наша родная мать и Хыма, мать погибшего на войне сына ее, стояли вместе рядом со мною. Возбужденные пережитыми волнениями, они плакали, и слезы тихо капали из их глаз на холодную землю. Уставшие лошади нетерпеливо встряхивали сбруей, ожидая, чтобы их распрягали и пустили поваляться по земле.
А матери плакали…
Слезы разные бывают. Бывают слезы радости, слезы безутешного горя, слезы тоски и печали. Но слезы матери, — это особого рода, ни с чем не сравнимые, чистые горячие слезы. Они жгут, они западают в душу, от них вздрагивает сердце. Многие писатели в своих произведениях воспели женщину-мать, ее преданность и любовь к детям, которая сильнее смерти. Вы читали, вероятно, древний миф о том, как богиня красоты иголкой случайно уколола палец и несколько капель крови упало на землю. На том месте, где эти капли упали, выросла роза, прекрасная алая роза, царица цветов, с лепестками цвета крови. В память об иголке куст этих очаровательных цветов весь усеян колючими щипами.
Если бы я умел писать, я сочинил бы миф, в котором воспел бы святые материнские слезы. На протяжении долгой жизни своей я видел несколько воин. Видел море материнских слез, пролитых по погибшим на войне сыновьям своим. Я написал бы о том, как старая солдатская мать, положив на алчный алтарь войны жизнь любимого сына своего, льет жгучие слезы, вспоминая его. Слезы одна за другой падают на землю, и в том месте, где они упали, вырос дивный весенний цветок, ландыш. Белоснежные бутоны его цветов похожи на чистые слезы и напоминают матовое свечение жемчуга. Они издают тонкий, волнующий запах благоухающей весны и украшают все вокруг себя. Они, как память сердца. От них исходит какой-то особы, томящий душу, аромат, навевающий тихую грусть и немую печаль. Листья ландыша, широкие, бархатисто-нежные, напоминают раскрытые теплые ладони ласковых материнских рук. Собранные в букет очаровательные цветы ландыша, — это, как сгусток чистых материнских слез, как воплощение любви, до края переполняющей материнское сердце.
Наступило утро, и свежесть его ощущалась кругами. Я взял маму под руки, повыше локтя, и мне казалось, что тепло ее горячего сердца переливается ко мне, согревает душу, снимает усталость и восстанавливает нарушенное душевное равновесие. Я успокоился и мне стало легко на душе. Слова матерям, дающим жизнь всему живому на земле.
***
Как видите, дорогие мои, не только зимой, но и благодатным летом, тяжело быть балагулой. Очень тяжело! Легче заведывать кафедрой, читать лекции и заниматься наукой. И платят больше. Каждая поездка в любое время года чревата неожиданностями, приключениями, лишениями. Общее, что есть между ними, это то, что все они связаны с непосильным трудом, переживаниями, которые держат тебя в вечном напряжении, как туго натянутую тетиву.
Так в тяжелом труде и в волнениях прошло для меня все лето 1915 года. В сентябре я оставил свой «выезд» и уехал в город Александровск. Наступил третий период моей юности.
Апрель 1976 г.


Рецензии