Олюша

               
                Рассказ

Оля опять проснулась от того, что поезд в очередной раз встал.
Она забеспокоилась, приподнялась на лежанке, с волнением стала прислушиваться, стараясь уловить звуки там, за стенкой вагона-теплушки.
Различить что-либо определённое не получалось. Шапочка и плотно повязанный поверх неё шерстяной платок глушили звуки.
Кое-как освободив ухо, стала различать какие-то отрывистые команды, неразборчивые голоса.
Среди приглушенных звуков снаружи она боялась уловить самый страшный, самый жуткий гул немецких самолётов. 
К счастью, их не было.
И взрывов не было.
Но всё равно чувство тревоги не покидало девочку.
Словно успокаивая, привычно и дружелюбно просвистел паровоз; людские голоса там, за стенкой теплушки,  стали приближаться, звучали более разборчиво, и были спокойными, деловыми.
Да и в самом вагоне царила тишина, изредка прерывающаяся кашлем или стоном маленьких пассажиров.
Тревога постепенно уходила, уступая место заботе о младшем братике Серёже. 
Девочка наклонилась над лежащим рядом под ворохом одежды и тряпья мальчиком. По привычке коснулась  губами его лба, определяя температуру.
К счастью, лобик не был горячим, как несколько дней подряд. Да и сам братик в последние сутки спал хорошо, не бредил, и уже самостоятельно поел сегодня, когда поезд, который увозил детишек из блокадного Ленинграда,   остановился на какой-то станции.
Они едут уже давно. Так давно, что Оля потеряла счёт дням и ночам. 
То они стояли из-за разбомбленной немцами станции или железнодорожных путей впереди движения паровоза; то пропускали эшелоны на фронт;  а то и стояли в чистом поле, пережидая очередной налёт фашистских самолётов, покидая обжитый вагон и спрятавшись в снегу подальше от состава.
Чаще всего ехали ночами.
- Так безопасней, - говорила старшая вагона тётя Варя.
А днём стояли на неприметных и неизвестных Оле разъездах и тупиках.
Об этом говорили между собой взрослые, которые сопровождали детей.
А сама она даже не могла посмотреть в окошко. Они, окошки, были высоко, почти под дощатым потолком. До них с её ростом просто не дотянуться даже если встать на цыпочки на лежанке.  Это только когда открывалась дверь в вагоне, тогда можно было ещё что-то увидеть.
Хотя тогда в него залетали клубы морозного, туманного воздуха. И ещё долго потом было холодно, неуютно в теплушке.
Тогда дедушка Бахтиёр ещё жарче топил печку-буржуйку, что посреди вагона, проверял и поправлял тряпки, которыми были заделаны множество щелей. И вроде становилось теплее, и она в очередной раз засыпала под ворохом одежды.
Многие события словно проходили мимо сознания девочки. Так, некие обрывочные картинки, которые не задерживались в памяти, уступая место всё новым и новым видениям. 
Всё это время она непрестанно ухаживала за братиком. О себе некогда было подумать.
Он заболел сразу же, как их пересадили из машин вот в этот вагон-теплушку.
Рано утром первого дня колонну машин с детишками, которая не так и далеко отъехала от Ленинграда,  обстреляли немецкие батареи.
Снаряды рвались то с одной стороны, то с другой.
Оля, как и другие дети, сидела в кузове грузовика, укрытая брезентом.
- Так будет теплее, - говорили взрослые.
Она не видела самих взрывов. Лишь на слух определяла,  где взорвётся снаряд. Она этому научилась ещё в городе во время обстрелов.
Их машина встала.
Сопровождающие взрослые вместе с солдатами в спешке стали высаживать детей из кузова и уводить их подальше от дороги, в поле.
Оля бежала вместе с Серёжей, держала его за руку, почти тащила по глубокому снегу. 
Она и не заметила, когда и как  братик потерял обувь. Было не до того.
Спохватилась, когда надо было снова усаживаться в машину. Но уже в другую. Их машина сгорела от прямого попадания.
Вот тогда-то она и обнаружила пропажу обуви у брата.
И тогда же Оля впервые заплакала. Заплакала не от того, что бомбили; не от того, что от прямого попадания сгорела их машина; не от того, что ей было страшно. Нет. Она заплакала от того, что у Серёжки не стало обуви. Что он стоял босыми ножками на снегу, в мороз. Только тоненькие носочки и больше ничего.
Вот поэтому она и заплакала тогда.
Впервые заплакала.
До этого только сильно-сильно сжимала зубки. И терпела. Ни слезинки не выкатилось из её глаз с того момента, как их начали рассаживать в кузова машин ещё там, в Ленинграде.  Ни единой. Потому что бабушка просила не плакать и говорила, что Олюша сильная.
Вот и не плакала.
А сейчас испугалась за брата, что вдруг заболеет. Что тогда делать? Как быть? А вдруг умрёт?  Она уже видела много смертей от холода и голода ещё там, в городе. И понимала уже многое. 
Оля ничего другого придумать в тот момент не смогла, лишь кое-как  приподняла братика, чтобы оторвать его ножки от снега, но удержать не смогла: тяжело, сил не было.
Тогда она села. Села на снег. А Серёжку усадила себе на руки.
И плакала.
Плакала от бессилия, что не может помочь братику.
Плакала от того, что не может уберечь его от холода, от простуды. А ножки братика взяла в ладошки и пыталась согреть их своим дыханием.
Рядом были такие же малыши, как  она и её брат Серёжка. Никто не мог помочь ей. И взрослых не было.
Взрослые дяди и тёти ещё бегали по заснеженному полю, собирали живых, несли раненых к машинам. Отдельно складывали погибших ребятишек.
И взрослых тоже.
Она видела, как вытаскивали тело водителя из их разбитой снарядом горящей машины; как несли убитого солдата из команды сопровождения. 
Потом появился дедушка Бахтиёр.
И стало легче.
Она поняла, что их будут спасать. Что им обязательно помогут и всё будет хорошо. 
- Не плачь, девочка, - успокаивал её дедушка Бахтиёр. – Будем плакать после войны от радости. А сейчас надо помогать твоему  братишке.
Дедушка Бахтиёр оторвал рукав от своей ватной телогрейки, разрезал его пополам на два ватных чулка, на скорую руку соорудил некое подобие обуви Серёжке, завязав половинки рукава с одного конца тряпичными лоскутами. Потом натянул их на ножки ребёнку, привязав голенища всё теми же лоскутками за ремешок на брючках братика.
- Носи, батыр, - сказал тогда дедушка. – Да храни тебя Аллах. Сейчас не потеряешь,  и тепло ногам будет.
Но уже ближе к вечеру, когда детишек привезли на какой-то полустанок, и они разместились в вагоне, Серёжа начал кашлять. Дальше – больше.
На следующий день у него поднялась температура. Он бредил, метался на деревянных нарах, которые служили им кроватями с широкими мешками, набитыми соломой вместо матрацев. 
Над ним всё время хлопотал дедушка Бахтиёр.
- Зря я не снял обувь и пальтишки с убитых, - корил себя старик, сидя у вагонной печки. – Им-то они ни к чему, а вот здесь бы живым пригодились укрыться и согреться, - качал головой и что-то продолжал говорить, но уже на непонятном для Оли языке.
- Что вы такое говорите, дедушка? – возмущалась старшая вагона тётя Варя. – Это ж… это ж.. где это видано? Как вы можете такое говорить?
- Э-э-э, дочка, Аллах всё видит. На всё воля Аллаха.
Оля не до конца понимала их разговор, но почему-то была на стороне дедушки Бахтиёра. Может и правда Серёжке бы пригодилась тёплая обувь? 
А пока ей оставалось только наблюдать за братиком и вовремя сообщать дедушке о его состоянии.
Тётя Варя сказала, что те немногие лекарства, что собрали в дорогу для детишек, были в сгоревшей машине.
Старик  доставал из своего мешка какие-то травы, запаривал в чайнике на печке, которую сам же и топил в вагоне. Поил Серёжку отваром. То прикладывал мокрые тряпки к голове мальчишке, кормил его с ложки. А то и просил Олю поспать.
- Ты спи, спи, Олюша. Тебе ещё жить да жить. А за брата не беспокойся. Он у тебя сильный. Батыр, одним словом.
Кто такой батыр – Оля не знала, но уже решила, что это кто-то  добрый и сильный, как и сам дедушка Бахтиёр.  Или тот же Аллах, к которому то и дело обращался старик.
Дедушку Бахтиёра знала вся ребятня в их дворе.
Как себя помнит Оля, так и помнит этого дедушку.
Он работал у них дворником. Жил один в их же доме в полуподвальной комнате. Её окно было на уровне тротуара у дома. 
Чистил двор зимой от снега; мастерил во дворе горку для детишек; ухаживал весной за клумбами и детскими песочницами; чинил качельки и иные детские игрушки. А то и по просьбе родителей присматривал за ребятнёй в их ребячьих играх, пока родители отлучались на минутку-другую по своим взрослым делам.  Да и вся жизнь двора казалась немыслимой без их дворника. 
Его знали все.
И уважали все.
Он был своим для всех.
И все были для него своими.
И все называли его дедушкой  Бахтиёром.
И когда началась война, старик всё так же ухаживал за двором. Только к его лопате и метёлке добавился противогаз.
Но когда объявили эвакуацию детей, то его назначили в команду сопровождения.
Оля слышала, как говорили взрослые:
- Если в Ташкент повезут, то у дедушки Бахтиёра там родина и полно родни и знакомых. Он поможет. Да и присмотрит в пути за детишками лучше родного дедушки.
Вот он и присматривал. С ним было спокойно, как было спокойно когда-то с папой или с мамой, с бабушкой.
И хотя в вагоне старшей была тётя Варя, Оля почему-то считала главным дедушку Бахтиёра.
Когда на очередной станции в вагон приносили завтрак или ужин в солдатских термосах, то дедушка делил пищу между маленькими пассажирами.
И себе наливал в котелок последним, что оставалось.
Но ел не сразу. Сидел у печки, что посредине вагона, всё время наблюдал за детишками.
А если надо было, то кормил больных или маленьких. И ещё обходил со своей порцией вагон и добавлял то одному, то другому  по ложке каши или супа в ребячьи чашки.
Обеда у них не было. Кормили два раза: утром и вечером.
С дедушкой ругались все начальники, включая и старшую вагона тётю Варю, бранили его:
- Ты, дедушка, нужен всем живым и здоровым. А ты свою порцию детишкам отдаёшь. Так и до истощения недалеко. Худо-бедно, но с голоду детишки не помрут, их кормят.
- О, дочка, - отвечал старик. – Аллах всё видит. Он и только он определяет, кто сыт, а кто голодает. Ребятишкам жить надо. А мне… на всё воля Аллаха. Как Аллах скажет, так и будет.
И всякий раз проводил ладонями по лицу.
Оле жаль дедушку. Она тоже хочет, чтобы он оставался с ними до конца, чтобы он был всегда-всегда. Дедушка был для неё как напоминание о мирной жизни; об их доме и их дворе. Она считала его родным дедушкой. Тем человеком, с которым спокойно, с которым не страшно.
Оля и себя считала взрослой. По крайней мере, в сравнении с братиком.
Тем более, так сказала ей бабушка на прощание.
- Олюша, радость моя и надежда, - шептала тогда мамина мама, прижимая к себе внуков. – Береги Серёженьку нашего, прошу и заклинаю тебя, Олюша!Ему всего-то три  годика. А ты уже взрослая, тебе пошёл седьмой годок. Ты умеешь читать и писать. Я зашила тебе в пальтишко ваши метрики и адрес. Береги пуще глаз и пальтишко тоже. Папа вас обязательно потом найдёт после войны.
Бабушка называла её Олюшей. И мама тоже. А папа называл строго – Ольгой. А Серёжу все называли Серёженькой.
Папа ушёл в военкомат в первый день войны и домой больше не появлялся.
Только через месяц от него пришло письмо и больше никаких сведений о нём не было.
И мамы у них больше нет.
Она шла на смену на Кировский завод, когда начался очередной обстрел города.
Потом уже вечером пришли какие-то люди с маминой работы и сказали, что снаряд взорвался слишком близко, и мама не успела добежать до бомбоубежища. И что  её похоронили вместе с другими погибшими ленинградцами на Серафимовском кладбище в общей могиле.
Несколько раз бабушка порывалась сходить туда, отыскать мамину могилку, но всякий раз боялась оставить Олю и Серёжу одних.
А сейчас поезд стоял на какой-то станции.
На какой? Девочка не знает, не запомнила, хотя старшая вагона тётя Варя и называла. И что сюда немецкие самолёты уже не долетают, сказала тоже.
А ещё она сказала, что до Саратова остаётся совсем немножко и  там будет завтрак.
От этих новостей стало как-то хорошо, так хорошо, что уже и в вагоне вроде как потеплело, хотя печку-буржуйку ещё никто не топил.
А ещё было хорошо, что Серёжа пошёл на поправку. 
Омрачала смерть дедушки Бахтиёра.
Его тело лежало у дверей вагона со вчерашнего вечера.
Сразу после ужина он ещё затопил печку, поставил чайник греться.
Но уже не предлагал детишкам свою порцию. Хотя и сам не ел.
Пищу раздавала тётя Варя.
Ей помогал усатый пожилой солдат из сопровождения.
И уже после ужина Оля видела, как упал дедушка с маленькой скамеечки у печки, на которой сидел.
Она ещё подумала, что он упал от того, что поезд дёрнулся. Или уснул.
Но старик не вставал. И поза у него была не живой. Оля знает, как лежит мёртвый, и как лежит живой знает тоже.
Она поняла, что дедушка умер.
В свете подвешенного фонаря у печки-буржуйки лицо старика казалось тёмным, совершенно незнакомым ей. Хотя до этого дедушка Бахтиёр виделся Оле светлым, чистеньким, родным  и очень-очень добрым.   
Она старалась не плакать, но слёзы сами собой катились и катились по щекам. Она не вытирала их, и сквозь слёзы под мерное покачивание вагона тело дедушки Бахтиёра тоже покачивалось. И ей казалось, что он ещё живой.
Потом подошла тётя Варя, оттащила старика ближе к выходу и укрыла его голову  какой-то тряпкой. А под голову положила дедушкину тощую торбу. 
Дверь вагона с шумом открылась.
Двое мужчин взяли тело дедушки Бахтиёра и куда-то унесли.
Оле хотелось заплакать, закричать громко-громко, но она лишь стиснула зубки и зажмурилась. Потому что она взрослая и сильная. Так сказала бабушка при прощании.
Холод с улицы вытеснил остатки тепла из вагона.
Девочка теснее прижалась к братику, в очередной раз коснулась губами лба. 
Серёжка открыл глаза и улыбнулся.
- А кушать принесли?
- Нет, - ответила Оля. – Тётя Варя сказала, что кушать будем уже в Саратове.
- А это далеко? – спросил Серёжа.
- Не знаю, - честно призналась сестра. – Но тётя Варя сказала, что скоро.
- Тогда дай мне водички. Когда пьёшь водичку, не так хочется кушать.
Оля соскочила на пол, чтобы налить воды из чайника на плите.
Но плита была не топлена с ночи и вода в чайнике взялась меленькими льдинками.   
Перед тем как дать брату, она глотнула сама.
Вода обожгла холодом, крохотные льдинки кололи во рту. Зубки резко сковала боль.
- Может, потерпишь, Серёжа? – спросила у брата. – Больно холодная вода. Со льдом. Тебе нельзя.
- Кушать хочу, а вода… - Серёжа захныкал. – А ты согрей.
- Горе моё, - Оля взобралась на нары, села у изголовья брата. – Горе моё луковое, - повторила словами бабушки.
Она набирала в рот воды, держала некоторое время, пока вода согреется, растают льдинки и лишь после этого прикасалась к брату, прямо изо рта в рот поила Серёжку.
Зубы сводило от холода, но она терпела, ещё и ещё раз наклонялась над Серёжей, поила.
Поезд тронулся.
Под мерное покачивание вагона братик уснул.
Оля ещё некоторое время обводила взглядом теплушку,  смотрела на своих попутчиков.
Кто-то лежал, а большинство из них сидело, укутавшись в тряпки, бездумно вглядываясь в полумрак вагона-теплушки.
Девочка легла, обняла братика, прижалась, по привычке коснулась губами лба, согревала его своим дыханием.
Серёжка зашевелился, открыл глаза.
- Олюша, Олюшка, - сонно произнёс мальчик, улыбнувшись.
- Спи, спи, мой хороший, - Оля крепче обняла братика, шептала:
- Спи, спи, радость моя. Я - рядом, рядом, Серёженька. Всё хорошо. Спи. Скоро Саратов.

22.01.2021


Рецензии
Такие истории никого не могут оставить равнодушным, как и само осознание того времени, тех событий.
И ведь как были близи люди разных вероисповеданий и национальностей, как не щадили себя ради будущего, во имя мира на земле. Светлая им память, героям тех времен, простым людям с чистой душой.
Спасибо, Виктор Николаевич, за рассказ, за память, за напоминание - это сейчас так же важно и значимо, как и во все времена.

Лидия Шатилова   31.01.2021 01:16     Заявить о нарушении
Спасибо большое, Лидочка!
Согласен с вами полностью.
В.Б.

Виктор Бычков   31.01.2021 06:05   Заявить о нарушении