Я приду снова часть вторая

                Пролог

Май 1917 года.

   В январе мне исполнилось пятьдесят, но сегодня, проведя неделю в немыслимом для разумного человека путешествии, ощущаю себя вдвое старше. Семь дней пересадок и ночёвок, в набитых клопами придорожных гостиницах!
Неделю назад, не дождавшись окончания войны, я покинула Париж. В самое неподходящее для поездок время сбежала из города, в котором родилась и состарилась,
Немецкая армия, собрав под Марной последние силы, грозила со дня на день захватить столицу. Люди, измученные страхом и голодом, спасались от врагов, а я сбежала от самой себя, пообещав маме вернуться здоровой и живой.
 Много лет назад одна из испанских бабушек подарила мне маленький домик в рыбачьем посёлке на краю Андалузии. Она достала витиеватый ключ из украшенной серебристым перламутром шкатулки красного дерева, и сказала на своём родном языке:
– Это, внешне нелепое строение, принадлежит женщинам нашей семьи более ста лет. Говорили, стены снимают боль, а море помогает принимать правильные решения. Теперь он твой. От бед никто из нас не застрахован. С тобой тоже всякое может случиться, но обещай: прежде чем впадать в отчаяние, ты поедешь туда и попытаешься обрести себя снова.
Вместе с ключом протянула мне три, аккуратно сложенных, листочка бумаги: план местности, завещание, скреплённое подписью местного пастора и фотографию дома. Нелепой голубятни, примостившейся на средневековой руине.
  Бабушка говорила о неизбежных маленьких бедах, но то, что привело меня в Андалузию трудно назвать просто бедой. Это полное и окончательное крушение хорошо начавшейся жизни. С трудом верится в чудодейственную силу дома…И всё же...

Я нашла местного пастора в церквушке в центре посёлка. Крепкий, среднего возраста мужчина с густыми бровями и сочным ртом, вопросительно уставился на незнакомую, пожилую даму, скрывающую лицо под густой вуалью.
 – Сеньора, я могу быть Вам чем-то полезен?
 – Да, можете. Моя бабушка, сеньора Мария...
 – Боже милостивый. Всё же приехали. Я, честно говоря, начал побаиваться, что все мои усилия были напрасны.
– Что Вы имеете ввиду?
– Сеньора Мария поручила мне хранить домик для её внучки. Сказала, он ей когда-нибудь обязательно понадобится. Завещала церкви большое пожертвование и взяла с меня слово беречь дом, как зеницу своего ока.
– И вы сберегли?
Пухлое лицо пастора приняло обиженное выражение.
– Ещё как! Пойдёмте. Я отведу Вас.
 Не спеша продвигаясь по деревне и чинно раскланиваясь с редкими в это время прохожими, мы вышли к морю.
Поразительное спокойствие! Гладкая, лазурная поверхность и несколько рыбачьих баркасов почти у линии горизонта.
– Неужели у вас всегда так тихо?
– Что Вы. Такое случается всего лишь пару дней в году. Ещё третьего дня так штормило... Посмотрите, до куда волны доходили, – пастор показал груды грязной тины, разбросанной почти у дороги. Рыбаки неделю без дела по домам отсиживались. 
   Всю дорогу пастор монотонно рассказывал, как все эти годы следил за домом. На оставленные бабушкой деньги, ежегодно ремонтировал фасад, штукатурил и белил каждую трещину, чистил камин, проветривал и сушил старые стены. Неделю назад, как чувствовал, послал невестку пыль вытереть и камин протопить.
Его болтовня, скользя по поверхности моего сознания, не мешала думать о том, что сейчас было важнее всего.
Обогнув большую скалу, похожую на ступенчатую башню, мы вошли в бухту.
Три почти одинаковых деревенских домика, построенных в соответствии с местным укладом, сгруппировались в центре. Четвёртый, как бы стыдясь своей нелепости, отступил в самый дальний угол. Он выглядел так же неприглядно, как на фотографии. Человек, построивший этот дом, был большим оригиналом.
Я вложила подаренный бабушкой ключ в резное отверстие замка. Легкое скольжение металлических частей подтвердило правоту пастора: все эти годы он находился в честных, заботливых руках.
Изнутри домик выглядел гораздо симпатичнее, чем снаружи: большая светлая гостиная с камином, две маленькие квадратные комнаты в первом этаже, уютная кухня и просторный чердак с большим окном, выходившим на море.
 Вдоволь нахваставшись царившим внутри порядком, пастор растопил камин и удалился, пообещав прислать на первое время кое-что из еды. А я, осмотревшись, принялась раскладывать свой скромный багаж в ящики массивного, обитого железными накладками, комода.
Тщательно протёртые от пыли ящики, покорно открывали свои беззубые пасти, поглощая предметы моего туалета. Только один, почему-то, заупрямился. Видать что-то в нём перекосилось. Ну и пусть. Его покорные сотоварищи всё равно остались полупустыми.
 Выпив принесённого пастором чаю, я уютно пристроилась у горящего камина, привыкая к воздуху и стенам нового жилища. Похоже, оно и в самом деле гостеприимно.  Даже старомодная, добротная мебель придаёт ему особый деревенский колорит. На глаза опять попался непокорный ящик: как могло такое случиться, неужели пастор за ним не проследил? Или он с секретом? Часто читала, что старые мастера изобретали всевозможные хитрости, защищая хозяев от домашних воров.
 Любопытство, свойственное любой женщине, победив лень, погнало к загадочному ящику. На поверхности не осталось ни одного выступа, ни одного сучка, на который не надавили бы мои пальцы.
Какая глупость! Ни один профессиональный вор не станет тратить время на подобные хитрости. Взломает комод и возьмёт всё, на чём можно заработать. Такая защита нужна только матери, прячущей от детей колющие и режущие предметы. Значит, секрет находится в недосягаемой зоне, то есть выше роста ребёнка.
  Крышку комода украшал резной орнамент; ритмично чередующиеся цветы и листочки. В одном месте ритм нарушался двумя листиками, следующими один за другим. Я нажимала на них по очереди, пыталась крутить в разные стороны, но деревяшки не двигались с места.  И вдруг, случайно надавив на оба сразу, уловила лёгкий щелчок и потянула к себе упрямую ручку. Ящик открылся, предоставив в моё распоряжение нехитрое содержимое: разноцветные лоскутки, ржавые ножницы, спутавшиеся клубки шерстяных ниток и старую, побитую молью шляпу. 
   Когда-то она была бордовой и широкополой, но сейчас...  Жаль.  В прежней жизни у меня была точно такая. Помнится, заказала её, желая повторить облик прабабушки на старом портрете.  Теперь она мне уже никогда не понадобится.
  Вслед за шляпой выскользнули кожаные перчатки такого же цвета. Они сохранились несколько лучше. Мне даже удалось натянуть их на руки, на разорвав по швам. Похоже, ручки, носившие их, как и мои, не отличались особым изяществом. Первые подозрения заставили сердце забиться быстрее. Неужели...
Да, именно так. Под перчатками лежал круглый медальон размером с ладонь – копия портрета, знакомого мне с детства. Портрета моей загадочной прабабушки, как две капли воды похожей на меня. Это было моим лицом двадцатилетней давности, до того, как... нет... об этом потом, потому что под ним лежала толстая тетрадь в коричневом кожаном переплёте, исписанная округлым, аккуратным почерком.
Слава богу, по требованию испанской части семьи, я с детства усердно училась читать и писать на их языке. Спасибо, родные мои. Вы подарили мне шанс прочесть дневник женщины, многие годы тревожившей моё воображение. С первых же строчек, позабыв о времени, погрузилась в её жизнь и вернулась обратно, только перевернув последнюю страницу.
  Мелодичный слог рисовал живые картины прошлого, лица, движения и характеры моих предков, которых я за эту ночь успела узнать и полюбить. Проникла в тайну жизни женщины, уверенной, что когда-нибудь она вернётся в этот мир снова.
Написанный для меня дневник прабабушка начала с тайны своего рождения:

 Я родилась в состоятельной еврейской семье. По семейному преданию  наши предки, богатые и просвещённые жители Альхамбры, предпочтя изгнанию переход в католичество, сохранили в душе верность своей религии и, несмотря на постоянную смертельную опасность, триста лет передавали её из поколения в поколение дальше. Мой отец, талантливый ювелир, унаследовал от них утонченный вкус и сильно выраженное чувство собственного достоинства.
   Семья, уже богатая двумя детьми, готовилась к появлению третьего, но этого ребёнка ожидали не так, как первых двух. Тогда это была нетерпеливая радость перед встречей с маленьким чудом; сейчас – тоска и ожесточение.  Ребёнок был результатом большой беды – еврейского погрома
 Громили поселение юнцы, выходцы из аристократических испанских семей. Им не нужны были еврейские деньги; они просто искали приключений, азарта и власти над теми, кого закон лишил права защищаться.
Отец ( я по привычке всё ещё называю его отцом), молодой и очень сильный мужчина, с руками, прикрученными к деревянной балке и удерживаемый тремя молодыми испанцами, вынужден был смотреть на унижение собственной жены, не имея ни малейшего шанса  защитить свою и её честь. 
Чей ребёнок появится теперь в семье; его или этого молодого негодяя с серо-голубыми глазами? Надежда на смугловатого малыша с бархатисто-карими глазками и каштановым пушком на головке всё ещё оставалась.  Она исчезла с моим появлением. Я была светловолосым, голубоглазым и вечным напоминанием пережитого бессилия и унижения.
 Семья не причиняла мне особого вреда, она просто меня не любила.  Все были едины в своей «нелюбви», но при этом каждый не любил по-своему.  Отец каждый раз морщился, слыша мой смех или встретив мой взгляд, но молчал. Его человеческая и мужская гордость была сломлена. Я не знаю, как сложились их дальнейшие отношения с матерью, но детей у них больше не было
       Бабушка, по праву старшинства, главная хранительница традиций и чести семьи, тоже страдала от причинённого унижения, но у неё, как, впрочем, у всех свекровей, сердце болело прежде всего за сына, а значит во всём была виновата невестка. 
   У матери, тогда молодой женщины, воспоминания о том дне были ещё более сложными. За годы супружества привыкшая к большому и тяжёлому телу мужа, она вдруг удивилась лёгкой подвижности молодого испанца и на какое-то мгновение приподняла ресницы... Совсем близко от её лица сияли серо-голубые глаза. Радостные и восхищённые. Она никогда не видела восхищения в глазах мужа. Он выполнял супружескую работу спокойно и деловито, а потом, завернувшись в тёплую накидку, уходил в мастерскую. Только там, полируя и обрабатывая камни, вырисовывая новые завитушки будущих украшений, он светился радостью и восхищением. Если она и чувствовала себя в чём-то виноватой, то только в этих воспоминаниях, которые лишали чистоты и однозначности её ненависть к насильнику.
    Она стыдилась этих воспоминаний, но каждый раз, когда глаза дочери, разглядывавшей цветастую бабочку или играющего котёнка, светились радостью и восхищением, сердце её вздрагивало и стремительно скатывалось в низ живота. Разве можно любить ребёнка, который не давал забыть то, что она не имела права помнить! Об этих чувствах моей матери я догадалась лишь много лет спустя.
     Отец дал мне библейское имя «Лия» в честь первой, нежеланной и нелюбимой жены Иакова, навязанной ему против воли.  Иаков мечтал о бархатистых, опушённых густыми ресницами карих глазах Рахили, её тёмных волнистых волосах, а получил голубоглазую светловолосую Лию!
Так я стала Лией, а значит - нежеланной и нелюбимой.

    Пару лет спустя ювелир определил своё отношение к ребёнку следующими словами:
 – Бог наказал меня за гордыню тяжёлым испытанием, но я обязан вынести его с честью. Я сделаю из неё человека!»
Но, может Всевышний замышлял что-то иное, может человеческая натура очередной раз сыграла с судьбой в покер, во всяком случае со временем чужой ребёнок стал для него ближе и интересней родных детей.
Провидение, продолжая выплетать задуманный им узор, женило погромщика, Мигеля де Гардо, на женщине, не способной к деторождению. Через десять лет мужчины поменялись ролями. Испанец явился к ювелиру просителем, вернее покупателем.  Суммы, выплаченной аристократом за дочь, хватило на эмиграцию еврейской семьи в Америку. Девочка Лия бесследно исчезла, возродившись в Елене, наследнице титула и состояния семьи де Гардо.
    Она вышла замуж по взаимной любви за продолжателя знатного рода графов де Альварес, почти два столетия верой и правдой, служившего испанскому престолу. Её муж, мой прадед, Филипп де Альварес, тонкий дипломат и мудрый политик, основатель музея Прадо, балансируя на острие ножа в периоды революций и гражданских войн, тридцать лет удерживался на посту министра культуры и просвещения при короле Фердинанде V11.
А жена, доверенное лицо и верный соратник, вынуждена была всю жизнь скрывать истинное происхождение, каждую минуту чувствуя себя самозванкой, занявшей место, предназначенное не для неё.
К сожалению, прадед оказался отъявленным антисемитом. Под конец жизни, узнав о происхождении жены, он выгнал её из дома, обвинив во лжи длинною в жизнь. 
    От испанской прабабушки графиня Елена де Альварес унаследовала внешность, внутреннюю суть и этот домик. После расставания с мужем она провела в нём последние дни перед отъездом в Америку к сыну Мигелю.
Покидая Испанию, она посвятила в тайну своего рождения младшую дочь Марию, но ни словом не обмолвилась об этом со старшей, с моей любимой бабушкой Франческой. Исчезла, даже не попрощавшись. Почему?
     Движимая внутренним импульсом, я схватила перо и взялась за ответ, начав словами:
 «Мадам... простите, но не знаю, как к Вам обращаться...»


 
 
                Глава 1



    ...  Даже тридцать лет назад не смогла бы назвать Вас бабушкой. И причина тому самая простая – я бы в «бабушках» просто запуталась.  И без того их было у меня три. Первое место занимала Ваша старшая дочь, Франческа. Второй по значимости шла мать отца – немецкая бабушка Лизелотта, а третьей и совершенно особенной, на всю жизнь осталась Мария, Ваша младшая дочь.
 Если не возражаете, я буду обращаться к Вам просто «Графиня»? Согласны?  Вот и хорошо. Всё же приятнее, чем отстранённое, безликое «Мадам».
 Признаюсь честно, в детстве мне казалось странным, что Франческа никогда не упоминала о матери. В её рассказах фигурировал только отец. Вас там вообще не было. Однажды, мне было тогда лет пять, задала естественный для ребёнка вопрос:
– А какой была твоя мама?
Ответ прозвучал очень странно:
– Не помню. Совсем не помню. Считай, у меня её не было. 
Как-то, пару лет спустя, подслушала их разговор с Марией:
–... Получила от Мигеля письмо.   Привезла с собой. Хочешь почитать?
Ответ бабушки прозвучал резко и отстранённо:
– Мария, перестань заниматься интригами. Не по твоей части. Ты же знаешь... раз и на всегда... они меня не интересуют.
Оставшись с Марией наедине, выпустила на волю своё любопытство:
 – А кто такой Мигель? Почему бабушка не хочет о нём ничего знать?
На этот раз Мария, всегда охотно отвечавшая на мои вопросы, отвела глаза в сторону и с досадой пробурчала:
– Детка, давай не будем об этом. Не бери в голову. Старые семейные саги не для молодого поколения. Живи своей жизнью, и это – главное.
Я не возражала.  Действительно, не всё ли мне равно, что не поделили между собой мои прабабушки и прадедушки? Их давно нет в живых, и разбираться кто прав, а кто виноват – не моя забота.
    Значительно позже, мне было лет восемнадцать, я очередной раз гостила у Марии в Испании. Её личная комната, всегда вызывала ощущение уютной меланхолии: большие широкие окна с серо-голубыми, тяжёлыми занавесками, два мягких кресла и удобный, полукруглый диванчик такой же обивки, заполняли нишу против окна. Дом был переполнен старинными картинами, но в её комнате висела только одна – портрет дамы в полупрофиль, в тёмно-бордовой широкополой шляпе и белой кружевной накидке на плечах. Он всегда висел на стене против её кресла, но сегодня их было два.  Абсолютно одинаковых.
– Откуда у тебя вторая картина? Ты их что...  коллекционируешь?
 Мария смутилась и отвела глаза.
– Нет. Не коллекционирую. Их всегда было две. Одна висела у меня в комнате, а другая у Элеонор.
Кто такая Элеонор? Я едва помнила сгорбленного, высохшего кузнечика, дальнюю родственницу Марии, доживавшую свою бесконечно длинную, одинокую жизнь в одной из комнат необъятного дома. 
Мне казалось, что на лице этой древней старушки живыми остались лишь глаза. И они, эти глаза, удивлённо и назойливо преследовали меня каждый раз, когда я, по неосторожности, попадалась в поле их слабого зрения.
Мария, глядя поверх моей головы на портрет, сухо пояснила:
– Элеонор умерла лет пять назад, но у меня всё не доходили руки разобрать её комнату.
Она попыталась увести меня из своей гостиной, но, прихватив её за рукав, я продолжала настаивать на ответе.
– А что, вы обе знали эту женщину?
–Это не одна и та же женщина, а две. Их разделяют четыре поколения. Более тёмный портрет – прабабушка, а более светлый – правнучка. Всё. Пошли ужинать.
    В следующие дни эти «Дамы в шляпах» не давали мне покоя, но Мария категорически отказалась о них говорить. Ответ на эти вопросы я получила лишь двадцать лет спустя.
    Графиня, Вы надеялись, рассказав историю своей жизни, предостеречь меня от подобных ошибок. К сожалению, Вы опоздали. Я успела наделать множество своих собственных. И потом… в Вашей жизни я нашла только одну, которую, при всём желании, не могла бы повторить.
Зачем нужно было на закате жизни посвящать мужа в историю своего рождения? Промолчав первые тридцать лет, вполне могли сохранить его в тайне и последующие десять-пятнадцать.  Вы упустили три возможности, когда признание было уместным: перед свадьбой, до встречи с королём и после неё. Хотя, признание перед свадьбой ничего бы не изменило Филипп принял решение, предав заветы предков, жениться на незаконнорожденной. И кем была мать невесты его не интересовала: Какая разница кто: легкомысленная кухарка, или безнравственная светская львица.
Второй шанс... до аудиенции с королём... тоже не так страшно. Филипп был приверженцем конституционной монархии, и будь аргументов против него три или четыре... какая разница?   В политике всё, что больше одного – смертельно опасно.  А вот после назначения в министры...
Что имел ввиду Фердинанд, угрожающе раскачиваясь на каблуках перед лицом Вашего мужа? Я дословно цитирую Ваш дневник:
 – До нас дошли слухи, – он выдержал нестерпимо длинную паузу, – что Ваша жена не только молода и привлекательна, но и.…, ещё одна изматывающая нервы пауза, – нда...говорят, она к тому же ещё и умна. 
А помните, что сказал король за несколько минут до этого?
...Генерал, я пристально наблюдал за Вами все эти годы...
А что, если ему донесли о происхождении жены генерала? Представляете, на каком крючке провисел Ваш муж почти тридцать лет, даже не подозревая об опасности? Возможно, именно об этом предательстве размышлял он в своём кабинете, выйдя через два часа протрезвевшим и постаревшим на десять лет. И простить не смог не еврейства, а предательства.
   Ну да ладно. Простите за неуместные нравоучения. Мы все крепки задним умом.
   Хотите узнать, что стало с Вашей семьёй дальше? Я не слишком много знаю о ней. Скорее в общих чертах. Ваш муж, оставшись один, постоянно курсировал между родовым поместьем и Парижем. Не находя покоя ни там, ни тут, всё же дождался возвращения на трон достигшей совершеннолетия королевы Изабеллы. Вслед за ней прикатила из изгнания и её мать, Мария Кристина, вспомнившая о графе де Альваресе, тридцать лет отслужившем верой и правдой её мужу. Отставной министр был снова обласкан при дворе, награждён орденами и пожизненной пенсией. В ответ на признание и почёт граф подарил коллекцию портретов родственников, хранившуюся в его доме, музею Прадо. 
 Рассказывая об этом, Франческа всегда понижала голос и, выразительно глядя на собеседника, призывала к соучастию в восторге. Но мы то с Вами знаем, что двигал графом вовсе не патриотизм. Видать очень уж надоели кислые физиономии и осуждающие взгляды тщеславных предков.  Взял и выставил их из дома. Но какая умница, какой дипломат! Как красиво всё обыграл!  Предков изгнал, а родовое поместье сохранил. Моя мама до сих пор помнит это причудливое строение, ставшее с годами музейной редкостью. Правда, нам он уже давно не принадлежит. Бабушке пришлось продать его в 1871 году, после войны с Германией. В тот год в Париже свирепствовали голод и эпидемии. Её муж, мой дед, умер скоропостижно, не оставив семье никаких средств к существованию. Этот дом, купленный испанским правительством по цене антиквариата, практически спас семью от вымирания.
  Вам не терпится узнать, кем была моя мама? Да, я на самом деле тяну время. Очень не хочется Вас расстраивать... Она родилась вскоре после Вашего отъезда в Америку, и звали её Шанталь. Спрашиваете, почему Ваша дочь выбрала это имя?  Оказывается, знала о связи отца с маркизой Шанталь де Пьерак.
    Моя мама не была похожа на нас с Вами ни внешностью, ни сутью. Высокая, стройная, как Франческа и Мария, а складом характера и способностями она походила скорее всего (только не смейтесь) на Вашу мачеху Элеонор – безупречный вкус, фантазия, чувство цвета и моды. Она вышла замуж довольно рано за очень популярного в те годы артиста Анри Лавуа. Его отец был французом, а мать – немкой. Моя чудесная, уютная, чуть сентиментальная бабушка Лизелотта!
   Папа был звездой номер один в театре оперетты «Буфф – Паризьен». Элегантный, с великолепным голосом и чувством юмора, он на протяжении многих лет оставался истинным любимцем публики... и конечно же женщин.
С последними моя прелестная мама покончила одним ударом. Узнав о его очередном прыжке в сторону, она, ни слова не говоря, заперлась в своей комнате. Дня этак через три вышла с небольшой папочкой подмышкой, села в карету и покатила в «Буфф». В кабинет Оффенбаха она вошла обиженной женой, а вышла... главным художником по костюмам. В папочке хранилась созданная ею за три дня коллекция костюмов для новой, только готовящейся к постановке оперетты. Её костюмы совершенно не соответствовали тогдашней моде, они опережали её лет на десять. Начав жизнь на сцене, они моментально переселялись на страницы модных журналов, растекаясь по Парижу быстрее самых интимных сплетен из жизни королевской опочивальни.
    Не правда ли забавно? Вы ввели в Мадриде моду на особые шляпки с выступающей задней частью, украшенной бантами и фруктами, а через семьдесят лет Ваша внучка надела на парижанок такое...! Уф, описать их «задний фасад» в те годы...  под силу лишь перу гениального поэта.
  Одной рукой мама одевала театральных див, превращая каждую из них в неописуемую красавицу, а в другой крепко держала цепь, к которой на многие годы был прикован её любвеобильный муж. Думаю, охоты и шансов прыгать по сторонам у папы больше не появлялось.
   Я была их единственным ребёнком. Вообще единственной девочкой в семье – имею ввиду своих кузенов, сыновей маминых братьев, дяди Антуана и дяди Норберта. Поэтому о комплексе недолюбленности не могло быть и речи. Скорее можно говорить о комплексе избалованности.  Я родилась в 1866 году, через два года после первой постановки в «Буфф» «Прекрасной Елены». Оперетта имела сказочный успех. В тот день, когда мама произвела меня на свет, театр праздновал её сотое представление. В честь этой оперетты я и получила своё имя.
  Вы хотите спросить, как отреагировала на него Франческа? Не знаю, она никогда об этом не говорила, но называла меня всегда на французский манер «Элен», да и то, когда хотела казаться строгой. Для всех домашних я была Элли или Нене.
    Ваши дочери, я имею ввиду Франческу и Марию, оказались в итоге относительно дружными сёстрами. Они регулярно обменивались письмами, а два раза в год и визитами. Каждое лето мы с бабушкой отправлялись на целый месяц в Испанию, а зимой Мария приезжала в Париж. Несмотря на весьма пожилой возраст, сёстры целыми днями носились по театрам, выставкам и магазинам. В старости они стали действительно очень похожи внешне, оставаясь абсолютно разными по характеру. Я с любопытством читала Ваши воспоминании о них в детстве. Точно такими остались их отношения и в старости. Франческа считала себя умной, образованной и всегда и во всём правой. Она постоянно давала понять сестре, что та ограниченна, провинциальна и простовата. Любое расхождение во мнениях рассматривалось как предательство и каралось по всей строгости закона.
Бабушка возмущённо отчитывала сестру за отсутствие глубокомыслия и светских манер, а Мария, переждав шквал упрёков, ловко переводила разговор на другую тему.
Однажды у нас состоялся забавный разговор. Оставшись вдвоём, я спросила Марию, почему она позволяет так с собой обращаться?
Мария улыбнулась, поправила прядку волос, выбившуюся из моей причёски, и ответила встречным вопросом:
– А почему бы и нет?
– Потому что она вовсе не умнее и не образованнее тебя. Мне кажется, бабушка просто самоутверждается за твой счёт.  – Так оно и есть, но почему это должно мне мешать?  Пойми, все эти налёты никак не сказываются ни на моей самооценке, ни на самоуважении. Они во мне вообще ничего не меняют.
Мне такая установка была непонятна. Тогда Мария подошла с другой стороны:
– Хорошо. Возьмём тебя. Ты собираешься стать актрисой и надеешься, что тебе всю жизнь будет сопутствовать триумф? Вряд ли. Знаешь, сколько людей среди публики, критиков и журналистов будут не только зарабатывать себе на хлеб, но и повышать своё самоуважение за твой счёт? И ты собираешься каждый раз биться в истерике или подавать в суд за клевету?
– Но ведь это другое. Это работа, это театр, а у вас личные отношения.
– Бог мой, личные отношения... – это похлеще любого театра.

   Раньше меня удивляла особая привязанность Марии ко мне. Ведь у неё было штук десять собственных внуков.  Как она в них только не путалась? Зачем ей нужна была я? Теперь знаю. Элеонор, Ваша мачеха, не случайно так пристально наблюдала за мной во время ежегодных визитов. Она, знавшая Вас с детства, наверняка сообщила Марии о нашей похожести.
 А знаете, это и в самом деле потрясающе. Я имею ввиду Ваш дневник. Все люди, отношения, природа выступают в нём, как живые.  Такое ощущение, будто не Вы, а я жила тогда среди них... или может это не я, а Вы вернулись в свой дом через сто лет снова?
Господи, какая глупость лезет сегодня в мою, обычно трезвую голову?  И всё же... А что, если и мне оставить здесь по себе след?
Пожалуй да, но составить полное жизнеописание не смогу, да и не за чем.  Просто расскажу о двух - трёх отрезках жизни, о середине и о конце, приведшем меня в Андалузию.
     Как я уже говорила, дочь Франчески вышла замуж за артиста. Боже мой, какое счастье, что неугомонные предки Вашего мужа, моего прадеда, покоились к этому времени на стенах музея Прадо! Представляете, потомки гордого рода де Альваресов развлекают публику на подмостках парижской сцены! Это было бы пострашнее ковриков и винодельни.
 У моих родителей, постоянно занятых в театре, была только одна возможность не утратить связи с единственным ребёнком – повсюду таскать его за собой. Поэтому детство моё прошло за кулисами самого весёлого и популярного театра Парижа.
  Приходя домой, я разыгрывала перед бабушкой всё, что подсмотрела за день. Правильный диагноз моим однобоким способностям она поставила очень быстро:
– Детка, ты изумительно танцуешь, хорошо и с выражением декламируешь, но петь... Может тебе лучше пойти в драматические актрисы?
Папа долго не терял надежды. Вначале он сам усердно занимался со мной вокалом, затем нанял частного преподавателя, славившегося способностью творить чудеса, но даже он, этот знаменитый волшебник, не смог совладать с моей вокальной бездарностью.
Вас удивляет, зачем мне понадобился театр? Почему не вышла замуж за хорошо обеспеченного мужчину и не прожила спокойную, степенную жизнь нормальной женщины? К сожалению, ответ на этот вопрос я смогла найти только к середине жизни.
  Папа самолично готовил меня к поступлению в театральную школу, входившую тогда в состав консерватории. Благодаря его выдающейся фамилии, я поступила с первого раза, хотя... Излишняя скромность далеко не всегда является подобающим случаю   украшением... безусловно кое-какие таланты у меня всё же были.
  Первые полгода пролетели быстро и весело. Мы изучали риторику, фехтование, отрабатывали осанку и жесты, а главное – очень много читали. История драматургии, всемирная история, история искусства... и ещё множество других историй и философий.
Всё это перемежалось небольшими этюдами, декламацией и маленькими сценками. Мы все чувствовали себя почти гениями, которых за ближайшим поворотом поджидают неизбежные слава и вечный триумф. Но за ближайшим поворотом поджидал нас вовсе не триумф, а месье Шарль Лекок.
Выдающийся режиссёр, драматург и актёр в одном лице, он, повторяя слова критиков, совершил переворот в истории французского театра.
Жаль, однако, что лицо это, прославившееся столькими талантами, сделалось к сорока годам бледным и «безликим». Маэстро был небольшого роста. Я назвала бы его даже не худощавый, а недокормленным. На фоне нас, молодых и цветущих, он выделялся светлыми, почти прозрачными глазами, резкими носогубными морщинами и бледными тонкими губами, уголки которых почти всегда были высокомерно оттянуты вниз. Хороши были только густые, прямые, слегка седоватые волосы и тонкие руки, постоянно находившиеся в свободном полёте. Из нашей большой и дружной группы он, по одному ему известному принципу, отобрал восемь жертв, которых собрался обучать по абсолютно новой, еще не виданной в Париже, программе.
Бабушки, Франческа и Лизелотта, преданные поклонницы моего «ярко выраженного дарования», были в полном восторге от подобной чести, считая её абсолютно и безоговорочно заслуженной.
  Родители, будучи профессионалами, оценивали таланты своего чада более объективно. Папа высказался очень сдержанно:
– Дочка, в принципе, я очень рад, что тебе предстоит учиться у такого великого мастера, но знай – это будет серьёзное испытание на прочность. Играть у Лекока – это тебе не в «Одеон» и не в «Комеди Франсез». Он не работает на публику, не взрывает её шквалом эмоций, не приводит в экстаз экзальтированной декламацией... Он требует глубины проникновения в человеческую суть. Я был на многих спектаклях в его театре, и каждый раз уходил потрясённый. То, что он делает – какое-то волшебство, абсолютно новый театр, к которому публике ещё предстоит привыкнуть.
– Пап, а может мне отказаться? Честно говоря, боюсь, ничего из меня не получится.
– А я думаю, наоборот. Именно это у тебя и получится.  Второй Элизой Рашель, или Сарой Бернар тебе точно не стать. Нет у тебя ни волшебного голоса, звучащего через четыре октавы, ни бешеного темперамента, доводящего публику до безумия... Так, как они, ты бы никогда не смогла, а вот по-новому, по лекоковски...  как раз для тебя.
Тут важны вдумчивость, внутренняя культура и глубокая эмоциональность, а этого добра в тебе, насколько я знаю, хоть отбавляй. По сравнению с общепризнанными звёздами ты слишком реалистична. Ты прочно стоишь на бренной земле, а они... они беснуются и парят над ней.
 Внутри что-то оборвалось и покатилось вниз. И это «что-то» было страхом воришки, пойманного с поличным на месте преступления. Почему не сказать прямо, что я бездарна? Зачем эти красивые сказки о внутренней культуре и глубокой эмоциональности? Или ему, несмотря ни на что, непременно хочется видеть дочь на сцене?
Отвернув к окну предательски покрасневшее лицо, я выдержала необходимую паузу и, поблагодарив за полезный совет, покинула ставшие свидетелями моего унижения, стены.
Господи, дай мне сил разобраться с самой собой! Кто я, какая, и где то место, которое ты предназначил мне в этой жизни?



                Глава 2


    Первое занятие с Лекоком разрушило наши привычные представлении о роли артиста и его ответственностью перед публикой. Маэстро вывел нас из уютных стен учебного класса и отправил на сцену. Удобно расположившись в зрительном зале, он повелел растерявшимся ученикам заняться «чем-нибудь полезным». Группа, придя в неописуемое волнение, разбежалась по углам.  Уже через пять минут в одном из них Отелло вдохновенно душил визжащую от страха Дездемону. В другом – Гамлет мужественно фехтовал с очередным противником, а у них под ногами корчилась в предсмертных муках отравленная королева. В третьем... не помню, что происходило там... возможно там «что- то полезное» делала я.
  Минут через двадцать Лекок прервал это повальное безумие и начал урок. Я не буду обременять Вас подробностями его теорий.  Все, что он рассказывал, было новым и неожиданным даже для моего отца. Дело в том, что Лекок последние годы регулярно посещал лекции известных в те годы психиатров: Жан – Мартена Шарко, Френсиса Гальтона и Зигмунда Фрейда. Бредил идеями о сознательном и подсознательном, ассоциативными связями, эмоциональной памятью и энергией, излучаемой сильными чувствами. На основе этих новшеств он создал свою теорию актёрского мастерства, которую и опробовал впервые на нашей группе.
 Хотя, одно из его основных положений может показаться Вам интересным. Маэстро не уставал повторять, что артист на сцене должен общаться не с публикой, а с партнёром. Обязан проникнуть в душу своего героя, понять не только мотивы совершаемых действий, но и чувства, скрытые в подсознании эмоциональной памяти.
    Только тогда, когда чувства исполнителя достигнут высшего накала, они начнут излучать особую энергию. По его мнению, не только животные, но и люди особо восприимчивы к флюидам нежности, страха, лжи. Подумайте, музыканты обладают абсолютным слухом, художники – абсолютным зрением, а политики и шулеры – абсолютным чутьём на опасность и блеф. Ваш муж безусловно обладал этим талантом, и Франческа, наверное, тоже. Может, когда Вы ей дважды солгали, она бессознательно уловила, запомнила флюиды лжи, потому и поверила версии отца о Вашем предательстве длинною в жизнь? 
Простите, за неприятное напоминание. Просто с тех пор, как прочла дневник, постоянно ищу объяснения и оправдания тогдашним событиям.
  Ладно, возвращаемся к Лекоку и моей группе. Называть имена соучеников бесполезно. Почти все поменяли их впоследствии на сценические псевдонимы. Единственный, кто прожил всю жизнь под своим собственным, был Жак Малон – мой лучший приятель с первого дня обучения.
      Жак был похож на птицу среднего размера. Острый, загнутый на конце клювик, большие круглые глаза и тесно прижатые к голове уши. Мой друг говорил вдохновенно и много, но слушать умел ещё лучше. Если ему становилось интересно, присаживался поудобнее на стул, склонял голову на бок и утыкался круглыми глазами в собеседника.  Жак обладал особым качеством, резко отличавшим его от прочих гениев – слушать не перебивая. Наверное, поэтому мы и поладили с первого дня.
     После занятий мы с Жаком, обычно, возвращались домой пешком, заходя по дороге в «Старую мельницу». Ссадины и ушибы, нанесённые Маэстро нашему самолюбию, срочно заедали пирожными и запивали кофе, после чего пытались объяснить друг другу, чего же он от нас добивается.
     Первый учебный год подходил к концу. Близился первый серьёзный экзамен. Каждый курс должен был подготовить и показать на сцене настоящую пьесу.
Лекок, человек разумный и осторожный, не желая вступать в конфликт с критиками и руководством консерватории, выбрал самую классическую, до оскомины надоевшую всем трагедию Расина «Федра». И, что самое ужасное, – роль несчастной Федры поручил мне. Это было наверняка очередной акцией по тренировке актёрской выносливости. Пару раз на занятиях я имела неосторожность отпустить несколько критических замечаний в адрес этой малосимпатичной дамы. За то, видать, и поплатилась.
      Дома раз десять перечитала трагедию, проникаясь всё большим отвращением к проделкам своей героини. Вот и полюби её после этого, вот и породнись с её чувствами!
  На репетициях дела шли совсем худо. Маэстро морщился, презрительно поджимал и без того тонкие губы, без конца повторял, что это не игра, а механическое повторение слов. Я нервничала, злилась и под конец взбунтовалась:
– Я не смогу это правильно сыграть. 
– Почему же?
– На прошлом занятии Вы рассказывали о процессе оправдывания. Говорили, правда – это то, во что мы искренне верим внутри себя. Значит, я должна внутри себя принять Федру, и испытать её чувства.  Должна стать ею.
– Ну, в общем и целом, Вы, мадемуазель, относительно верно передали своими словами содержание прошлого урока. Так в чем же проблема?
– Я не смогу стать Федрой даже на два часа, потому что она мне несимпатична. Её действия противоречат элементарным понятиям о порядочности. Единственно, что я смогла бы, это скопировать механически душераздирающие метания по сцене и вопли Сары Бернард, хотя копия получилась бы весьма жалкой. У меня нет ни её темперамента, ни её голоса.
– В последнем я полностью согласен. Копия получилась бы действительно жалкой.
Мэтр сидел в своей любимой позе – полностью вписываясь в кресло, повторяя его линии до мельчайших подробностей.  Руки мягко стекли с подлокотников, обрисовав их округлость узкими подвижными ладонями. Взгляд, жёсткий и ироничный, не отпуская меня ни на секунду, мешал сосредоточиться на внутренних ощущениях.
– И чем же Вам, мадемуазель, так несимпатична Федра?
– Тем, что она совершает одну пакость за другой лишь бы спасти себя от позора. Губит людей, не причинивших ей никакого зла, и при этом требует жалости и снисхождения к себе. Утрируя и сгущая трагические ноты в голосе, по очереди переселяясь то в Федру, то в её служанку, я продекламировала некоторые эпизоды и вопросительно посмотрела на Мэтра. Понял ли он, что я хотела сказать? Мэтр явно оживился: отделившись от спинки кресла, распрямив и вытянув вперёд длинные худые ноги, он оторвал руки от подлокотников и скрестил их под подбородком:
– Ну что я могу сказать, господа? Мадемуазель Лавуа показала великолепный пример добросовестной подготовки к уроку. Текст выучен наизусть и продекламирован практически без ошибок.
Наклонившись слегка вперёд и переместив пальцы на уровень живота, Лекок наигранно сочувственно спросил:
– Миленькая Вы моя, но для чего столько стараний?  Что Вы так трогательно пытались сообщить? Простите меня, старого, непонятливого дурака, но я и вправду ничего не понял.
   За целый год обучения мы давно свыклись с высокомерием и иронией Мэтра, лишь изредка снисходящего до нас, грешных и бездарных, с высоты своего Олимпа.  Но ведь можно, хотя бы иногда, оставаться человеком? Я действительно растеряна. Как можно играть, не уважая и не любя своего героя?
  Учитель, будто прочтя мои мысли, заговорил вдруг нормальным голосом:
– Мадемуазель, не сердитесь на меня, но я действительно не понял, зачем вся эта демонстрация «в лицах». Текст трагедии Расина мы все знаем наизусть, а трудности, с которыми Вы столкнулись, свойственны всем начинающим, и звучит это так: «Что бы искренне и честно сыграть роль, героя нужно понимать и одобрять». Но любой спектакль, впрочем, как и сама жизнь, – это столкновение добра и зла. Если следовать Вашей тезе, хорошо сыграть можно только положительных героев? А что же тогда делать с остальными?
    Резкая отповедь Мэтра смутила меня окончательно. Откуда ему, убеждённому в своей избранности человеку, знать, что моя дерзость и самонадеянность лишь защитная маска, неловко скрывающая пугливую, вечно сомневающуюся в себе натуру? Да и зачем ему это знать?
Надев самоуверенную физиономию и равнодушно пожав плечами, я буркнула в ответ:
– Просто хотела попросить для заключительного спектакля роль служанки, а не Федры.
Олимпийский бог с лицемерным сочувствием закончил поучительную фразу:
– ... И продемонстрировали нам, как хорошо разучили обе партии. Сядьте, пожалуйста, на место, мадемуазель Лавуа, и сосредоточьтесь на следующем вопросе. И все остальные тоже.  Отвернувшись от меня, профессор вцепился взглядом в притихшую группу:
– Я понял проблему с отрицательными героями, но нужно ли так сразу выносить им обвинительный приговор? Во всех цивилизованных странах даже самый заядлый преступник имеет право на защиту. Не так ли? И ни один уважающий себя адвокат не откажется защищать подсудимого, даже если преступление считается полностью доказанным. Так вот, мадемуазель Лавуа… ястребиный взгляд полупрозрачных глаз вонзился в пристыженно вжавшуюся в стул незадачливую ученицу:
– Назначаю Вас адвокатом госпожи Федры. Подготовьтесь хорошенько, ведь в Ваших руках человеческая жизнь. Суд присяжных заседателей состоится завтра.
Лекок опять вписался в своё любимое кресло, скрутил ноги немыслимым узлом и торжествующе уставился в наши растерянные лица.
– Да, кстати, в тот же день будет заслушиваться дело господина Пер Гюнта. Редкостный симпатяга, не правда ли?  Так вот…
Мэтр окидывал наши ряды хищным взглядом, примеряясь к следующей жертве:
– Месье Малон, надеюсь, Вы не откажетесь вступиться за этого бедолагу перед присяжными заседателями? Вот и хорошо. На сегодня все свободны.
    Мы с Жаком совершали давно ставшей ритуальной прогулку через парк к маленькому уютному кафе «Старая мельница». На этот раз пирожные оказались слишком жирными, кофе – слишком горьким, а Жак – слишком болтливым.
– Сегодня наш маэстро превзошёл сам себя. Это же надо до такого додуматься. Защита Пера Гюнта. Я Ибсена вообще не люблю, а его Гюнт – просто монстр. То же мне, современный Одиссей! Последнего защищать и то было бы легче. Ну мотался он двадцать лет по разным островам, зависал с бесконечными нимфами и цирцеями, вопя при этом:
«Хочу домой, хочу к Пенелоппе!», но ведь не по своей же воле.  Срок отбывал. Осудил его Посейдон на двадцать лет скитаний, вот он и скитался.
А мой красавец! Добровольно носился по свету и пакости творил. Видите ли, дома ему не сиделось.
– А уж эти дуры, Пенелоппы да Сольвеги…
 вторила я Жаку:
– Делать больше нечего, как сидеть дома и ждать. Так всю жизнь свою и «просидели» ...
Жак замер на середине фразы, вздёрнул подбородок... и повелительным жестом велел мне замолчать:
– Молчи, мудрая женщина. Кажется, у меня родилась идея.
   
  Вечером я давала бабушке обязательный отчёт об уроках в театральной школе. Жаль, конечно, что родители опять на гастролях. От них было бы больше проку. Всё же профессионалы, пусть каждый по-своему. Но их нет, зато бабушка сидит за столом и внимательно вслушивается в мои жалобы.
 – Я понимаю, детка, что ты хочешь сказать. Но знаешь... я видела Сару Бернар в этой роли раза три. Первый раз, когда та только начинала. Замещала главную исполнительницу. Тогда она была действительно слишком экзальтированна и неубедительна, а вот позже, лет через десять... Мне и в голову не пришло осуждать Федру. Наоборот, было её очень жалко.
– Но почему жалко? Какой ты её увидела?
– Трудно сказать... Она напоминала попавшего в клетку, перепуганного зверя. Мечется, бьётся о решётку, ищет выход и не находит. В этом и состоит трагедия человеческой жизни: с одной стороны чувства, вспыхивающие помимо воли, а с другой...  разум и общественная мораль, осуждающие эти чувства.  Это в спокойном состоянии мы можем обдумывать свои поступки, соизмеряя их с нормами порядочности, а в таком...  хватаемся за любую соломинку, кажущуюся в данный момент спасительной..., а потом сожалеем об этом до конца жизни.
       Сейчас, прочтя Ваш дневник, Графиня, я по-новому воспринимаю слова, сказанные в тот вечер Франческой. Жаль только, что её мудрости и всепрощения, самых ценных приобретений старости, не хватило на великодушие к собственной матери. Или чужих понимать и прощать легче, чем своих?

      Мнение бабушки, чувствительной, но не сентиментальной, принесло кое-какие плоды. Я поняла главное: чувства и разум живут независимо друг от друга, и в их извечном противостоянии далеко не всегда побеждает последний. Людям рациональным удаётся обуздать взбунтовавшиеся эмоции, но Федра...  слишком темпераментная, каждый раз в панике выбирала губительную стратегию.  Мне удалось подобрать пару неплохих аргументов в пользу своей подзащитной, но для оправдательного приговора их было недостаточно. Не хватало чего-то, самого главного. Сожалея о бедности собственной фантазии, я отправилась на урок, не сомневаясь, что защита Федры будет проиграна.

 Зал судебного заседания. Первым заслушивалось дело Пера Гюнта. Маэстро, взявший на себя роль обвинителя, зачитал список преступлений: соблазнённые, брошенные женщины, спекуляция оружием, работорговля, подстрекательство к гражданским войнам, поддельные подписи и мелкие кражи.  Поблагодарив присяжных заседателей за внимание, он предоставил слово защитнику. Жак вышел на сцену.
     Боже! Где этот пройдоха успел достать соответствующий реквизит? Чёрная адвокатская мантия мягкими складками ниспадала до пола, локоны рыжего парика рассыпались по плечам, руки утонули в не по росту длинных рукавах. Весь вид, величественный и печальный, внушал уверенность в предстоящем успехе.
     Жак вглядывался несколько минут в лица присяжных, давая им время проникнуться безусловной правотой предстоящего выступления. Наконец, зазвучал низкий, хрипловатый голос:
     – Уважаемые дамы и господа. Сегодня мы все имели несчастье ознакомиться с ужасными преступлениями месье Пера Гюнта. Их много и каждое из них само по себе заслуживает самого тягчайшего наказания. Да, я не боюсь это повторить: каждое..., если их измерять по обычным человеческим меркам. А если по необычным? Да, сегодня нам всем предстоит решить сложный, философско – этический вопрос: по каким меркам мы судим гениев?  Кто, по прошествии столетий, захочет знать, что великий Микеланджело был жадным, ревнивым к чужой славе драчуном? Кто через сто лет будет вспоминать, как великий Бальзак, завернувшись в доминиканскую рясу, удирал от своих кредиторов через чёрный ход?  Сейчас весь мир боготворит Виктора Гюго. И разве имеют какое-либо значение для потомков его любовные эскапады или политически нестабильные взгляды в сравнении с тем, что он создал и что останется на века? Нет, и ещё раз нет!
       Поэты, мечтатели, творцы – совершенно особые люди. Они не вмещаются в обычные человеческие рамки. Они живут не здесь, не в нашем суетном пространстве, а парят над ним. Влекомые фантазией, вдохновением и страстью, они витают в своём собственном, непонятном для нас, иллюзорном мире. И судить их можно лишь по законам этого мира.  Почему я говорю об этом, уважаемые дамы и господа?  Да потому, что Пер Гюнт – поэт и романтик. Страстный, вдохновенный, наделённый неисчерпаемой энергией и фантазией. Познать жизнь во всех её ипостасях, испробовать, пережить, победить или проиграть – это всё равно. Главное – двигаться и творить.
       Жак сделал многозначительную паузу, давая зрителю возможность осознать всю глубину поднятой им проблемы. Доведя напряжение до высшей точки кипения, устремил взгляд туда, где, по его мнению, витали поэты, и продолжил низким, охрипшим от волнения голосом:
 –  Творить, жить и надеяться, что где-то на краю земли, в маленькой лесной избушке нас ждёт самая чистая, самая нежная, самая преданная в мире женщина... наша Сольвейг... это ли ни воплощение мечты каждого поэта?»

      Рукава чёрной мантии взметнулись вверх и упали, как подломленные крылья.

– Господа, я не прошу помилования Перу, не прошу о смягчении наказания... я молю о жалости и снисхождении к женщинам, умеющим ждать...   Так отдайте же поэтов им.… и, если можно...  пожизненно.
        Жак стоял с опущенной головой, а мы, господа присяжные заседатели, окончательно потеряв дар речи, были не в силах оторваться от созерцания фигуры, воплощавшей мировую скорбь по непризнанным поэтам и преданным им женщинам.
  Я украдкой взглянула на Маэстро. Оторвавшись от спинки трона и вытянув шею, он с изумлением взирал на защитника чести Пера Гюнта.
– Да, я много наслушался на своём веку, но такого... Ладно…
Окончательно покинув председательское кресло, он ударил воображаемым молотком по столу и объявил перерыв, напомнив, что после перерыва слушается дело госпожи Федры.
     В коридоре все, окружив Жака, продолжили обсуждение темы «Суд поэтов», а я, спрятавшись под лестницей, ещё раз проверяла аргументы в пользу своей подзащитной. После фейерверка, выпущенного предыдущим «коллегой», они казались ещё более бледными и жалкими. Вдруг на пороге моего убежища возник Жак.
– Во, смотри, что я для тебя приволок, – весело прочирикал «коллега», бросая мне на руки белоснежный халат с золотой окантовкой, – стащил из костюмерной под шифром «Одежда султана. Акт второй». Если надеть его задом на перёд и без пояса, получится очень впечатляюще.
Примерив халат, идеально оттенявший мою развалившуюся причёску, с сожалением, вернула Жаку султаново покрывало.
–  Спасибо, друг, но копировать гениев – бездарно, да и аргументы у меня больно жидкие. Не поможет. Осудят сегодня бедную женщину по высшему разряду.
– Не тушуйся. Главное, побольше куража и высокопарных слов. Ведь мы не адвокаты, а всего лишь артисты. Вот и играй, как хочется.
Печально вздохнув, я покинула убежище под лестницей и побрела в зал заседания, сожалея о том, что с куражом у меня сегодня из рук вон плохо.
     Маэстро ударил молотком по столу требуя внимания, и зачитал список прегрешений мадам Федры: клевета, интриги, подстрекательство к убийству и самоубийству, приведшее к гибели двух, ни в чём не повинных людей. Дочитав список, обвинитель предоставил слово защите. Горло у «защиты» пересохло, будто не было позади целого года обучения и сотни сыгранных этюдов.
 Любопытные глаза зрителей, приросший к трону Маэстро, нелепость самой ситуации и.… перепуганное лицо женщины, ожидающей приговора. Всё уплыло куда-то за горизонт, уступив место азарту.
Заразившись темпераментом, Федры, я описала поединок её разума с чувствами.  Поединок, в котором чувства одержали верх.
Передохнула и, понизив голос на одну октаву, нанесла последний, сокрушительный удар обвинению:
– И потом, милые дамы, у кого из нас хватит мужества подойти к мужчине и первой открыто объясниться в любви? Мы прибегнем к сотне хитрых, проверенных нашими бабушками уловок – взмахнём ресницами, печально вздохнём, случайно уроним платочек, а уж если совсем «В атаку!» - невзначай рухнем в обморок в надёжные руки своего героя, а вот так... прямо и честно... глядя в глаза, едва надеясь на взаимность... Вот так-то! А вы говорите: «низкая, мелочная интриганка».
Устало уронив руки вдоль тела, я представила, как объясняюсь в любви Мэтру. Только от одной мысли по спине побежали мурашки, а лоб покрылся крупными каплями пота.
– Уважаемые дамы и господа! Я не настаиваю на помиловании своей подсудимой, не прошу смягчить её наказание... я.… я просто снимаю перед ней шляпу!
Жак, понял вверх большие пальцы обеих рук, а женская часть группы, не выдержав напряжения, кинулась с ходу обсуждать горячую тему.
Розали, полная темпераментная брюнетка, предпочитала чистосердечному признанию обморок в любимых руках.
– Ну да, а если он мне откажет! Это ведь такой позор!
– Вот тогда и рухнешь в обморок... от стыда, - кричал Казимир Коклен, – только смотри, не промахнись. Падать нужно в надёжные руки.
 Элиза Дебрю, отвергая личную инициативу, настаивала на гордом одиночестве.
– А я и платочков ронять не стану. Если любит, пусть наберётся мужества и признается, а если нет... Уж лучше остаться одной, чем так унижаться.
После продолжительных обсуждений присяжные вынесли моей подзащитной оправдательный приговор: влюбилась она не по своей воле, а по замыслу мстительной Афродиты и вела себя при этом благородно и мужественно.
Маэстро проявил, на этот раз, абсолютно не свойственное ему терпение. Дождался оглашения приговора и только после этого торжественно закрыл судебное заседание:
– Сегодня вы, уважаемые дамы и господа, на собственном опыте прочувствовали, как важно отказываться от привычных схем, от привычных суждений и посмотреть на ситуацию с другой стороны. Это и называется системой оправдывания героя.
После такого упражнения дела с Федрой пошли на лад, хотя именно сцена объяснения в любви по-прежнему не давалась. Думаю, всё дело было в Анри, игравшем Ипполита.  Я никак не могла в него «влюбиться».  Анри был красив, как греческий бог. И был бы действительно божественен, научись, подобно мраморной статуе, молчать. Но, к сожалению, эта несложная наука оказалась выше его понимания. Он был восхитителен в любых ролях и этюдах, с лёгкостью перевоплощался в злодея и в святого, но, возвращаясь в себя, начинал шутить настолько назойливо и нелепо, что выдержать это изобилие юмора мог бы только трижды мёртвый.   

       Сегодня я уже десятый раз объясняюсь в любви Анри – Ипполиту, смотрю на его профиль микеланджеловского Давида, мужественные плечи, едва прикрытые туникой, терпеливо ждущий чего-то взгляд и не могу влюбиться. Сегодня, сколько ни бьюсь, не могу найти ничего привлекательного в красивом, глуповатом Анри.
Группа откровенно скучает, Маэстро сердится:
 –  Послушайте, барышня, где витают сегодня Ваши мысли? Ещё вчера Вы были в него так страстно влюблены, а сегодня смотрите... глазами протухшей рыбы?  В чём дело? Объясните пожалуйста.
– Сколько раз можно объясняться человеку в любви, если это всё равно безнадёжно? Не любит он меня, я имею ввиду Федру, и никогда не полюбит.  От этой безнадёжности не только у рыбы, у человека глаза протухнут.
– А вот с этим я не согласен. Главное волшебство театра – это надежда. Зритель наизусть знает содержание пьесы, и всё же приходит на неё пятый и шестой раз. Почему? Почему он каждый раз взволнованно и напряжённо следит за действием? Потому что каждый раз надеется на чудо. А вдруг сегодня монах окажется расторопнее и спустится в усыпальницу за пять минут до прихода Ромео? А что, если сегодня Отелло будет спокойнее и доверчивее? Выслушает объяснения Дездемоны вместо того, чтобы сразу душить? Что, если сегодня Федра сумеет убедить Ипполита, покорить своей искренностью и мужеством и вызовет ответное чувство? Каждый новый спектакль – это надежда. Так ищите способ покорить Ипполита. Может как раз сегодня – Ваш единственный шанс.
 Я с сомнением посмотрела на Маэстро, а потом на Анри.
 
Лекок, вскинул вверх подбородок и приоткрыл рот, готовый начать очередное поучение, но вдруг передумал.
   –  А знаете, сегодня я не буду вам ничего объяснять. Лучше покажу маленький этюд. Пару дней назад приятель принёс мне свежий перевод из незаконченного романа одного русского писателя, Пушкина. Роман называется «Арап Петра Великого». Там было несколько фраз, которые произвели на меня неотразимое впечатление. Мне очень хочется написать сценарий по мотивам этого романа и поставить его в своём театре. Ну да дело не в этом.  Мадемуазель Лавуа, надеюсь, Вы не откажете мне в любезности и подыграете в этюде? Сядьте, пожалуйста, за рабочий стол и займитесь чем-нибудь полезным. К примеру – вышиванием.
     Я присела в удобной позе к столу, взяла в руки воображаемое вышивание и стала подбирать нитки к воображаемому рисунку. Маэстро не слишком решительно направился в мою сторону. По дороге он несколько раз останавливался, борясь с желанием повернуть назад, наконец, махнув рукой, отбросил в сторону последние сомнения, и, уже легко преодолев последние метры, остановился у стола.
– Мадмуазель, – поклонившись, он протянул мне руку, но не поцеловал протянутых в ответ пальцев, а лишь уверенно потянул к себе, вынуждая подняться.
Маэстро бесконечно долго вглядывался в моё лицо, продолжая держать за руку, потом отступил на шаг и заговорил слегка охрипшим голосом:
– Я знаю, что уже давно не молод, не слишком хорош собой, да и характера непростого. И тем не менее прошу Вашей руки и сердца, потому что люблю Вас.
    Я испугано взглянула на учителя и не узнала привычного лица. Глаза, всегда белесые до прозрачности, сгустились, мерцая из-под ресниц тёмно-васильковым, а тонкие, бесцветные губы припухли и по-детски округлились. Вся поза с наклонёнными вперёд плечами, выражала покорность судьбе... и надежду. Постояв несколько секунд с опущенной головой, он поднял на меня нестерпимо просящие, потемневшие глаза и закончил фразу:
–Я не стану требовать от Вас любви. Буду довольствоваться лишь верностью, а дружбу приобрету постоянной нежностью, доверенностью и снисхождением.
     В этот момент я забыла о публике, о сценарии, о теории игры. Оторопело всматриваясь в незнакомое лицо, судорожно сжимала в руке воображаемый клубок ниток.
– Простите, если напугал Вас, но не торопитесь с ответом. Обдумайте моё предложение. Я подожду... Я умею ждать.
Стоящий передо мной незнакомец, нежно и приветливо улыбнулся, взял клубок ниток и приложил к незаконченному вышиванию:
– А цвет Вы подобрали действительно очень удачно.
  На прощанье он прикоснулся к кончикам моих, онемевших от напряжения, пальцев, решительно развернулся и пошёл к креслу. 

   Минут через пять лицо Маэстро пришло в привычное нам состояние, и он продолжил урок.
– Ну что, дамы и господа, вы прочувствовали, что такое «излучение» и как оно воздействует?
Дамы и господа, молча сглотнув застрявший в горле комок, дружно кивнули головами.
– Мадемуазель Лавуа, я должен сделать Вам комплимент. В этом этюде Вы были великолепны. Я наконец понял, в чём Ваша главная трудность, и, кстати, не только Ваша. Этим в большей или меньшей степени страдают все. Одна половина души принадлежит герою, а другая осуществляет роль критика. Вы всё время держите себя под контролем, боясь сфальшивить или переиграть. Отпустите себя, не контролируйте, будьте на сцене такой, как будто это ваша жизнь, а не чужая. Так, как вы делали пять минут назад.

        Пару часов спустя, сидя с Жаком в «Старой мельнице», я благословляла его болтливость. Он вдохновенно восхищался гениальным перевоплощением Маэстро, а я медленно приходила в себя от последствий этого перевоплощения. Перед глазами всё ещё стояли детские припухшие губы.
     После этюда с Маэстро дело пошло на лад. Будто прорвало внутреннюю плотину, построенную самоконтролем. Похоже, изобилие теорий и учительского сарказма иногда здорово мешает.
 Первой большой победой над собой явилась влюблённость в Ипполита. Наконец, удалось совместить его с балбесом Анри. Вернее, изумительный профиль и красиво изогнутые губы партнёра наполнить благородным совершенством его героя. Теперь я, как Федра, замирала от восхищения и робости, повествуя ему о любовных муках.
Наша наивная, юношеская неопытность! Бедолага перепутал сказку с былью. Решил, так играть может лишь реально влюблённая женщина... и, решив за мной поухаживать, буквально утопил в бурном потоке безобразного юмора.
Жак, поводя в сторону острым клювиком и подмигивая круглым птичьим глазом, советовал приглушить на репетициях поток страсти:
– Если ты и дальше будешь ежедневно потрошить его слабое сердце, то до премьеры оба не доживёте. Он захлебнётся в твоей любви, а ты – в его шутках.

 Вопреки всем опасностям и подводным рифам, мы благополучно дотянули до премьеры и сдали свой первый экзамен. Профессора консерватории одобрили энтузиазм и слаженную игру актёров, хорошее знание текста и осмысленность интонаций.  А я была пьяна первым успехом и первой страстью, за которую заплатила жизнью не я, а моя героиня.


Учебный год остался позади. Родители уехали с театром Оффенбаха на гастроли в Мадрид, а мы с бабушкой – в Андалузию к Марии.
     Дом её, как всегда переполненный бесконечными членами семьи, походил на лесной муравейник. Как Вы помните, у неё было трое своих детей и двое дочерей от первого брака мужа. Все они давно обзавелись семьями, нарожали детей, и отличить их друг от друга или, хотя бы просто запомнить имена, оказалось для меня непосильной задачей.
      Но этот визит запомнился на долгие годы. Мария предложила нам с бабушкой навестить одного из её сыновей, которому достался дом, принадлежащий когда-то Вашему отцу. Дом, в котором прошла Ваша юность. Бабушка долго сопротивлялась поездке, отговариваясь жарой, плохим самочувствием и отсутствием интереса к месту, где побывала всего один раз в жизни. Но я насела на неё с таким упорством, что бедолага. хоть и нехотя, смирилась со своей печальной участью. Ехать пришлось часов пять. В дороге я больше дремала, чем смотрела в окно, но, почему-то, перед самым подъездом, уже на главной алле, меня охватило странное возбуждение. До сих пор помню это смутное ощущение: то ли я всё это уже видела, то ли меня ждёт здесь что-то необыкновенное.
Представляете, Графиня, я побывала тогда в Вашем доме, приблизилась к Вам почти вплотную!
 Читая  дневник неделю назад,  узнавала каждую деталь: каменную лестницу, по которой Вы, волоча намокшую юбку, бежали навстречу раненному мужу, главную аллею, окантованную липами... Столетние гиганты, сцепив высоко в небе свои вершины, превратили  дорогу  в торжественную анфиладу... А голубые тени до сих пор лежат на жёлтом песке,  будто и не заметили Вашего отъезда.
Окно, это проклятое Вами окно... Оно постоянно притягивало меня к себе, будто я тоже кого-то ждала, хотя ждать было некого. Просто стояла и смотрела на дорогу, не понимая откуда эта острая, щемящая грусть...
Как и Вы, часами носилась по парку, царапая руки о когти шиповника и ежевики, каждый день открывая для себя его терпкие, пропитанные запахом разомлевшей на солнце листвы, тайны.
Жаль, что тогда ничего не знала о двухствольном дереве и беглой вишне! Хотя вряд ли им удалось дождаться моего приезда.
А вот в беседке из роз побывала, и привела меня туда Франческа. В один из дней она с утра жаловалась на недомогание, на тяжесть в сердце и шум в ушах. После обеда, решив подлечиться свежим воздухом, собралась в парк. Вдруг, уже стоя на крыльце, обернулась ко мне и предложила пойти вместе. 
– Элли, погуляй со мной. Мне что-то сегодня одной страшновато. Ноги плохо держат.
– Баб, может лучше отлежись дома?
– Нет-нет. Надо пройтись. Потом станет лучше.
Бабушка зашагала вперёд с такой энергией, что догонять её пришлось вприпрыжку. Выглядела она и в самом деле странно: на щеках два пунцово-красных пятна, седые пряди выбились из всегда аккуратно уложенной причёски, и странно блестящие глаза. Я испугалась за неё не на шутку:
– Пожалуйста, прошу тебя, пойдём домой. У тебя наверняка температура. Ты ляжешь в постель, а я пошлю за доктором.
– Я тоже прошу тебя, пожалуйста, не мешай гулять. Иди молча.
Мы долго кружили по дорожкам, как будто она что-то искала и не могла найти. Наконец, слегка пригнув голову, юркнула в кусты. Мы оказались в Вашей беседке. Оказывается, её то она и искала.
– Уф, наконец то, теперь можно и передохнуть, прошептала еле слышно Франческа и опустилась на каменную скамью.
Я пристроилась рядом, разглядывая это странное место, куда до сих пор ещё ни разу не забредала.
Старые, истёртые камни почти утонули в густой траве.  Засохшие от времени ветки роз сплелись в глухой, почти непроницаемый для света купол и только по краям, куда пробивались случайные лучи солнца, зеленели, усыпанные крупными красными цветами, свежие побеги.
  Сидя рядом с молчавшей бабушкой, вдруг испытала такое же беспокойное напряжение, как при подъезде к дому. Я далека от мистики и сентиментальности, но неужели так действовала близость к Вам? Или слишком сильно было чувство, излучаемое сидевшей вплотную ко мне бабушки?
  Опустив голову и тихо шепча что-то себе под нос, она, казалось, забыла о моём присутствии... потом вдруг удивлённо вскинула глаза, взяла за руку, и бесконечно долго поглаживала своими тонкими нежными пальцами.
Наконец, почти проснувшись от своих мыслей, тяжело вздохнула, обняла меня за плечо и неуклюже уткнулась носом в шею. Так мы молча и просидели на каменной скамье почти до темноты.
– Ну вот, – бабушка наконец встрепенулась и оторвалась от меня, – а ты боялась. Прошлась немного по воздуху, посидела в тенёчке и всё прошло. Пошли, а то скоро совсем стемнеет и мы, не дай бог, заблудимся.
По дороге, окончательно оправившись от приступа слабости, она завела разговор о моей артистической карьере:
– Знаешь Элли, что я подумала. Тебе не стоит выступать под именем Лавуа. Оно слишком известно, и тебя будут постоянно сравнивать с отцом. Тебе нужно взять сценический псевдоним.
– Я тоже об этом подумывала, только ничего путного в голову не пришло.
– А как тебе нравится имя Альварес? Елена Альварес.
– Очень красиво. А что это за имя?
– Моё. До замужества меня звали графиня Франческа де Альварес. Но тебе не нужно ни графини, ни «де», просто Елена Альварес.
Так бабушка подарила мне часть Вашего имени, Графиня.






                Глава 3

 
Подходил к концу второй год обучения. Мы уже не реагировали так болезненно на сарказм Лекока, а он, смирившись с нашей негениальностью, излучал скорее меланхоличную задумчивость, чем агрессивный азарт.
За три месяца до конца года Маэстро начал готовить нас к заключительному экзамену. На этот раз он решил поставить пьесу под названием «Нахлебник», написанную каким-то русским драматургом Тургеневым.  Пару лет назад Лекок познакомился с эмигрантом Павловским, привившим ему вкус к русской, несколько непривычной для французов, литературе. Недавно он перевел «Нахлебника» на французский язык, и теперь Маэстро решил опробовать это детище на нас.
Графиня, я не буду утомлять Вас подробным описанием пьесы, расскажу лишь в общих чертах её содержание и трудностях, связанных с порученной мне ролью.
   Главный герой, родившись дворянином, прожил тридцать лет в доме богатого помещика, отрабатывая дармовой хлеб. Когда добровольно, а когда из-под палки, в роли шута.  Старый хозяин умер лет двадцать назад, а нахлебник так и остался в доме в качестве старой, привычной мебели. Пьеса начинается с того, что двадцатилетняя дочь помещика, недавно вышедшая замуж, возвращается в поместье отца после многих лет отсутствия. Радостно приветствует старую прислугу, сад, дом, где родилась и прожила первые восемь лет, и ставшего совсем старым нахлебника, с которым охотно играла в детстве.
  По ходу действия пьесы её гости, скуки ради, напоили старика, задразнили и заунижали настолько, что в бедолаге внезапно проснулось чувство собственного достоинства.
Он возьми, да и сознайся при всех гостях, что молодая хозяйка...  на самом деле его дочь, а не помещика. Собственно, на этом и строится дальнейшее действие. В итоге, молодая дама и её муж показывают себя с наилучшей стороны: в обмен на публичное покаяние и полный отказ от «пьяной клеветы»  они снабжают нахлебника огромной суммой денег и определяют ему новое место жительства подальше от  своего поместья.
Но главная суть в том, что старик успел рассказать дочери семейную тайну. Мнимый папенька был страшным тираном и самодуром, и погиб он вовсе не героически, а с перепою. Мать девушки, не выдержав постоянного унижения и побоев мужа, с отчаяния пригласила на одну единственную ночь нахлебника в свою спальню, после чего и родилась эта молодая дама. Несмотря на все унизительные подробности, опухшее лицо новоявленного отца и нестерпимый запах винного перегара, молодая женщина (Ольга) ни разу не впала в истерику и не хлопнулась в обморок. Мало того, говорила с ним почти нежно, а на прощание даже поцеловала в небритую щёку.
  Лекок поручил роль нахлебника Жаку, а мне выделил добродетельную Ольгу. Я давно выучила наизусть весь текст, но как играть эту даму, так и не поняла. Зацепиться было не за что.
 Не спешите обвинять меня в пороке, свойственном многим представительницам этой профессии – привередливости и капризности. Год назад не хотела играть порочную Федру, сегодня – беспорочную Ольгу. Просто уж больно она правильная, гладенькая, как пасхальное яичко. Прямо сама по себе из рук выскальзывает. Роль нахлебника, в отличии от моей, была великолепна. Диалоги построены на тончайших нюансах. Резкие переходы от готовности к крайней степени унижения за дармовую рюмку водки, до неожиданных взлётов сохранившегося где-то в глубине души чувства собственного достоинства.
Говорить об этом с Маэстро не хотелось. Себе дороже выйдет. Единственная надежда была на Жака.
И вот мы опять сидим за угловым столиком в «Старой мельнице».
– Ну что у тебя с ролью?
– Знаешь, подруга, она просто великолепна, но сложнааа... Мне бы её лет этак через десять сыграть. А тебе как?
 – А у меня не клеится. Уж больно героиня добродетельна. Ни конфликтов с собой, ни чувств особенных... А может их и не надо? Какая, в сущности, разница, кто твой отец? Мнимого она всё равно не знала.
– Ошибаешься, милая! Если бы ты знала, как ошибаешься!
– Объясни. Буду по гроб жизни твоей должницей.
Жак покрутил клювиком, на минуту прикрыл глаза короткими веками, слегка опушёнными редкими, светлыми ресницами… и, поставив чашку с недопитым кофе на стол, рассказал свою историю.
– Как ты знаешь, мама воспитывала меня одна. Отца я знаю только по её рассказам. Он был очень талантливым артистом. У неё даже несколько театральных афиш с тех времён сохранилось. Мама считала, я на него похож. Черты и в самом деле похожи, только в нём они как-то лучше друг с другом сочетались.
Короче, он погиб незадолго до моего рождения. Пошёл в гости к приятелю... а там пожар. Приятеля вытащить успели, а его парализованного отца не смогли. Вот мой и рванулся в горящий дом старика спасать. Старика то на улицу выкатил, а самого, прямо на пороге, горящей балкой накрыло. Так меня и не увидел. Знаешь как я в детстве своим отцом гордился!
А в прошлом году произошло следующее. Как-то выпили мы с приятелями, в карты перекинулись, ну я и проигрался слегка. Дома попросил у матери денег в долг. Денег она мне дала, но такое рассказала... на всю жизнь к картам аппетит отбила.
Погиб мой отец вовсе не при пожаре. Он был отчаянным пьяницей и картёжником. Проигрался как-то по-крупному, а отдавать было нечем. Вот дружки и решили его слегка проучить... да так проучили... бутылкой по голове, что он через два дня, не приходя в сознание в больнице и умер. А с матерью они вообще женаты не были. Так что я – самый что ни на есть бастард.
Ты спрашиваешь, зачем я всё это сейчас рассказываю? А что бы с Ольгой помочь, с её чувствами. Знаешь, каково мне тогда было? Во-первых, мать лишила меня чувства собственного достоинства. Знаешь, почему мы гордимся предками? Потому, что наследуем от них не только деньги и титулы, но таланты и добродетели.  А что мог унаследовать я от этого пьяницы и картёжника? Его пороки? А потом на мать очень разозлился – незачем было рассказывать, надежды лишать.  Месяца два в себя приходил.
– Жак, почему раньше ни слова об этом не сказал?
     – А я и сегодня ничего не сказал бы, если бы не твоя Ольга. Просто подумай на досуге, что она чувствовала на самом деле. Домой возвращалась обычной дорогой, сравнивая истории Жака и Ольги. Как мне понять их чувства, если я всю жизнь прожила в дружной, любящей семье?
   На углу, рядом с нашим домом, дремал на старой ветоши, брошенной прямо на землю, инвалид - попрошайка. Это было его постоянное рабочее место, отвоёванное когда-то у нищенской общины, или выделенное за особые заслуги.  Во всяком случае, я знала старика с детства. Каждый раз, проходя мимо него, мама опускала ему в шляпу насколько мелких монет. Последние годы, выдавая мне деньги на карманные расходы, она всегда досыпала отдельную горстку мелочи для «нашего нищего». Я, соблюдая привычный ритуал, ежедневно отдавала их, одну за другой, истерзанной, давно потерявшей шляпный вид, шляпе, а он благодарил и улыбался, как старой знакомой.
 Сегодня, как обычно, отдала старику несколько монет и заглянула в одутловатое, покрытое множеством выпуклых бородавок лицо. И вдруг фантазия, разогретая рассказом Жака, нарисовала жуткую картину:
Прихожу домой. Мама, тревожно оглядываясь по сторонам, берёт меня за руку и уводит в свою комнату.
 – Дочка, я должна рассказать тебе нечто очень важное. Только пожалуйста не волнуйся. Дело в том, что твой папа тебе не родной отец, а приёмный. А твой настоящий отец – нищий старик с бородавками, сидящий у нас за углом уже много лет.  Ты жалей его, подавай деньги, только никому об этом не говори. Это будет позором для нас обоих. Ты уж прости, но так получилось.
       В этот момент я почувствовала реальный приступ тошноты. Как мама могла совершить подобную мерзость? Впрочем, теперь понятно, почему в такой музыкальной семье я единственная, кто на умеет петь. А какие ещё «таланты» я унаследовала от этого чудовища? Неужели к середине жизни предстоит спиться и покрыться бородавками? А если у меня будут дети? Тоже родятся бородавчатыми пьяницами? Зачем мама, после стольких лет молчания, посвятила меня в свою тайну? Что бы я всю жизнь прожила под страхом жуткой наследственности?
С трудом удалось вернуть себя в реальность, но чувства, испытанные в эти минуты, были настолько сильны, что, даже несколько часов спустя, мне казалось, руки уже начинают покрываться мелкими пупырышками.
      Образ Ольги проступил ярко и объёмно, как на ладони. Но знаете, Графиня, если бы к тому времени я прочла Ваш дневник, он был бы ещё сильнее. Тогда я не поняла, как страшно жить с тайной, которая, (цитирую Ваш дневник) как бы глубоко в душе ни была похоронена, постоянно шевелится и царапает её изнутри и в любой момент угрожает высунуть наружу свою мордочку.
        Теперь стало понятно, что тайна постыдного рождения, будет преследовать мою героиню до конца жизни. Первый шок, смесь жалости и тошноты, растерянность и злость, сменяющие друг друга, как волны взбудораженного моря... всё это мне предстоит пережить вместе с ней в ближайшие месяцы... если конечно смогу.
  Но какой всё же Лекок умница! Не зря выбрал эту пьесу.  Филигранно прорисованные чувства, без надрыва и экзальтации, но по-человечески понятно. Жаль, что русская литература у нас так мало известна.

   Репетиции «Нахлебника» проходили значительно спокойнее, чем мы ожидали. Вся группа прониклась этой историей, каждый, если не влюбился в своего героя, то нашёл ему «оправдание». Маэстро… удивительно, как он изменился в эти месяцы! С наслаждением собирал урожай, который посеял и взрастил за последние полтора года.
   Откинувшись на спинку кресла и прищурив глаза, он вслушивался в каждый звук, впитывал каждое наше движение. Иногда морщился, как от зубной боли, и произносил короткое «Фальшь». А иногда, уперев острый подбородок в сложенные домиком руки, коротко выдыхал: «Молодцы, всё хорошо, всё правильно», и это было высшей наградой за наш честный и самоотверженный труд.
С тех пор пролетело более тридцати лет. Я не помню подробностей каждого дня, да и Вам они вряд ли были бы интересны.
В памяти сохранился лишь сам экзамен. Выступление перед привилегированной публикой и экзаменационной комиссией.
В последние минуты перед выходом я впала в такую панику, что хотелось без оглядки бежать за тридевять земель от этого проклятого театра. Безуспешно пыталась делать так, как нас учили: забыть реальность и медленно погрузиться в роль. Какое там погружение! Ольга, сжавшись до микроскопических размеров, маячила где-то за горизонтом, не подпуская к себе ни на шаг.
В этот момент Лекок незаметно подошёл сзади и положил руку на запястье:
– Вы уже почти взлетели. Осталось только сгруппироваться и слегка оттолкнуться от земли. Ну же... давайте... всего один вздох... ещё один...  Вот и всё. Вы наверху.
Эти короткие, чёткие команды подействовали как гипноз. Я оторвалась от реальности и.… вышла на сцену.
 Спектакль был принят публикой вполне доброжелательно. Нас вызывали на «бис», дарили цветы и прочили большое будущее. Пресса отозвалась об экзаменационной постановке неоднозначно. Одни газеты были удивлены выбором никому не известной пьесы:
  Зачем молодым, неопытным выпускникам начинать с этого сырого материала? Им нужны знакомые всем, классические постановки, чтобы учиться на примере признанных звёзд. Только ориентируясь на опыт, традиции и вкус истинных талантов, молодёжь сможет со временем дорасти до них и сказать своё собственное слово в искусстве.
 Другие газеты, отмечая самобытность и утончённость пьесы Тургенева, хвалили выразительное исполнение, построенное на понимании нюансов чувств героев пьесы.
 Невзирая на критику, мы чувствовали себя победителями, и ни что не могло убедить нас в обратном.
 К концу обучения многие мои соученицы уже успели определиться с будущим.
Однажды, Розали Депрео, доведённая до обморока шутками Анри, свалилась в его надёжные руки...  да так и застряла в них на долгие годы. Некоторые повыходили замуж ещё до окончания школы, предпочтя театру уют и спокойствие семейной жизни.
Прелестная, талантливая Элиза Дебрю, несмотря на твёрдое намерение блюсти женскую гордость, уже полгода постоянно роняет кружевные платочки к ногам Жака. Он возвращает их с неизменным поклоном и поцелуем руки, но дальше этого дело не движется.  Не в силах сдержать своё женское любопытство, я задала Жаку прямой вопрос:
– Слушай, а почему ты так упорно игнорируешь внимание Элизы?
Ответ поразил своей неожиданностью:
–  Элиза – изумительно тонкий и талантливый человек, и я не могу себе позволить поступать с ней непорядочно.
–  Что ты имеешь ввиду?
– Не могу сойтись с ней, а потом бросить.
–  А жениться?
–Дорогая моя подруга, я никогда не женюсь на талантливой, самостоятельной женщине. Они хороши для любви и дружбы, а жена... Неет... Я ищу свою Пенелопу... нежную, преданную и терпеливую.
– Жак, но ведь с такой Пенелопой ты через два месяца от тоски усохнешь?
– А Нимфы да Цирцеи на что?
–  Ну у тебя и мораль!
– Уж какая есть. Или ты лишишь меня за безнравственность своей дружбы?
– Да нет, просто Элизу жалко. Всё же лучшая подруга.
– Вот и объясни ей, что она заслуживает лучшего, потому, как я редкостный, недостойный её мерзавец. Правда.

       Вас, Графиня, наверняка интересуют мои влюблённости? В этот период жизни настоящих ещё и не было. Естественно, как и все, увлекалась слегка то одним, то другим, а вот так, как Вы... нет, такой принц на пути ещё не попался, или все силы на вымышленных героев растратила.
      В отличие от меня, маму мою это тревожило не на шутку. Насмотревшись на незамужних служительниц Мельпомены, окружавших её последние пятнадцать лет, маме хотелось, что бы я побыстрее нашла преданного театру и мне супруга, защищающего семейную честь от назойливых поклонников и богатых покровителей.
   К выпускному балу она подготовила мне такой туалет... Боже, сравниться с её искусством могла бы только Ваша Элеонор!  Туфли на каблуке, чуть выше обычного, серебристая лёгкая ткань, спадающая мягкими складками и глубокий, остроугольный вырез хитроумно скрыли некоторые недостатки фигуры, выставив на всеобщее обозрение её главные достоинства. К выпускному балу бабушка Лизелотта подарила прелестные серёжки и колье из александритов, говоря, что они удивительно подходят к цвету моих глаз. Прозрачные, лёгкие камушки, как капельки росы, повисли на кончиках ушей, стекая тонкой струйкой вдоль шеи к основанию груди. Окинув меня влюблённым взглядом и, прижимая к объёмному, уютному животу маленькие пухленькие ручки, бабушка выдохнула еле слышно:
– Ой, Элли, ты, как маленький, невесомый эльф. Подует ветерок, и улетишь.
Всю дорогу семейство охраняло меня от дуновений ветра, а мне было не по себе. Стоя у зеркала перед входом в зал, я с тоской думала о последним вечере в окружении знакомых, привычных лиц. Конечно, наш школьный мир был слепком с большого, настоящего. Интриги, конкуренция, сплетни, попытки слегка притопить соперника, что бы выплыть самому... всё это было, но как-то не по - настоящему, не до смерти.  А что ждёт меня там, за пределами этой позолоченной клетки?
Внезапно резануло воспоминание об экзамене, последних минутах перед выходом на сцену. Что, если бы Лекок не подоспел вовремя? Я так и осталась бы стоять за кулисами, соляным столбом впечатавшись в пол.
Тоска тяжёлой волной поднялась откуда-то изнутри и вязким потоком растеклась по телу. Что за глупая, самонадеянная особа стоит по ту сторону зеркала?  Нелепые, завитые в тугие спирали локоны, свисают на щёки. Камушки, проступившие мутными каплями пота на шее... Зачем всё это?  Я ведь знала с самого начала, что панически боюсь сцены, боюсь толпы в зрительном зале, провала, позора, когда окружающие, бросая сочувственные взгляды, думают про тебя: «Бедняжка, зачем она взялась не за своё дело».
      Так зачем же, сомневаясь в своём таланте и призвании, так упорно карабкалась на место, предназначенное не для меня. Зачем?
Жак, как факир, возник из пустоты:
– Не надоело любоваться своим отражением? Пошли. Торжественная часть уже началась.
И, игриво обняв мою талию, поволок в зал.
Его близость и шутки подействовали, как валерьянка. Страх отступил, но не исчез. Просто где-то на время затаился.
Праздник удался на славу. После торжественной части нас ожидали танцы, буфет, полный деликатесов, и флирт, не обязывающий ни к чему.
Чуть позже, я стояла одна на балконе, устав от танцев, шампанского и торжественных речей. Маэстро вышел откуда-то из боковой двери и, слегка поколебавшись, остановился в двух шагах, у балюстрады. Закинул голову вверх и задумчиво смотрел на усыпанные белыми цветами магнолии.
     Простояв молча пару минут, Лекок повернулся ко мне и заговорил. Голос был хрипловат, а лицо... боже, как год назад на этюде... потемневшие глаза и округлившиеся, детские губы. Что с ним?
– Мадемуазель, год назад я объяснился Вам в любви и сделал предложение... Помните, я просил не спешить с ответом. Сказал, что умею ждать. Сегодня я готов повторить свои слова ещё раз и снова прошу Вашей руки и сердца.
    Графиня, можете себе представить моё состояние в этот момент? Только что пережитые жалость и отвращение к себе, страх перед унижениями и бессмысленной борьбой за чужое место, а тут ещё это...
– Простите, месье Лекок, это опять этюд?
– Нет, не этюд... и тогда... это тоже было серьёзно. Что же делать, если меня, старого дурака, угораздило влюбиться в собственную ученицу. Нет, не с первого взгляда, а с восьмого или с десятого... Как рассмотрел, так и влюбился.
Лекок улыбнулся то ли смущённо, то ли виновато, и меня опять поразили его припухшие губы... и зубы – крупные, ровные, слегка потемневшие от постоянного курения трубки.
– Я право не знаю, что сказать... всё так неожиданно... и вообще..., -
Я мямлила что-то бессмысленное, судорожно вцепившись в балконную решётку.
В этот момент Лекок, как тогда, перед выходом на сцену, положил мне на запястье свою сухую, тёплую руку:
– Успокойтесь. Подумайте и примите решение, какое сочтёте нужным. Ответ дадите через неделю.
Вежливо поклонившись, он резко развернулся на каблуках и зашагал в сторону зала.
 
Путаясь в подоле собственной юбки, я уже неделю ношусь по улицам Парижа. Первой и главной проблемой остаётся театр. Бросить, сбежать, жить спокойно... Но как? Домашние и светские развлечения, сплетни о модах и чужих супружеских изменах. Дни, как близнецы, похожие друг на друга, слившись в неразличимый тяжёлый ком, докатят меня когда-нибудь до старости, а потом и до смерти? 
    Что значит для меня театр? Это – за отпущенные пятьдесят-шестьдесят лет, прожить не одну жизнь, а тридцать. Понять совершенно чужого человека, поселиться в нём, стать им... Понимаете, это как тридцать-сорок раз заново родиться и прожить жизнь другим человеком. Но это значит каждый день выходить на сцену, как на эшафот, отдавая себя на растерзание толпы. И, к сожалению, одно без другого не существует. Не бывает театров без зрителей.
 Кружа по улицам Парижа, я выбежала на берег Сены. Аромат жасмина и свежескошенной травы дурманил голову, напоминая, что кроме театра существует огромный мир музыки, запахов, красок и великолепной литературы. Так что же? Остаться навсегда только зрителем? Вдохновляться на короткий момент чужим творчеством, а потом опять возвращаться в унылый мир семейных неурядиц?
Я путалась в зарослях ежевики, в мыслях и чувствах, не находя ни правильной тропинки, ни однозначного решения.
А тут ещё этот Лекок со своим предложением. С ним тоже было не так просто. Я пыталась представить Маэстро в домашней обстановке, таким, каким иногда по утрам видела папу.
Всклокоченные после сна волосы, небритые щёки, халат накинут на нижнюю рубашку, расстёгнутую до самого живота, и домашние шлёпанцы на босую ногу. Увидеть Лекока без жилетки и галстука, прихлёбывающего утренний кофе и рассеянно жующего свежий рогалик, рассыпающийся мелкими крошками по волосатой, как у папы, груди... 
    Что он делает по вечерам, когда не занят в театре? Садится, как папа, у камина, положив для важности на колени газету, и безмятежно похрапывает, убаюканный уютным шипением горящих дров?
И дело здесь не в почтении к гению. Я могла бы представить себе в домашней обстановке таких титанов, как Гюго, Бальзака, обоих Дюма, но Маэстро в подобном интерьере... нет. Моя фантазия полностью сдавала позиции. Два года он, сидящий на своём троне, в жилетке, белоснежной рубашке и галстуке, представлялся мне олимпийским богом. 
Лекок, с одной стороны, подавлял своим высокомерием и сарказмом, но с другой, заряжал вдохновением. Научил по-новому чувствовать и воспринимать мир.  До встречи с ним я была мраморной статуей. Он разбудил во мне жизнь. Он – мой Пигмалион. Благодаря ему я два года жила напряжённой, до предела насыщенной творческой жизнью, а теперь...
Продираясь сквозь заросли ежевики, нащупала, наконец, тоненькую тропинку, ведущую к реке, и уже через пару минут она вывела меня к крошечной бухточке, окружённой со всех сторон плакучими ивами. Присев на сухую песчаную гальку, я с облегчением сняла туфли и вытянула ноги.
В этом месте широкое, безмятежное русло реки, нарушенное свалившимся в него огромным валуном, резко изгибалось в сторону. Тяжёлый поток, натыкаясь на камень, возмущённо вздыбливался, с силой ударялся в него, стремясь столкнуть со своего пути, но, вовремя осознав безнадёжность усилий, крутыми водоворотами уходил в сторону, швырнув в противника на прощанье клочья желтовато- ржавой пены.
 Моя безмятежная юность под защитой семьи, школы, Маэстро тоже закончилась. Нужно принимать решение и идти дальше, но куда? Тогда я видела только два пути: прочь от театра и от Лекока, либо...   в театр и с ним.
Можете ли Вы понять моё тогдашнее заблуждение? В своём дневнике Вы очень точно описали это чувство... так... подождите секундочку... сейчас найду. Ах да, вот...   Вы писали тогда о своей семье:
 Они были подобны рубинам, лежащим в дальнем углу стола и терпеливо ждущим, когда лучик солнца проскользнёт по ним и зажжёт на пару мгновений хранящиеся внутри золотые искры. Всего несколько мгновений настоящей жизни в чужом свете - и рубины опять увяли, став глухими и тёмными.
Вспомнились слова отца, так ранившие меня год назад: «По сравнению со звёздами, ты слишком реалистична. Ты прочно стоишь на бренной земле, а они... они беснуются и парят над ней.»
 На самом деле всё было гораздо сложнее. Замороченный католическим воспитанием разум, требовал благополучной, размеренной стабильности, а душа рвалась в необузданное, чувственное пространство.
Чувства кричали о моей самобытной неповторимости: «Сотни и тысячи «других», скучных и обыденных, промелькнут через жизнь и исчезнут навсегда, но ты... ты пришла в этот мир не случайно и обязана оставить по себе след. А скучный, трусливый разум, обрывая на полуслове безумие, подставлял зеркало выпускного бала. Сухо и деловито возвращал на бренную, прозаичную землю, задавая безжалостно прямой вопрос: «Ну и где же ты, глупая, наивная девчонка, видишь свою самобытную неповторимость?»
Тогда, сидя на влажном песке, я не смогла бы облечь всю эту мешанину в слова, но сегодня... с расстояния в тридцать лет, во всеоружии иронии взрослого человека, готова назвать своё тогдашнее представление о театре единственным компромиссом:
«Не рискуя собой, прожить тридцать насыщенных страстями жизней, переложив ответственность на вымышленных героев. Тридцать раз, героически подставив голову под дуло пистолета, знать, что выстрелят не в тебя».
  Я была молода и труслива, и нуждалась в защищающем и зажигающем солнце.
   Лишь спустя годы поняла: невозможно прожить полноценную жизнь, ухватившись за крыло пролетающей мимо жар-птицы. Если природа одарила тебя этими искрами – рано или поздно они разгорятся сами, а если их нет... значит нет. На эту премудрость потребовались годы..., а тогда, в окружении плакучих ив, я решила принять предложение Лекока.

 Вечером состоялся разговор с мамой. Она была первой, кому я рискнула об этом рассказать. В принципе, замужество перед началом театральной карьеры совпадало с её представлениями о жизни, но предложение Маэстро застало маму врасплох.
– Как так? Почему месье Лекок? Я думала, у тебя намечается что-то с Жаком?
– Вот и зря думала. С Жаком ничего, кроме дружбы, не намечалось.
Мама задумчиво теребила незаконченный рисунок очередной модели, лежавший у неё на рабочем столе.
– Послушай, Элли, неужели ты успела в него влюбиться? ... Или – это брак по расчёту?
Я попыталась объяснить ей свои размышления о Пигмалионе и Галатее.
– Кажется я поняла тебя. Со мной было такое же. Если бы твой папа не начал засматриваться по сторонам, мне бы и в голову не пришло заняться театральной модой.
Первую коллекцию я сделала от обиды и злости. Да, он, сам того не ведая, зажёг эту искру, но потом... Потом он был уже ни при чём.
– Потому что ты сама по себе талантлива.
– А ты? Ты сомневаешься в своём призвании?
– Не знаю.
– Зря. Я видела тебя два раза, в Федре и в Нахлебнике, и оба раза ты произвела на меня очень хорошее впечатление.
– Но вы с папой дадите согласие на брак с Лекоком?
– Об этом тебе нужно поговорить с ним самой.
Не буду описывать, как отреагировало семейство на эту новость. Сами понимаете, каждый имел по этому поводу своё мнение, но все сходились в одном: «Шарль Лекок – очень яркая звезда на парижском небосклоне, но, как большинство гениев, известен своим вздорным и желчным характером, а значит «ребёнок» не будет с ним счастлив. С другой стороны, если этот «ребёнок» вбил себе в голову, что вдали от гения жизнь ему не мила, пусть поступает, как считает нужным.
К концу следующей недели Гений, прикрыв свой желчный характер огромным букетом цветов, торжественно просил у моего отца руки и сердца  драгоценной дочери, что и получил, после ряда ужимок и вздохов обеих бабушек, безуспешно призываемых к порядку смущенной их манерами мамой.
Свадьбу было решено справлять через месяц, по обоюдному согласию обеих сторон, по возможности тихо и незаметно. Но «тихо и незаметно» не получилось. Уже через два дня после нашего первого совместного посещения выставки в Салоне, в газетах разразилась буря. Заголовки на первых страницах сообщали о превращении великого Шарля Лекока в Пигмалиона. Сравнение, пришедшее мне в голову на берегу Сены, было подхвачено прессой иронично и зло. Журналисты пытались прогнозировать моё будущее: появится ли новоявленная Галатея на сцене одного из парижских театров, или предпочтёт служению Мельпомене тихие радости семейной жизни. А если всё же решит в пользу театра, под каким именем выйдет на сцену – под именем отца или мужа?
Я читала эти злые строчки, переполняясь стыдом и ненавистью. Эти журналисты, эти тупые бездарности, ничего не создавшие в своей жизни, кроме злобных сплетен и бессмысленной клеветы! Пусть вначале произведут что-нибудь полезное сами: напишут картину, вырубят из мрамора статую, выйдут на сцену и сыграют роль, а потом судят других. Любители дармовой славы и денег!  Поймал сплетню, написал за полчаса ядовитый пасквиль и бегом за гонораром. Они, как гиены, довольствуются падалью, потому что трусливы и бездарны.
   Я топала ногой, избивала кулаком ни в чём не повинный диван, мечтала подать в суд за клевету, или отравить всех скопом сильнодействующим ядом, но в глубине души боялась, что они правы. Папа попытался воздействовать на мой разум:
– Травить всех скопом не надо. Существует огромное количество серьёзных критиков и искусствоведов, формирующих вкус публики. Именно они привлекают внимание к новым, прогрессивным течениям, продвигая их на авансцену. Но их читают лишь избранные. Те, на кого ты так рассердилась, пишут для широких масс. А широким массам личность и повседневная жизнь звёзд значительно интересней их творчество. И это, чисто по-человечески, можно понять. Неприятно чувствовать себя посредственностью, а так... посмотрел, как «грызутся и сварничают» олимпийские боги, и на душе полегчало. Может они и гении, а живут не лучше нашего.
– Да я понимаю. Ты, как всегда, прав, только всё равно обидно.
–А знаешь, что писали газеты о Саре Бернард после её возвращения с гастролей по Америке? Она, якобы, привезла с собой двух леопардов и одного живого удава, и поселила всё это в своей парижской квартире.
– А это правда?
–Я случайно встретился с ней в те дни на каком - то концерте. Она весело смеялась, рассказывая эту историю: «А знаете, Лавуа, репортёры мне действительно очень помогли.  На самом деле заработанных в Америке денег хватило лишь на клетку с говорящим попугаем. Но я благодарна прессе. Дирекция «Комеди Франсез», испугавшись конкуренции, предложила мне новый контракт, подняв гонорар в полтора раза».
Так что видишь, дочка, даже от бульварной прессы бывает нам, артистам, кое-какая польза.
Мама, присоединившись к утешительной беседе, добавила новые подробности из закулисной жизни звёзд:
– Некоторые, предчувствуя неминуемый закат, умышленно совершают какие-нибудь экстравагантности.  Попав на страницы газет, они напоминают публике, что ещё существуют. Так что расстраиваться пока рано. О твоей игре журналисты не сказали ни слова, а вот любопытство зрителей уже разбудили.
     Ещё интересней отреагировал на эту гадость Лекок.  Безразлично скользнув глазами по газетным строчкам, он удивлённо вскинул брови:
– Так ведь эта горстка песка брошена в мою сторону. По принципу «седина в бороду – бес в ребро». Было бы на что обращать внимание.
Я покорно выслушивала поучения мудрых взрослых, завидуя их спокойствию. Это сейчас, привыкнув к славе и успеху, они стали такими защищёнными, а каково было раньше, когда начинали?
Лекок, тут же забыв про газету, перешёл к делу.
– Хочу сообщить тебе приятную новость…
 (уже несколько дней, как в неофициальной обстановке он перешёл на ты).
– Андре Антуан собирается в начале года официально открыть Свободный театр. Он присутствовал на нашем экзамене, хотя и не входил в комиссию.
Ему очень понравился «Нахлебник» и ты в роли Ольги. Он хочет предложить тебе контракт на три года, а самой пьесой «ознаменовать начало новой эры в истории театра.»  Ольга будет твоим дебютом. Согласна?
– А кто будет играть нахлебника?
– Этого я ещё не знаю. Но не месье Малон. Он подписал контракт с Одеоном.
И, после небольшой паузы, с любопытством посмотрел мне в глаза,
 – А правда, под каким именем ты собираешься выступать?
 – Под псевдонимом. Елена Альварес.
Он несколько раз, меняя интонации, опробовал незнакомое имя на вкус.
– А что, очень красиво. Откуда оно?
–Так звали моих испанских предков. Мой прадед был графом Филиппом де Альваресом XV, а может XVI, точно не помню, – гордо выпалила я, уже через секунду пожалев о глупом тщеславии.
Уголки губ Лекока привычно поползли вниз:
– Бог мой, а я и не знал, что женюсь на графине.
– Простите, но Вам... извини... тебе... крупно не повезло. Последней, кто имел право на этот титул, была моя испанская бабушка.
Самым мучительным в отношениях с будущим мужем была не только постоянная путаница между «ты» и «Вы», между Шарль и месье Лекок... В его присутствии я ежеминутно ощущала свою ущербную неопытность, граничащую с глупостью. И это чувство неполноценности, облачаясь в костюм дерзости и независимости, окончательно превращало меня в гусыню, напыщенную и тщеславную.
Лекок, при всём уме и знании человеческих слабостей, не мог не понимать, что происходит с будущей женой, но ни разу не удосужился «не заметить» этих неловкостей. Не знаю, был ли это очередной метод воспитания, или привычная реакция на фальшь, но именно они подтолкнули меня к поступку, от воспоминания о котором до сих пор краснеет лицо и горят уши. 


                Глава 4

   
   С Жаком мы встретились, как всегда, в «Старой мельнице». Последний раз я видела его на выпускном балу. На следующий день он уехал по каким-то делам и вернулся в Париж только вчера.
– Ну что, подруга, тебя можно поздравить с блестящей партией? И когда только вы успели договориться?
 – Да чего тут успевать. Дурное дело не хитрое.
 –Ты считаешь это дурным делом? –  круглые глаза Жака серьёзно и сочувственно изучали моё лицо.
 – Да нет, всё в порядке. Я пошутила. Расскажи лучше о себе. По делам ездил?
–Да. Нужно было уладить кое-какие финансовые проблемы.
– Подписал контракт с Одеоном?
 –А что, доверенные лица уже донесли?
 –Донесли и очень об этом сожалеют.
 –Я сам сожалею, но гонорары в Свободном театре настолько низкие, что прожить на эти деньги и одному не просто, а вдвоём с мамой... Одеон платит почти вдвое больше.
Мы мирно болтали о бывших соучениках, о планах на будущее, о ролях, которые хотели бы сыграть, пока не наступила неловкая пауза.
–Элли, от тебя исходит такое напряжение... за версту излучает. Что случилось?
–Жак, я даже не знаю, как тебе объяснить... Мне нужна твоя помощь.
Мой преданный друг отставил чашку с недопитым кофе и, удобно разместившись на стуле, склонил на бок свою птичью голову.
– Говори, сделаю всё, что в моих силах.
 –Жак, возьми меня на один день... в люб...бовницы
 Просьба, которую я репетировала последние два дня, застряв на несколько секунд в горле, выскочила с хрипом и заиканием. Круглые глаза перепуганного друга, несколько раз удивлённо моргнув, отпрыгнули в сторону, а на щеках выступило два красных пятна. Жак растерянно крутил головой из стороны в сторону, не зная, как реагировать на столь необычную просьбу.
 У меня ещё был шанс обратить всё это в глупую шутку, но...
– Понимаешь, мне через две недели выходить замуж, а опыта до сих пор никакого. Лекок, с его постоянным превосходством во всём... извечным всезнанием и сарказмом...  С ним...  с ним я умру со стыда...
Жак, успевший оправиться от первого шока, улыбнулся, выставив на показ свои остренькие белые зубы с чуть выступающими вперёд клычками:
– А со мной не умрёшь?
– С тобой... выживу.

     Графиня, не ужасайтесь безнравственности Вашей правнучки. В Ваше время за несколько дней до свадьбы мамы знакомили дочерей с сутью «супружеских обязанностей». Вы великолепно описали терзания Вашей замечательной бабушки, вынужденной принять на себя эту неблагодарную миссию. Молодые парижанки последней трети девятнадцатого века, выпускницы театральной школы, не пропускавшие ни одной выставки, ни одного спектакля и ни одной сплетни из жизни  «сильных мира сего», не уступали своим образованием девочкам, выросшим на порогах домов еврейского поселения. Многие из моих подруг давно познали на практике как супружеские, так и внесупружеские обязанности и, как и Ваши соседки, не пытались делать вид, будто ничего не заметили.
Первые, познав все прелести запретного плода, щедро делились приобретёнными знаниями с остальными. В те годы мы все были твёрдо уверенны, что выжить в театральном зверинце, насквозь пропитанном интригами и злословьем, можно лишь во всеоружии полноценного женского опыта. Наивные, романтичные барышни моментально становились лёгкой добычей сладострастных режиссёров и богатых светских бездельников. Мама считала самой надёжной защитой замужество. В отличие от неё, подруги предпочитали обширный и всеобъемлющий опыт, приобретённый на основе свободного выбора.
В этом смысле я резко отставала от них в развитии.  Сейчас, спустя почти тридцать лет, не могу толком объяснить причины отставания. То ли католическое влияние испанских бабушек, Ваших дочерей, то ли мировая литература, но кто-то привил мне неистребимый идеализм, мешавший следовать примеру более решительных подруг.
Бедный Жак, всегда с лёгкостью и апломбом рассуждавший о преимуществах женской эмансипации, походил в этот момент на перепуганного воробья. 
Графиня, я не стану смущать Вас подробностями того вечера. Расскажу лишь пару эпизодов, до сих пор сохранившихся в памяти.
Мой милый, чудесный друг, усадив свалившуюся ему на голову посетительницу в гостиной своей мансарды, сбежал на кухню готовить чай. Он бесконечно долго гремел посудой, постоянно роняя что-то на пол и громко чертыхаясь, а я рассматривала забавные японские картинки, нарисованные прямо на белой штукатурке стен.  Когда-то Жак рассказывал об одном из своих приятелей, увлекавшемся японской живописью. Он прожил в мансарде почти полгода, и за гостеприимство расплатился фресками. Тонкие, чёткие линии: три штриха – и японский зонтик, ещё три – и девушка в кимоно, а чуть поодаль – роща узловатых, сцепившихся корнями бонсаев.
    Не зная, чем занять себя, подошла к окну. Буквально под ногами раскинулся пёстрый ковёр парижских крыш, ритмично выбрасывающий в небо остроугольные, пылающие в лучах заходящего солнца, башенки...
  Наконец, появился Жак с тяжёлым подносом в руках. Чашки подозрительно позванивали. Неужели у него трясутся руки?
   А потом... не знаю, что было потом, но думаю, в тот день мы пережили наш общий дебют.

Через две недели я вышла замуж за Шарля.
Из всей процедуры венчания Ваша память сохранила только три картинки: «светящиеся на солнце сине-лиловые витражи церковных окон, растерянное лицо Филиппа и тяжёлые волны органной музыки, мягко уносившие вас под самый купол, а потом, так же бережно, опускавшие вниз».
Моя память сохранила тревожные лица трёх бабушек, сладковато-удушливый запах церкви и нацеленные дула репортёрских камер, поджидавших нас на выходе.
Шарль, сделав полшага вперёд, пытался прикрыть плечом моё перепуганное лицо, но фотографии, появившиеся на следующий день в газетах, были ужасающими: я, как перепуганный зверёк, трусливо прячусь за спиной звёздного мужа, а он растерянно и виновато улыбается в объектив.
    Графиня, Вы наверняка, как любая женщина, нетерпеливо ждёте моих рассказов о «супружеских» отношениях с Шарлем. Репетиция, поведённая на пороге свадьбы, оставила свой ненужный след, лишив всяческих иллюзий. Всё было так прозаично, так неловко... Лучше бы я этого не делала.
 А Шарль... он был трогательным и нежным... и лицо, как на школьном этюде, с припухшими губами... и руки, тёплые и сильные. Медовый месяц мы провели в Андалузии, в Вашем доме, на втором этаже, предоставленном нам дядей Эстебаном на целый месяц.  Он с семьёй уехал на это время отдыхать к морю.
   На этот раз Ваш старый дом не вызывал чувства тревожного ожидания.  Дикий виноград, как вуаль, приспущенная на лицо стареющей дамы, бережно скрывал паутину мелких трещин, разбежавшихся по стенам фасада. Пряный запах роз и петуний, дорожки, присыпанные жёлтым, скрипучим песком мудро и преданно охраняли тайны былых поколений. Мне не удалось их разгадать.  Они сами, без спросу и разрешения, потихоньку проникали в душу, усмиряя её и даря на память тишину и покой. 
В домашней обстановке Шарль оказался совсем не страшным. В отличие от моего отца, он не появлялся к завтраку с всклокоченными волосами и шлёпанцах на босу ногу. И по вечерам у камина не похрапывал, делая вид, что читает газету.
Его светлые глаза постоянно смеялись, а губы победно изгибали свои капризные уголочки вверх.
– Нене, мне кажется, ты забыла прихватить с собой самое главное.
  – Что именно?
  – Свои колючки.
  – Вот и хорошо. Пусть подрастут и нальются соком, а уж потом..., когда вернёмся...
– А когда вернёмся, я их тут же побрею. Без них ты гораздо симпатичнее.
– А чем тогда защищаться?
–А зачем тебе от меня защищаться? У нас пакт о ненападении. Разве забыла?
–Знаешь, политика – это дело такое... пакт пактом, а вооружение – вооружением.
Мы совершали бесконечно длинные прогулки верхом и в карете, облазили окрестные церкви и монастыри, насмотрелись на кактусы, купола и настенную живопись, шутили, не боясь показаться друг другу глупыми или недостаточно взрослыми. Это была самая волшебная осень моей жизни! Господи! Почему нельзя вернуться в неё снова. Пусть всего лишь на пару часов!
Мы возвращались домой. Загрустившее солнце спряталось в грязно-серых тучках, проливающих на запотевшие окна мелкие слезинки дождя.
 – Шарль, я не хочу в Париж, не хочу в театр.
 – Почему?
 –  Мне страшно.
 – Не трусь, Нене.  Всё будет хорошо. Ведь ты не одна.

    Хотела я того или не хотела, но театральная жизнь началась.   Из всей моей группы Свободный театр подписал контракты только с Элизой Дебрю и с Анри – Ипполитом. Мы пришли в сложившуюся труппу, успевшую поделить между собой все «звёздные» и «незвёздные» места. Капризные примадонны, вольнодумцы и оппозиционеры, имеющие всегда и обо всём своё особое мнение, «душеньки», преданно заглядывающие в глаза, разместившиеся ступенькой выше. Маленькие группки, успевшие спаяться в вечной и нерушимой дружбе, свято охраняющие свои границы и секреты. Всё было, как и положено любому человеческому сообществу, превышающему число два. 
     Вы знаете по собственному мадридскому опыту – новички обязаны скромно довольствоваться второстепенными ролями. Общество сперва разберёт его по косточкам, выявит имеющиеся в наличии слабости и недостатки, неохотно уравновесит их кое-какими достоинствами, и только потом укажет подобающее место в иерархии. Наличие влиятельных покровителей говорит само за себя – достоинств, имеющих отношение к театру, нет и быть не может!

Осенью начались репетиции «Нахлебника». В первый же вечер по возвращению в Париж, уютно развалившись в кресле у камина, он, как бы невзначай, протянул:
– А знаешь, когда я смотрел на Жака Малона, мне так хотелось вскочить и сделать всё по- другому.
Такое признание всерьёз озадачило. Вспомнилось его лицо на репетициях, покачивания головой и на выдохе произносимые «ах, как хорошо, как правильно».  Неужели лгал? Зачем?
 Придав лицу выражение спокойствия, поинтересовалась, будто спрашивала о погоде:
– И почему не вскочил?
Музыкальное ухо Шарля тут же уловило фальшивые ноты. Он слегка наклонился вперёд, доверительно прикрыл ладонью мою руку и, слегка откашлявшись, пояснил:
– В этом мой главный принцип работы с артистами.  Для многих режиссёров исполнитель – инструмент... скрипка, труба, какой-нибудь барабан, отличающиеся друг от друга качеством изготовления. Для меня артист – самостоятельная, творческая личность, имеющая право на собственную интерпретацию.  Когда вы с Жаком пришли на первую репетицию, сразу понял, вы что-то нашли.  Даже если это и не совпадало с моим пониманием, решил не сбивать с толку.
Нельзя разрушать начинающего артиста, лишая права думать самостоятельно. Но на этот раз твоим партнёром буду я. Хочу сыграть Нахлебника по-своему.

  Новый «папаша» в исполнении Шарля оказался личностью отвратительной. Нахлебник Жака казался заблудившимся, увязшим в болоте неудачником. Дармоедом, постоянно стыдившимся самого себя. Шарль сделал его дармоедом по убеждению.
Кульминационная сцена – признание в отцовстве, выглядела у Шарля не случайной пьяной оплошностью, а актом мести за собственное ничтожество. Он не себя стыдился, а мстительно других обвинял. Подстроиться под такую трактовку оказалось непросто. Честно говоря, будь я на месте Ольги, вышвырнула бы пьяницу из дома без всякого сожаления.
     Шарль терпеливо наблюдал за моими исканиями, не вмешиваясь и не пытаясь помочь. В течение трёх или четырёх недель ждал, пока сама найду приемлемую трактовку роли, но увы... я всё глубже утопала в непонимании и беспомощности.
Мы коротали вечер, уютно расположившись у камина. Шарль, вооружившись кочергой, задумчиво перемешивал догоравшие угольки, любуясь голубыми всполохами, а я, вспоминая дневные неудачи, очередной раз пыталась найти разгадку непостижимого благодушия героини.  Наконец, не выдержала и, как год назад в школе, взмолилась о пощаде.
– Неужели не видишь, что мне на этот раз не справиться с ролью? Твой Нахлебник – отвратительный, безнравственный подонок. Я не в состоянии изображать ольгино христианское всепрощение!
Шарль обиженно засопел, перевернул очередной уголёк и устало буркнул себе под нос:
– Он вовсе не отвратителен. Просто его образ жизни не соответствует твоим представлениям.
Мне стало неловко. Мало того, что в театре действую ему на нервы, так ещё и дома не даю покоя. Пора угомониться.  Но едва успела приоткрыть рот, чтобы извиниться, как Шарль, всё ещё сжимая в руке кочергу, с досадой произнёс:
– Это твоя злость, а не её. У неё он вызывал совсем другие чувства. Попробуй прислушаться к ним. К сожалению, ты опять повторяешь агрессивную, эгоистичную Федру. Видать, она ближе тебе по сути. Но нельзя же всю жизнь играть самоё себя.
Обвинение в агрессии и эгоизме потрясло до глубины души. И вообще... если я такой отвратительный монстр, то зачем было жениться?
Не обращая внимания на моё обиженное сопение, Шарль мрачно довёл поучение до конца:
– Твоя задача на ближайшие недели...  научиться доброте у своей героини. Кстати, буду ей очень признателен, получив через месяц жену, умеющую сочувствовать не только себе, но и другим. Жену, готовую признать право другого человека жить по своим законам. 
Мне стало очень обидно. Почему он обвиняет меня в эгоизме? Неужели не видит, что под показной бравадой я лишь пытаюсь спрятать хроническую неуверенность в себе? С трудом проглотив застрявший в горле ком, односложно поблагодарила за урок, отправилась к себе в комнату и легла на диван. 
   Но заснуть не удалось. Воспоминания, медленно и неохотно всплывая из подсознания, рисовали картины недавнего прошлого. Это случилось вскоре после свадьбы... Сталкиваясь со мной почти ежедневно на репетициях, Элиза, отстранённо болтая о мелочах, избегала встреч наедине. Я несколько раз приглашала её к себе, предлагала посидеть в каком-нибудь кафе, но она, находя сотни уважительных причин, упорно отвечала отказом. Тогда, обиженная на весь мир, я нашла этому единственное объяснение – моя тонкая, преданная подруга сменила дружбу на зависть.
    Наконец, в один из дней, когда у меня всё валилось из рук, Элиза, отведя глаза в сторону и неловко переступая с ноги на ногу, сама назначила встречу в «Старой мельнице»
       Оглядев полутёмный зал, я не сразу разглядела подругу, примостившуюся за столиком в дальнем углу. Её левая рука печально подпирала склонённую голову, а правая, явно вышедшая из повиновения, размазывала по тарелке недоеденное пирожное, создавая немыслимый абстрактный узор.
    Что-то царапнуло меня острым когтём изнутри: «Зачем она выбрала именно этот столик?  Ведь в зале полно пустых мест.»
Подавив невольное раздражение, я покорно присела напротив.  Элиза отбросила в сторону противно звякнувшую ложку, подняла на меня отчуждённо-сердитые глаза и процедила сквозь зубы:
– Ну и как тебе живётся? Надеюсь, всё хорошо?
– Элиза, что случилось?
– Что случилось? Ты когда последний раз видела Жака?
  Защемило где-то внизу живота.
– Что с Жаком?
– Ах, он тебе ещё не безразличен?
– Перестань говорить загадками. Объясни, что случилось.
– Я встретила его позавчера на улице... в компании этакой потрёпанной девицы. Из этих... сама понимаешь. Представляешь, он даже не смутился. Просто нагло приподнял шляпу, шутовски поклонился и представил свою спутницу: «Надин, моя боевая подруга.». Представь, от него так отвратительно несло перегаром! И вообще... он был в дрезину пьян. Я, совершенно растерявшись, спросила что-то о театре, и знаешь, что он мне ответил?
  – Нет, не знаю
– Он сказал: «А зачем он мне нужен? На этом небосклоне достаточно звёзд – ты, да всякие там Альварес... Вот пусть они и светят в своё удовольствие, а я займусь чем-нибудь более приятным.» Поклонился, подхватил свою Надин под руку и, ернически вихляя бёдрами, пошагал дальше.
– Господи, зачем он так?
– А вот так. Из театра его выгнали за пьянку. Он больше не играет.
 У меня заныло сердце. Именно здесь, за этим столиком, мы сидели с Жаком последний раз перед тем, как поехать к нему в мансарду.
– И что же делать?
– Не знаю. Об этом надо было думать раньше. Это всё твоя вина!
– Моя? Почему?
– Нечего смотреть глазами невинного ангела. Будто не знаешь?
Я почувствовала, как густая волна, стремительно разливаясь по лицу, хлещет по щекам и окрашивает пурпурно-красным едва прикрытую кружевами шею.
Откуда Элиза узнала об этом?
Не обращая внимания на моё смущение, разгневанная подруга продолжила свою обвинительную речь:
– Все два года, что мы провели в школе, ты буквально забаррикадировала собой Жака, а потом бросила, предпочтя более выгодную партию. Выбросила на помойку, как ненужную тряпку.  Если бы ты только видела его лицо, когда он рассматривал твои свадебные фотографии в газетах! Мы сидели за этим самым столом. Он купил газету, а там фотография, где ты перепугано прячешься за спину Лекока. На него жалко было смотреть. Даже руки дрожали.
– Господи! Но ведь он сам называл наши отношения только дружбой.
– А ты слепая? Не видела, как он на тебя смотрит? Короче, в тот день за этим столиком я предложила Жаку переехать ко мне..., а он отказался. Сказал, сперва хочет прийти в себя, а потом... Обещал дать знать, когда будет готов. Я каждый день ждала от него весточки. А вместо этого... отвратительная шлюха и вино рекой.
 Не стыдясь ни меня, ни редкую публику, привлечённую её резким, переходившим на визг голосом, Элиза рывком схватила сумку и выскочила на улицу.
Достав трясущимися руками кошелёк, я расплатилась за нетронутый кофе, и поплелась домой, потрясённая шквалом несправедливых упрёков.
Энергично шагая по парковой дорожке, я яростно отшвыривала носком туфли случайно попавшие под ноги камушки и мысленно в пятый раз доказывала себе свою невиновность.
Будь я всё это время рядом с Жаком, или нет, он всё равно не женился бы на Элизе, потому что ждал свою Пенелопу. Да и ко мне он, скорее всего, не испытывал ничего, кроме дружеской симпатии. Влюбленные взгляды, дрожащие руки – всего лишь плод её ревнивой фантазии.
 А Жак... зачем начал пить, зная о печальной кончине отца?  Моя свадьба с Лекоком не была тому виной. Просто наследственная склонность к алкоголизму взяла верх над разумом.
Внутренний обвинитель, напомнил о мансарде: «но ведь ты его действительно использовала!»
Защитник, решительно подняв голову, поспешно возразил: «Но ведь он мог отказаться. Это была лишь просьба и только».
 В тот день я действительно рассердилась на их обоих, занятых только собой. Почему люди требуют сочувствия и понимания, не давая ничего взамен? Ну ладно Жак. Мы не встречались с ним после мансарды, но Элиза...  неужели не видит, как я, выбиваясь из сил, безнадёжно тону в профессиональной беспомощности, вызывая раздражение режиссёра и всей труппы? За все эти месяцы у неё не нашлось для меня ни единой свободной минуты!  Кто из нас пользуется людьми, а потом вышвыривает их на помойку?
Графиня, Вы часто писали о медалях, имеющих две стороны, и истине, лежащей посередине.
До этого момента я видела только одну сторону – свои обиды и разочарования, а сегодня рассмотрела вторую: Элиза не избегала встреч со мной. Торопливо прихватив в лавке сыр и рогалики, мчалась домой, боясь пропустить приход Жака, а он..., судорожно сжимая в руке бокал с вином, безнадёжно ждал, когда я постучусь в его дверь...
Неужели Шарль прав? Я, действительно, слепа и эгоистична. Всё верно. Может, в самом деле, пришло время взрослеть и учиться видеть   оборотную сторону человеческих отношений?
С тех пор дело с ролью пошло на лад. Дебютантка больше не тормозила коллег своей упрямой агрессией, не раздражала режиссёра игрой невпопад и не терзала мужа жалобами на свою патологическую бездарность.

 В день премьеры, перед самым выходом на сцену, ко мне подошёл Шарль, уже перевоплотившийся в Нахлебника. Пару секунд, уткнувшись взглядом в носки ботинок, он топтался на месте. И вдруг... отмахнув рукой последние сомнения, поднял просительные глаза и смущённо произнёс:
– Да, я старый пьяница, бездельник и дармоед, но беда в том, что я всё ещё человек. А человеку больно, когда бьют по лицу. Неужели нельзя пожалеть?
Сейчас, тридцать лет спустя, ненадёжная память сохранила лишь заключительную сцену нашей премьеры. Сгорбившаяся фигура, поджатые губы и проницательный взгляд одинокого, старого человека... И вдруг...  неподвластная мне тяжёлая, мутная волна жалости, не христианской, и даже не женской, а щемяще-бабьей медленно оторвала от пола и швырнула на грудь бездомному, заблудившемуся в собственной жизни старику...
Премьера прошла под бурные аплодисменты зала, а вот пресса прозвучала очень неоднозначно. Некоторые критики удивлялись выбору Антуана и Лекока: зачем ставить неизвестного русского автора, когда у нас достаточно своих гениев. Другие называли спектакль открытием новой эры в драматургии.
 Исполнение Лекока было признано безукоризненным. Пару похвальных слов выпало на долю молодой дебютантки Елены Альварес. И только мы с Шарлем знали, что ему опять пришлось вытаскивать её на сцену за руку.

Ежедневно после завтрака я перечитывала свежую прессу, раскладывая статьи о нашем спектакле на три кучки. В первую попадали злые, критиковавшие всю постановку в целом. Во вторую – доброжелательные, хвалившие пьесу, режиссёра и исполнителя главной роли, а в третью, самую маленькую – статьи, уделявшие немного внимания   мне.
Наконец Шарль, с любопытством наблюдавший за моими манипуляциями, окончательно потерял терпение и набросился с очередными поучениями:
– А ты на что надеялась? С первого дня утонуть в овациях и море цветов?
–Да нет, пусть не овации, но хотя бы какой-то интерес. Столько труда, столько нервов... неужели всё это никому не интересно?
– Как можно судить о начинающем актёре по первым десяти спектаклям? Знаешь, как часто бывает... у начинающего хватает запала на десять - пятнадцать выходов, а потом... Критики ждут развития. Будешь ли ты от раза к разу лучше и интереснее, или увянешь, как многие твои предшественники.
– А куда, по твоему мнению, я развиваюсь?
 Вчера играла действительно вдохновенно, а вот третьего дня... можешь обидеться, если хочешь... ты выглядела не лучше дрессированного пуделя. Даже меня в сон вогнала.
– Кажется я очень устала. Последнее время вообще заснуть не могу, а потом целую ночь кошмары снятся. Хорошо бы отвлечься на день-два от театра.
– Согласен. И я даже знаю как. Завтра мы пойдём на выставку в галерею Жоржа Пети смотреть импрессионистов.
Не спеша прохаживаясь по залам, я впитывала в себя мелодии красок. Ренуар, «Танцы в городе»! Мужчина и женщина...  Её бальное платье струится и мерцает своей белизной.  Никогда не думала, что белый цвет может быть таким богатым. А белая кожа «Обнажённой», окрашенная бликами её распущенных, цвета осенней листвы волос!  Еще один шаг, и рука «Купальщицы», принявшая на себя голубые отблески ручья и зелень дерева, защищающего её от посторонних взглядов, приглашает присесть на траву и опустить уставшие ноги в тёплую, прозрачную воду.
Почему бог, наделив людей полуслепыми глазами, дал взамен злые, болтливые языки? Ещё лет десять назад газеты, соревнуясь в злословии, называли тела «Обнажённой» Ренуара и «Олимпии» Эдуарда Мане грудой, покрывшегося плесенью, протухшего мяса, а сегодня меценаты готовы отдать пол царства за каждый из этих шедевров.
    ... «Сорока» Клода Моне. Вспомнились слова какого-то критика: «Зимний пейзаж соткан из солнца и снега. Хрустальные нити заиндевевших деревьев… и сорока, одинокой нотой присевшая на нотный стан...». Господи, да ведь это Жак! Маленькая, одинокая птица на краю кровати, устремившая клювик к вырвавшейся из плена парижских крыш колокольне!
– Ты придёшь ко мне ещё раз перед свадьбой? Ладно. Молчи. Знаю, это была просто генеральная репетиция перед премьерой.
С выставки я уходила с ощущением, будто меня окатили смрадной, протухшей водой.
Вечером, набравшись смелости, заговорила с Шарлем о Жаке.
– Я слышала, Одеон разорвал контракт с Жаком Малоном. Он остался без работы и сильно пьёт.
Беспомощные, прозрачно-голубые глаза на мгновение вынырнув из-под редких, белесых ресниц, тут же спрятались в складках полуприкрытых век, как солнце в безнадёжно тяжёлых, осенних облаках.
– Да. Я знаю об этой истории. Он повёл себя глупо и по-хамски.
– Но ведь Жак так талантлив. Может это было просто нелепой случайностью?
–Ты хочешь, чтобы я взял его к себе?
На этот раз он не прятал глаза под ресницами. Просто смотрел, дожидаясь честного, прямого ответа. 
– Да, дай ему ещё один шанс.
Через неделю Андре Антуан подписал с Малоном контракт на три года, а сияющая Элиза, радостно поцеловав меня в щёку, выдохнула в ухо трогательное «спасибо». 
Пока я разбиралась с собственным эгоизмом, детище Шарля, Свободный театр, делал первые самостоятельные шаги. Он отличался от традиционных театров Европы не только манерой исполнения, но и самой атмосферой: ни пышных декораций, ни ярких, бросающихся в глаза костюмов. Ничего, что отвлекало бы внимание зрителя от содержания пьес и исполнения. Публику, привыкшую приходить в театр, как на праздник, эта спартанская скромность раздражала. Дирекцию театра обвиняли в отсутствии вкуса и скаредности. Лекок, защищая прогрессивные идеи, регулярно публиковал статьи в «Независимом журнале», где печатались самые видные представители литературы и искусства. Он рассчитывал за пару лет воспитать и просветить зрителей, но те упорно цеплялась за привычные нормы.
     Хуже всего, что ему приходилось вести войну на два фронта.  Едва создав новое детище, Лекок и Антуан резко разошлись во взглядах. Антуан принялся «засорять» репертуар одноактными авангардными пьесами, сводившими жизнь к примитивной физиологии. Их авторы воспевали правду жизни парижских помоек: проституток, воров, спившихся и вконец опустившихся людей с соответствующим этой среде жаргоном и повадками.
        Шарль пытался убедить коллегу в бессмысленности и безвкусии подобных пьес, но, наткнувшись на непробиваемое сопротивление, махнул рукой и разделил репертуар на две части. Находясь под одной крышей, каждый ставил свои спектакли, со своими артистами. Такое «двуязычие» явно дезориентировало публику, нанося вред едва зарождавшейся популярности.
       Я осталась в труппе Лекока, а мои друзья, Элиза, Жак и Анри-Ипполит, предпочли Антуана. С тех пор мы встречались друг с другом только от случая к случаю, но случаи эти бывали невероятно забавны.
     Однажды, возвращаясь домой после репетиции, я заметила грязного подростка с всклокоченными волосами и некрасивым, хмурым лицом, преследующего меня уже несколько кварталов. Вначале он осторожно крался по другой стороне улицы, потом, окончательно осмелев, перешёл дорогу и нагло пристроился за мной. Я машинально прижала к себе сумочку с деньгами. Вымазанное грязью существо, не отставая ни на шаг, упорно преследовало не на шутку перепуганную барышню. Дойдя до поворота, я резко остановилось. Наглец, обогнав меня на пару шагов, резко развернулся и, широко расставив ноги, перегородил дорогу. Прохожие с недоверием поглядывали на эту сцену, но, обойдя нас стороной, двигались дальше. В голове мелькнула забавная мысль: неужели он собирается грабить меня среди бела дня на людной улице?  Резкий голос прервал мои размышления о способах обороны и защиты сумочки:
– Ну что, так и будем стоять, или попробуем договориться?
– А у тебя есть какие-нибудь разумные предложения?
– Естественно. Вы добровольно отдаёте мне сумочку, и мы расходимся.
– Добровольно не получится. Сейчас или закричу, или начну тебя избивать,
Бойко пригрозила я, абсолютно не уверенная в успехе.
Мальчишка задумчиво почесал волосы... они почему-то сползли на бок, освободив путь потоку белокурых элизиных волос.
– Ты что, в самом деле меня не узнала?
– Конечно нет. Вот это перевоплощение! Всё другое; походка, голос, взгляд... Вот это да! А что ты репетируешь?
Грязь на очаровательном личике Элизы засияла всеми цветами радуги:
– Антуан предложил мне роль беспризорника в новой пьесе Ренара «Рыжик». Вот и перевоплощаюсь. Пришлось подружиться со всеми мальчишками из квартала Сен Флор, чтобы перенять их повадки и уморительный жаргон. Ну ладно, я побежала отмываться, а то ещё полиция прихватит.
Следующий раз я увидела Элизу только на премьере. Её Рыжик получился великолепно. Его порывистые движения, внешняя грубость..., а за всем этим ребячья застенчивость, жажда ласки и горячая привязанность к опустившемуся на самое дно отцу, совершенно потрясающе исполненным Анри. Эти двое азартно и весело всего за несколько недель добились той человеческой многоликости, многослойности, которую Шарль выжимал из меня месяцами тренировок и объяснений.
Дуэт Элизы и Анри, стал настоящей сенсацией. Успех Элизы не вызывал у меня ни малейших сомнений, но Анри... По жизни неумный и простоватый, как мог он так тонко схватывать суть, изображаемых им людей? Похоже, ему не надо было их из себя выжимать. Просто чувствовать и делать.
Это наивное заблуждение – бездарность продирается через тернии и колдобины напряжённой работы, тогда как истинный талант хватает всё на лету, чуть не довело меня до нервного срыва.
Вслед за мягкой, чувствительной Ольгой, в мою жизнь вошла романтичная, до глупости доверчивая Евгения Гранде, давшаяся мне с не меньшим трудом, чем её предшественница.
    Каждый раз, заталкивая себя в барышень, лишенных куража и темперамента, мучительно пыталась разобраться: кто я и зачем в театре?
       Говорить об этом с родителями было бесполезно. Они, старые профессионалы, за двадцать лет беспорочной службы встретили и проводили (а может и выпроводили) со сцены десятки новичков.  Привычный театральный уклад – новичок должен знать своё место, казался им непреложным и справедливым законом, а мою неуверенность в себе они называли нетерпеливыми претензиями дебютантки. Изливать душу бабушкам, Франческе и Лизелотте было ещё опаснее. Обе они, постоянно конкурировавшие в любви и заботе о внучке, так и не смирились с моим замужеством. Если «ребёнок» несчастлив, значит виноват в этом желчный Лекок.
 Единственным человеком, готовым часами слушать, не давая глупых советов, была Мария. Она, по-прежнему, приезжала в Париж каждую зиму, принимая нас в Андалузии летом. Короткие встречи с ней, как короткие передышки, заряжали меня энергией до следующего визита. Будучи в Париже, Мария по нескольку раз посещала все наши спектакли, тонко подмечая не только нюансы пьесы, но и моё настроение:
– Сегодня ты была живее и искреннее, чем прошлый раз. Тогда твоя Евгения с самого начала излучала безнадёжность.
Не смотря на преклонный возраст, она оставалась удивительно восприимчивой ко всему новому. Раньше, приезжая на каникулы, я подробно рассказывала о школьных занятиях и лекоковских теориях, а сегодня она говорила моими словами.
В ответ на её замечание я честно призналась:
– Боюсь, не Евгения излучала безнадёжность, а я.
– Что ты имеешь ввиду? Объясни доходчивее.
– Попробую. Как-то Шарль сравнил артистов со скрипками. Одни из них – настоящие Страдивари, другие – деревенские подделки.  Настоящие великолепно звучат в любых руках, и даже сами по себе. Подделки тоже могут издавать красивые звуки, если им посчастливится попасть в руки Паганини. В руках обычного скрипача они заикаются и хрипят.
– Ну и какое отношение это имеет к тебе?
–У меня такое чувство, будто я и есть деревенская подделка, попавшая в руки Паганини – Лекока. Он заставляет меня звучать. Без него я бы только хрипела.
– То есть считаешь, в тебе нет таланта?
– Не совсем. То, на что у меня уходят месяцы напряжённой работы, другие хватают на лету. И потом эти роли...
Лицо Марии напряглось и слегка покраснело.
– Но позволь спросить, зачем ты пошла в театр, не веря в свою талантливость?
– А у меня был выбор?
– Не поняла...
– Мне кажется, семья с детства заморочила мне голову...  Дед Лавуа – великий оперный певец, отец – звезда оперетты, мать – законодатель парижской моды... Про вековые традиции графов де Альваресов и говорить нечего. Разве может ребёнок с такой родословной не быть гениальным?
– И ты сомневалась в себе с самого начала?
– В детстве не сомневалась, но после выпускного экзамена... Тогда во мне что-то сломалось.
Мария шла рядом, напряжённо сведя брови и бормоча под нос.
–Ты можешь размышлять вслух? Для меня это очень важно.
–Просто такое я уже один раз слышала. Очень давно. Ребёнок с замороченной головой.
– Это была ты?
– Нет. Мой отец.
– И как он прожил жизнь? Нашёл какой-либо выход?
– Нет.  Даже не искал. Думаю, он не представлял себе другой жизни.
– И был при этом счастлив?
Мария резко остановилась, взяла меня двумя руками за плечи и развернула к себе. Её глаза, проникая сквозь меня, как сквозь стеклянную призму, всматривались во что-то, скрывающееся в неизвестном мне прошлом. Я машинально обернулась назад.
– Мария, что случилось? Что ты рассматриваешь у меня за спиной?
– Элли, помолчи, секунду. Дай подумать...
Минуту спустя, опомнившись от невесёлых мыслей, Мария опять энергично зашагала по дорожке.
– Ну и что ты надумала?
– Ничего особенного, хотя... может не надо сравнивать себя с родственниками. Ты другая. Ты не похожа ни на Лавуа, ни на Альваресов.
– А на кого же тогда?
– Да откуда же я знаю. У нас множество предков, о которых мы ничего не знаем. Важно другое: ты не можешь быть слабым человеком, сбегающим от трудностей. Ты борец, хоть сейчас и не веришь в свои силы. Почему ты выбрала сцену, а не вышла замуж за надёжного, уравновешенного мужчину?
 – С таким мужем я задохнулась бы от скуки. Пойми наконец, я не представляю другой жизни, но безумно боюсь не оправдать надежды родственников. Они гонят меня, как дрессированную лошадь, по арене цирка!
Мария, теребя снятые с рук перчатки, опять надолго замолчала.  Потеряв терпение, я вцепилась ей в локоть и сердито буркнула:
– Почему ты такая медлительная? Каждое слово приходится вытягивать клещами.
– Мне кажется, если кто и гонит тебя, как дрессированную лошадь, так это ты сама. Какая разница, что ожидают от тебя родственники? У них своя жизнь, у тебя своя. И потом... кто обещал тебе только интересные роли? Кто сказал, что легко ежедневно проживать чужую жизнь? Откуда ты знаешь, что другим это дается легче? Элли, кто перевернул тебе голову набекрень?
До сих пор никогда не видела Марию такой возбуждённой. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она присела на скамейку и тихо произнесла:
– Мне вообще трудно понять вас, честолюбцев. Карабкаться, обдирая колени и локти, к каким-то высоким целям, ничего не видя и не слыша вокруг... Посмотри, как коротка жизнь. Еще вчера я носилась вприпрыжку, а сегодня... прошла быстрым шагом сто метров и всё. Больше не могу. Почему вы не умеете просто получать удовольствие от того, что делаете, не думая ни о славе, ни о бессмертии? Если они придут – хорошо, нет – ну и не надо.  Ведь не в этом суть. Или я не права?
 Слова Марии, такие простые и естественные, зацепившись за что-то в моём заваленном буреломом сознании, требовали внимания и осмысления.
– Мария, ты говоришь о честолюбцах так, будто тебе это чувство совершенно неведомо. Говоришь как о пороке или постыдной болезни. Неужели сама даже в ранней юности не ощущала своей исключительности? Не мечтала совершить что-то особенное и оставить по себе след?
На этот раз её руки не пришли в движение, а лицо не выразило ни малейшего беспокойства. Похоже, вопрос не застал её врасплох.
– В нашей семье право на исключительность безраздельно принадлежало отцу. Женщины, да ещё в Испании... нет... нашей сферой деятельности могла быть только семья. Да, мы оставляли по себе яркий след — детей. Здоровых, хорошо воспитанных и образованных. А что касается честолюбия... наблюдая жизнь своих родителей, я поняла, что не смогу прожить жизнь рядом с гением... вернее с человеком, убеждённым в своей гениальности. Рядом с такими очень сложно сохранить самоё себя.
– А твой муж...  он не считал себя гением?
–Думаю в юности, как большинство мужчин, тоже мечтал о славе и героических свершения, но, когда мы познакомились, он был уже зрелым человеком. К этому времени успел помудреть и научиться радоваться жизни как таковой.  И меня этому научил.
В словах Марии не было ни высокопарности, ни навязчивой убеждённости в исключительной правоте. Просто она видела смысл жизни с другой стороны и, излучаемый ею покой, говорил сам за себя; она живёт без надрыва, в согласии со своей внутренней сутью. И об этом предстояло серьёзно подумать.
Уловив на лету мои мысли, Мария поднялась со скамейки, надела перчатки и улыбнулась:
– Вот и думай... графиня Елена де Альварес.
– Я не графиня и не де...
– Знаю, знаю. Зря бабушка подсказала тебе этот псевдоним. Будто обязательства наложила.
– А что, это имя уже кого-то к чему-то обязывало?
– Не знаю, детка. Я не знаток семейных историй. Всё. Пошли домой чай пить. Устала. 
 
Вечером, сидя в кресле с романом Ибсена на коленях, я вспоминала слова Марии. Как она выразилась? «Нужно уметь наслаждаться каждодневным бытием, не заботясь ни о свершениях, ни о целях». Как это не похоже на то, что я слышала с раннего детства в семье, позже – в кругу коллег и друзей, и ежедневно от своего мужа. Мария излучает покой, а мы все...  нервные и дёрганные.
В памяти вспыли слова о её отце: «Я не смогла бы прожить жизнь рядом с гением. Вернее, с человеком, убеждённым в своей исключительности. Рядом с таким сложно сохранить самоё себя».
Когда-то Шарль говорил об опасности играть рядом с ярким, сильным партнёром, но ведь это только на сцене...  Неужели и в жизни мне предстоит превратиться в его тень? 
Но хорошенько об этом подумать я не успела. Отвлекла новая, захватывающе интересная встреча.


                Глава 5
               


     Толпы любителей скульптуры приходили в эти дни на выставку Родена. Они стояли у его работ, пристально изучая каждую деталь, и, наизусть повторяя мнения знатоков и критики, пытались отыскать в них то, чего сами никогда не заметили бы.
Утомлённая непривычным возбуждением публика на секунду заглядывала в соседний зал, где, никем не замеченные, скучали три работы Камиллы Клодель, но тут же равнодушно разворачивалась и разъезжалась по домам. Работы Клодель её не интересовали.
      А я прихожу к ним уже третий раз. Естественно, в её скульптурах  нет того мастерства, той точности в проработке деталей, той мучительной трагедии человеческих страстей, отличающей работы Родена, но можно ли сравнивать  двух художников, между которыми расстояние в двадцать лет жизненного и творческого пути? 
Безусловно, работая рядом с великим мастером, она многому от него научилась, но что в этом плохого?
В работах Камилы безусловно чувствовалось влияние Родена, но излучение было совершенно другим. Я не могу объяснить, чем именно они притягивали к себе, но потребность заглянуть в этот зал хотя бы на пол часа была в эти дни непреодолимой.
      Сегодня я оказалась в зале не одна. Молодая женщина в синем платье и копной светло-каштановых волос скромно примостилась в углу. Она не рассматривала скульптуры. Скорее, просто отдыхала от шумных дискуссий в соседнем зале. Не обращая на неё внимания, я устремилась к голове, растревожившей моё воображение.
Эта поразительная двойственность: энергия и воля – если смотреть в анфас, и покорность и обречённость в профиль! Совсем как я, постепенно терявшая саму себя, растворяясь во всезнании и авторитете мужа.
     Женский голос, прорезав тишину пустого зала, прервал мои размышления:
–Извините за беспокойство. Если не ошибаюсь, Вы – мадам Елена Альварес?
Я вздрогнула от неожиданности. Неужели меня уже начинают узнавать?
 Сделав любезное лицо и машинально понизив голос на пол тона, я повернулась к обратившейся ко мне поклоннице:
– Да, Вы не ошиблись, я.… – и осеклась на месте.
Женщина, только что понуро сидевшая в углу, энергично откинув упавшие на лицо пряди волос, вышла на середину зала.
–Я уже несколько дней наблюдаю за Вами... меня зовут Камила Клодель...  можно спросить, что заинтересовало Вас в этой работе?
Так вот почему она пряталась в углу! Она не отдыхала от выставки Родена, она, как и я, ждала свою публику. Тёмно-синие глаза ощупывали моё лицо и руки.
– Как интересно. В жизни Вы выглядите совсем иначе чем на сцене... и двигаетесь по- другому.
– А в чём разница?
– В жизни Вы значительно энергичнее, острее.
Её отзыв меня озадачил. Потребовалось некоторое время, прежде чем в голову пришёл подходящий ответ:
– На сцене меня определяет роль, а вне сцены – я сама. Артисты так же многолики, как и Ваши скульптуры.
Камилла отошла чуть в сторону, и светло-каштановые волосы, поймав косые лучи солнца, полыхнули медью. Полноватые губы разошлись в очаровательной улыбке, обрисовав на щеках две симметричные, детские ямочки, и закончили фразу:
– Разгадать эту «многоликость» – самый восхитительный момент в работе как скульптора, так и артиста. Не правда ли?
Я, ничуть не лукавя, ответила комплиментом на комплимент:
– Во всяком случае Вам это замечательно удаётся.
На лицо Камиллы, за секунду до этого освещённое солнцем и детской беззаботностью, набежала мрачная тучка.
– Могло быть ещё лучше, уделяй я больше времени собственным работам.
Вспомнились сплетни, грязными потоками стекавшие со страниц бульварных газет в светские салоны: великий Роден, используя свою любовницу в качестве модели и подмастерья, лишь изредка позволяет ей работать самостоятельно. Самые злоязычные, падкие на сенсацию журналисты утверждали, что выставленные Клодель скульптуры – не что иное, как копии с незаконченных работ великого мастера.
        Можно ли этому верить? Я рассматривала лицо стоящей в двух шагах от меня женщины: энергичный профиль, гордый, чувственный рот, подвижные, крупноватые руки, постановка головы... всё излучало яркий, взрывоопасный характер. Такие женщины не выставляют копий с работ своих любовников.  Тёмно-синие глаза на секунду метнулись в сторону:
– Госпожа Альварес, я понимаю, Вы очень заняты в театре, и всё же… мне бы так хотелось слепить Ваш портрет. У Вас очень сложное, выразительное лицо.
Чувство солидарности к женщине, задержавшейся на много лет в тени своего звёздного партнёра, подсказало однозначный ответ.
– Я буду рада Вам позировать. Только не очень часто... раза два в неделю. До конца месяца днём я свободна...  Репетиции новой пьесы мы начинаем только в следующем месяце...
Скульпторша явно обрадовалась, сообщив со своей стороны, что, мешать нам никто не будет, потому как господин Роден работает сейчас в другой мастерской.
     Дома я рассказала Шарлю о знакомстве с Клодель и её предложении. Моя затея восторга у него не вызвала. Свои сомнения он сформулировал приблизительно так:
– Не буду лукавить, говоря, что в восторге от твоей идеи.
Его тонкие, бледные губы оттянулись вниз.
– Позировать Родену может и было бы интересно, хотя опасно, но Клодель...  Бессмысленная трата времени.
Его высказывание возмутило меня до глубины души. Какая гадость! Как могут уживаться в одном человеке романтичная чувствительность и черствый, высокомерный снобизм?
Два дня спустя, наплевав на мнение Шарля, я решительно переступила порог мастерской Камиллы Клодель. Элегантное платье, предъявлявшее прошлый раз стройную, устремлённую вверх фигуру, сменила бесформенная, перепачканная гипсом роба. Волосы скрылись под давно потерявшим изначальную белизну платком. Только тёмно-синие, возбуждённо горящие глаза принадлежали женщине из выставочного зала. Я ещё ни разу в жизни никому не позировала, поэтому не знала, что от меня требуется. Просто послушно спросила, нужно ли куда-нибудь сесть.
Камилла, вооружившись бумагой и мелками, сообщила, что сегодня намерена только рисовать. Моя задача – гораздо проще. Двигаться, ходить и не обращать на неё внимания. В движении легче понять облик целиком.
 Я прогуливалась по огромной мастерской, заполненной почти законченными и только начатыми, обёрнутыми в мокрые тряпки, работами Родена. Лишь в самом дальнем углу притаилась группка скульптур, явно принадлежащих руке другого мастера. Это были работы Клодель, выполненные самостоятельно в свободное от Родена время.
Вцепившись в меня круглыми, проникающими в самую душу глазами, Клодель произнесла самым невинным голосом:
– Недавно Ваш муж написал очень хорошую статью в поддержку «Граждан Кале». Похоже, он единственный, кто правильно понял задумку Родена.
Задетая с разбегу, больная струна зазвенела пронзительно и фальшиво. Почему опять про моего мужа? Неужели со мной больше не о чем говорить, как только о нём? Ведь мы, в конце концов, соратницы по несчастью. Обе променяли свою независимость на призрачную жизнь в лучах остановившегося в зените солнца.
В эту минуту я стояла к Камилле спиной, но она, чутко уловив возникшее напряжение, тут же сменила тему.
– А как Вам удаётся обуздывать свой темперамент и становиться трепетной и покорной, как Ваши героини?
Я резко обернулась, чтобы увидеть лицо Клодель.
– Ой, пожалуйста, задержитесь на несколько минут в этой позе. Она так интересна!
Постепенно я начинала постигать нетерпеливый характер Камиллы. Она засыпала меня вопросами, и, не дожидаясь ответов, тут же перескакивала на другую тему. Похоже, мысли и ощущения вскачь проносились у неё в голове, обгоняя и расталкивая друг друга, как вырвавшийся на свободу табун диких лошадей.
    Ну и хорошо. Скользить по поверхности всегда проще. Не нужно напрягаться, подыскивая подходящие ответы, или открывать душу, сожалея на следующий день о случайно проскользнувших признаниях.
   Второй визит в мастерскую проходил более гладко. Рисунки, сделанные два дня назад, аккуратно лежали на рабочем столе, портретный каркас подготовлен заранее, а удобное кресло, укреплённое на крутящемся станке, гостеприимно откинув полукруглую спинку, терпеливо ждало чуть припозднившуюся посетительницу. Камилла энергично принялась за работу. Её руки перелетали с одной части головы на другую, скользили по поверхности, вонзались в глубину, и безликие куски гипса постепенно оживали. Временами, забыв о моем присутствии, она работала молча, временами засыпала вопросами, не требовавшими ответа:
– Елена... можно называть Вас по имени, ведь мы почти ровесницы?  Мне кажется, Вы почти уснули. Тяжело сидеть без движения?
– Я действительно не привыкла подолгу сидеть без дела. Если это не помешает Вашей работе, расскажите что-нибудь о себе.
–  Обычно разговоры сильно отвлекают, но сейчас можно. Скучно ваять спящую красавицу. Что бы Вам хотелось узнать?
– Ну хотя бы... как Вы начинали.
– О, это было забавно. Я лепила с раннего детства. У нас вообще очень талантливая семья. Брат пишет стихи, сестра великолепно играет на рояле. В детстве я перелепила всех родственников и соседей. Отец очень гордился моими успехами, а мама... она, знаете ли, верующая, католичка... для неё женщина, занимающаяся искусством, всё равно что блудница. Ей хотелось как можно скорее выдать нас с сестрой замуж, а брата определить на службу. Если бы не поддержка отца, не сидели бы мы сейчас в этой мастерской. Вам интересно, что было дальше?
 –  Конечно. Подозреваю, сейчас начнётся самое главное.
 – Моим первым учителем был Альфред Буше. Впервые увидев мои работы, он удивлённо выпалил: «Совершенно в манере Родена». До этого момента я никогда не слышала такого имени.
– И не видели его работ?
– А где я могла их видеть? Мы ведь жили в провинции, далеко от Парижа. А Роден тогда вообще не выставлялся. Короче, в 1881 году я переехала в Париж и поступила в академию Канаросси. Там то мои работы увидел Поль Дюбуа. И опять та же самая реакция: «Вы учитесь у Родена?»
Камилла развернула меня спиной к себе, намечая затылок, и надолго замолчала. Сидеть в таком положении было ещё интересней. Теперь я могла, не стесняясь, сравнивать работы обоих скульпторов. Они были похожи и одновременно не похожи друг на друга. Роден лепил крупными, иногда небрежными мазками, Клодель облекала свои чувства в утончённо-проработанные, хрупкие формы. Перед глазами возникла незаконченная скульптура влюблённой пары.
Два сплетённых то ли в танце, то ли в любовном порыве тела... Спина мужчины изломилась причудливой волной, повторяя капризы неведомой, томящей душу мелодии. А женщина... она обвивала партнёра, растворялась в нём, изнемогая от любовной муки. Боже, сколько страсти в этих двоих!
В голове промелькнула нескромная мысль: неужели так чувствует себя Камилла с Роденом? Или это её несбывшиеся фантазии, подаренные холодной глине? Червячок женской зависти, прятавшийся в потаённом уголке души, едва заметно шевельнул любопытной головкой: «А ты, вечно играющая чужие страсти? Суждено ли тебе самой хоть раз в жизни   пережить подобное чудо?»
В этот момент Камилла крутанула меня в прежнее положение.
  – На чём я остановилась? Короче, мне стало любопытно узнать, кто он такой, этот Роден, с которым меня всё время сравнивают. Мне объяснили, что это – очень неоднозначный скульптор. Одни называют его гением, другие обманщиком, выставляющем слепки, сделанные с живого тела.
– И Вас такая характеристика не спугнула?
– Наоборот, разожгла любопытство.
Её рассказ тоже разжёг во мне любопытство, и я нетерпеливо продолжила фразу:
– И Вы отправились в его мастерскую...
– Именно так. Почти шесть лет назад.
Камилла надолго замолчала, сосредоточившись на моём носе, а я – на её скульптурах.
Отвлекли лёгкий толчок и скрип несмазанного механизма. У меня перед глазами опять закружились переплетённые в танце фигуры
– Камилла, извините за любопытство... когда Вы лепили эту пару, Вы слышали какую-то конкретную мелодию?
– Нет. Я не слышала никакой мелодии, хотя... а Вы слышите какую-то мелодию?
– Мне кажется, так самозабвенно можно танцевать только вальс.
– А что... тоже неплохо. Пусть это будет вальсом. В бронзе он смотрелся бы куда лучше.
– Так отлейте его в бронзе.
– Легко сказать. Это очень дорого. Таких денег у меня нет.
– Извините за возможную бестактность, но неужели Ваши работы совсем не покупают?
Камилла отбросила упавшую на лоб прядь волос, отвернулась к окну и сердито выкрикнула:
– Да кому они нужны? Публике прежде всего нужно имя. Роден много лет вынужден был батрачить на Каррье-Беллеза, а потом на голландца Жозефа Ван Расбурга, подписывая свои работы их именами. А знаете почему? Потому что на эти имена был спрос, а Родена тогда никто не знал. 
Почувствовав неловкость, я попыталась спасти положение:
– Подобную историю я слышала о Саре Бернар. Она сочла себя не только выдающейся актрисой, но и художником, и взялась вырубать скульптуры. На гастролях в Америке даже продала три штуки.
Камилла рассмеялась:
– Ой, не говорите про неё. На последней выставке в Салоне она тоже выставила своё безобразие. Там у неё вроде что-то купили. Всё бегала за Роденом. Хотела узнать его мнение. Да, это замкнутый круг. Чтобы продать работу, нужно имя, чтобы заработать имя – нужно продать. А значит «Вальсу» придётся немного подождать.   

  Работа над моим портретом подходила к концу. Клодель рассчитывала закончить его через два-три сеанса. Рассказывая всё время о себе, она умудрилась потрясающе точно уловить мою суть.
     Гипсовая голова уже приобрела конкретные очертания, а моя собственная потеряла всякую ориентацию от постоянного вращения на станке Цак – и передо мной успевшая согрешить роденовская Ева. Цак – и опять неутомимая влюблённая пара кружится в бесконечном вальсе. Цак – и молодая женщина с капризной нижней губой напряжённо вглядывается в будущее. Ещё один поворот, и… коренастый мужчина с пышной рыжей бородой с любопытством разглядывает новую модель.
Губы Камиллы поджались, обозначив упрямые складочки на смуглых, упругих щеках, а вздрогнувшая рука уронила очередную гипсовую кляксу на давно смирившийся с таким обращением балахон.
Роден уверенно пересёк разделявшее нас пространство и, остановившись рядом с подестом, обратился ко мне с весьма своеобразным приветствием:
– Мадам Альварес, а в жизни Вы выглядите далеко не так безобидно, как на сцене. Куда подевались Ваши добродушие и покладистость?
Испытав неловкость от неожиданного появления хозяина мастерской, попыталась ответить шуткой:
– Выходя из дома, я аккуратно сложила их в сундук с театральным реквизитом.
Роден, открыв крепкие зубы, очень симпатично рассмеялся.
– И Вы не чувствуете себя стеснённой на столь маленькой сцене? 
 Крупные, гибкие кисти рук обрисовали скромные размеры моего подиума.
– Зато публика, – я указала охватывающим пространство жестом на стоящие по кругу скульптуры, – на редкость доброжелательна. И ни одного ядовитого критика.
Роден ответил в том же тоне:
– Естественно. А Вы разве не заметили объявление при входе: «Критикам и недоброжелателям вход в мастерскую категорически воспрещён» 
Камилла участия в шутливом приветствии не принимала. Упрямо соскребая гипс с балахона, лишь ядовито заметила:
– Боюсь, вчера объявление снесло ветром... да и замки, как на грех, заржавели. Вот и появляются теперь незваные гости.
Роден, давно смирившийся с язвительностью своей подруги, ласково провел рукой по разбушевавшейся голове, заправив выбившийся из-под платка локон, и, по-хозяйски, присел на стул рядом с портретом.
– Тут очень хорошо... и этот переход у тебя замечательно получился, – лёгкие, подвижные пальцы, едва дотрагиваясь, скользили по влажному гипсу, – а вот это, – рука замерла где-то у виска, – здесь ты явно схалтурила. Это неправильно. И губы... в них явно не достаёт движения.
 За секунду до этого лёгкие и скользящие пальцы, в момент приобретя силу, вонзились в указанное место, стремительно внося необходимые, с его точки зрения, исправления.
Тишина взорвалась надрывно звенящей нотой:
– Убери руки от моей работы! Я делаю так, как считаю нужным!
Рука мастера повисла в воздухе, как подстреленная в полёте птица.  В голосе прозвучали нотки обиженного ребёнка:
– Но я просто хотел её немного улучшить...
– А я не хочу, чтобы ты её улучшал. Когда долепливаю ноги или уши твоим скульптурам, делаю их такими, как ты хочешь. А это моя работа!
Роден смущённо посмотрел в мою сторону, и я поняла, что третий во время бунта на корабле – всегда лишний. Вспомнив о неотложных делах, я выскочила за дверь, на ходу натягивая на плечи меховую накидку.
 Не знаю, кто был прав в этом споре. Я не слишком тонкий ценитель, но, по сути, мне было нестерпимо жалко Камиллу. Роден душил её, и хватит ли у бедняги сил вырваться из этого прокрустова ложа, не обломав крыльев?
На следующем сеансе Камилла выглядела рассеянной и невыспавшейся. Начинала что-то лепить, потом бросала и начинала снова. Сегодня работа явно не клеилась.  Наконец, швырнув в сторону комок гипса, она начала изливать душу:
– Понимаете, дело не только в работе. Он вообще относится ко мне, как к продажной девке. Эта его Роза! Она готовит ему еду, пришивает на сюртук ленточки почётного легиона... Он возится с её сыном, пьяницей и картёжником... Вы видели его пару раз в мастерской. Отец надеется сделать из него гения.
– Но ведь, насколько я слышала, это его сын.
Моё замечание обозлило Камиллу окончательно.
– Может его, а может и нет. И потом они не женаты. Её, по-прежнему, зовут мадемуазель Боре, а парня – не Огюст Роден, а Огюст Боре. Мы с Розой имеем на Родена одинаковые права. 
 На бледном лице Камиллы загорелись два пунцовых пятна, а из глаз сочилось отчаяние.
– Он чтит её как жену, а я…я – бесплатная модель, готовая часами коченеть от холода на этом станке. Я нужна ему, что бы месить глину и укутывать мокрыми тряпками незаконченные скульптуры... Он... он...
Не закончив фразы, Камилла сорвалась с места и помчалась к раковине.
      Пару минут спустя, опустошённая и слегка успокоенная холодной водой, вернулась на место и принялась за работу. Пунцовые пятна погасли, оставив на посеревших щеках бледные, красные точки.
Я напомнила, что она хотела ещё что-то сказать. Камилла лишь махнула рукой:
– Разве? Ах да... просто он знает, что я никуда не денусь, потому что... жить без него не смогу. И вообще... простите за эту нелепую вспышку. Я не должна была выплёскивать на Вас свои проблемы.
Я видела, что бедняга в самом деле жалеет, что открыла душу перед чужим человеком, и попыталась её слегка ободрить:
– Не жалейте об этом.  Иногда необходимо выплеснуть свои чувства...   что бы не захлебнуться.
Клодель, оставив работу, нервно катала в руках гипсовый шарик.
– Понимаете, дело не только в этом. Розу я ещё могла бы вытерпеть, но он душит и корёжит во мне скульптора. Хочет превратить в свою копию, свою тень, а у меня не хватает сил сопротивляться. Каждый день кричит, что создал меня! Чушь. Ерунда.  Меня создал господь бог. Он дал мне талант и азарт вдохновения. Роден только отточил и отполировал их. Я – не его скульптура.
Мне показалось, будто говорит она обо мне. Ответ вырвался раньше, чем успела подумать:
– Мне кажется, в этом смысле наши судьбы похожи.
Клодель удивлённо подняла глаза, попеременно переводя их с меня на портрет и обратно.
– Нет. Не похожи. Вы значительно сильнее. Вас нелегко сломать. Поверьте, я чувствую людей, даже когда они молчат.
Вспомнились недавние слова Марии: «Ты не можешь быть слабым человеком, сбегающим от трудностей. Ты – борец, не верящий в свои силы»
Почему они разглядели во мне то, чего я сама до сих пор не прочувствовала? Но вопрос повис в воздухе. Сегодня у меня не было на него ответа.

    В следующие недели я так и не выбралась к Клодель. В преддверии Рождества театры, соревнуясь в преданности публике, давали по два спектакля в день.  Мы падали с ног от усталости, но не снижали темпа. Шарль засиживался до глубокой ночи в своём кабинете, дописывая параллельно два новых сценария. Репетиции должны были начаться сразу после нового года. Актёры сгорали от любопытства. Мы знали, что Лекок и Антуан готовят к постановке «Пышку» Ги де Мопассана, но вторую новинку они держали от всех в строгом секрете.
Шаль, изредка выходя из кабинета, запирал за собой дверь и загадочно улыбался:
– Немного терпения. Пусть для тебя это будет настоящим сюрпризом.
Я волновалась не меньше других. Как будут распределены роли, в кого нам придётся перевоплощаться на этот раз?
Мне полюбилась Пышка с первого взгляда. Бесхитростная, живая, темпераментная, острая на язык и действия... Барышня с чёткими принципами, не взирая на «беспринципную» профессию.
 Я давно выучила роль наизусть, каждый день открывая в ней новые прелести и оттенки, продумала платье с накладным бюстом и боками, приближающее объём исполнительницы к аппетитной пышности оригинала.  Все было готово, и тут...
 Шарль, сияя победной улыбкой, протянул мне толстую тетрадь, испещрённую его чётким, округлым почерком.
– Вот. Готово. Новый сценарий. Почитай. Тебе наверняка понравится. Женская роль скроена точно на тебя. Утончённая, умная, филигранная проработка, прелесть и изящество – именно то, что ты умеешь и любишь.
  Я взяла в руки тетрадь и прочла выведенный крупными, витиеватыми буквами заголовок: «Арап Петра Великого», по мотивам незаконченного романа А. Пушкина.
Поставить спектакль по этому роману... Это же давнишняя мечта Лекока... Как здорово.
Замирая от любопытства, я забралась с ногами в кресло и углубилась в сценарий. И что же... Чем больше страниц оставалось позади, тем сильнее тряслись руки от злости и обиды. Женская роль! Умная и утончённая... Очередная блеклая, покорная, унылая особа, способная лишь падать в обморок и разбивать голову о кованные сундуки!
Да он что, решил удушить меня такими ролями? Задыхаясь от бешенства, я влетела в кабинет Шарля, на ходу швырнув в него пресловутый сценарий. Тетрадь поплыла по мерцающей в свете настольной лампы полировке стола, зацепилась за пепельницу и повисла на спинке кресла. Шарль, попытался удержать скольжение, неосторожно дёрнул рукой и довершил катастрофу. Сценарий, беспомощно распластав белые крылья, с лёгким шлепком приземлился на ковёр. Взгляд маэстро, истекая изумлением, вонзился в меня по самую рукоятку.
– Что это значит?
–Я не буду играть эту роль.
– Что значит, не будешь?
– Мне надоели безликие, унылые барышни, оцепеневшие на всю жизнь в своём безмозглом послушании.
– Не говори глупости. Это твой тип женщин. Ты нашла себя в них. Ещё две-три таких роли – и станешь незаменимой. Успех, как говорят в театре, стоит уже на пороге.
Эти вязкие, фальшивые аргументы, лишь подстегнули моё сопротивление.
– Я не нашла себя в них, а потеряла. Ты втиснул меня в это прокрустово ложе, придушив и переломав кости. Успех ждёт меня у порога! Но мне не нужен этот порожний успех. Я хочу проживать жизнь живых людей, а не наивных, кукол.
– Это что-то новенькое. Ну и кого же ты хочешь сыграть на этот раз?
– Пышку.
Маэстро, наклонившись к столу, выдвинул мне навстречу своё пепельно-серое лицо. Губы судорожно дёрнулись и стянулись в бледную, едва различимую полоску.
– Это невозможно.
– Почему?
– Почему? Да потому, что ты...
 Дамоклов меч, повиснув над головой, замер на несколько бесконечно долгих секунд в воздухе. Ну что же ты медлишь? Разве не знаешь, что страх ожидания страшнее мгновенной боли. Короткий взмах – и все сомненья, перемешанные с надеждами, мечта о полноценной жизни, придушенная цепкими пальцами, впившимися в горло... доля секунды... и всё останется позади.
– И так?  Почему?
– Потому, что ты провалишь не только роль, но и весь спектакль, а мы не можем себе этого позволить.
 Меч упал..., но я, кажется, выжила. И было не так уж больно.  Руки, судорожно сжимавшие край платья, успокоились и расслабленно легли на колени.
– Ну что ж. Значит я ухожу из театра.
– Это что, шантаж?
– Нет, разумное решение. Бездарностям нечего делать на сцене. Зачем занимать место, предназначенное не для меня.
– Я никогда не называл тебя бездарной... Просто... ты можешь очень хорошо, даже блестяще играть, если тебя ведёт сильный партнёр.
– Ладно, всё поняла. На сегодня хватит. Я иду спать.
Мне во след полетела целая стая убедительных аргументов, но дубовая дверь щитом прикрыла беззащитную спину, не готовую принять на себя новые, причиняющие боль удары.

Я легла в постель, завернувшись с головой в тяжёлое, душное одеяло. Когда-то бабушка Лизелотта созналась, что самые лучшие решения приходили к ней во сне.
– Детка, если не знаешь, как поступить, иди спать. Во сне человек видит всё правильнее и чётче.
– И утром просыпается с готовым решением на подушке?
– Во сне я не только принимала решения, но и летала..., этакий шарик в голубой горошек. Смущённо улыбнувшись всеми ямочками, бабушка разгладила на пухлых боках светлое домашнее платье, усыпанное мелкими голубыми цветочками.
         Я крутилась под одеялом в ожидании сна, но ему, похоже, некуда было торопиться. Помню, всю ночь пыталась взлететь. Руки барахтались в тёплом, сером тумане, тело рвалось вверх, но ватные ноги безнадёжно вязли в липком, густом месиве. Кажется, в какой-то момент я почти сдалась, смирилась с обременительным, но удобным пленом, и вдруг... откуда взялись силы... мощный рывок, жирное чавканье липкой массы, свист в ушах... ещё рывок, и ноги, босые и лёгкие, уже свободно парят в чистом, прозрачно – упругом воздухе.
Далеко внизу маленькие ботинки, навечно впечатавшись в зелёную глыбу, тоскливо смотрят мне вслед, нелепо раскинув порванные в клочья шнурки.

Мы встретились с Шарлем за завтраком. Он выглядел не выспавшимся, но дружелюбным.
– Ну что Нене, успокоилась немножко? Выглядишь, во всяком случае, вполне отдохнувшей.
– Спасибо, всё пришло в норму.
Шарля явно обеспокоило моё неестественное спокойствие, но поддержал игру и продолжил допрос в том же дружелюбном тоне:
– И ты наверняка приняла какое-то решение?
– Не только какое-то, но единственно правильное.
Шарль, едва заметно, заёрзал на стуле. Это было нечто новое в наших отношениях. Он не привык чтобы я, не спрашивая совета, самостоятельно принимала решение.
– Надеюсь, мне, тем не менее, будет позволено будет высказать своё мнение?
– Безусловно, но не сейчас. Ты сделаешь это вечером, когда я вернусь.
После завтрака, переодевшись в элегантный, деловой костюм, я отправилась в Одеон, и через пять минут, с приторно-сладким почтением была приглашена в директорский кабинет. К.… принял меня, как долгожданную гостью, наконец, удостоившую терпеливого хозяина коротким визитом.
Директорский кабинет я покидала свободной и счастливой... с новым контрактом в руках.
Этот театр я выбрала не случайно. Знала, что буду принята «со слезами восторга на глазах». И дело было не во мне, а в обострившейся конкуренции между «Свободным театром» и «Одеоном». Взаимоотношения между парижскими театрами того времени были чётко регламентированы.
«Комеди Франсез» для любителей театра, как «Салон» для любителей скульптуры и живописи, оставался монопольным хранителем классицизма. «Одеон», с самого начала своего основания, слыл новатором, вносящим свежую струю в надоевший передовой публике классический застой. Несколько десятилетий подряд эти два театра полюбовно делили между собой публику, влияние и славу, оставляя в тени десяток других театров-однодневок, с громким бульканьем всплывающих на поверхность и так же быстро идущих ко дну. 
Авангардизм «Свободного театра», оказавшегося на редкость живучим, спихнул «Одеон» пьедестала, вплотную придвинув к застойному «Комеди». Поверженный титан нуждался в срочной реабилитации и обновлении. Для этого хороши были любые средства.  Имя Елены Альварес, неразрывно связанное с громкими успехами конкурента, могло стать козырной картой в борьбе. Ещё два дня назад я описала бы картину иначе:
 «Жена господина Лекока предложила свои услуги нашему театру. Она была благосклонно принята дирекцией.
Сегодня, впечатав последние сомнения в зелёную глыбу, я рисовала картину другими красками:
«Госпожа Альварес, в течение двух лет привлекавшая внимание публики филигранно проработанной, тонкой и умной манерой исполнения, предложила услуги театру, известному своими прогрессивными традициями. Дирекция с радостью заключила с ней контракт на пять лет, положив гонорар, вдвое превышавший возможности конкурента».
    Ноги, лёгкие, как во сне, едва касаясь земли, мчались домой через зимний парк. Ветерок, слегка обжигая морозом щёки, шелестел белыми ворсинками меховой шляпки. Господи, как хорошо! Где я была всё это время?
    Так чувствует себя человек, впервые выйдя на улицу после долгой болезни. Почти два года я провела в затхлом склепе, завешанном траурными занавесками, ослепшая и оглохшая от тоски и страха. Кто сыграл со мной эту злую шутку? Кто отнял два года полноценной жизни? Кто напел, что истинный талант хватает всё на лету? Кто внушил, что сомнения и кропотливый труд – удел бездарности? Кто сказал, что не страшно ежедневно выставлять себя напоказ?   Когда это началось?
Выпускной бал... зеркало, отражающее лёгкую, нарядно одетую фигурку... неуверенность в себе, детский страх перед сценой, жёсткой критикой и публикой, имеющей свои взгляды на искусство.
Я сама объявила себя бездарной и сама заперлась в этот затхлый склеп.
Господи, как легко дышится в зимнем, насквозь промёрзшем саду снежной королевы! Низкое солнце, спрятавшись в янтарной дымке, высветило хрустальные нити деревьев золотистыми искрами. Три пурпурные ягоды, три капли крови, повиснув на острие хрусталя, напоминают об ушедшем в прошлое лете.   
Как можно тратить короткие мгновения жизни на бесполезную суету? Много таланта или мало, войдет моё имя в историю, или умрёт вместе со мной... Какое это имеет значение по сравнению с вечностью?
      Я бежала по снежной дорожке, усыпанной осколками хрусталя, и только скрип мягких, тёплых сапожек нарушал звенящую тишину королевского зимнего сада.

    Дома Шарль, уже сотый раз измерял комнату короткими нервными шагами.
 – Наконец. Где ты пропадала? Я уже не находил себе места. Ты была вчера в таком состоянии...
– Милый, не надо ни о чём тревожиться. Сегодня я проснулась и выздоровела. Сейчас всё расскажу.
 Он растеряно вертел в руках контракт с Одеоном.
  – Почему? Зачем? Такова твоя благодарность за всё, что я для тебя сделал? Вернее, за то, что я из тебя сделал? Ты понимаешь, что совершила предательство?
Он втыкал тупые, ржавые иголки в ещё не зажившую рану. Нестерпимо больно... и стыдно. Да, чувства подняли бунт, голова приняла решение..., но почему это предательство?
Память вернулась в мастерскую Родена. Камилла Клодель с трясущимися от бессильной обиды губами: «Временами мне чудится, я всего лишь одна из его скульптур».
Камилла, нам рано сдаваться! Роден и Лекок – два титана, но мы не их порождение. Мы – талантливые, азартные ученицы, нелёгким и упорным трудом заслужившие право на самих себя.
 Я присела к столу, равноправно положив спокойные руки рядом с ладонями Шарля.
– Не кричи и попытайся меня понять. Ты великолепный учитель, но не господь бог. Ты не изваял меня из пустого куска мокрой глины. Будь я пуста, даже ты не сумел бы вдохнуть в меня жизнь. Я бесконечно благодарна за всё, чему у тебя научилась, и, если не возражаешь, готова учиться и дальше, но сейчас мне нужна свобода. Иначе тебе придётся до конца жизни вытаскивать меня за руку на сцену, а я хочу выходить на неё сама.   
– Ты к этому ещё не готова. Всё. Я пошёл спать.

Уже неделю мы с Шарлем разговариваем только в театре и только по делу. Сценарий «Арапа» бесследно исчез.
В эти дни я родила Евгению Гранде заново. Раньше эта провинциальная барышня делала меня мягче и доверчивей, теперь она заразилась моим напряжением и силой. Наш раздор с Шарлем окрасил пьесу в новые тона. Ещё неделю назад Евгения в присутствии гостей стыдливо опускала глаза, наблюдая, как её отец притворно заикается и вдохновенно врёт. Теперь, вскинув голову и пристально глядя ему в глаза, она постоянно сбивала лжеца с ритма. Робкая мечтательница научилась критически мыслить, умело пряча запретные плоды новых познаний. Она взрослела и умнела на глазах у зрителя, действуя при этом строго по сценарию.
Не только Гранде, но и сбитому с толку Шарлю, приходилось не сладко.
Внутренние резервы снесли плотину молчания и бурным потоком рванулись наружу. Мы играли эту пьесу каждый вечер, и каждый вечер она была другой. Я не готовила жесты заранее, не собирала их по крупицам, но импровизировала на ходу. Сжать до предела пружину, и распрямиться протестом лишь в одном повороте головы. Пара едва заметных капель иронии в голосе и детская доверчивость разлеталась в щепки. Чуть понизить голос и задержать паузу – и жалкая просьба звучит настойчивым требованием. Я не втискивалась в Евгению, я растягивала её под себя. Пусть борется, пусть живет, пусть каждый спектакль станет для зрителя новой надеждой. Хотя сценарий есть сценарий.
Шарль сходу реагировал на импровизации, временами следуя за мной, временами, забегая вперёд, провоцировал на новые находки.
Дома, не обменявшись со мной ни единым словом, он уходил спать, но предательски блестевшие глаза, выдавали его с головой. Со свойственным ему вдохновением, он втянулся в игру под названием «Какими мы будем завтра?». 
Марафон длился неделю. Труппа едва поспевала за нами, театр ломился от публики, Антуан ухмылялся и довольно потирал руки, а возбуждённая пресса ежедневно освещала ход боевых действий.
Впервые, позабыв о зрительном зале, я влетала на сцену, как в собственную жизнь...
...Что случилось?  Почему этот шум?  Я, Евгения, так несчастна и одинока..., так хочется тишины и покоя, а они...
Зал взорвался аплодисментами и цветами. Только сегодня это уже не так важно. Ни слава, ни поздравления, ни газетные вырезки... потому что завтра я опять выйду на сцену.

   Слава богу, марафон закончен. Завершающий спектакль, и рождественская ёлка раскинула перед нами свои нарядные лапы, подарив три дня отдыха и покоя.
До покоя оставался всего только шаг, и сделал его Шарль. Он заговорил со мной первым:
– Кстати... я посоветовался на днях с Антуаном насчёт Пышки. Он в восторге от этой идеи. Считает, твоей живости и темперамента за глаза хватит на двух таких девиц.
– И не боится, что я загублю спектакль?
Шарль, придав лицу брюзгливое выражение, поддержал диалог в своём ключе:
– Злопамятность Вам, мадам, не к лицу, хотя я готов извиниться за резкость... Впрочем, ты сама меня на неё спровоцировала.
Я парировала весьма боевито:
– Это чем же?
– Несправедливым упрёком. Я, видите ли, втиснул тебя в мёртвые роли, придушив и переломав кости... Как ты думаешь, почему я заставлял тебя играть этих женщин?
– Хотел превратить меня в Пенелопу. Повторяю твои же слова: «Буду очень благодарен тургеневской героине, получив через месяц послушную, скромную жену».
Шарль нетерпеливо дёрнул плечом и мрачно произнёс:
  – Мне казалось, ты понимаешь шутки. Кто сказал, что актёр обязан превращаться в своих героев? Неужели, чтобы сыграть Нахлебника, мне нужно было спиться и сесть на шею твоему отцу? Или думаешь, что Виктор Гюго, придумывая Квазимодо, должен был отрастить горб? Кто сказал, что актриса, сыгравшая Пышку, должна прожить остаток жизни продажной девкой?
Этот фейерверк шуток привёл меня в полное замешательство.
Я принялась оправдываться, как нашкодивший ребёнок:
– Мне казалось, играя всю жизнь один и тот же тип людей, актёр привыкает к этой оболочке, и, привыкнув, остаётся в ней навсегда.
– Звучит красиво, но… Наша задача сложнее и проще – мы учимся у своих героев, но при этом обязаны сохранять себя.
– Но почему ты так упорно подсовывал мне однотипных дам?
Шарль присел в кресло и заговорил, как когда-то на уроках. Чётко выделяя ключевые слова:
– Система обучения. Моя и Антуана. Мы набрали в труппу блестящую, одарённую молодёжь: Элиза, ты, Жак и Анри. Можно было, как это делают другие театры, посадить каждого из вас на случайный репертуар, или подобрать то, что лучше всего получается. Зачем тратить время и силы на воспитание. Использовать, пока молоды, а потом заменить новыми. Мы решили вырастить из вас настоящих артистов. Я уже говорил: что бы сыграть себя не требуется большого таланта, а вот сыграть чуждую тебе личность – это уже высшие сферы. Вот туда-то мы вас и тянули.
– Прости, но мне, кажется, ты тянул в «высшие сферы» только меня.
– На самом деле, тебе это только кажется. Знаешь сколько часов проплакала на этом плече Элиза, получив роль Рыжика? Умоляла отдать ей близкую, до последней чёрточки понятную Гранде. Мы понимали, что ты справилась бы с беспризорником за пару недель...
–И почему   не согласились?
–Хотели, чтобы вы обе переросли себя. Тебе казалось, ты одна трудишься не покладая рук. Другие стригут свои победы с куста. Знала бы, что происходило все эти месяцы с Жаком! Он ночами работал над ролями, а в семь утра, пока ты ещё нежилась в постели, полный сомнений стоял на пороге театра, поджидая Антуана. Милая, кто перевернул тебе голову набекрень?
– Этот вопрос полгода назад задала мне Мария.
– И что ты ответила?
– Обещала подумать и найти виноватого.
Шарль хитро улыбнулся и развёл руками:
– Похоже, в этом ты хорошо преуспела.
Злость, бурлившая во мне последние дни, уступила место угрызениям совести. Я, как всегда, в своём репертуаре. Прежде всего ожидаю от людей подвоха, и только потом вижу хорошее. Но, чтобы не идти на попятную, отделалась шуткой:
– Что поделаешь. Такова судьба любого расследования. Даже лучшие сыщики идут часто по ложному следу.
Я присела на подлокотник кресла рядом с мужем и обняла за шею. Рядом с ним было тепло и спокойно. Огонь в камине, завернувшись спиралью, отбрасывал голубовато-оранжевые тени на его расплывшееся в улыбке лицо.
Господи, это надо так всё перепутать! Оказывается, взлетев во сне, я освободилась не от лекоковской тирании, а от своей собственной.
– Шарль, а куда исчез сценарий «Арапа»?
Лекок наклонился к огню, старательно перемешивая поленья.
  – Исчез.
 Улыбка, молодившая Шарля на двадцать лет, пожелтела и опала осенним листом.
– Знаешь, Нене. В тот момент, когда ты швырнула его мне в лицо... Это было так обидно... Я ведь готовил тебе подарок к нашему юбилею. Два года супружества – не малый срок. Ведь именно с «Арапа» всё и началось.
– Но ты сказал, что на этюде это уже было серьёзно?
– Да и нет. Я начинал это, как этюд, но увидев твои изумлённо распахнувшиеся мне навстречу глаза, понял... Я задумал эту пьесу, как лебединую песню.  Хотел последний раз сыграть с тобой вместе. Сыграть самих себя.
– А что потом?
– Я решил больше не выступать. Игра приносит большую радость, но съедает много времени, а у меня столько планов...
– А что будет с твоей пьесой?
– Ничего. Останется в ящике письменного стола.
– Подожди Шарль. Ты написал великолепную пьесу, и бросать её в ящик неправильно.
– Не знаю. Может это её судьба. Пушкин оставил роман незаконченным, значит и мне не следовало его продолжать.
Мне стало его очень жалко. Выходка с рукописью была, действительно, хамской. Но выход можно найти:
– Может сделаем по-другому. Подари рукопись мне... с настоящей дарственной надписью.  И храниться она будет в моей сокровищнице вместе с бабушкиными брильянтами. Только в ней будет значительно больше каратов. Согласен?
Но Шарль был не так прост. Хитрая улыбка и достойный ответ:
– Мадам Альварес – собирательница антиквариата! Ладно, но сперва я измерю караты, а потом подумаю.
В подарок к Рождеству муж преподнёс мне брильянтовое колечко, подвешенное на шнурочке к сценарию «Арапа». Дарственная надпись гласила:
  «Елене Альварес, запутавшемуся в трёх соснах сыщику, от невинно осуждённого Шарля Лекока».

В тот же день я получила ещё один ценный подарок. Вернее, вначале была просто записка: «Уважаемая мадам Альварес, последние три дня я провела в театре с Вашей Евгенией. Горжусь и восхищаюсь. Считаю, моё предсказание сбылось – Вы сильная и мужественная женщина. Портрет готов, но этой ночью, под впечатлением последних спектаклей, я слепила ещё одну маленькую скульптурку, которую назвала Никой. Если понравится, буду рада преподнести Вам в подарок. Сегодня проведу целый день в мастерской одна. Ваша Камилла Клодель.»
Я помчалась к Камилле в тот же день. Она выглядела ещё более возбуждённой, чем в нашу последнюю встречу.
– Ну что, я Вас заинтриговала?
Камилла улыбнулась и размотала тряпку, укрывающую маленькую гипсовую фигурку на круглом крутящемся станочке. Рвущаяся из каменной глыбы босоногая Ника. Нога, упершись в скалу, разорвала сковывающий движения лёгкий хитон... Растрепавшиеся на ветру волосы, руки, ставшая ненужной одежда... всё ещё в плену у камня, но напряжённое, гибкое тело уже вырвалось на свободу...   
– Камилла, Вы подглядели мой сон?
– Скорее я подглядела Вас. Нравится?
– Очень. Потрясающе.
–Дарю. В благодарность за мужество и надежду. У меня тоже получится... когда-нибудь.
Посомневавшись пару секунд, я вытащила из сумочки свой подарок.
– Камилла, мне хочется подарить Вам к Рождеству одну вещь, – промямлила я, чувствуя, как по лицу расплывается дурацкая краснота, – только не смотрите на меня так. Это старинный испанский браслет, сохранившийся от давних предков. Я знаю, Вы не носите таких украшений, но на эти деньги могли бы отлить в бронзе «Вальс». Он замечателен.
Клодель, истинная женщина, не преминула тут же надеть на запястье антикварное чудо. Поворачивая руку в рассеянных лучах солнца, она с любопытством наблюдала за игрой света в камнях и золотом плетении.
– Боже, как красиво. Никогда не держала в руках подобного великолепия... Но я не могу принять такой подарок. Это слишком дорого.
– Отлейте свое имя в бронзе, и тогда Ника будет стоить целое состояние.
– Спасибо. Мы с Вальсом постараемся оправдать Ваши надежды. Счастливого Рождества.

Рождество мы справляли в кругу семьи у Франчески. Раз в год в её просторном доме собирались все дети и внуки. Старший сын, Антуан, навещал мать довольно часто, а Норберт появлялся раз в год и только по обязанности.  Братья были совершенно не похожи друг на друга. Антуан удивительно походил на бабушку и Марию, а Норберт, вылитый из совершенно другого материала, смотрелся в этой семье приблудным.
Вспомнился подслушанный в детстве скандал. Речь шла о женитьбе Норберта. Из-за неплотно прикрытой двери   рванулся разъярённый голос бабушки:
–Ты не имеешь право вводить её в нашу семью! Я не хочу иметь дело с этими людьми.
– Мама, это же несусветная глупость. О чём ты говоришь? Они – третье или четвёртое поколение, родившееся во Франции. Её отец прославился в войне с немцами, брат был тяжело ранен... Они такие же французы, такие же католики, как и мы.
– Во-первых, мы не только французы, но и испанцы, а во-вторых... Да что ты о них знаешь? Сегодня – свои, а завтра – предатели. И говорить здесь не о чем. Моего разрешения не получишь!
Голоса умолкли, и только сквозь приоткрытую дверь я видела взад и вперёд шагающего по комнате Норберта. Наконец он опять заговорил:
– Ну, как знаешь. Значит придётся жениться без твоего разрешения.
 Опять молчание, и расхаживающая по комнате бабушка.
  – Дело твоё, но знай – если женишься на этой девице, дверь моего дома будет для тебя навсегда закрыта.
– Мама, это твоё последнее слово?
– Да.
– Ну что ж, значит я закрываю её за собой уже сегодня.
... Норберт, промчавшийся через анфиладу комнат, и грохот захлопнувшейся за ним двери... Тишина.
Торопливые шаги мамы, и её стройная фигурка исчезает в бабушкиной комнате. Опять голоса:
– Мама, ты что с ума сошла! Что ты натворила?
– Ах, так ты уже в курсе дела? И считаешь меня виноватой?
– Мама, я знакома с этой девушкой и с её семьёй тоже знакома. Великолепные, образованные люди... и Софи… она просто изумительна, и так любит брата.
–Господи, Шанталь, ты так же слепа, как он. туда же. Как вы оба не понимаете, что такое кровосмесительство – грех.
– О чём ты?
– Почитай внимательно Ветхий завет, тогда может поймёшь меня.  Бог, их бог, объявив этот народ избранным, потребовал взамен беззаветной преданности себе, а потом, чтобы испытать Авраама, повелел ему убить собственного сына и что? Тот взял нож и пошёл убивать. Что же это за нравственность? Как они относятся к своим ближним? К своей собственной семье, к детям, если прихоть божья для них важнее всего? И ты желаешь такую жену своему брату?
  – Мамочка, так ведь Ветхий завет написан про иудеев, а они – католики, а значит живут по Новому завету, по библии, как и мы.
– Вот именно, по библии. А что там написано? Почитай и слушайся родителей, а твой брат... дверьми хлопает.
– Мамуля, ты никак в еретики записалась?
– Это почему?
–Да потому, что себя выше бога поставила. Если бог самодурствует – можно и проигнорировать, а твои пожелания – непреложный закон. Собственного сына за непокорность из дома выгнала.  Что делать то будем?
– Шанталь, я знаю твой острый язык и знаю, что ты Норберта любишь больше, чем Антуана, но знай – сегодня ты меня не переспоришь. Если женится на этой... Софи... он мне больше не сын.
Молчание в соседней комнате затянулось надолго. И опять сердитый мамин голос:
– Это твоё окончательное решение?
– Окончательное и бесповоротное.
– Ну и оставайся одна... со своим Антуаном.
... и опять, второй раз за вечер, грохот захлопнувшейся двери.
Мне стало жаль, что дядя Норберт к нам больше не придёт. Он был значительно симпатичней своего заносчивого старшего брата. Да и бабушка показалась мне очень странной. Впервые видела, вернее, слышала её такой упрямой и категоричной.
Вечером перед сном мама, как всегда, пришла пожелать мне спокойной ночи, и я спросила её о случившемся. Сперва она рассмеялась:
– А ты, хитрюга, подслушивала?
 – Да нет. Дверь в комнату была открыта, а вы так громко кричали... А кто на самом деле прав?
Мама, пожав плечами и очень серьёзно ответила:
– Не знаю. Важно другое: грань между послушанием и свободой выбора, и родители не имеют права эту грань переступать. Даже, если с решением детей не согласны. По-моему, сын важнее принципов.
– А со мной, когда вырасту, ты тоже будешь соблюдать эту грань?
– Безусловно. Дороже тебя, моё чудо, у меня никого нет.
– А что будет с дядей Норбертом?
– Постараюсь со временем как-нибудь уладить. Бабушка человек упрямый, но умный, а умные люди умеют находить компромиссы.
Не знаю, как они пришли к компромиссу, но Норберт женился на своей Софи, и они вместе с детьми, моими кузенами, раз в год на Рождество посещали Франческу.
    Мы сидели в большом зале все вместе, и всё же отдельно.
Лопающийся от самодовольства дядя Антуан, крутился всё время около бабушки. Не понимаю, за что она его так любит. Я лично не в состоянии говорить с ним более пяти минут.
 – Ну что, мадемуазель, как дела в театре?  Наслышан, начитан про твои успехи. Скоро даже спать будешь в лавровом венке. Давай, трудись дальше во славу имени, которое носишь.
Что можно ответить на такое приветствие? Вежливо поблагодарить и уйти в противоположный угол зала. Только в какой? В одном сидели мама и дядя Норберт. Она нежно обвила его шею и что-то нашёптывала в ухо. Он весело смеялся и похлопывал её по руке. Этот угол уже занят. В другом кузены, потягивая из тонких, хрустальных бокалов шампанское, громко хохотали. Безусловно, речь шла о дамах, а значит, моё присутствие в этом углу тоже нежелательно. А вот там, с достоинством выпрямившись на стуле, одиноко скучала Софи. Ей, как и маме, было слегка за сорок, но свежее лицо, стройная фигура и дивные карие глаза были по-прежнему привлекательны. Заметив, что я направилась в её сторону, Софи улыбнулась и поманила к себе.
– Присаживайся.  Дай посмотреть на тебя вблизи.
 Когда-то, впервые познакомившись с ней, я обратилась к новой родственнице на Вы. Тогда они ещё не посещали бабушкин дом, и мама привезла меня к ним в отель. Работа Норберта, связанная с постоянными разъездами, позволяла им лишь изредка посещать Париж. Останавливались они всегда в одном и том же отеле и всегда в одних и тех же номерах. Услышав от меня вежливое «Вы», Софи удивлённо вскинула брови и, вопросительно взглянув на маму, спросила:
– Детка, зачем так официально? Мы разве не родственники?
Вопрос слегка озадачил. Я вовсе не собиралась отстранялась от новой родственницы. Просто хотела проявить вежливость. Софи, не дождавшись ответа, продолжила наступление:
– Разве ты обращаешься к дяде на Вы? Вот видишь. А я твоя тётя, значит ко мне тоже можно обращаться на Ты.
Так, одним взмахом руки, Софи заложила фундамент нашей дружбы. А сейчас я разглядывала её маленькие, ухоженные ручки с пухленькими пальчиками, заострёнными к ногтям. В отличии о второй тёти, жены Антуана, она знала толк в украшениях, но никогда ими не злоупотребляла. На правой руке – обручальное кольцо, на левой – всегда что-то особое с красивым камнем в изысканной оправе. Нежно поцеловав меня в щёку, Софи тут же включилась в беседу:
– Мы в Париже уже целую неделю, но знали, ты очень занята, и не хотели тревожить. Твоя мама отправила нас в первый же вечер в театр. Смотрели вашу Евгению три раза. 
– Ну и как?
– Впечатление потрясающее. Я читала Бальзака и пьесу видела много раз в разных исполнениях, но у вас... Знаешь, я не сентиментальна, но в конце чуть не заплакала от досады. Надеялась, на этот раз девочке повезёт. Ты вселила в меня надежду.  Потрясающе! Лекок играл тоже блестяще, правда не всегда за тобой поспевал.
Почувствовала, как от похвалы под причёской вспыхнули уши. Смутившись ещё больше, перевела разговор на другую тему:
– Ладно, хватит обо мне и о театре. Расскажи лучше о ваших путешествиях. Где вы в этом году побывали?
Софи с радостью переключилась на мужа и на путешествия, но закончить разговор не удалось. Перебив саму себя, Софи указала глазами на семейную группу, собравшуюся в нескольких шагах от нас. Мама и Норберт, присоединившись к бабушке и Антуану, что-то им оживлённо рассказывали.
– Смотри, – прошептала она мне в само ухо, – как упорна природа. Пару лет назад в Мадриде Норберт повёл меня в музей Прадо. Там есть целый зал портретов семейства Альварес. Когда их видишь всех вместе: бабушку, Марию, Антуана и твою маму – это особенно бросается в глаза. Вроде все разные, но порода... одна. Все с одного дерева. А мой муж в эту компанию уже не вписывается. 
 – Как и мы, новое поколение. Посмотри на веселящихся кузенов и на меня. Ничего от прадского дерева не осталось.
– И хорошо. Пора природе придумать нечто новенькое.
В детстве меня сильно огорчала непохожесть на маму, бабушку и Марию. Все трое казались сказочно красивыми. Сегодня эти сожаления остались далеко позади: то, что ежедневно показывалось в зеркале, меня вполне устраивало.
Софи вдруг чем-то обеспокоилась:
– Елена, а что это твоего Лекока не видно?
Я пробежала взглядом по залу: действительно, куда спрятался Шарль. Как он чувствует себя в кругу моих родственников? И, распрощавшись на время с Софи, отправилась на поиски мужа.
Он, как джин из бутылки, выскочил из толпы и тут же был перехвачен веселящимися студентами, моими кузенами. Услышав обращённый к нему вопрос, почесал затылок, преувеличенно наморщил лоб и, слегка пожав плечами, что-то ответил, взорвав группу новым приступом смеха. За него не стоило беспокоиться. В любом обществе Шарль, рано или поздно, окажется в центре внимания.
  Присев в кресло в дальнем углу зала, я наблюдала за людским муравейником, находящемся в постоянном движении. Маленькие группки собирались на пару минут, чтобы тут же распасться и двинутся дальше. Казалось, в этот вечер всем было хорошо.
По диагонали от меня, удобно расположившись на своём королевском троне, бабушка с одобрением и гордостью взирала на порождённый ею народ. Все эти умные, красивые, одарённые люди произошли от неё. Так что же такое бессмертие? Картины, скульптуры, симфонии, остающиеся после смерти творца, или множество новых людей, несущих наши частички в будущее?   
 Мы встретились с бабушкой глазами. Она улыбнулась, я ответила короткой пантомимой: сняла воображаемую шляпу и отвесила низкий поклон. Уловив смысл театрального жеста, королева, охватив пространство щедрыми, дарящими благо руками, благодарно склонила голову.

 
                Глава 6


Репетиции Пышки. На этот раз все довольны полученными ролями. Жак играет хитрого господина Луазо, продающего самое дрянное вино в Париже. Его шарообразный живот, красная физиономия, обрамлённая седеющими бачками и плоские остроты, изредка перемежающиеся с удачными, хорошо известны в деловых кругах.
 Элиза с энтузиазмом репетирует роль его жены – полной, энергичной женщины, имеющей обо всём своё особое мнение.
Анри утонул в вольнодумце Корнюде, а я – в Элизабет Руссе – в Пышке. Внешне всё выглядит благополучно. Но в каждой пьесе есть два течения: надводное и подводное. Надводное – это сценарий, качество игры, одобрение или неодобрение режиссёра, а подводное – это мы, наши взаимоотношения друг с другом.
Перед первой же репетицией Жак, отозвав меня в сторону, устроил настоящий разнос:
–Я не хотел портить тебе настроение перед Рождеством. Тем более, ты была пьяна от успеха, но сейчас хочу кое-что высказать. На последних пяти спектаклях ты, подруга, повела себя просто безобразно. Могла бы предупредить, что меняешь трактовку, а не делать это по-секрету от коллег. Ладно, с Лекоком вы всё дома, по-семейному, обговаривали, но нам то каково?  Каждый день – как на раскалённых углях.  Если ты и в этом спектакле собираешься вести себя так же – то уж лучше я сразу откажусь от роли.
 Это был наш первый разговор наедине после «мансарды». Последние полгода, играя в «Свободном театре», он категорически избегал встреч вне сцены.  Объективно говоря, мне не за что было на него обижаться, тем более после разговора с Элизой, но не объективно... 
  Кто сейчас презрительно смотрит на меня, обвиняя в предательстве? Жак или кузен Гранде освобождается от опрометчивых обещаний, данных в юности? Кто мы сейчас? Или он уже вошёл в роль господина Луазо, заранее презирая Пышку?
– Жак, мне очень жаль, если ты испытывал трудности на последних спектаклях, но именно в них ты превзошёл самого себя. То, как ты импровизировал – было гениально.
– Понимаю. Лесть – самое действенное оружие, если хочешь выбить противника из седла.
– А мы – противники?
– Когда-то мы были друзьями, но теперь... не более, чем конкуренты. И я никому не позволю, ни заталкивать себя в тёмный угол, ни сажать на горячие угли.
Резкость и категоричность тона застали меня врасплох. Через полгода в Одеоне, в окружении чужих людей, я восприняла бы эти слова как данность, не имеющую никакого отношения к чувствам, но Жак... Почему-то, от близких мы ожидаем гораздо большего, чем от чужих. Чужим можем простить безразличие, и даже хамство. Чужие могут забыть наш день рожденья, или поздравить на месяц позже. Могут ставить свои требования и условия... Но свои... от них мы, по нелепой привычке, ждём понимания и самоотречения.  Жак сам объявил себя чужим, и я приняла это, как данность.
– Хорошо, месье Малон, я учту Ваши пожелания и в будущем обязуюсь заранее согласовывать свои действия с режиссёром, который, если сочтёт нужным, будет Вас о них информировать.
Набежавшая тень на секунду стёрла высокомерие с лица Жака, но тут же рассеялась, вернув прежнюю агрессивную стойку:
– Я рад, мадам Альварес, что мы обо всём договорились.
Что с ним? Какие неприятности настигли его на это раз? Ответ я получила пару недель спустя. Надевая пальто в гардеробе, не заметила подошедшей сзади Элизы и нечаянно толкнула её локтём в живот. Элиза громко вскрикнула и закрылась руками.
– Ой, прости. Я тебя не заметила. Очень больно?
Подруга, всё ещё прижимая руки к животу, отрицательно помотала головой.
– Мне не больно, но ему...
– Как, ты... беременна?
–Угу. Уже четыре месяца. Пойдем, провожу тебя немного и всё расскажу.
Я радовалась за неё и очень хотелось знать, кто отец.
Лицо Элизы вспыхнуло возмущением:
– Как это, кто? Конечно Жак. Он переехал ко мне через неделю после подписания контракта. Попросил о помощи. Сказал, один не справится с алкоголем, а если я буду рядом, может и обойдётся. Вначале поселился, как сосед, ну а потом... Сама понимаешь.
– Но он хоть рад ребёнку?
– Сперва рассердился, а потом привык к мысли. Поэтому доиграю сезон и всё.
– Но ведь через год вернёшься?
– Не вернусь. Никогда больше не вернусь. Подумай сама, что будет с ребёнком, если родителей никогда дома нет. Днем – на репетициях, вечером – в театре, а ребёнок где? В лучшем случае у бабушки с дедушкой, а в худшем – у какой-нибудь гувернантки. Тогда и рожать незачем. Мать должна быть дома.
– Это идея Жака?
Элиза смутилась, но тут же опомнилась и вполне убеждённо заявила:
 – Но я с ним совершенно согласна. Сказал, когда уйду из театра, поженимся. Мне то всё равно, а он не хочет, чтобы ребёнок бастардом рос.
– А не жалко? Ты ведь из нас самая талантливая?
– А чего жалеть? Слава, аплодисменты, новые роли – это конечно здорово, но мне важнее Жак. Ладно, я побежала. К обеду нужно ещё кое-что купить, а то хозяин скоро придёт, а есть нечего.
Но Элиза не побежала, а плавно поплыла по запруженной улице, бережно охраняя наполненный драгоценной жизнью живот от опасных столкновений с внешним миром.
   Так вот почему Жак такой нервный и желчный. Но хорош! Зачем искать Пенелопу, когда можно сотворить её из Элизы? Знала бы, бедная девочка, что ожидает её в будущем. Она дома с ребёнком и хозяйством, а он – по нимфам да цирцеям.
Вспомнилась убеждённость подруги: «Зачем рожать ребёнка, если времени на него всё равно не будет?»  А как было у моих родителей?  Оба – целыми днями в театре, летом – месяцами на гастролях, а я – с бабушками. Не случайно в детских воспоминаниях родителей практически нет. Вернее, они витают где-то в отдалении, как прекрасный символ. Ну и что? Значит лучше, чтобы меня не было?
 В памяти всплыли сцены из Рождества. Бабушка в окружении порождённого ею народа. Новые поколения, несущие её частички в будущее, и каждая из этих частичек – на вес золота.  Графиня, вернее дорогая прабабушка, поверьте на слово, этот мир был бы гораздо беднее, не появись Вы, даже, если Вашему отцу пришлось ради этого совершить грех.
Мысли вернулись к бабушкам. Что-то давно их не навещала. Именно обоих вместе. Времена, когда они делили пальму первенства в семье, давно прошли. Постарев и помудрев, поняли, что друг без друга всё равно не обойдутся и решили окончательно и бесповоротно сдружиться. Живя в десяти минутах ходьбы друг от друга, они по чётным дням пили чай у Франчески, а по нечётным – у Лизелотты. Вычислив, где они сегодня, прихватила в кондитерской их любимые пирожные и помчалась в гости делиться новостями.
   Положение Элизы огорчило обоих. Лизелотта, привыкшая первой высказывать свои суждения, тут же усомнилась в правоте будущей матери:
– Как же так? Если отдавать ребёнка на воспитание бабушке, так лучше его вообще не рожать?  Глупость какая-то. Бабушки часто получше матерей будут. И это правда. В молодости у женщины столько проблем, столько забот помимо детей... а в старости... только в них и радость.
– А что за проблемы у тебя были в молодости?
Лизелотта прикрыла глаза, вспоминая проблемы молодости, и многозначительно улыбнулась:
– Одна сложнее другой. Мой муж, твой дед, знаешь каким был... твой отец в него пошёл... статный, красивый, талантливый и женщин очень любил. А уж они-то ему вообще проходу не давали. И тебе баронессы, и герцогини, про певиц и артисток и говорить нечего. А я что? Хорошенькая, конечно, но простовата. А тут ещё одна беременность за другой. Знаешь, как я каждый раз расплывалась? Самой на себя смотреть противно было. Как тут мужа дома удержишь. И разработала я план: чем по чужим салонам таскаться, пусть у себя бомонт принимает. Решила организовать у нас дома самый модный в Берлине театрально-художественный салон. Диеты, туалеты, хороший повар – это ещё пол беды, а вот себя образовать, чтобы в обществе простушкой не выглядеть... Трое маленьких детей дома, а я по ночам книги, газеты читаю, языки разные учу, светские манеры отрабатываю. Свекровь возмущается – это здесь, в Париже женщины давно свободно мыслят, а у нас в Берлине – кухня, церковь, дети и больше ничего.  Слава богу хорошую гувернантку нашла, чтобы днём на выставках побывать, а вечером в театр выскочить.
 – Ну а с салоном получилось?
 – Ещё как! Поначалу, муж не верил в мою затею, боялся, опозорю его, а уж потом... сам ревновать начал. На шаг не отходил. А вот дети как-то мимо меня проскочили, слишком быстро выросли. По-настоящему нарадовалась только с тобой. Ничто не мешало и не отвлекало.
Франческа молча разглаживала скатерть своими тонкими изящными руками. Она явно чувствовала себя обойдённой вниманием.
– А ты, бабуля, что скажешь? Не согласна?
Ревнивица вмиг оживилась:
– Наоборот. Полностью согласна. Мне тоже не легко пришлось после замужества. Мне тогда едва восемнадцать исполнилось, и переехали мы с мужем в Париж. Уже через месяц почувствовала, недотягиваю до французской столицы. Понимаешь, Мадрид по сравнением с Парижем – глухая провинция. Там я чувствовала себя принцессой, а тут... скатилась в провинциальные барышни. По-французски говорю с сильным испанским акцентом, туалеты года три, как в Париже из моды вышли. Театры, живопись, передовая литература... бог мой, сколько нагонять надо было, чтобы не превратиться в этакую, как ты говоришь, Пенелопу. И никого из близких рядом. Подруги все там остались.  Мама, Мария, папа... А тут и первая беременность...
Я насторожилась. Сейчас главное не спугнуть бабушку. Значит мама у неё всё же была. Не умерла в молодости. И вспоминает о ней бабушка, как о близком человеке, только говорить не хочет.
– Ну, а что с тобой дальше было?
– Да что было? Так и крутилась между беременностями и самообразованием. Даже частную учительницу французского наняла, чтобы от акцента избавиться и гувернантку для детей, чтобы на себя, да на мужа время хватало.
– Но ведь сделала из себя первоклассную парижанку?
Франческа вздохнула и опустила глаза:
– Сделала, только значительно позже. Тогда другие заботы отвлекли. Семья родителей рассыпалась на куски. Папа, потерявший себя и все средства к существованию, нуждался в моей поддержке не только моральной, но и финансовой.
Тогда-то и начались мои первые разлады с мужем... Ладно, всё это далёкое прошлое.  От тебя дополучила всю ту радость, что не добрала с собственными детьми. Спасибо богу, что он твою маму не только талантом наделил, но и честолюбием, а то мы с Лотти к тебе и не подобрались бы. А Элиза твоя о своём решении ещё пожалеет.
Бабушки переключились на воспоминания о своих, мне давно известных, геройских подвигах по выращиванию любимой внучки, её шалостях и болезнях, а я вспомнила о Жаке.  Почему он так изменился? Подтолкнул ли его к этому мой нелепый поступок, или с возрастом взяла своё истинная натура?
За эти несколько лет мы все сильно изменились. Посмотреть хотя бы на доблестного Анри. Розали Депрео, свалившаяся когда-то в его надёжные руки, полностью отбила ему охоту к юмору. Теперь он открывает рот только на сцене. В остальное время, подобно молодому Байрону, меланхолично взирает на разочаровавший его своим несовершенством мир.  Про него могу сказать одно: Анри, остановись в своём развитии. Ты – прекрасен! А вот нам, грешным, предстоит ещё долго плутать по дорогам в поисках своего совершенства.  Интересно, какими мы станем годам к тридцати? Так хочется надеяться, что Жак придёт к согласию с самим собой, а Элиза одумается и вернётся в театр. Иначе мир потеряет большую актрису.


Репетиции Пышки продолжались. Причём именно подводные течения обостряли пьесу до предела. Супруги Луазо – Малоны в дилижансе душили своим презрением Элизабет Руссе, а за кулисами Елену Альварес. Остальные участники, не понимая истиной причины, заряжались витавшей в воздухе агрессией и боролись каждый против каждого. Забавно, но именно эта, рассеянная в воздухе агрессия, придавала пьесе особую остроту и психологическое правдоподобие.
Антуан и Лекок, наблюдая за действием со стороны, временами снижали накал страстей, опасаясь настоящего взрыва, иногда чуть-чуть раздували огонь, придающий блюду особую пикантность. Причины происходящего они трактовали по-разному. Антуан винил в расколе мой контракт с Одеоном, который коллеги расценили как предательство общих идей. Лекок понимал суть происходящего значительно лучше, ошибаясь, правда, в нюансах. Два года в школе он видел нас с Жаком вместе, считая, как и все прочие, влюблённой парой. Грусть и кокетство Элизы тоже не обошли его внимание стороной. Себе в этой истории он, по-видимому, выделил роль захватчика, но никогда на эту тему не заговаривал. Он видел в нас роковой треугольник, где третий – либо лишний, либо – козёл отпущения.
Как-то дома, подливая мне горячего чаю, поинтересовался:
– Ну что, до премьеры дотянешь?
– Дотяну, если только супруги Луазо не отравят в дороге.
– Не отравят. На обратном пути в дилижансе тебя уже никто ничем не угостит, а по пути туда все едят твои продукты.
Я рассмеялась:
– Прекрасный, жизнеутверждающий сценарий.
Шарль улыбнулся в ответ:
– Я бы сказал, жизнеобещающий.

Мы дотянули не только до премьеры, но и до середины сезона. Спектакль оказался сенсацией, украсившей наши головы звёздным ореолом. Мама, радостно сверкая серо-голубыми глазами, нежно подтрунивала:
– Элли, как ты можешь спать? Ведь ты светишься теперь даже в темноте.

Вскоре после премьеры нас с Шарлем пригласили на званный вечер, где присутствовал весь цвет парижского искусства. Лекок, тут же попав в окружение знаменитостей, бесследно исчез, оставив меня одиноко прозябать в углу.
Из угла меня вытащила Сара Бернар. В жизни, вблизи я видела её впервые, и вид великой актрисы поразил своей оригинальностью. Рыжеватые волосы спереди были заколоты в какой-то причудливый кок, уравновешенный сзади точно таким же архитектурным сооружением. Ярко накрашенные губы, сильно напудренное лицо, и вся подведённая, как маска. А вот фигура была потрясающей: тонкая, гибкая и двигалась как в танце.
– О, восходящая звезда, Елена Альварес. Мне, надеюсь, представляться не надо. Дайте-ка Вас рассмотреть. На сцене Вы мне не очень нравитесь, а вот в жизни... что-то в Вас действительно есть.  Хотя Ваша Евгения вначале мне совсем даже не понравилась. Вялая какая-то, скучная. Потом Вы, правда разошлись. Очень неплохо её оживили, но некоторые сцены так до конца и не поняли, и образ в целом, с моей точки зрения, не получился. Ну что, обиделись? Завтра в суд за клевету подадите?
Безапелляционный тон великой актрисы был неприятен, но…
О её экстравагантной прямолинейности ходили легенды, и честно говоря, право на собственное мнение она заслужила. Поэтому постаралась ответить в том же духе:
– Нет, не подам. Суды в наше время дорого стоят, а послушать интересно. А что Вы думаете о Пышке?
– Об этой-то девице... Я бы сделала её иначе, но это ваше творчество... Я для Вас только зритель.
Продолжить разговор нам не удалось. Со всех сторон Бернар осаждали поклонники. Всем хотелось продемонстрировать сопричастность к миру искусства. Она вежливо, а иногда и не совсем, отвечала на поклоны, но краем глаза следила за моей реакцией, ожидая неминуемого взрыва. Возможно, пол года назад я и взорвалась бы, вернее, бросив на ходу пару замечаний в адрес её экзальтированной внешности, гордо задрала бы голову и удалилась  расстраиваться в свой угол, но сейчас мне искренне хотелось знать её мнение. Дело в том, что в последнее время у меня самой появились сомнения в абсолютной правильности теорий моих учителей:
«В жизни люди, если они не истерики, не орут, не рвут на себе волосы и не носятся из угла в угол. Тихо и спокойно можно значительно полнее выразить то, что чувствуешь» – любимое поучение наших режиссеров, приучавших играть чуть ли не шёпотом. Но ведь люди не одинаковы. Одни нашёптывают свои чувства, а другие кричат о них на всю улицу. Хотелось бы всё же подробнее узнать у Бернар, что она имела ввиду. Сара, почувствовав мои мысли, ехидненько улыбнулась и закончила беседу:
– Если Вас заинтересовали мои замечания, готова принять Вас завтра... где-нибудь около трёх. Здесь поговорить всё равно не дадут.
Назавтра, одевшись в пику Бернар по возможности скромно и по-деловому, я отправилась к ней с визитом.
В квартире царил жуткий хаос: повсюду были разбросаны ковры, пуфики, пледы, безделушки и экзотические предметы, привозимые с гастролей. Сара возлежала на громадном диване в ослепительно белом платье и немыслимом боа фиолетового цвета. Как и вчера, голову украшали два рыжих клока, один спереди, а другой сзади.
После традиционного обмена любезностями, я вернулась к прерванному накануне разговору:
– Меня заинтересовало Ваше замечание по поводу Пышки.
Хозяйка, явно провоцируя на эмоциональный выброс, полюбопытствовала:
– Что, самолюбие покоя лишило?
Мне не хотелось поддаваться на провокацию и обмениваться колкостями. Я пришла к ней учиться, а не изображать бог знает что. Поэтому честно призналась в своих трудностях:
– Скорее, профессиональный интерес или сомнения. Чего-то в этой даме не хватает.
Бернар, отбросив в сторону шутки, произнесла совершенно иным тоном:
– А не хватает в ней прошлого и будущего. Всё очень просто. По сценарию, на сцене показывают лишь три дня из жизни мадемуазель Руссе. Вы увлеклись сочувствием к ней, упустив смысл профессии. Она на пару часов ощутила себя порядочной женщиной, чем-то вроде швеи или горничной, по необходимости принятой в круг высокопоставленных господ, готовых разделить её припасы и похвалить за патриотизм и политические убеждения. Но все профессиональные манеры, впитанные мадемуазель Руссе с юности: походка, движения, манера говорить и кушать, остаются манерами продажной женщины, а у Вас она – горничная.
Бернар, гибко изогнув тонкое, пластичное тело, выудила из вазы аппетитное, румяное яблоко, поднесла его ко рту, но не надкусила, а, задержав на секунду в руке, бросила мне.
– Повторите сцену завтрака в дилижансе.
Я откусила кусок яблока, наслаждаясь его сочной, ароматной мякотью. Сара даже охнула от возмущения:
– Посмотрите на себя в зеркало! Набили полный рот яблоком и двигаете челюстями... даже щёки раздулись... Фу, совершенно не эротично. Ведь Вы сидите в окружении бывших или будущих клиентов!
Смутившись, я чуть не подавилась проклятым фруктом.
–Хотите знать, как едят яблоки в присутствии посторонних женщины разных сословий? Торговка с рынка смачно и с хрустом грызёт его, маркиза лакомится, а продажная женщина надкусывает от яблочка. 
Повторив изящный изгиб, Бернар выудила второе яблоко:
– Смотрите, как профессионалка соблазняет клиентов.
Губы округлились. Рот стал соблазнительным и маленьким, Она обнажила зубки и приникли к фрукту, как в поцелуе. Откусила малюсенький кусочек, едва заметно подвигала челюстями и, демонстрируя нежный изгиб шеи, проглотила. Затем, указав на яблоко, которое я всё ещё сжимала в руке, скомандовала:
– Ну ка, «надкусите от яблочка», только не переигрывайте. Вы не должны выглядеть слишком продажно.
Мне пришлось пять или шесть раз учиться «надкусывать» фрукт прежде, чем сок перестал брызгать на юбку, а губы бесформенно расплываться на скользкой, глянцево-розовой кожице яблока раздора.
Наконец, Бернар перестала кормить меня этой гадостью и перешла к следующему пункту:
– Ладно, завтрак в дилижансе ещё пол беды. Это хорошо видно только из первых рядов, хотя Ваших коллег настроит на нужную волну. Женщины почувствуют запах опасности, а мужчины – аромат желания, но это ещё не главное. Покажите, как Вы выходите из дилижанса и направляетесь к постоялому двору. И не забывайте о профессии.
Я двинулась по мягкому ковру, соблазнительно покачивая бёдрами. Вдогонку послышался крик отчаяния:
– Никуда не годится! Вы вихляете своим тощим задом, как последняя портовая дешёвка!
Сара цветастой бабочкой вспорхнула с дивана, задрала полы ослепительно белого пеньюара до самой талии, обмотала бока толстым пушистым пледом и поплыла...
Движения её бёдер не поддавались словесному описанию. Можно было лишь представить чувства, возникающие у смотрящих ей вслед мужчин.
 – Ну что стоите, открыв рот! Утолщайте бока и следуйте за мной! Господи, да такой походкой можно отбить аппетит даже в дрезину пьяному извозчику!
Бернар, на секунду прервав круговращение задним фасадом, оглядела меня с головы до ног и вынесла приговор:
– Мадам Альварес, оставайтесь актрисой. На сцене будете регулярно получать свой гонорар, а как жрица любви... точно до старости не доживёте. Умрёте с голоду. Куда Вы подевали свою эротику? Посмотрите внимательно на мои ноги.
Сара задрала юбку, показывая, как переступают при ходьбе ноги, сообщая округлым бокам вращательное движение.
– Поняли? А теперь пошли!
В течении часа мы кружили по комнате, соблазняя зеркала и пуфики, пока обессилевшая госпожа Бернар не плюхнулась на диван:
– Всё! На сегодня достаточно. Тренируйтесь дома на муже. Должна же и от мужчин быть какая-то польза. Когда будете готовы, напишите записку. Приеду в театр на Вас посмотреть.
Вечером, стоя перед зеркалом, я училась эротично поедать фрукты. В процессе обучения выяснилось, что спелые груши и персики полностью непригодны для соблазнения мужчин. Они, при первом же прикосновении, обильно истекая соком, заливают шею и декольте. В конце третьего дня пришлось остановить выбор на твёрдых, высохших за зиму яблоках, давно утративших аромат и вкус. Но не в них суть. Получить удовольствие от такого способа еды всё равно невозможно.
После ужина мы с Шарлем уютно разместились в малой гостиной. Прихлёбывая Бургундское из хрустального бокала, он погрузился в мировую политику. Я, не имея ни малейшего желания забивать голову каждодневной прессой, решила продолжить упражнение. Выбрала из вазочки самое твердое и гладкое яблоко, сложила губы бантиком, расположив их на глянцевой поверхности потерявшего летний аромат фрукта, и бросила, как учила Сара, «случайный» взгляд на сидящего напротив мужа. О боже! В этот момент его угораздило, поднять глаза. Захотел обсудить политические интриги.
Растерянность, разлившись по лицу Шарля бледно-розовым цветом, стекла на незащищённую галстуком шею:
– Нене... да конечно... Я последнее время слишком увлёкся делами...
Сара Бернар! Вы не только великая актриса. Вы великая женщина! В этот вечер я впервые окунулась в «голубое озеро» моей прабабушки, и это было замечательно.

На спектаклях я постепенно дополняла новыми элементами образ Пышки. Мадам Бернар оказалась права. Эротическое поедание яблока накалило обстановку в дилижансе. Часть труппы откровенно забавлялась. Анри, скабрезно хихикая, чуть слышно прошептал:
– Убедила. Плачу, не глядя!
А вот супруги Малон-Луазо откровенно злились. За кулисами Элиза, поджав припухшие от беременности губы, ворчливо произнесла:
– Зачем так вульгарно переигрывать? Зрители всё равно не видят, а для нас не обязательно стараться... хотя... или хочешь вернуть проигранную позицию? То-то ты постоянно жмёшься толстыми боками к Жаку.
– Я жмусь не боками, а килограммами ваты, и не к Жаку, а к господину Луазо. Опомнись! Ты сама актриса, собираешься выйти замуж за актёра, зачем же путаешь роль и реальность?
– Не заговаривай мне зубы. И без тебя они постоянно болят.  А касательно ролей... Сама знаешь, как часто в нашей среде меняют партнёров. Как раз после таких спектаклей.
Жак, ехидно осматривая мои плавно покачивающиеся при ходьбе объёмы, сложенные бантиком губы и брошенные украдкой рассеянные взгляды, тихонько шипел вслед:
 – Ух ты! Мадам Альварес осваивает новую профессию! Многообещающая карьера!
А вот зрители были явно довольны. Судя по аплодисментам, букетам цветов и отзывам критиков новая Элизабет Руссе пришлась им по вкусу.
Месяц спустя написала Саре Бернар записку, приглашая заглянуть в театр.
Через три дня она появилась в зале.

…Осторожно спускаюсь по шаткой лестнице дилижанса. Едва ступив на последнюю ступеньку, почувствовала резкий толчок, чуть не сбивший меня с ног. Не уцепись в последний момент за поручень, лежала бы на деревянном полу сцены с разбитым носом. Какая неосторожность! Зацепиться подолом юбки за выступающую часть декорации...
Обретя равновесие, оглянулась назад в надежде освободить юбку и наткнулась на торжествующий злорадством взгляд Жака. Его правая нога, по-хозяйски разместившись на моём подоле, прочно прижимала его к полу. За его плечом маячило подёрнутое тревогой лицо Элизы. Господи, что за подонок!
Акцию мести он предпринял сегодня не случайно. Похоже, мадам Бернар раструбила о своём намерении присутствовать на спектакле. Во всяком случае, в зале, тут и там, мелькали лица, обычно не жалующие нас своим вниманием. 
    Ладно, о пакостности Малона я поразмышляю потом. Он хотел выбить меня из седла, доведя падение продажной девки до гротеска, но я устояла. Как учил Шарль: «перед выходом на сцену набери полные лёгкие воздуха, оттолкнись ногами и взлетай в роль»
 Я заполнила лёгкие воздухом, оттолкнулась и.… освободив юбку, игриво погрозила господину Луазо пальчиком:
– Какой же Вы, месьё, однако шалун!
И, больше не оглядываясь назад, поплыла к «постоялому двору», плавно раскачивая на ходу тяжёлые, ватные бока.
Спектакль мы доиграли до конца без особых происшествий. Зрители, не заметившие маленького отклонения от сценария, наградили актёров положенными аплодисментами и цветами, но у меня на душе было мерзко и тоскливо.
По дороге домой мы с Шарлем не обменялись ни словом. Уж он то, находившийся всё время в зале, не мог не заметить этой пакости.
 Покончив с ужином, он, наконец, прервал молчание:
– А Малон, однако, редкостная скотина. Вышвырну его из театра при первой же возможности. Да и Элиза, попав под его влияние, вконец испоганилась. Жаль. Ведь ребята на самом деле талантливые.
– Шарль, а если бы они подставили подножку не твоей жене, а другой актрисе, ты тоже выгнал бы их из театра?
– Во всяком случае, сделал бы так, чтобы ушли сами. Хотя твой нос тоже важен. Кому пришлось бы прикладывать к нему холодные примочки и любоваться раздувшейся картофелиной? Но, кроме шуток… уж больно противно.
Мне тоже было противно, но нельзя всю жизнь прятаться за спиной мужа. Пора начинать защищаться самостоятельно. Но резко отстранять его надёжную спину тоже не хотелось. Поэтому ответила невпопад:
– Всё верно. Хотя театр – не исключение. Ради славы и денег люди во все времена не только травили друг друга, но и отправляли на эшафот.
Зачем пустилась в общие рассуждения? Может, заговаривала Шарлю зубы? А может самой себе? Мучило двоякое чувство: смесь злости и жалости. С чужими месть была бы сладка, но ведь это были свои. Вернее, раньше были своими. И каждому из них по-своему плохо. Ладно Элиза... она всё равно хотела уйти из театра, но Жак... Если опять останется на улице, сопьётся окончательно. Но как можно быть такой дрянью! Зачем мстить другим за свои неудачи?
Видя мою растерянность, Шарль махнул рукой и закрыл тему:
– Ладно. Решай сама, как считаешь нужным. Только будь с ними осторожней. Не давай поводов для интриг и сплетен, которые они, при первой же возможности, продадут прессе. Подозреваю, деньги им скоро понадобятся.
 
 Я снова бреду через парк, где ещё недавно царствовала снежная королева. Неужели она капризна, как все женщины? Сперва любовно одела хрусталём ветви деревьев, подсветила их янтарным светом, а потом, бросила сотворённое ею чудо и сбежала в Лапландию.
  Уже целый месяц, ежедневно проходя этот путь к театру, я старательно обхожу лужи, сожалея об ушедшей в небытиё красоте. Почерневшие от безнадёжной наготы ветки, тянутся к набухшему влагой небу, как тощие, высохшие руки нищих старух, выпрашивающих подаяние.
  В конце аллеи на мокрой скамейке примостилась одинокая птица. Жак... нелепо поджав под себя ногу, согревал ладонью длинный, загнутый книзу клюв. 
Не хочу встречаться с ним даже глазами. Я ещё не готова ни к колкостям, ни к вежливому «ни о чём». Повернув голову к пуделю, уныло бредущему за пожилой хозяйкой, попыталась проскочить мимо. Глупо! Он специально сел на эту скамейку, зная мой ежедневный маршрут.
Покинув наблюдательный пост, Жак решительно двинулся навстречу.
– Привет. Вот сижу и дожидаюсь... Хотел извиниться за вчерашнее. Прости, повёл себя, как последний идиот.
– Только вчера?
– Ну может и не только. Прости.
– А если бы я не удержалась на ногах и шлёпнулась?
– Не шлёпнулась бы. Успел бы поймать.
 – Не успел бы. У тебя на плече висела Элиза. Ну да чёрт с вами. Надеюсь, до конца сезона не убьёте.
Я хотела обойти Жака и, как можно скорее, бежать дальше, но он, вцепившись в моё плечо, удержал на месте.
– Подожди. Давай поговорим. Ты не представляешь, как мне тошно. Выть хочется.
Выглядел он и в самом деле отвратительно. Кожа, ещё недавно гладкая и чистая, покрылась мелкими прыщиками и порезами. Поредевшие волосы торчали неухоженными клочьями, а на воротничке рубашки отсутствовала пуговица. Моё сердце заныло от жалости. Что с ним происходит?  Почему так опустился? Но собственная обида ещё не прошла. Поэтому отозвалась весьма сухо:
– Пойдём в «Старую мельницу». Там сможем поговорить. На улице слишком холодно.
Столик в углу у окна, свидетель и хранитель наших былых секретов, одиноко скучал в углу. Мы заняли давно отвыкшие от нас стулья и заказали утративший былой аромат кофе.
– Так что с тобой происходит?
Жак не склонил, как раньше, клювик к плечу, а опустил вниз, почти уткнув в чашку с кофе:
– Всё сразу и ничего хорошего. Прежде всего театр. Не понимаю, что я там делаю. Глупый, юношеский идеализм! Святое искусство, самовыражение, просвещение масс... Чушь какая-то. Кого мы просвещаем? Прыгаем по сцене, как клоуны... на потеху публике и всё.
Я вяло возразила:
– Но то, что мы играем, заставляет людей задумываться...
Жак начал кипятиться:
– О чём задуматься? Все эти проблемы стары, как мир. Ну изображаешь ты мадемуазель Руссе, продажную девку, на минуту возомнившую себя порядочной женщиной. Ну использовали её люди и вышвырнули, как пустую бутылку. Ты так выразительно хнычешь на обратном пути, вызывая сочувствие зрителей... Надеешься этим изменить мир? Да выйдя из театра, они забудут обо всём уже через полчаса. Господи, так было и будет всегда! Использовать и выбросить за ненадобностью. Сама знаешь, как это просто.
 Оторвав взгляд от полупустой чашки, Жак на секунду ткнулся мне глазами в лицо и тут же спрятался за занавеской ресниц. Нечистая совесть взорвалась красными пятнами на моих щеках.
– Жак, я знаю, что поступила по-свински. Прости, если можешь.
– Могу. Знал, что не пара. Потомственная аристократка и безродный бастард. Просто на минуту в голове помутилось.
– Прости...
– Да что ты заладила... Я сам не лучше с Элизой поступил. Залез к ней в постель, потому что одному тошно стало, а она тут же и повязала меня по рукам и ногам.
– А ты будто не знал, что от этого дети рождаются?
–У умных женщин не рождаются. Они знают, что делают, а эта дурёха...
 – Почему настоял, что бы она театр бросила?
 –Я настоял? Да я каждый день убеждаю после родов, как можно скорее, на сцену вернуться! Моя мать согласна помогать, да и её родители, если мы поженимся, ни в деньгах, ни в помощи не откажут. А она вбила себе в голову, что дитё без матери пропадёт, и ничего слушать не хочет. Совсем разум потеряла.
– И что же делать со всем этим?
– Если бы я знал? Одно могу сказать твёрдо – пить, как мой отец, не буду. Выживу. А за хамство прости. Больше не повторится.
Больше говорить было не о чем. И без слов всё было ясно. Мы молча допили кофе и отправились в театр.
В перерыве между репетициями меня отловила Элиза. Зажав в углу округлившимся животом, она с ходу приступила к допросу:
 – Ну что, поговорила с Жаком?
 –А ты знала, что он собирается со мной разговаривать?
Элиза окатила меня презрительным взглядом:
 – Конечно знала. Мы всё согласовываем друг с другом. Вчера целый вечер обсуждали. Твой всесильный муж может его за это даже из театра погнать.
    В углу стало душно и тесно. Господи, ну что они за люди, и почему не могут оставить меня в покое? Жили бы своей жизнью, может счастливее были бы.
– Элиза, чего ты от меня ждёшь? Ничего с Жаком не случится. Шарль не собирается вмешиваться. Ну что вам не живётся?
–Тебе легко говорить. Всё лучшее от жизни хватаешь. Брак по расчёту, лучшие роли, протекция, хвалебные статьи в прессе, а нам самим продираться приходится.
– Поэтому и решила после родов в театр не возвращаться?
–И поэтому тоже. На одном таланте далеко не уедешь. Знаешь, как я просила у Лекока и Антуана роль Гранде? Ведь она, можно сказать, для меня написана, до последней чёрточки близка и понятна. Даже ночами снилась... А вместо этого они навязывают мне беспризорного мальчишку, потому что Гранде тебе предназначили. Ещё бы! Бальзак, гордость французской культуры! Кому ещё играть, как не госпоже Альварес! А Пышка... Антуан эту роль мне предложил. Я даже разучивать и продумывать её начала, и вдруг... Опять появляешься ты, и меня заталкивают в мадам Луазо. Она, якобы, мне больше подходит.
 Элиза, напирая животом, все глубже затискивала меня в тёмный, душный угол. Я уже приоткрыла рот, готовясь возопить о несправедливости её обвинений, когда перед глазами выплыла сцена скандала с Шарлем:
–Я хочу сыграть Пышку.
–Но это невозможно, потому что
Воздух в углу окончательно иссяк, а подкосившиеся ноги отказались держать предательски отяжелевшее тело.
– Элиза, пойдём сядем куда-нибудь. Здесь душно... и пахнет мышами.
Подруга продолжила обвиняющим тоном:
– А ты что, когда-нибудь их нюхала?
Трагическая сцена переходила в водевиль. Жаль только, что мне было не до шуток. Я просто устала и очень хотелось сесть.
Элиза тяжело опустилась на свёрнутый рулоном запасной занавес и продолжила обвинительную речь:
– Во всём виноваты родители. Воспитали из меня наивную идеалистку. Призвание, талант, настоящая любовь... Лучше бы, как твои, вовремя объяснили, как правильно жить. Да и Жак не лучше. Такой же романтик: «Не хочу, чтобы сын, как я, бастардом рос». Для сына было бы лучше, если бы Жак, как наш Анри, влиятельную покровительницу нашёл.
– А Анри нашёл?
Элиза хмыкнула, презрительно оттянув углы губ вниз:
– А ты будто не знаешь? Он уже полгода состоит в любовниках у Сары Бернар. Она любит таких – молодых, красивых, с южной кровью. Сперва возилась с греком, сыном посланника, потом с итальянцем, а теперь наш Анри удостоился чести. Вон какой имидж ему сотворила! Глаз не отвести.
– А я ничего об этом и не слышала.
Элиза вновь пошла в атаку:
–А ты вообще слышишь кого-нибудь, кроме себя? Бернар уже взяла его в свою труппу. Доиграет до конца сезона и поедут на гастроли в Лондон. Считай, слава ему обеспечена. Она мастерски продвигает любовников. Играя рядом, умеет их наилучшим образом на показ выставить. Если хватит ума не подсесть на наркотики, как предыдущие фавориты, считай схватил за хвост свою Жар-Птицу.
Поток зависти и злоязычия, изливающийся из уст Элизы, вызывал чувство протеста. Все вокруг – грешники, лишь она – святая, бескорыстно преданная искусству. Я не смогла удержаться от язвительного замечания:
– Могу тебя порадовать. С осени меня здесь тоже не будет. Перехожу в Одеон. Так все лучшие роли достанутся тебе.
– Ну и что? Придёт другая. Такая же. У таких, как я шансов всё равно нет.
Её скорбно опущенные углы губ, покрасневшие от жалости к себе глаза и скрипучий голос, вызвали приступ раздражения.
– Послушай, Элиза, ну что ты без конца жалуешься? Если считаешь, без покровительства в театре не прожить, то не ной, а заведи влиятельного любовника. Вот родишь, отдохнёшь немного и вперёд.
– С тобой всё ясно, подруга. Другого от тебя и не ожидала. Только зря время потратила. Счастливо оставаться.
Немного отдышавшись, я побрела домой, пытаясь по дороге собрать воедино всё, что друзья выплеснули мне на голову.
    Почему, когда я требовала роль Пышки, Шарль не сказал, что она уже отдана Элизе? Почему, вместо этого, пригрозил провалом? Хотел выйти сухим из воды: жена струсит и согласится играть в Арапе? Зачем же, неделю спустя, отобрал у Элизы обещанную роль? Испугался домашнего скандала?
Мы уже почти два года вместе, но я так и не поняла, что он за человек.
   А Элиза... злится на весь мир, живущий не по её законам. Тоже мне, святая мученица. Господи! Как я устала от человеческой толкотни! Почему нам друг с другом на этой земле так тесно?
Вечером учинила Шарлю настоящий допрос. Важно было понять, что произошло на самом деле:
– Почему не сказал, что Элиза уже репетировала Пышку?
Оторвав глаза от книги, он растерянно уставился на меня:
– А она разве её репетировала? Я этого не знал.
Удивление, показавшееся наигранным, вызвало раздражение. Устала от интриг и вранья. Вопрос прозвучал слишком зло:
– Перестань морочить мне голову! Неужели не понимаешь, как это важно!
Лекок сложил газету, аккуратно разгладив сгибы и выровняв края. Опытный дипломат. Ни слова в простоте. Всё нужно продумать и взвесить, чтобы не попасть впросак.
Закончив возню с газетой, он покорно вздохнул и снизошёл до объяснения:
– Вы обе хотели сыграть Пышку, но мы с Антуаном никак не могли договориться. Он не хотел утверждать твою подругу на эту роль. Опасался, сделает её слишком сентиментальной, а я блокировал твою кандидатуру. Хотел вместе сыграть Арапа. Так что вопрос до последней минуты оставался открытым.
– Значит официального утверждения Элизы на роль не было?
– Почему ты переспрашиваешь? Хочешь поймать на лжи? Повторяю ещё раз: она выразила желание сыграть Пышку, но мы сомневались. А после твоих блестящих экспериментов с Гранде пришли к окончательному решению в твою пользу.  И протекции с моей стороны здесь не было. Даже наоборот.
 Я с облегчением вздохнула, но Шарль, язвительно буравя меня глазами, перехватил инициативу.
– А если бы узнала, что Элиза утверждена на роль?
–Тут же отказалась бы от всех требований.
Ответ, выскочивший спонтанно, столкнулся с насмешливым взглядом Шарля.
– Однажды я уже задавал этот вопрос. Готова ли ты всю жизнь довольствоваться вторыми и третьими ролями, лишь бы не вызывать зависти у соперниц?
Что я могла сказать?  В Одеоне, в окружении чужих людей, всё будет иначе. Но сейчас речь шла о подруге. Мудрый муж, прочтя мои мысли, тут же расставил ловушку:
– А вдруг в Одеоне с кем-нибудь подружишься? Опять начнешь отступать?
Я чувствовала, как Шарль своей железной логикой загоняет меня в тупик. Не желая cдаваться, перешла в наступление:
– А как ты прожил свою жизнь? С лёгкостью переступал через трупы?
Шарль открыл рот, хотел что-то возразить, но вдруг передумал и разыграл целую сцену. Оглянулся назад, будто заглядывал в прошлое, пожал плечами и отрицательно помотал головой:
– Что касается трупов... нет, не припомню. Трупов вроде не было, но обиженных на моём счету не один десяток числится. И не боюсь признаться – ни чуть об этом не сожалею.
Мысленно нахлобучив на плечи судейскую мантию, продолжила разбирательство:
– Считаешь правильным идти напролом, не считаясь с чувствами других людей? Использовать их, как герои де Мопассана, а потом отбрасывать за ненадобностью в сторону?
Шарль нервно повёл плечами, как бы отмахиваясь от неприятных мыслей, и, отхлебнув остывшего чаю, пояснил свою точку зрения:
– На днях ты слегка пофилософствовала о жестокости мира. Цитирую дословно: «Ради славы и денег люди не только травят друг друга, но и отправляют на эшафот». А вот один простой пример из истории: три сына борются за трон отца. Безусловно, война ведётся не на жизнь, а на смерть. Мне лично, когда я читаю историю двухсотлетней давности, важно не то, как правитель пришёл к власти, а что он сделал. Если содействовал прогрессу и процветанию – слава богу, что победил. А если развалил его, утопил в бессмысленных потоках крови – будь проклята такая победа.
Не уловив взаимосвязи, вернула разговор в прежнее русло:
– Но какое отношение это имеет к театру?
– Прямое. Для меня, хорошая литература, хорошая пьеса – это не только развлечение, но и возможность воздействовать на человеческую мораль. Не так, как это делает проповедник в церкви, навязывая готовые догмы. Мы даём зрителю шанс самому задуматься и принять решение.  И мне безразлично, кто сыграет ту или иную роль и почему. Важно, как он это сделает. Сумел заставить зрителей думать, значит вышел на сцену не напрасно. Вот и решай, стоит ли уступать своё место, и кто от этого выиграет, а кто проиграет.
    Шарль проповедовал спокойным, хорошо поставленным голосом, и это звучало стройно и убедительно, но рядом звенели возбуждённые, надрывные слова Жака: «Надеешься изменить мир? Да они выйдут из театра и тут же обо всём забудут». Так кто же из них прав?
Невзирая на убеждённость Шарля в высоком предназначении искусства, набралась смелости и озвучила возникший в голове кавардак:
– А чему мы учим людей, показывая Пышку?  Как жестоко использовать других ради собственной выгоды? Это не ново. Люди всегда это делали и будут делать.
Выпалила мудрость, украденную у Жака, и замолчала, ожидая очередной порции поучений. Но муж среагировал довольно странно. Его брови, почему-то, слегка вздрогнули и сошлись на переносице, а глаза загрустили. Казалось, вспомнил о чём-то. Минуту спустя, отбросил рукой упавшие на лоб волосы и заговорил тоном, допускающим равноправие собеседника:
– В этой новелле просматривается две параллельные линии. Одну из них ты назвала. И здесь я с тобой частично согласен. Кто-то выйдет из театра и через час забудет, а кто-то узнает в попутчиках Пышки себя и задумается. Но вторая линия, и она значительно интересней – это мадемуазель Руссе. В ней тоже многие узнают себя, вернее, свою готовность за пару минут фальшивой благодарности жертвовать своими интересами, а потом часами обливаться слезами обиды.
Картина, нарисованная столь чётко и выразительно, высветила проблему Пышки с другой стороны:
– Ты говоришь о людях, позволяющих себя использовать?
Шарль кивнул головой и продолжил размышления вслух:
– Верно. И такая игра возможна только при наличии двух партнёров – охотника и жертвы. Не нравится быть жертвой – не подставляйся. Умный зритель сделает из этого правильный вывод: не давай себя использовать, не будь наивным дураком, тогда не придётся проливать слёзы. Каждый может научиться относиться к себе с уважением, вне зависимости от того, как зарабатывает на хлеб.
Трактовка Шарля перевернула моё понимание пьесы с ног на голову. Он, потерев виски, устало согласился:
– Перевернул. Потому что ты, как Пышка, ещё не научилась себя уважать. Мучаешься чувством вины, готова отступать в тень, лишь бы, так называемые друзья, были тобою довольны. Просила за Малона, а он... вместо благодарности, подставляет тебе подножки. Вот так-то, мадемуазель Руссе. Думаю, на сегодня хватит. Что-то голова разболелась. 
Шарль ушёл спать, а я села перечитывать конец новеллы. Состояние Пышки, описанное Мопассаном, звучало иначе, чем в сценарии: «Бурная злоба, желание выложить им всё напрямик в потоке брани, подступавшей к губам, но возмущение так душило её, что она не могла говорить. Пышка сидела прямо с застывшим и бледным лицом». По щекам действительно текли слёзы, которые она не могла сдержать, но это не были слёзы жалости к себе. Это были слёзы ярости. Вряд ли она когда-нибудь ещё раз попадётся в такую ловушку.
Завтра придётся полностью переделывать последние десять минут пьесы, но сегодня мне абсолютно наплевать, как отреагируют на это господин Антуан, супруги Малон- Луазо, Кордюне и все прочие.

      Вчера мысленно пообещала себе не думать о данном Жаку обещании, но сегодня меня опять одолели сомнения. Хорошо, что есть время подумать. Следующее представление Пышки стоит в программе только через три дня.
Задумчивое «ничего не деланье» было нарушено запиской от Сары Бернар. Она предлагала посетить её хаотично нарядную квартиру.
На этот я не увидела на голове Сары знакомых по прошлому визиту архитектурных сооружений. Отсутствовали не только красочное боа, но и маска забавного Арлекино на старательно накрашенном лице. Её естественное лицо оказалось совсем иным: бледноватая кожа, мелкая паутинка морщинок вокруг глаз и губ, чуть-чуть крупноватый нос, умные серые глаза и лоб, обрамлённый ореолом мелковьющихся, спадающих на плечи рыжеватых волос. Человеческий облик Сары оказался гораздо симпатичнее созданного ею имиджа, что правда не сказалось на её словоохотливости.
– Замечательно, что Вы откликнулись на приглашение. Я очень люблю, когда меня навещают. Хотя сама, признаюсь честно, ненавижу ходить в гости. А ещё обожаю получать письма, читать их, комментировать... Правда отвечать на них, к сожалению, никогда не успеваю. Я вообще человек весьма прихотливый. К примеру: с удовольствием даю советы, но не люблю, когда их дают мне.
– И Ваши знакомые не обижаются?
Сара равнодушно пожала плечами:
– Обижаются? Понятия не имею. Это их проблемы. Умные понимают, что моё время дорого стоит, а глупые... если не нравится, пусть ищут более удобные знакомства... Ну ладно, присаживайтесь. Хотите чаю? У меня есть особый сорт, привезённый одним хорошим знакомым из Китая.
Бернар заварила чай, поставила на маленький столик сервиз тончайшего китайского фарфора и разлила какой-то светло-жёлтый, ничем не пахнущий напиток.
Отпила пару глотков перешла к делу:
– Ну что, атмосфера в театре становится взрывоопасной?
Раньше меня удивила бы её осведомлённость, но полученная от Элизы информация об Анри не оставляла сомнений в достоверности источника. Отпираться не имело смысла.
– Ещё как! Рекомендованные Вами нововведения настолько накалили атмосферу в дилижансе, что в один прекрасный момент я чуть не вылетела оттуда, как нагадившая на ковёр кошка.
 Бернар, с сочувствием посмотрев на мой, чудом уцелевший нос, задумчиво произнесла:
– Мужчины вообще непредсказуемы. Очарованные женской красотой, они, как правило, распускают руки, а вот господин Малон распустил, почему-то, ноги. У него хоть хватило ума принести извинения?
Я вспомнила его извинения в парке и утверждение Элизы, что именно она отправила его с покаянием, чтобы не вылетел из тетра. Но посвящать Бернар во все детали не хотелось.
Ограничилась иронией, приправленной щепоткой яда:
– Хватило. Объяснил свои проделки трудным детством и не сложившейся жизнью.
Но Сара не унималась. Для чего- то требовала подробностей:
– Насколько я знаю, они… он и его подруга, были Вашими близкими друзьями?
Зачем я придуриваюсь? Анри, наверняка, посвятил её в наши школьные секреты. Ответила, как есть:
– Вся беда в старой дружбе. С чужими не так обидно.
– Могу дать полезный совет. Как уже сказала, делаю это с удовольствием. Не заводите друзей там, где работаете. У нас бывают лишь конкуренты или враги, что, практически, одно и то же. 
– Спасибо. Точно такой совет я уже получила вчера.
– И я знаю от кого. Хотите отгадаю? От Лекока. 
– Правильно. В этом Вы с ним удивительно похожи – оба охотно даёте полезные советы.
– Наши вкусы вообще похожи. Расходятся, практически, только по двум незначительным пунктам: ему не нравятся ни моя игра, ни мои скульптуры, а я.… и то, и другое считаю совершенно гениальным. 
При этом Сара состроила такую забавную гримасу, что я от смеха чуть не захлебнулась китайским чаем.
Выпустив в воздух еще несколько забавных шуток, хозяйка сказала вполне серьёзно:
– Пошутили и хватит. Я Вас, собственно, пригласила, чтобы поговорить о Пышке. Она смотрится уже гораздо лучше, хотя ещё кое-чего не хватает. Когда я на Вас смотрю, всё время приходит на ум ипподром... скачки.
– Господи, неужели я стала похожа на лошадь? 
Не обращая внимания на мой вопрос, Сара продолжила начатую мысль:
– А Вы бывали когда-нибудь на скачках, где речь идёт о больших ставках? Нет? Обязательно сходите, но не спешите выкладывать деньги. Игра не для дилетантов. Там только профессионалы срывают большие призы. Жокей, ведущий фаворита, за взятку, незадолго до финиша придерживает лошадь, не давая ей прийти первой.  Сам профессионал ставит в этот день на «теневую» лошадку и срывает весь куш.
– А при чём тут я?
– У меня такое чувство, что Вы себя тоже «придерживаете». Особенно в конце. Боитесь рассердить друзей? Зачем так жалобно хлюпать носом? Мадемуазель Руссе темпераментная, грубая женщина. Она ненавидит своих спутников. Ну так и отпустите себя, злитесь на них, презирайте их. В дилижансе должно стать душно. Поговорите с Кордюне (с Анри). Его, ещё более настырное насвистывание Марсельезы, создаст дополнительное напряжение.
    Меня поразил её совет. Пусть с разных сторон, но они с Шарлем пришли к одному и тому же. Она – с эмоциональной, он – методом рассуждений. Как всё оказывается просто!  Не нужно придумывать ничего нового. Просто отпустить себя и не сдерживать чувств, переполняющих меня на самом деле.
– Спасибо. Я должна благодарить бога, что Вы так охотно даёте советы. Они действительно бесценны.
Бернар измерила меня подозрительно-насмешливым взглядом, желая удостовериться, что благодарность не замешана на иронии. Но восторг и облегчение, наверняка отразившиеся на моей физиономии, должны были убедить Сару в искренности слов. И всё же её ответ был пропитан высокомерием:
– Я не осчастливливаю подобными советами всех подряд. Вы, в некотором роде, исключение. Во-первых, не вижу в Вас конкурентки. Пока сумеете до меня дорасти, успею два раза состариться и четыре раза умереть. А во-вторых... даже не знаю, как это объяснить... что-то в Вас есть... такое ощущение, будто мы – люди одной крови.
Я бежала домой, вдыхая аромат приближающейся весны. В ушах всё ещё звучали последние слова Бернар. Что она имела ввиду под «одной кровью»? Явно не происхождение. Судя по пересудам, она была наполовину еврейкой. Одни приписывали еврейство матери, другие – отцу, голландскому коммерсанту.  Но сейчас это не имело значения. Оставалось всего два дня до очередного спектакля. Всего два дня, чтобы разобраться в своих чувствах, набраться смелости и «отпустить себя».
…Спектакль подходил к концу. Заключительная сцена в дилижансе. Реальность смешалась с выдумкой. Ноющий голос Элизы, лживые извинения Жака, зависть, сочащаяся из всех щелей, презрение попутчиков и жуткая Марсельеза, зловредно насвистываемая господином Кордюне. Мутная волна протеста и крик взбунтовавшейся души: «Хватит быть всегда и для всех хорошей»!  Хватит позволять пользоваться собой».
Занавес медленно сползал вниз, в зале уже слышались аплодисменты, а мы всё ещё сидели на своих местах, не в силах вернуться в реальность. Обстановку разрядил Анри. Смущённо улыбнулся и подвёл итог:
– Ну ты сегодня дала! Такой энергии напустила, что мне даже стыдно стало. Будто я тебя обхамил. Похоже, залу тоже досталось.
Первые три представления новой Элизабет Руссе не вызвали отклика ни у публики, ни в печати. Только через неделю в одной из второсортных газет появилась статья некоего месье Огюста Любе, начинающего врача психиатра, разбирающего на примере героини де Мопассана синдром, названный им мазохизмом. Автор статьи утверждал, что такие пациенты, сами того не ведая, постоянно подставляют себя под физические страдания или моральные унижения, получая от этого им одним понятное удовольствие.
  Через три дня все газеты запестрели заголовками типа: «Мадам Альварес, исполнительница умалишённых женщин»
Теперь я, подобно Пышке, глотала слезы ярости и обиды, а Шарль, отпаивал меня жуткой смесью коньяка с валерьянкой.
Перепуганные бабушки, повелели Лекоку писать ядовитое опровержение. Шарль не отказывался, но попросил отсрочки.
На следующий день, убедившись, что коньячно-валерьяновая смесь оказала необходимое воздействие, он начал приводить в исполнение свой собственный план.
– Нене, если ты хочешь, я напишу в газету опровержение. Но критики и публика очередной раз начнут кричать о твоей несамостоятельности: всё по протекции, всё с подачи и под защитой всесильного мужа. Тебе это надо?
– А что ты предлагаешь?
– Опровержение ты должна написать сама.
– Но я же не писатель! Я не умею писать статьи в газеты.
– Пора учиться. Ведь пишешь письма родственникам... кстати, очень симпатичные... вот и попробуй написать о том, как поняла эту новеллу. Что тебе лично в ней особенно ценно.  Пора развивать свой собственных стиль, непохожий на мой.
– Но ты потом проверишь?
– Обязательно. Даже исправлю грамматические ошибки.
Я пыхтела над коротенькой заметкой дня три, перечёркивая каждую фразу по десять раз, пока не создала вариант, который рискнула показать Лекоку.
Текст звучал приблизительно так:
«Уважаемый месье Любе великолепно описал симптомы психического отклонения, названного им мазохизмом. Хотя думаю, нам всем было бы очень полезно научиться отличать временные недомогания от серьёзных, неизлечимых болезней. Простудный кашель – ещё не чахотка, а лёгкое расстройство пищеварения – не всегда холера.
В случае с Элизабет Руссе речь идёт не о болезни, а о недомогании, которое могло приключиться с каждым из нас. Признание, похвала, иллюзия принадлежности к более высокому кругу людей – это ли не соблазн, которому подчас нам всем трудно противостоять. Всегда ли мы с первого взгляда опознаём тонкую лесть? Как часто приносим в жертву свои интересы, боясь разочаровать тех, чьим мнением дорожим? Всегда ли хватает мужества сказать: «Нет» просящему о помощи, зная, что поступаем при этом в ущерб себе?
Для меня лично – это серьёзная моральная проблема: когда и во имя чего нужно жертвовать собой и своими принципами.  Где граница между христианским самопожертвованием и наивной слабохарактерностью, и как одно отличить от другого?
А Вас, уважаемый месье Любе, я приглашаю еще раз на наш спектакль. Посмотрите внимательно заключительную сцену. Надеюсь, на этот раз Вы поймёте, что мадемуазель Руссе – не Ваша пациентка. Эта бесхитростная, униженная жизнью женщина, на минутку перепутала грубую лесть с симпатией и уважением. Она, как абсолютно здоровый человек – учится на собственных ошибках. Она один раз наивно угодила в расставленную ловушку, но можете быть уверены: второй раз в неё не попадёт.
До встречи в театре, месье Любе и все те, кого заинтересует эта жизненно важная проблема.
С уважением,
Елена Альварес.»
Честно говоря, я изрядно трусила, протягивая Лекоку листок с опровержением. Он долго и внимательно вчитывался в мои строчки, временами склоняя голову на бок и подёргивая углом рта. Наконец, поднял глаза на робкую ученицу и улыбнулся:
–А что... очень даже забавно. Временное расстройство пищеварения ещё не холера. Ехидная Вы, однако, дама, мадам Альварес.
– Ну что, совсем плохо?
– Да нет. Отчего же. Я бы, конечно, написал по-другому, но это твоё мнение, твоё письмо в редакцию. Так и отошлём.
–Даже исправлять не будешь?
–Буду. Пару грамматических ошибок. Кстати, хороший конец придумала – всех в театр пригласила. То-то Антуан обрадуется, увидев через три дня полный зал. Ну что ж, теперь можно и начинать.
– Что начинать?
–А вот это ты поймёшь в ближайшие несколько дней.

Как и предсказывал Шарль, билеты на «Пышку» были распроданы до последнего. Администрации даже пришлось создавать дополнительные стоячие места. Мы, заразившись напряжением зала, играли с двойным воодушевлением, выкладываясь до последней капли душевных и физических сил.
  Театральные критики и специалисты по психиатрии рвали на части газетные строчки, разъясняя друг другу разницу между мазохизмом и самопожертвованием. В центре этого сражения метался, размахивая мечом, могучий, непобедимый Лекок.
 Имя Пышки стало в эти дни нарицательными. А заодно и имя Елены Альварес.
«Свободный театр» переживал второе рождение. На фоне газетной шумихи мы, в эти дни, перещеголяли даже «Комеди Франсез».  Вот она, непобедимая сила рекламы!
В утренней почте я обнаружила плотный большой конверт, от адресата «месье Огюст Любе». К моему удивлению выпала оттуда лишь маленькая записка:
«Месье Огюст Любе, он же – Камилла Клодель, будет рада принять Елену Альварес у себя в мастерской для дружеской беседы. При встрече всё объясню.
Ваша Камилла.»
Коротенький текст без объяснений сперва рассердил меня: что за глупая шутка. Ведь она меня чуть не утопила. Но вспомнив о том, что за этим последовало, поняла – Камилла сделала это не по злости, а по какому-то замыслу.
И вот, почти полгода спустя, я опять встретилась с работами Родена и Клодель. За это время многие старые знакомые покинули свои посты, уступив место новобранцам. Кимилла бросилась мне на шею, чмокнула в промёрзшую на ветру щёку и тут же потащила к большому, уютному креслу у пылающего всеми цветами радуги камина.
– Понимаю, Вы ждёте моих объяснений. Начну по порядку. Сейчас у нас с Роденом очередная фаза больших разногласий, а значит, он каждый вечер обедает у Розы и остаётся там ночевать. Мне очень плохо и одиноко, и в таком состоянии совсем не работается.  Я пытаюсь себя всячески отвлечь, езжу одна на прогулки, хожу в музеи и в театры. Особенно люблю Ваш театр и Вашу игру. Хотите чаю... или может немного вина?
– Лучше чаю, только не китайского.
– А почему китайского?
– Просто недавно одна знакомая таким угощала. Весьма странный напиток. Ну да ладно, рассказывайте дальше.
– Один раз я уже смотрела Пышку... в самом начале... но на прошлой неделе, посмотрев ещё раз, просто не узнала. Меня совершенно потряс конец. Понимаете, себя узнала. Огюст опутывает меня паутиной лести, а я млею и барахтаюсь в ней, как опьяненная паучьим ядом муха. Это продолжается уже много лет, и у меня не хватает мужества его бросить.
– Камилла, Вы нарисовали потрясающую картину. Точнее не скажешь. Ну а что случилось на спектакле?
–Да посмотрела на всё это и поняла, что он очень грамотно мною играет. Мадемуазель Руссе глаза открыла. Она умница. Ей одного раза хватило, чтобы эту игру понять и больше не подставляться.
Похоже, Вы были единственным человеком в зале, понявшим, что я хотела сказать.
– В том-то и дело. Так обидно стало, что никто другой этого не заметил. Подождала пару дней. Надеялась, найдутся умные критики, догадаются и заговорят наконец, а потом решила сама начать дискуссию.
– Но почему так странно и под псевдонимом?
– Понимаете, я ведь неплохо разбираюсь в рекламе. Нужно было что-то скандальное, чтобы читатели сразу внимание обратили. Надеюсь, Вы на меня не сердитесь?
– Наоборот. Вы совершили совершенно гениальный ход. Я у Вас в долгу. Прелесть какая... Огюст Любе...
– Ну не подписываться же было: начинающий психиатр Огюст Роден...
Камилла, рассыпав по плечам волосы, закружилась в диком, вакханальном танце, празднуя приближающуюся свободу.
Я смотрела, приоткрыв рот, страстное кружение женщины, и благодарила бога за дар помогать людям. Пусть даже одному человеку, но такому талантливому и прекрасному.
Мы закончили сезон на высокой ноте. Газетные дискуссии давно увяли, но зал до последнего дня был переполнен.
Антуан ходил грустный и растерянный – его основной состав покидал театр. Элиза уходила рожать ребёнка, я – в Одеон, а Анри – с Сарой Бернар в Лондон. Лекок, доиграв в последний вечер Месье Гранде, простился со сценой. Заключительный банкет, не смотря на разбушевавшуюся за окнами весну, походил скорее на пасмурную, промозглую осень.


                Глава 7


Летний отпуск начался. Мы распланировали его очень плотно. Вначале мы с бабушкой едем в Мадрид и на могилу её отца, потом вместе едем к Марии, а в заключение – три недели путешествуем с Шарлем по Италии.
   Мадрид навеял на Франческу ностальгическую грусть. Она гуляла по улицам, стояла около принадлежавшего им когда-то дома, рассказывая грустные и смешные эпизоды из детства. Она уже не утверждала, что у неё никогда не было ни мамы, ни младшего брата Мигеля. С гордостью водила по музею Прадо. Оказывается, он был основан её родителями, а первую коллекцию составлял дед со стороны матери. Больше часа мы провели в зале Альваресов, узнавая в лицах давно умерших предков знакомые черты. Ну и семейка же мне досталась!
  Насытившись Мадридом, бабушка отправилась дальше, в небольшой городок, где покоились бесчисленные Альваресы. Семейный мавзолей находился вблизи принадлежавшего им когда-то замка в мавританском стиле.
   Мавзолей спрятался в углу старого заброшенного парка – точная копия старого особняка, только совсем маленькая. Тот же кружевной фасад, лёгкие, едва касающиеся земли колоны и воздушные арки. В нём находили свой последний приют эти величественные и гордые люди. Почему-то с детства я считала их семейной усыпальницей музей Прадо. Боже, сколько же их было! Сколько судеб, сколько честолюбий, любви, ревности и разочарований нашли здесь свой последний покой.
  Мы остановились перед помпезным надгробьем из чёрного мрамора. Витиеватые золотые буквы торжественно и печально сообщали имя владельца:
 «Здесь покоится Граф Филипп Максимилиан Лоренцо де Альварес ХVI».
Бабушка долго гладила мрамор тонкими смуглыми ладонями, что-то поправляла, что-то шептала побледневшими губами, а потом, опустив вуаль, неподвижно замерла. Её душа, оставив высохшее, постаревшее тело у мраморного обелиска, улетела в далёкое прошлое. Туда, где, совершенно не знакомый мне граф Филипп Максимилиан Лоренцо был для неё самым красивым, самым добрым, самым лучшим в мире отцом.
   Я тихонько отошла в сторону. Внимание привлекла чёрная мраморная доска, приделанная к изголовью обелиска. Под ней стоял букет свежих цветов, непонятно как оказавшихся на старой могиле. Злотые буквы сообщали имя владелицы:
              «В память о маркизе Шанталь де Пьерак»
 На обратном пути я спросила бабушку об этой доске.
 – Кто такая маркиза Шанталь де Пьерак и почему она всё ещё приносит на могилу твоего отца цветы?
– Она не проносит цветов, потому что давно мертва. А вот кем она была... думаю, она была его единственной настоящей любовью.
– Ты была с ней знакома?
– Пойдём, сядем куда-нибудь, и я расскажу эту историю... а то ноги сегодня отчего-то плохо держат.
Мы присели за пустующий столик маленького уличного кафе и заказали холодный лимонад. Бабушка, сперва заикаясь, а потом, всё более приходя в раж, поведала мне историю любви своего отца в последние годы жизни.
– Окончательно порвав отношения с моей матерью, он, больной и потерянный, приехал ко мне в Париж. Вначале я его даже не узнала. Внезапно постаревший, седой, сгорбленный с потухшим взглядом. Две недели он беспробудно пил, приводя моего мужа в ярость, а меня в отчаяние. Через две недели взял себя в руки, слегка отдышался и попросил помочь найти старую знакомую, маркизу Шанталь де Пьерак.
Найти эту даму оказалось несложно. Давно овдовев, она всё ещё, время от времени, появлялась в высшем свете. Короче, с тех пор он быстро пошёл на поправку. Господи, как я была благодарна этой женщине! Она преданно поддержала отца в самый сложный период его жизни. Не дала ни спиться, ни умереть. Собственно, все последние годы они провели вместе. Жили то в Париже, то у него в замке, вместе дождались его реабилитации, возвращения чести и наград. Маркиза не могла быть похоронена  в семейном мавзолее, так как не считалась законной женой, но папа просил в своём завещании после её смерти установить доску, которую они заказали ещё при его жизни.
– А откуда цветы?
–Это её пожелание. Завещала большие деньги соседнему монастырю, чтобы они каждые два дня меняли цветы у его изголовья.
– И в честь маркизы ты назвала мою маму Шанталь?
–Да. Тогда я была ей бесконечно благодарна. Понимаешь, одна бы с ним не справилась. Она помогла ему устоять... хотя, после разрыва с женой, он так никогда окончательно и не пришёл в себя.
– А что же всё-таки между ними произошло?
 – Точно не знаю. Он так ничего и не рассказал. Сказал только, что она предала нас всех и сбежала, не желая нести ответственности.
– Это было как-то связано с политикой?
– Не думаю. Мама ею никогда не интересовалась. Скорее, с экономикой. Пока отец был в почёте, она относилась к нему очень трепетно, а когда рухнул с пьедестала... Тут появился, бог знает откуда, некий американец, коммерсант, богатый еврей. Она вдруг резко увлеклась предпринимательством... какая-то винодельня, гобелены, торговля... Как ни приедешь к ним – вечно корпит над бухгалтерскими отчётами... Мигеля с американцем свела..., а потом...  сперва сына в Америку отправила, а пару месяцев спустя, прихватив все деньги, сама к своему благодетелю сбежала.
– А ты видела этого американца?
– Раза два-три видела.
– И как?
– Страшный. Пугало огородное, но очень богатый.
– А откуда ты взяла эту историю, если отец ничего не рассказывал? Сама придумала?
– Ну что ты вцепилась в меня, как сыщик? Да, сама придумала. Нужно же было как-то всё объяснить.
– И всё ещё в неё веришь?
– Верю. По-другому и быть не могло.
– А что Мария об этом думает?
– Мария..., она знает больше, чем я. Подозреваю даже, потихоньку с мамой тогда встречалась, но говорить со мной об этом не пожелала. Она вообще несколько странная.
 – Кто? Мария?
 –Да. Она была средним ребёнком, а средние всегда ни то, ни сё. Первенец, естественно, самый любимый, младший... последняя радость, а средние проскакивают незамеченным. У меня так же было. Антуан – гордость и надежда, твоя мама – безграничная нежность, а Норберт... отношения с ним с самого начала не сложились, а уж после женитьбы на Софи...  Так. Всё. Допивай свой лимонад и пошли, пока меня совсем не разморило.
 Карета плавно катила нас к гостинице, лишь изредка подпрыгивая на круглых, веками обточенных и обкатанных камнях. Ну не всё ли равно, что не поделили между собой мои предки? Любопытно, но не хотелось верить в бабушкину версию. Вспомнились слова Жака: «От своих предков мы наследуем не только их состояния и таланты, но и их пороки». Не хочется иметь в прабабушках корыстную даму, сбежавшую к любовнику, прихватив с собой всё состояние и оставив больного, потерпевшего крушение мужа умирать с голоду. Хотя, похоже, и у него рыльце было в пушку. Не успев выйти из двухнедельного запоя, бросается на поиски какой-то маркизы! Кажется, они оба были развесёленькой парочкой.
Уже засыпая под лёгким, шёлковым одеялом, я постановила учинить грандиозный допрос Марие. На этот раз она от меня так просто не отделается.
К завтраку бабушка вышла пожелтевшей и невыспавшейся. Тёмные круги под глазами выдавали проведённую без сна ночь. Она покачивала седой, плохо уложенной причёской, рассеянно помешивая ложечкой сахар, так и не попавший в чашку, Я, не прерывая её размышлений, терпеливо поедала мягкую булочку, намазанную вишнёвым вареньем. Наконец, собравшись с мыслями, бабушка подняла на меня тёмные, миндалевидные глаза.
–Я вчера долго не могла заснуть... вернее, вообще не спала. Опять воспоминания замучили... Глупости я тебе вчера наговорила. Не могло этого быть.
– Милая ты моя, зачем же тогда придумала эту скверную историю? Для чего тебе это было надо?
– Наверное от обиды. Что бы у них там ни было, но почему она сбежала, со мной не попрощавшись? Уехала к Мигелю, повидалась с Марией, а я.… как будто меня вообще для неё больше не существовало... Что я ей плохого сделала! Очень больно было. Вот и придумала эту глупую историю, чтобы память её очернить.
– Бабуля, но почему, если так мучилась, сама матери не написала? Потребовала бы адрес у Марии и написала.
– Гордость на позволила. Понимаешь, для меня потом не так уж важно было, что там у них с отцом. Это их отношения. Но со мной то зачем так?  Для мамы Мигель всегда на первом месте стоял. С Марией тоже полное взаимопонимание, а я.… меня она, почему-то, сторонилась. Чем-то я её не устраивала...
Много лет спустя совсем уж было собралась написать, но оказалось… слишком поздно. Даже не знаю, где мама похоронена. Вот так-то.
В эту минуту бабушка походила на сморщенного ребёнка. Она обиженно шмыгнула носом, крутя в руках бесполезную чайную ложку. Я вскочила со стула и притянула её к себе. Щемящая жалость и нежность к этой гордой, утончённой, недоступной графине, тоскующей по предавшей её когда-то маме... Господи! Родная, маленькая моя! Если бы ты знала, как я тебя люблю!
 Франческа, уткнувшись в меня мокрым от слёз лицом, всхлипывала и бормотала на плохопонятном испанском языке.
Слегка успокоившись, бабушка отстранилась, внимательно взглянула мне в лицо и уже на четком французском грустно произнесла:
–Детка, когда ты вот так... мне кажется, она вернулась ко мне снова.
В экипаже, по пути к Марии, бабушка сидела, отвернувшись к окну, и молчала. Только при подъезде к дому, уже полностью успокоившись, сдержанно пояснила:
– Не переживай и забудь об этом разговоре. Всё давно ушло в прошлое. Просто я расчувствовалась, постояв у дома, где выросла... и вообще. Обещай, ни о чём не расспрашивать Марию.

    Вернувшись домой после путешествия по Италии, я обнаружила на своём письменном столе толстую пачку писем. Перебирая конверты, подписанные незнакомыми именами, я обнаружила послание от Элизы. Неровные строчки, местами расплывшиеся буквы, множество исправлений... всё говорило о душевном смятении написавшей письмо.
   «Елена, предполагаю, ты уже вернулась из отпуска и у тебя всё хорошо. Моя жизнь дала крен, хотя... может, так и лучше. Вскоре после твоего отъезда я родила дочку. Маленькая, очень слабенькая девочка прожила только три дня. Больше ей было не суждено. С Жаком мы расстались почти сразу, и это, наверное, к лучшему. Всё равно у нас бы ничего не получилось. Он меня никогда не любил, и ты здесь не при чём. Просто он, как многие талантливые люди, живет в придуманном им мире. Видит и любит только себя и свои страдания. А меня он просто использовал, когда ему было удобно. Поняла это ещё до рождения дочери. И помогла твоя Пышка, вернее твоя игра. Большое спасибо. Не буду описывать, что пережила в эти месяцы. Главное – удалось выжить. Немного придя в себя, подписала контракт с очень серьёзным театром, правда не парижским, а марсельским. У них за пару недель перед началом важных гастролей заболела исполнительница главных ролей. Директор этого театра видел меня когда-то в «Рыжике», запомнил и написал приглашение.  После завтра уезжаю на гастроли сперва по Австрии и Германии, а потом в Россию. Когда вернусь – обязательно встретимся. Извини за все гадости и резкости, которые я наговорила тебе в последнее время. Думаю – от беременности и меня просто голова съехала набекрень.
Целую, твоя Элиза.»

  Раздражение и злость, которые я испытывала к подруге последнее время, тут же улетучились. Как это должно быть страшно, девять месяцев носить в себе живое существо, чувствовать его, мечтать о встрече с маленьким человечком, а увидев... даже не успев насмотреться, тут же потерять. Бедняга.  Хорошо, что у неё хватило сил расстаться с Жаком. В отношении его чувств, Элиза не ошиблась. Скорей бы она возвращалась.
Перечитав ещё несколько раз, спрятала её письмо в ящик и принялась за остальную стопку.
 Забавно. Содержание остальных посланий было похоже на письмо подруги. Незнакомые женщины рассказывали о своих судьбах, об использовавших их людях, и об одиночестве, которое получили взамен за легковерие и душевную щедрость. Все, так или иначе, благодарили за мадемуазель Руссе и спрашивали совета, как жить дальше.
 Этот поток писем меня ошеломил. Неужели то, о чём я мечтала, выбирая эту профессию, состоялось? Неужели мысли и чувства, которые я вкладываю в свою игру, способны кому-то помочь? Но что я могу ответить женщинам, о которых знаю только то, что они пожелали рассказать? Какие советы могу дать, если сама только начинаю жить? Может на эти письма вообще не обязательно отвечать?
Промучившись пол дня, пошла за советом к маме. Она часто рассказывала, что постоянно переписывается с поклонницами и женщинами, которые мечтают стать красивыми. Уж она то знает, как обращаться с подобными письмами.
   Мама не стала перечитывать всю кипу. Взяла наугад два-три верхних и два-три из середины.
– Это хорошо. Ты становишься популярной. Такие письма нельзя оставлять без внимания. Все эти женщины доверили тебе свои чувства и надеются на помощь.
– Но как я могу помочь, не зная об их жизни ничего, кроме отдельных эпизодов?
– Мой жизненный опыт показал, что, вообще, нельзя давать конкретных советов, типа: «на Вашем месте я поступила бы так-то и так-то...», или «Вы должны повести себя так...».
– А что же ты делаешь в таких случаях?
 – Дочка, говоря о театре, ты сформулировала свою задачу совершенно точно: «Мы даём возможность людям задуматься и самим принять решение». И это правильно. Никогда нельзя принимать решение за другого человека, ведь его реальных, подспудных проблем мы не знаем.
 Я вспомнила о недавнем разговоре с бабушкой. Кто знал, что она всю жизнь страдала из-за предательства матери, но не по отношению к отцу, а к ней. Говоря: «Матери у меня никогда не было», на самом, деле хотела сказать: «Мама меня никогда не любила, или любила меньше, чем сестру и брата, и это было больно и несправедливо».
– Ну и как ты отвечаешь?
– Всё зависит от содержания. Если женщина пишет, что чувствует себя слишком тучной, не может носить платьев по предлагаемым мною фасонам, хотя они ей очень нравятся, я не буду советовать ей похудеть.
– Почему? Это было бы самым разумным.
Мама рассмеялась и, забавно подняв вверх указательный палец, важно произнесла:
– Если бы она могла похудеть, она бы давно это сделала, не обращаясь ко мне за советом. Понятно? Лучше убедить её в том, что умеренная полнота многих женщин даже украшает.  Напомнить о полных, но очень привлекательных женщинах на картинах Ренуара или пухленьких мадоннах Леонардо да Винчи, и посоветовать взять из моих новых моделей лишь те элементы, которые подходят к её фигуре и походке.  Главное, не забыть пожелать корреспондентке удачи.
– Но ведь это простая отписка!
– А вот и нет. Этим я призываю женщин не перекладывать ответственность на меня, пусть всего лишь за фасон нового платья, а развивать собственный вкус. Возможно, это им поможет и в более серьёзных ситуациях.
– Удивляюсь, что после таких ответов женщины всё ещё продолжают тебе писать.
– А знаешь, как интересно получать от них второе или третье письмо, когда они присылают рисунки самостоятельно разработанных фасонов на основе взятых у меня элементов. Иногда получается действительно талантливо.
– Ну ладно, возможно с одеждой несколько проще, но как быть с жизнью, отношениями с близкими, с одиночеством?
– Ну хорошо. Давай возьмём хотя бы это письмо. Что пишет о себе мадам Мадлен Кольбе?
Мама несколько раз с выражением перечитала текст. Его, хотя и незамысловатый слог, приятно поражал спокойствием и рассудительностью. Женщина, не вдаваясь в подробности, кратко описала свою не сложившуюся жизнь. По прошествии стольких лет я, естественно, не могу на память воспроизвести это письмо, но общая суть состояла в следующем:
 Речь шла о двух сёстрах. Мадлен, старшая из сестёр, была крепкой, угловатой, здоровой девочкой, унаследовавшей от отца рыжеватые, непослушные волосы и целую россыпь веснушек на квадратном, коротконосом лице. Бланш, младше её на три года, внешней статурой пошла в мать – этакая хрупкая, болезненная фарфоровая статуэтка с ангельским личиком и мягкими, густыми каштановыми локонами. Бланш постоянно простужалась, кашляла, чихала и температурила. Разумеется, на этом ребёнке сосредоточились все тревоги и заботы родителей. Мадлен, не понимая причины их страхов, чувствовала себя нелюбимой и ненужной.
Однажды, ей было лет десять, Мад стояла перед зеркалом, собираясь на детский праздник. Платье, перешитое из старого маминого, сидело отвратительно, рыжие волосы непокорно топорщились в стороны, делая лицо ещё более квадратным. На праздник идти расхотелось, тем более что идти пришлось бы одной – Бланш опять лежала с температурой в постели. Мать, увидев её недовольное лицо, с досадой пропела:
– Что опять не так? Что тебя опять не устраивает?
И тут Мадлен осенила блестящая идея:
– Знаешь мама, я подумала, мне не стоит идти на праздник. Бланш лежит одна в кровати, а я еду веселиться? Лучше тоже останусь дома, посижу с ней, поиграем вместе... 
В этот момент мамино лицо подобрело и расцвело. Она обняла старшую дочь, расцеловала и назвала самым добрым, самым замечательным ребёнком на свете.
Собственно этот день и определил всю дальнейшую жизнь Мадлен. Она поняла – жертвуя собой, будет всегда любимой. Она и жертвовала.
Подросшая Бланш, превратившись в прелестную девушку с личиком херувима, рано вышла замуж, родила троих детей, тяжело болея после каждых родов. Мадлен на многие годы поселилась у сестры, помогая растить детей и вести дом. Потом заболел отец, и она взялась помогать матери ухаживать за больным. Затем ухаживала за матерью, пережившей мужа на пару лет. И все эти годы родители не уставали благодарить бога, подарившего им такую дочь. «Мад, ты ведь у нас просто святая! Ты – лучшее, что нам было дано в этой жизни.»
И вот: родителей больше нет, Бланш давно вырастила детей и в помощи не нуждается, а Мадлен, одинокая и никому не нужная, пишет письмо молодой актрисе Елене Альварес с просьбой о помощи и совете.
«Я, рослая, костлявая старая дева, осталась в сорок четыре года без близких, без друзей и без смысла жизни. И самое страшное, посмотрев Вашу Пышку, поняла: меня, как и её, всю жизнь использовали, даря похвалу и признание в обмен на самопожертвование, а потом выбросили за ненадобностью в беспросветное одиночество. Посоветуйте, как жить дальше.  ... А может жить вообще больше незачем?»

Письмо потрясло своим лаконичным трагизмом. Это тебе не придуманный роман, который, можно переписать заново. Жизнь, к сожалению, нельзя начать с начала. Не могу же я посоветовать Мадлен вернуться на тридцать пять лет назад обратно к зеркалу и, не взирая на плохо пошитое платье, отправиться на детский праздник, пожертвовав похвалой и нежными объятиями матери. Это старая, банальная истина – нам не дано обладать всем сразу. Жизнь постоянно ставит нас перед выбором: или – или.
 Мысли уплыли в собственное прошлое. Ох уж эти женские зеркала! Сколько горя они сотворили, демонстрируя ранние морщины, заплывшие жирком талии и короткие, кривоватые ноги. Сколько часов я провела наедине с коварным стеклом, разглядывая свои круглые щёки и сокрушаясь, что не похожа ни на маму, ни на испанских бабушек.
 А зеркало, напугавшее меня перед выпускным балом! Да эти зеркала, хуже змея, совратившего Еву райским яблочком. Без тех и других женщины были бы гораздо счастливее. Да и мужчины, полагаю, тоже.
Мама помахала передо мной письмом мадемуазель Кольбе и повторила вопрос:
– Ну и что ты об этом думаешь?
Что я могла об этом думать?
– Естественно, очень жаль женщину, но понятия не имею, что посоветовать. Хотя, как ты сказала, советовать вообще не следует.
Мама, перечитала письмо заново и кивнула головой:
– Да, я очень сомневаюсь, что она ждёт от тебя реального совета. Ей хотелось высказаться, излить душу, а выход найдёт сама. Судя по всему, ей и поговорить не с кем. Подумай над этим и попытайся написать ответ, но не увлекайся. Постарайся уложиться максимум в десять фраз.
– А ты проверишь грамматические ошибки?
– По этой части лучше обратись к бабушке. Она у нас в семье самая грамотная. А содержание обязательно почитаю.
Я прокорпела над ответом до самого вечера, стараясь создать что-то умное и взрослое.  Плюясь и чертыхаясь, переписывала строчки, которых оказывалось то слишком много, то слишком мало, то вообще не о том.
В итоге, выбросив всё это в помойное ведро, взяла чистый лист бумаги и искренне написала о своих ощущениях.
   «Уважаемая мадемуазель Кольбе! Ваше письмо заставило меня о многом задуматься. Горько пол жизни, позабыв о себе, поддерживать родных и близких, а потом остаться в полном одиночестве. А что, если посмотреть на это иначе? Позади осталась только первая половина жизни. Вторая половина ещё впереди. И её Вы можете посвятить себе. И потом... что это на самом деле? Одиночество или свобода?
Как думаете, если на первую половину выпало столько похвал и признания, можно ли во второй обойтись и без них?
Загляните в себя и задайте простой вопрос: «А чего бы мне хотелось? Что принесёт мне радость? Что интересного происходит в окружающем мире, который до сих пор проходил мимо меня? Свою свободу я заслужила».
Мадемуазель Кольбе, я уверена, Вы обретёте утерянный смысл жизни, любя и заботясь о себе так же преданно, как в первую половину жизни заботились о других.
Простите, но под конец мне хочется всё же дать один совет. Держитесь подальше от спившихся мужчин и в пух и прах проигравшихся Жигало. Их единственная плата за обед, крышу над головой и деньги в долг, которые они никогда не возвращают, состоит из девяти слов: «Милая, ты самая лучшая, самая святая женщина в мире...»,
От всего сердца желаю Вам удачи
Елена Альварес.

Содержание моего письма маме совсем не понравилось.
–Ты пустила в ход свой, всем известный сарказм, но, боюсь, мадемуазель Кольбе может обидеться. В её исповеди я не заметила ни капли самоиронии, или хотя бы намёка на юмор. Она пишет сухо, сдержанно и очень серьёзно. В письмах, как и в общении с малознакомыми людьми, если ты, конечно, хочешь продолжить это общение, нужно попадать в резонанс. Иначе возникает взаимное непонимание и, как итог, ненужные конфликты.
Я попыталась оправдаться:
– С иронией я писала не о ней, а о сутенёрах, которых советовала избегать. И потом... самоирония – это лучшее лекарство, и, если мадемуазель Кольбе её не понимает, ей уже ничто не поможет.
– Елена, я не буду настаивать на своей правоте, но мне любопытно, что из этого получится. Обязательно сообщи, если эта дама когда-нибудь опять даст о себе знать.
– А на остальные письма тоже надо отвечать?
– Конечно. Хотя бы пару строчек.
– Боюсь, это станет скоро моей второй профессией.
– Вот и хорошо. Самая надежная гарантия независимости от капризных режиссёров и прочих ударов судьбы.
Тогда я ещё не могла оценить маминой гениальной правоты. Только заметила, как задрожали её губы, заговорившие про эти удары. Она, на первый взгляд открытая и общительная, была на редкость скрытным человеком. Я могла только догадываться, что происходит в её душе на самом деле.
 А там не происходило ничего хорошего. Это случилось приблизительно год назад. То ли она умышленно ослабила цепь, на которой продержала отца столько лет, то ли он сам исхитрился с неё соскочить, но уже скоро год, как папа живёт с молодой певичкой, навещая маму только по праздникам и по необходимости. Мама сухо и немногословно поставила нас в известность, попросив ни во что не вмешиваться и вообще с ней об этом не говорить, но выглядела она последнее время очень неважно. 
 Честно говоря, его неожиданный прыжок в сторону меня удивил. Зачем понадобилась певичке эта немолодая, изрядно располневшая и облысевшая знаменитость, понятно даже начинающей актрисе, но он… опытный человек, наизусть знающий театральные интриги... Неужели тоже взглянул на себя в кривое зеркало? Я видела эту свеженькую, аппетитную девочку на сцене. Если она и старше меня, то всего на пару лет. Подвижная, с милым, задорным голоском и кокетливой улыбкой... Этакий цветок –однодневок, который никогда не станет звездой... во всяком случае без мощного покровителя.
Но вправе ли я, недавно давшая такой же совет Элизе, осуждать папу или его певичку? Зачем осуждать других, если сама не без греха. Ведь замуж за Лекока выходила по расчёту, хотя за все эти два года ни разу ни о чём не пожалела.
 Выполняя мамину просьбу, я не проронила ни слова об ударившей по ней судьбе. Заметив вздрогнувшую нижнюю губу, хотела просто притянуть её к себе и погладить по волосам, утешить, как недавно утешала бабушку, но мама... резко поднявшись со стула, отошла к окну и повернулась ко мне спиной. Руки, обтянутые мягкой, тёмно-бордовой тканью домашнего платья, взметнулись к лицу, то ли смахивая непрошено набежавшие слёзы, то ли поправляя выбившуюся из причёски непослушную прядь светлых, завитых в тугие локоны волос.
 Мама не была ни сухой, ни чёрствой. Просто не признавала сентиментальности и ласк. Когда я была маленькой, она целовала меня только раз в день, прощаясь на ночь. Последние годы мы обменивались лёгкими прикосновениями к щекам друг друга при встречах и прощаниях. Она никогда не лезла мне в душу, не досаждала назойливыми вопросами, не пыталась выведать, что находится за пределами того, что я сочла нужным рассказать, но и о своих чувствах не говорила. Её речь, даже о чём-нибудь серьёзном и важном, всегда принимала форму беззлобной иронии, исключавшей всякую сентиментальность. Думаю, моя манера общения скопирована с неё. Хотя, к моей иронии с годами добавилась изрядная порция яда.
Сёстры Альварес тоже были достаточно скрытными, но их чувства я научилась читать довольно быстро, а интересующие подробности отгадывала по случайным оговоркам или незаконченным фразам. Как когда-то, в рассказе о первых годах жизни в Париже, у Франчески вырвалось короткое замечание об отношениях с мужем: «С приездом отца начались наши первые конфликты...», которые, как мне кажется, закончились только со смертью этого таинственного супруга. Хотя она, как и положено вдовам, говорила о нём только хорошее. Называла честным, порядочным, заботливым спутником жизни, какого может пожелать себе каждая разумная женщина. Но почему-то, по мужу графиня де Бельвиль, она до сих пор называет себя «де Альварес», хотя де Бельвили принадлежали к старинному роду, боковыми корнями соприкасавшимся с королевским? Почему, говоря о муже, она никогда не смотрит мне в глаза, а лицо принимает отстранённо-тусклое выражение? Франческа явно не походит на женщину, вкусившую радости счастливой семейной жизни.
Сентиментальной нежности не было ни в ней, ни в Марии, но, находясь рядом с ними, я окуналась в густые потоки тепла и приятия, полностью заменявшие объятия и поцелуи.
В отличие от них, бабушка Лавуа, моя чудесная Лизелотта, была темпераментной, волевой, очень неглупой и невероятно ласковой женщиной. До сих пор помню ощущение её упругого, плотного живота и великолепного бюста, в который можно было зарыться с головой и замереть в уюте и защищённости от всех опасностей внешнего мира. Она с удовольствием посвящала меня в былые сердечные тайны, а я, не боясь показаться глупой или наивной, открывала в юности только ей свои незамысловатые секреты. Кстати, она была единственным человеком, знавшим о моём похождении с Жаком. 
  Думаю, именно от Лотти папа унаследовал потребность в ласковости. В этом они с мамой совершенно не подходили друг другу. Он, проходя мимо жены, постоянно стремился обнять её, потереться о щёку, чмокнуть в нос, а она, морщась и с досадой отталкивая его руки,  отступала по другую сторону стола или за кресло. Иногда он обиженно сопел и уходил в другую комнату, а иногда, изображая кровожадное чудовище, громко рыча и топая ногами, пускался вдогонку, сдвигая и опрокидывая попадавшуюся на пути мебель. Отловив свою жертву, папа заталкивал её в угол, выход из которого стоил смачного поцелуя, а иногда и двух. В детстве я азартно втягивалась в эту игру. Громко визжа, носилась у них под ногами, стремясь первой попасться в папины сети. Он, грозно причмокивая, хватал меня на руки, подкидывал к потолку, раскачивал в воздухе и напевал на мотив какой-нибудь известной арии гимн предстоящему обеду: «Кто у меня самый сладенький, самый вкусненький, самый сочненький лакомый кусочек»?
  В детстве я относилась к отцу с восторгом и обожанием, но лет в тринадцать ощутила зыбкую поверхностность этой связи. Даже в частной жизни он оставался артистом, нуждающимся в восхищённой публике. Был великолепен на светских приёмах и маленьких семейных торжествах, в долю секунды очаровывал продавщицу цветов и привередливую баронессу.  Отец охотно давал дельные советы, связанные с театральной жизнью и общением с критиками, но все остальное, не имеющее непосредственного отношения к его славе... подёргивало глаза плёнкой сонливости, а рот  искривляло  в неподдельной зевоте. 
Он ушёл из дома ровно через год после моего замужества. Было ли это случайностью, или мама удерживала его все эти годы на цепи только из-за меня, сохраняя звучное имя Лавуа незапятнанным и незамутнённым. Она сама, сменив имя Шанталь де Бельвиль на Шанталь Лавуа, потеряла графский титул и частичку «де». Мой дед, Лавуа–старший, несмотря на все происки, так и не был причислен к дворянскому сословию. Сожалела ли мама об утрате графских привилегий? Думаю, нет. Она принадлежала к поколению, ценившему не заслуги предков, а собственные достижения.
Все эти мысли и воспоминания промелькнули в моей памяти, пока мама, отвернувшись к окну, поправляла причёску.
Последние дни отпуска, по рекомендации мамы, я провела за письменным столом, отвечая на письма обездоленных поклонниц.  Внимательно вчитываясь в текст, пыталась понять характер корреспонденток и вступить с ними в резонанс. Новая профессия начинала доставлять удовольствие. Суть проблемы у всех одна, а вот причины каждый раз новые. Одни боролись за любовь, другие за уважение или принадлежность к привилегированной группе, а третьи, как я в детстве, – за признание неординарности собственной личности.
   Вспомнилась, как жаловалась Марии: «родственники своими ожиданиями гонят меня как дрессированную лошадь...». Откуда взялось тогда это чувство, ведь любви пришлось на мою долю с избытком? Меня любили безусловно и безоговорочно. И этот поток не стал бы менее полноводным, окажись я неталантливой серой мышкой, но мне, почему-то, только любви было мало. Впитав с детства неутомимое честолюбие Альваресов и Лавуа, я жаждала ещё и уважения. Уважения за конкретные заслуги. Я сама взгромоздила на себя эту ношу, сгибаясь и негодуя под её тяжестью. А что было бы, окажись я и в самом деле абсолютно бездарной? Сломалась бы, как те несчастные женщины, на письма которых отвечаю сейчас с высоты своего Олимпа?   
    Размышляя о причинах, которые привели моих поклонниц к краху, я с ужасом задавала себе один и тот же вопрос: «А что, если эта болезнь, постоянная жажда любви и признания, неизлечима? Что, если такие, как я, никогда не научатся бежать налегке? 
     Заканчивая эту историю, забегаю на полгода вперёд. Вопреки маминым опасениям, Мадлен Кольбе не обиделась и прислала отчёт о своей новой жизни. Он был написан совершенно в другом тоне – жизнерадостно и иронично.
 Прежде всего Мадлен поблагодарила за своевременный ответ. Как раз дня за два до моего письма она успела обменять пару крупных банкнот на горстку красивых слов молодого поклонника. Посмеявшись над «наивной доверчивостью неопытной старой девы», Мад безоговорочно выставила за дверь корыстолюбивого Жиголо.
 Удостоверившись в полезности одного совета, она поверила и в остальные. Серьёзно задумалась о радостях жизни, и вскоре, читая газеты, наткнулась на объявление о начале нового цикла психологических семинаров, проводимых каким-то учеником Зигмунда Фрейда. С тех пор, она вполне счастлива. Два раза в неделю слушает лекции, каждый раз узнавая что-то новое о себе. Обзавелась новыми знакомыми и, как ей кажется, смыслом жизни.
Тратя последние дни отпуска на ответы растерявшимся женщинам, я не питала иллюзий в отношении полезности советов. И правильно делала. Мадемуазель Кольбе оказалась приятным исключением, отблагодарившим меня за усердие. Повторных писем от других корреспонденток я так никогда и не получила.


  Последний день перед началом сезона. Последний день лета. Шарль закончил очередной философский трактат, а я – последнее бесполезное письмо. После завтрака, посмотрев в окно, мы одновременно почувствовали желание сбежать на целый день из Парижа куда-нибудь, где не нужно ежеминутно снимать шляпу и вежливо раскланиваться с полузнакомыми, не представляющими ни малейшего интереса людьми.
Через два часа наша коляска остановилась на берегу забытого богом и людьми лесного озера. Лишь маленькая, кособокая деревушка развалилась на одном из дальних берегов этой окружённой лесами чаши.
Молча двигаясь вдоль берега по узкой тропинке, петлявшей среди упавших стволов и полусгнивших веток, мы радовались умиротворяющему запаху грибов и прелых листьев.
Слабый ветерок и низкое сентябрьское солнце накрыли поверхность воды серебристой рыбьей чешуёй.
В голове кружились обрывки мыслей: странно, я столько времени посвящаю чужим людям, ничего толком не зная о собственном муже. Каким он был до встречи со мной? Был ли когда-нибудь серьёзно влюблён? А что, если у него где-то живут взрослые дети?
– Шарль, расскажи мне о себе, о своём прошлом. Ведь я о тебе ничего не знаю.
– А тебе на самом деле хочется что-то обо мне знать?
– Конечно. Ведь мы, прожив вместе два года, так и не познакомились. Вернее, я не познакомилась с тобой.
– Вообще-то, я не очень люблю о себе рассказывать. Подчас больно ворошить прошлое... хотя... с другой стороны... почему бы и нет... Только с одним условием: ты не будешь перебивать и задавать вопросы.
– Обещаю не издать ни единого звука.
– Ну что ж. Давай знакомиться:

Я был младшим из четверых детей, рождённым матерью в том возрасте, когда другие женщины, добросовестно исполнив обязанности деторождения, выходят на покой, с чистой совестью наслаждаясь правом на отдых.
 Мама произвела, так называемого «последыша», собрав остатки отпущенных ей природой сил, но, к сожалению, этого не хватило на полноценного, здорового ребёнка. Я получился хилым и болезненным.
 Мама героически поила меня отварами, часами держала за столом, заставляя доесть положенную порцию завтрака или обеда, укутывала тёплыми шарфами, выводя на получасовую прогулку в парк, но... В то время, как другие дети, с визгом бегая по траве, ловили цветных бабочек, я упорно отлавливал очередной насморк или кашель. Мама, обречённо вздыхая, снова укладывала в постель и заворачивала в горчичники и шерстяные одеяла. После чего, выдавала очередную книгу. Собственно, всё моё детство прошло в кровати с книгами в руках. Отец, протягивая мне очередное чтиво, всегда выражал надежду, что это не нанесёт вред моему хлипкому здоровью. Предполагаю, запаса сил, собранных моими родителями для создания четвёртого ребёнка, хватило только на здоровый интеллект.
В восемнадцать лет я выглядел на пятнадцать. Бледный, тощий юнец, возомнивший себя гениальным актёром. Не обращая внимания уговоры отца, я поступил в консерваторию на актёрское отделение. На экзаменационном листке стояла пометка: «попробовать на характерные роли». Понятно, что с такой внешностью в герои-любовники я не годился.  Кстати, учился я на одном курсе с Бернар. Тогда она была таким же тощим, нескладным подростком, как и я, но её темперамента и эпатажа хватило бы на двоих. Я совершенно терялся на фоне её эмоций.
После выпускных экзаменов, где она сорвала третью премию за исполнение драматической роли и вторую за комедийную... я, кстати, удостоился первых премий за обе, мы были приглашены в Комеди Франсез. Правда, Сара проработала там недолго. Переругавшись с дирекцией театра, она перескочила в Одеон, а я остался в Комеди. Первый значительный успех мне принесла роль Квазимодо. 
Таким уродом и подобрала меня великолепная Маргарита Бюсе, звезда парижского полусвета, прожившая много лет на содержании одного из сильных мира сего. К моменту нашего с ней знакомства, он успел осчастливить её своей кончиной и приличным состоянием.
 Марго была почти на пятнадцать лет старше меня. Рослая, статная женщина с крупными, хорошо сочетавшимися друг с другом чертами лица и великолепной, живой мимикой. Она была не просто куртизанкой, а куртизанкой высшего класса. Умная, хорошо образованная, обладающая исключительными манерами, она много лет принимала у себя всю культурную элиту Парижа. Начинающие художники, драматурги и артисты почитали за честь быть приглашёнными к ней на обед или на вечерний приём.
Уж не знаю, чем заинтересовал Маргариту, но она решительно взяла меня под свою опёку. Быстро покончила с шерстяными шарфами и отварами, заменив их гантелями, фехтованием, ежедневными пробежками на свежем воздухе и холодными обливаниями.
  Мама, прослышав о нововведениях, неделю прорыдала в постели, призывая все возможные небесные кары на голову погубительницы драгоценного сына. Но мадам Бюсе эти кары не напугали. Она занялась не только моим внешним видом и здоровьем, но и светским воспитанием. Ввела в общество интереснейших людей того времени.
 В первые месяцы, присутствуя на её светских раутах, я лишь прислушивался к спорам и суждениям мудрецов, не решаясь высказывать своё мнение. Зато вечером, после ухода гостей, разражался вдохновенной критикой, не жалея ни яда, ни сарказма, цитируя в лицах знаменитостей и их, под час весьма противоречивые аргументы, чем не мало забавлял Маргариту.
Однажды она коварно вытащила меня из укрытия:
 – Господа, вчера месье Лекок рассказал мне великолепную историю, сравнив две критические статьи, отправленные уважаемым месье N. в один и тот же день в две разные газеты. Это было просто великолепно! В одной он написал, что... ах нет... у меня так не получится. Шарль, не будете ли Вы так любезны повторить этот шедевр ещё раз?
Естественно, распушив перья, я расстарался на славу. Гости, вдоволь повеселившись, тут же углубились в дискуссию на заданную тему. Маргарита, сияя всеми ямочками и зубами, праздновала победу. Её манёвр удался.
С тех пор гости, по собственной инициативе, вовлекали в общую беседу.
  Однажды меня довели до бешенства грязные, насмешки над «Олимпией», впервые выставленной в Салоне Эдгаром Мане. Я считал эту картину абсолютно гениальной. Официальная критика громила её на все лады. Целый вечер я с апломбом объяснял Маргарите особую прелесть нового стиля. Наконец, притворно зевнув и потерев уставшие уши, она оборвала меня неожиданным предложением:
– Почему я всё это должна слушать? Напиши свои мысли на бумаге и отошли в газету, как альтернативное мнение.
– Но я не умею писать статьи в газеты.
– Вот и учись, а я пошла спать.
Утром я прочёл ей вслух плоды ночного творчества, ожидая восхищённых похвал и аплодисментов. Реакция Маргариты была обескураживающей:
– Ну и скукотищу же ты состряпал! Вряд ли у кого-нибудь достанет сил даже до середины дочитать.
– А как, по-твоему, нужно писать?  В официальной печати все так пишут.
Ответ прозвучал кратко и безапелляционно:
– Поэтому-то их никто и не читает.
Я надулся и до вечера с ней не разговаривал. Даже к обеду не вышел. Сослался на боль в горле и остался в постели.
«Заботливая» подруга, ворвавшись без стука в мою комнату, сбросила на пол пуховое одеяло. Шарф, намотанный на шею, беспомощно трепеща бахромой, отлетел в дальний угол, а за ним, цепляясь за стулья и кресла, устремилась вся остальная одежда...
Через час, излечившись от внезапной простуды, я выдавил из себя
– А как нужно писать?
–Так же, как говоришь: остро, не гнушаясь парадоксами и колкостями. Только так можно выделиться из сотни авторов, заполонивших занудливыми рассуждениями все газеты.
Я последовал её совету, что, признаюсь честно, доставило мне превеликое удовольствие.
Марго кроила и лепила меня по своему вкусу. Со временем, даже отучила стыдиться собственного тела. Её любимое высказывание: «Терпеть не могу красивых мужчин. Как правило, они скучны и самодовольны. Мужчина должен быть только изредка хорош собой. В особые моменты... Тогда это ценится и запоминается надолго».
Она с одобрением ощупывала мышцы, подраставшие на моих руках и ногах: «Видишь, Шарль, если ты и дальше будешь так же усердно заниматься спортом, того и гляди, сможешь поднять меня на руки.  То-то весело будет у тебя на руках посидеть и не обрушиться на пол».
А ещё... Маргарита была невероятно азартной и щедрой любовницей, готовой заниматься этим в любое время суток. Господи, что за женщина и почему ей было отпущено так мало жизни!
Мы прожили вместе почти двенадцать лет, а потом она начала болеть. Чахотка... невероятно зловредная и быстротекущая. Дважды я возил её на лечение в Италию. На пару месяцев ей становилось лучше, а потом опять наступало ухудшение. Последний раз нам посоветовали швейцарские горы. Я отвёз Марго туда, поместил в самую дорогую лечебницу, но врачи сказали, что состояние уже безнадёжно.
В последние месяцы из статной, цветущей женщины она превратилась в тощенькую, костлявую старушку. Теперь я мог без труда носить её на руках, но ни одного из нас это уже не радовало.
Маргарита запретила оставаться при ней до конца. Просто велела врачу выставить меня из отеля и ни под каким видом не пускать к ней в комнату. В прощальный вечер она прочла мне своё завещание, в котором, кроме небольшого состояния, поделенного между мной и детьми, обязала развивать и совершенствовать свои таланты. Посоветовала не застревать на актёрстве, а попробовать силы в качестве режиссера, а может и драматурга.
– Мальчик, ты ещё не познал себя. Ты гораздо талантливее, чем думаешь. Поверь мне.  И не вздумай забрасывать спорт. А потом... обещай через пару лет после моей смерти обязательно жениться.  Обещай не быть одиноким.
Почти десять лет я не мог найти женщины, способной хоть частично заменить Маргариту, а потом понял, что такая мне уже не нужна. Я стал зрелым, уверенным в себе «желчным Лекоком», и единственно, чего мне не хватало в жизни – это занозистой, внешне нагловатой девицы, которую я мог бы опекать и за руку выводить на сцену. Целый год собирал по крупицам своё мужество, а потом взял и сделал ей предложение.
Вот такая история.

Мы уже давно не вышагивали по тропинке, а, сами того не замечая, молча стояли у озера, размышляя каждый о своём. Чуть покрывшиеся желтизной деревья, сплошной стеной окружили тёмно-зелёную, неподвижную поверхность воды, создавая иллюзию двух миров. Верхний, устремлённый в небо, имел чётко прорисованные контуры и границы, а нижний… зыбкий и размытый, затягивал в глубину, обещая встречу с неизведанными и невесомыми тайнами.
Боже мой, как это похоже на нас. Сверху чёткий, контрастно прорисованный облик, а под корнями... неведанный, зыбкий и таинственный внутренний мир.
Как это могло случиться? Два года я прожила рядом тонким, болезненно-ранимым, неуверенным в себе человеком, видя в нём только многоопытного, убеждённого в своей мировой значимости гения Лекока. И зачем только ему понадобилась такая бесчувственная, близорукая эгоистка, как я?


                Глава 8


 Моё первое появление в театре «Одеон» прошло мирно и безболезненно.  Я пришла туда не дебютанткой, находящейся под всесильным покровительством, а актрисой, имеющей своё лицо и стиль. Новые роли уже не требовали многомесячной, напряжённой работы, вызывавшей приступы бессилия и отчаяния. Школа Лекока приносила свои плоды. Заставляя играть женщин, чуждых моей сути, он вложил в мои руки опыт жизни и понимания людей, которых катастрофически не хватало той двадцатилетней, избалованной девчонке, которую ему приходилось силком вытаскивать на подмостки сцены.
Жизнь катилась по гладкой, поверхности, когда вдруг... как гром среди ясного неба... я осознала, что у нас Шарлем должен родиться наследник.
Это звучит совершенно нелепо: «гром среди ясного неба...» ... Всего год назад, подняв вверх указательный палец, я, многоопытная мужняя жена, поучала друга Жака: «А ты разве не знал, что от этого иногда рождаются дети?»
Мы с Шарлем никогда не затрагивали эту тему, как и многие другие, но поняв, что, несмотря на активное «это», у нас ничего не рождается, молча смирились с судьбой, каждый втихомолку обвиняя себя. Шарль, проживший двенадцать лет с Марго, так и не заимел собственных детей, хотя у неё было два сына от предыдущего покровителя. Он был уверен, что слабое здоровье в детстве стало причиной его бесплодия, а я, плохо разбираясь в медицине, пребывала в уверенности, что бесплодными бывают лишь женщины. И вдруг, потрясающая новость!
Шарль, растерянно моргая глазами, переспрашивал меня раз двадцать, не шутка ли это и вообще... заслуживает ли он такого счастья – на старость лет стать законным отцом... Я, складывая руки на несуществующем животе, чувствовала себя если не богородицей, то во всяком случае первой женщиной в мире, удостоившейся чести выносить и произвести на свет зародившуюся в ней новую жизнь.  Кажется, в те дни мы оба окончательно потеряли разум.
Забыв обо всём, что недавно говорила Элизе, я, с самым серьёзным видом, сообщила семье своё решение:
– Ну вот и всё. С театром покончено. Теперь самое главное дело жизни – вырастить и воспитать здорового ребёнка.
 Мама с раскрасневшимися щеками и сияющими глазами, радостно поддержала моё решение:
– Правильно. Я давно этого дожидалась. Бросаю театр и модные журналы и сажусь дома с внуком. Господи, какое счастье – наконец получить радость от малыша! Совершенно безразлично мальчик это будет или девочка!
По накалившейся атмосфере в комнате я поняла, что у нас над головами сгущаются тучи. Бабушки переглянулись между собой, и Лотти, всегда более решительная и быстрая на ответ, пустила в ход свою подхалимскую дипломатию:
– Шанталь, детка, ты слишком талантлива, чтобы зарывать себя в детских пелёнках. У тебя ещё столько идей. Парижские дамы нам с Франческой не простят. Поработай ещё пару лет, а мы уж как-нибудь сами справимся. Не такие мы ещё старые. И потом...,
Смущённо улыбнувшись и опустив глазки, Лотти пустила в ход убийственный аргумент:
 – Посмотри на себя в зеркало. Такая красавица. Не век же тебе одной куковать. Пора свою личную жизнь устраивать, а не внуков нянчить.
Мама, ошарашено переводя взгляд с одной захватчицы на другую, взбунтовалась:
– Ну нет. Мало того, что собственную дочку практически не видела, так вы ещё и внучку хотите к рукам прибрать. С вас хватит. Вы уже своё удовольствие сполна получили. Теперь моя очередь.
Лизелотта, один раз вцепившись в лакомый кусочек, не привыкла отдавать его без боя. Она вообще не привыкла отступать.
– Подожди, детка, не горячись. На твой век этой радости ещё хватит. Тут главное начать. За одним малышом последует второй, а там, дай бог, и третий. Не успеешь оглянуться – уже и правнуки подоспели. Ты ещё молодая. Вся жизнь впереди. Наиграешься. Это нам с Франческой уже не много осталось. Может, последний раз, а ты вот кипятишься.
Мы с мамой беспомощно переглянулись. Похоже, нас тут вообще не принимают всерьёз. Решительно вскинув голову, я рванулась на защиту своих прав:
– Да что это такое! Забыли разве, что это – мой ребёнок? Мне его и воспитывать. А законного отца вообще со счетов сбросили?
На это раз подала голос Франческа. В отличие от подруги Лотти, она реагировала с некоторым запозданием, но более категорично:
– А тебя тут вообще никто не спрашивает. Тебе ещё в куклы играть, а не детей воспитывать. Взрослые без тебя разберутся.
 И, блеснув глазами, перевела разговор на шутку:
 – А Лекока вообще нечего всякой ерундой от дел отрывать. Без его статей французская культура окончательно завянет.
Мы с мамой расхохотались одновременно. Хохот до слёз, до коликов в животе и спазмов в горле, сотрясал стены гостиной, отдаваясь звоном в хрустальной люстре.
Наконец, мама, отсмеявшись и протерев глаза, взяла меня за руку и потянула из кресла.
– Поехали, дочка, обедать в ресторан.  Похоже, мы обе ещё не дозрели до материнства.
Вопрос о воспитании не родившегося ребёнка так и остался нерешённым.
Я проработала в театре до рождественских каникул, а потом прочно засела дома. Самочувствие было не очень хорошее. Вопреки утверждению бабушек, для начинающей матери я была уже старовата – в конце января мне исполнится двадцать три. Сидение дома доставляло неописуемое удовольствие. Последние десять лет я постоянно куда-то спешила, а теперь... Не смотреть постоянно на часы, преисполняясь ненавистью к нестерпимо быстро вращающейся стрелке!
«Ничего не делание» нарушалось лишь регулярными посещениями озабоченных родственников. Дважды в день появлялись тревожные лица бабушек, тут же впивавшихся в меня бесконечными расспросами: тошнит ли, болит ли, шевелится ли, а если да, то, как энергично.
Шарль, едва завидев их на пороге, скрывался у себя в кабинете, трусливо пережидая шквал советов, расспросов и предупреждений. Утром и вечером забегала мама. В отличие от бабушек, она не кудахтала неугомонной наседкой, а веселила нас забавными шутками и безобидными анекдотами.
 Однажды, без всякого предупреждения, на пороге комнаты возник папа. Он нерешительно топтался в дверях, ожидая церемонного приглашения. Надо же, как он изменился за те полгода, что мы не встречались! Круглый животик, ещё недавно вальяжно свисавший из-под нарядной жилетки, бесследно исчез, а щёки не расплывались больше мягкими складками по крахмальному воротничку, а, розовые и чисто выбритые, гордо сообщали о вернувшейся молодости и былом великолепии. Вскочив со стула, я бросилась ему на шею... как десять лет назад, когда он, приезжая с гастролей, возникал поздно вечером на пороге моей спальни. Нарадовавшись его посещению, я велела подать чаю и свежих булочек с корицей, которые, судя по запаху, уже напекла наша кухарка.
Папа, проведя рукой по плоскому животу, улыбнулся:
  – Чай – это хорошо, но, если можно... без булочек. А ещё лучше – чашечку кофе.
 Мы болтали об ерунде и с любопытством разглядывали друг друга.
  – А знаешь, дочка, я действительно рад, что становлюсь дедом. Любопытно будет увидеть, что вам удалось сотворить. Представляешь, твоя красота и лекоковская гениальность!
  – А если природа задумала всё наоборот? Лекоковская «некрасота» и моя «негениальность»?
  – Не нарывайся на комплименты. Такой уж бездарной тебя не назовёшь. Скажи лучше, ты на меня очень рассердилась за маму?
Папин вопрос прозвучал неожиданно и фальшиво. Вся беда наших с ним отношений заключалась в том, что мы никогда не разговаривали о чувствах. Серьёзно говорили только о театре. Во всём остальном лишь скользили по поверхности. В этот момент я не знала, чего он от меня ожидает – очередной шутки, или откровенного разговора. После минутного колебания решила, не заботясь о резонансе, повести разговор так, как хотелось мне.
  – Я не сержусь на тебя, но и не понимаю. Прожить больше двадцати лет с такой женщиной, как мама, а потом променять её на наивную, хорошенькую девчонку. Это всё равно, как всю жизнь лакомиться яствами лучших поваров Парижа, а потом сбежать в харчевню для извозчиков и заказать луковый суп с.… извини меня... с мухами.
  – Насчёт мух... ты, радость моя, несколько перестаралась, а вот что касается лукового супа в харчевне для извозчиков... В этом действительно есть особый шарм, потому что устрицы и фазаны очень быстро приедаются.
  – А если серьёзно? Я хочу понять. Мало ли что ожидает меня в будущем.
  – А если серьёзно... изволь. Жизнь с такими умными, сильными женщинами, как твоя мама, хороша только поначалу; чувствуешь себя избранным, выделенным из толпы привлекательных, но менее ярких претендентов. Тебя любит и ценит самая великолепная женщина в мире! Но лет этак через пять начинаешь замечать, что ты не муж, имеющий своё лицо, а объект воспитания. Жена ставит перед тобой задачи и цели, которые ты, как дрессированный пудель, обязан выполнять. А самое важное, что связывает супругов: нежность, страсть, превращаются в кусочки сахара, которые выдаются за хорошо выполненный пассаж. И тогда появляется желание сбежать в ближайшую харчевню, где тебе подадут простой луковый суп... правда, желательно, без мух.
  – Ну а эта девочка? Её, кажется, зовут Ариадной? Как с ней?
  – С ней я чувствую себя полноценным мужчиной. Не думай, я не так наивен... я прекрасно понимаю, что нужен ей, кроме всего прочего, как трамплин для прыжка в высоту, но мне достаточно её нежности, преданности и уважения. Моей любви хватает пока на нас обоих, а дальше... жизнь покажет. Я ответил на твой вопрос?
  – Да папа. Ответил и очень точно.
Странно, но отец повторил слова, которыми Шарль, когда-то, сделал мне предложение. Неужели это всеобщая мудрость зрелых мужчин, не рассчитывающих на ответную страсть молодых избранниц? Исповедь отца во многом созвучна с исповедью Шарля. Как он сказал тогда о Маргарите? «Она кроила и лепила меня по своему вкусу... А потом я стал взрослым и уверенным в себе Лекоком, и понял, что такая женщина мне уже не нужна. Захотелось опекать занозистую девчонку и за руку выводить её на сцену.» Так и папа. Он опекает Ариадну, вытаскивая из артистического небытия, сам став, при этом, опять молодым и красивым.
– Пап, дай бог тебе удачи. И, пожалуйста, навещай меня почаще. Видишь, когда я стала взрослой, мы можем, наконец, начать серьёзно разговаривать.
       После его ухода я задумалась о маме. Трогательная забота о бабушках, Норберте и Софи, понимание и сочувствие к племянникам и подругам, внимание к жалобам поклонниц – все эти замечательные качества никогда не проявлялись по отношению к мужу.  В детстве у меня всегда было ощущение, будто он перед ней в чём-то виноват, или, по вредности, не дотягивает до установленной ею верхней планки. Она никогда не была похожа на страстно влюблённую женщину. И вот сейчас, талантливая, молодая и красивая, она осталось одна, делая вид, что ничуть об этом не сожалеет.
В детстве мама казалась мне идеалом. Даже манеру говорить, постоянно подтрунивая над собеседником, я скопировала с неё. Этот способ общения стал моей второй натурой. Даже с Шарлем я не произношу ни слова в простоте и искренности. Наши диалоги напоминают полудружеские словесные дуэли, в которых побеждает тот, кто первым подловил собеседника на слабости или нелогичности.
 Не выйди я замуж за Шарля, взрослого, сложившегося человека, повторила бы мамину судьбу. Представляю свои гримасы в сторону мужа-сверстника, типа Жака или Анри-Ипполита. Я бы лезла на стенку от дурацких шуток одного, или приступов хандры и самобичевания другого, рисуя на своей физиономии такое... что сбежали бы они от меня не через двадцать лет, а через двадцать часов.
Всё это очень весело, но пора, пожалуй, учиться нормально общаться с собственным мужем. Он этого заслуживает.

       Мы сидим у кроватки нашего сына, маленького Марселя, появившегося на свет неделю назад, недоношенным и нежизнеспособным. Его приход не был ни стремительным, ни победоносным. Он выкарабкивался в этот мир медленно и мучительно, потратив на это до последней капли наши с ним общие силы.
 Мы со страхом смотрим на жалкое существо с большой круглой головкой и невесомыми ручками-ножками, бледно-голубой паутинкой цепляющимися за воздух. 
Я подставила руку под паутинку, и она, совершенно случайно, обвилась вокруг моего указательного пальца.
  – Посмотри, он схватил меня за палец! Он держится за мою руку, значит не собирается от нас уходить!
У меня за плечом раздалось странное бульканье...  Шарль, уронив лицо в ладони, пытался приглушить вырывающиеся из горла хрипы.
  – За что! Господи, за что!
Его голова и плечи сотрясались от рвущихся наружу бессилия и отчаяния. Свободной рукой я гладила его седые, жёсткие волосы, пытаясь утешить и успокоить, будто от этого сейчас зависела жизнь нашего сына.
   – Милый, родной мой, не надо терять надежды. Ты же видишь, он дышит, шевелится, держится за мою руку. Мы вытянем его, справимся, потому что иначе не должно быть. Сейчас успокоишься, и мы попробуем ещё раз его покормить. В прошлый раз мне показалось, что он даже сделал несколько глотков.
Может мои поглаживания, может необходимость каких-то действий привели Шарля в чувство. Он убрал руки с помятого лица, и осторожно вытащив Марселя из кроватки, положил мне на руки.
Я приложила к груди наше невесомое сокровище. Головка несколько раз беспомощно дёрнулась, пытаясь схватить последние глотки воздуха, и едва ощутимо прикоснулась к источнику питания. Совершенно незнакомое ощущение: что-то щекотнуло и сладко потянуло меня за грудь. Три – четыре слабых усилия... и головка опять бессильно повисла на моём локте. 
  – Ну что, опять ничего не съел? Подожди, надо следовать указаниям врача. Ему не достаёт сил сосать из груди – она у тебя ещё слишком тугая и неразработанная. Сцеди, сколько сможешь в бутылочку, а я попробую покормить его из мягкой соски.
С соской получилось. Марсель высосал почти тридцать грамм, и это было уже большой победой.
Мы не оставляли его ни на минуту без присмотра. Спали по очереди по два часа, а потом менялись местами. Перед сдачей караула я нацеживала в бутылочку молока, писала отчёт родственникам и ложилась в постель, тут же впадая в странное состояние – то ли сна, то ли бреда наяву.
Семейство, ещё недавно дравшееся за право воспитывать новорожденного, получило строжайший запрет на посещение нашей квартиры. Не дай бог занесут какую-нибудь простуду или инфекцию. В обмен на соблюдение карантинного заслона, мы обязались каждые два часа отправлять подробный отчёт о состоянии малыша.
Недели медленно сменяли друг друга, а наш сын так и висел на волоске между жизнью и смертью, будто никак не мог прийти к однозначному решению – жить или не жить.
Были дни, когда я впадала в панику и теряла надежду, и тогда Шарль вытаскивал меня из вязкой трясины. Несколько раз он, потеряв мужество и здравомыслие, срывался в ту же самую пропасть, и тогда я выуживала его на поверхность.
   Через месяц Марсель, так ещё ничего не решив, открыл глаза. Большие, круглые, серо-голубые...  Они бессмысленно смотрели мир, не вызывавший на бледном, крошечном личике ни радости, ни любопытства. Похоже, внешний мир оставил его равнодушным.
 Когда-то, в долгие месяцы счастливого ожидания, мы с увлечением гадали, на кого наш ребёнок будет похож, от кого таланты... Сейчас было совершенно безразлично, станет ли он красивым и умным, или останется блеклым и бесталанным. Главное, что бы выжил. Врачи вынесли окончательный приговор – детей у меня больше не будет.
Однажды, домашний доктор, единственный, кто имел доступ к Марселю, вручил нам небольшую книжечку, напечатанную на тонкой, полупрозрачной бумаге.
  – Смотрите, что мне недавно попалось в руки. Эту книгу написала некая Адель Моро. Она двадцать лет проработала сестрой милосердия в Тунисе. Лечила местное население традиционными методами и, одновременно, перенимала их медицинские секреты, которые и описала в своей книге.
Врач, перелистнув насколько страниц, открыл главу «Уход за ослабленными новорожденными».
Миссионерка описывала метод морских купаний. Младенца ежедневно на двадцать минут опускали в тёплую морскую воду, принуждая держаться на воде и барахтаться в волнах.
Она доказывала чудодейственное воздействие морской соли и активного движения на организм новорожденных, которые, по её утверждению, к годовалому возрасту практически догоняли своих, родившихся здоровыми, сверстников.
  – Я оставлю эту книжонку. Почитайте внимательно. Если заинтересуетесь, можете с этой дамой связаться. Адрес я выписал на отдельной бумажке. Живет она сейчас недалеко от Парижа.
 Метод мадам Моро, казался очень убедительным, но трудно выполнимым. Откуда мы в парижской квартире возьмём море и волны. Не ехать же с полуживым Марселем в Тунис! Но Шарль, поразмышляв над описанным методом, составил письмо миссионерке, подробно описав постигшую нас беду.
 Неделю спустя она уже стояла перед детской кроваткой, с ласковым сочувствием рассматривая маленького пациента.
  – Да, уважаемые родители, тут есть над чем поработать. Если вы готовы, составим план лечения прямо сегодня.
Честно говоря, я лично ещё ни к чему не было готова, но Шарль, перехватив инициативу, уже сидел с мадам Моро за письменным столом и записывал под её диктовку шаги первой необходимости.
  После ухода мадам я бросилась на защиту здоровья и жизни сына:
  – Да как ты мог, ничего как следует не обдумав, сходу принять предложение этой авантюристки?
  – Я досконально прочёл её рассуждения и доводы, и они показались мне вполне убедительными. Основной принцип не сильно отличается от того, что сделала со мной Маргарита 
 – Укрепление тела с помощью активных движений и водных процедур.
  – Но тебе тогда было уже восемнадцать, а Марселю нет ещё и двух месяцев!
  – Если бы моя мама вместо шерстяных шарфов и одеял, вовремя прибегла к активному спорту, не дожил бы я до восемнадцати лет малахольным уродом.
  – Или вообще до восемнадцати лет не дожил бы.
  – Не говори глупостей и не трусь. Если мы через два-три сеанса заметим, что его организм с нагрузкой не справляется – прервём.
Через два дня в квартиру въехала огромная цинковая ванна на тяжёлой подставке, вёдра, груда простыней, полотенец и ещё тысяча мелочей непонятного предназначения.
Наконец, наступило то, что уже неделю преследовало меня в ночных кошмарах – первое купание Марселя в морских волнах.
Мадам Моро, энергичная женщина с громким голосом и изрытым оспой лицом, раздавала команды на право и на лево. Наш малочисленный персонал – две горничные, кухарка и специально нанятая для новорожденного няня, так и не успевшая приступить к своим обязанностям, носились по квартире, как хорошо вымуштрованная рота солдат, выполняя короткие приказы опытного генерала.  Наконец, плацдарм был полностью подготовлен для боевых действий.
   Миссионерка трижды проверила локтём температуру воды, насыпала из кулёчка привезённой из Туниса морской соли, несколько раз опустила в воду палец, пробуя раствор на вкус.
  –Так. А теперь на сцену выходят родители. Нечего стоять, выпучив от страха глаза. Ваша задача – создавать волны, но, пожалуйста, никаких штормов. Нам нужен лёгкий, утренний бриз. Вот так.
Мадам Моро показала рукой, как нужно слегка пошевеливать воду, создавая в ванне небольшое волнение, и сразу, не дав ни минуты на репетицию, взяла на руки Марселя.
Я завизжала, как ужаленная осой собака. Шарль, шлёпнув меня по руке, отдал короткий приказ:
  –Нам нужны волны, а не кудахтанье обезумевшей наседки. Давай работай.
И вот наш бледный, едва живой мальчик, уже барахтается в морских волнах, создаваемых извергами – родителями.
Большая, мягкая ладонь мадам воздушной подушкой лежит у него под животом. Большим и указательным пальцами она придерживает раскачивающуюся над водой головку. Марсель, тихонько скуля, едва перебирает в воде ручками и ножками, сморщив голубоватое личико в гримасу страдания.
Ещё пару секунд... и мои ватные ноги, медленно теряя опору, ускользнут под цинковую ванну. Если бы не Шарль, я давно вырвала бы сына из лап проклятой миссионерки... Как он может, равнодушно взирая на страдания ребёнка, преспокойно купать руки в тунисской соли?
Даже не взглянув в мою сторону, Шарль тихонько шепнул:
  – Присядь в кресло. А то свалишься и разобьёшь голову. А она нам с сыном ещё пригодится.
  – Не свалюсь. Всё хорошо.
Я уперлась ватными коленями в борт ванны и заставила себя сосредоточиться на волнообразном ритме.
Минут через пять мадам Моро велела добавить тёплой воды, разговаривая при этом только с Марселем:
  –Вот умница, вот молодец, давай, давай, двигай ножками. Скоро они станут такими крепенькими, что сможешь бегать за девушками. Вот тогда начнутся для твоей мамочки настоящие трудности. Сейчас только цветочки.
Мы ещё один раз добавили тёплой воды и соли по вкусу, прежде чем мучительница, осмотрев сморщенное личико Марселя, постановила:
  – На первый раз хватит. Нельзя человека переутомлять. Ополоснём его в пресной водичке, хорошенько разотрём, согреем, намажем маслицем и спать. Обещаю, после сна он потребует двойную порцию обеда.
 К моему удивлению, проснувшись, он действительно съел вместо обычных тридцати граммов, сто пятьдесят.
Всю неделю мадам Моро приходила к нам в назначенное время и купала Марселя в солёных волнах. Под конец, нам стало казаться, что его руки и ноги движутся энергичней, чем в первые дни, а личико выражает, если не удовольствие, то во всяком случае не страдание.
 Миссионерка подробно объясняла смысл каждого действия и давала наставления на ближайшие дни:
 – Следующую неделю будете работать самостоятельно. Только не вздумайте лениться и пропускать купания.  В этом методе самое важное – непрерывность нагрузки. Пару раз пропустит, придётся всё начинать сначала. Я навещу Марселя через неделю и решу, как действовать дальше.
Первое самостоятельное купание сопровождалось суетой и препирательством. Мы никак не могли поделить роли: кто будет воздушной подушкой, а кому делать волны. Наконец, уставший от перебранки отец, объявил волевое решение:
  –У меня руки больше... и не так трясутся. Держать его буду я. Твоя трясучка годится для волн. Только аккуратнее. Не шторми.
Отказавшись от дальнейших дискуссий, я молча подчинилась авторитету мужа. Признаться честно, он всегда, почему-то, оказывается прав. Заняться купаниями, было его решением, и, похоже, они идут Марселю на пользу.
Милый Шарль, до чего же ты немыслимая воображуля! У тебя не дрожат руки? Господи, да твои руки ходят ходуном, как и мои!
После первых двух заплывав от одного берега до другого, пот стекал градом с новоявленного миссионера. Марсель, почувствовав неумелые руки, расслабился и вообще перестал шевелиться. Бедолага, похоже, смирился с безжалостным произволом. Шарль возил малыша по воде, как бумажный кораблик, поддерживая постоянно падающую в воду головку Я приостановила бриз и машинально подставила ладонь под крошечные стопы, слегка согнув ножки в коленях. И тут… Марсель сердито оттолкнул мою руку и распрямил ноги. Этот толчок, это первое сопротивление чужой воле, были ощутимы и великолепны.
  – Ну ка, повтори ещё раз. Подставь руку!
Глаза Шарля наполнились восторженным любопытством.
Я подставляла руку вначале под ножки, а потом и под ручки сына, вынуждая его двигаться и активно сопротивляться. Это было, практически, наше с ним первое осознанное общение.
Закончив купание, мы, соблюдая инструкции мадам Моро, ополоснули измученного Марселя в пресной воде, смазали принесёнными Адель маслами и уложили в кроватку.
  – Господи, я не знаю, как с этим справляются тунезийки, но для меня такие купания – непосильный труд.
Шарль, нежно поглаживая мои, распухшие от солёной воды руки, задумчиво произнёс:
  – Всё же женщины – удивительные создания. Пока мы, павлины, распушив хвост, представляемся решительными и смелыми, вы, не стыдясь своей слабости, интуитивно делаете то, что нам никогда не пришло бы и в голову. Какая ты у меня умница!
Следующие купания мы преодолевали уже спокойнее. Наши руки, приобретя некоторый опыт, перестали пугать Марселя, а необходимость сопротивления заряжала его азартом. Он лежал неподвижно пока я не подставляла руку. Это было чудо! Чем настойчивее я сгибала его колени, тем энергичнее становились толчки. Теперь Шарлю не надо было возить его по воде. Он продвигался вперёд сам.
Последнее купание стало для нас праздником победы. Даже с шампанским. Шарль, бережно направляя сына к себе, вдруг заурчал и расплылся в счастливой улыбке.
  – Ой, смотри. Вот это да... Сейчас мы поплывём к маме, а она посмотрит на наше лицо! Развернув Марселя ко мне, он, бережно, поддерживая головку, плеснул малышу на спинку немного воды. Мне навстречу двигались два огромных, сияющих голубизной глаза и широченная беззубая улыбка ребёнка, признавшего, наконец, что мир не так уж плох.
  Мадам Моро, как и обещала, приехала, в начале недели. Она сразу заметила произошедшие с мальчиком перемены. А он, почувствовав знакомые, руки, сконцентрировал на ней взгляд и радостно одарил одной из самых широченных улыбок. Он улыбался не просто в пространство, а именно ей.
С этого дня дело пошло на лад. Адель показала новую серию упражнений в воде и «на суше», которые мы выполняли с полной самоотдачей и послушанием. Сын начал потихоньку прибавлять в весе, признавая оба источника питания – маму и соску. Возможно, он мог бы уже обойтись только мамой, но Шарль... он был так счастлив ролью кормящего отца, что лишать его этой привилегии было бы слишком жестоко.
Следующим шагом было постепенное снижение температуры воды. Миссионерка пояснила новое требование:
  – Первые недели тунезийки тоже купают своих младенцев в деревянном корыте, нагревая воду на солнце до температуры тела, а потом постепенно снижают её, пока она не сравняется с морской, приблизительно градусов до 25 – 26. После этого, женщины начинают опускать детей в море.
  – А что они делают с детьми, родившимися зимой?
  – Некоторые купают в корыте до весны, а некоторые...
  – И что же делают «некоторые»?
  –А «некоторые» вообще ничего не делают. Когда в семье уже бегает пять или шесть голодных ребятишек, женщине некогда, да и незачем думать о купаниях. Но бог с ними. Сейчас мы говорим о другом. Знаете, почему нужно снижать температуру? В тёплой воде человек распаривается и его тянет в сон, а прохладная стимулирует активность и энергию. Кроме того, она повышает сопротивляемость к простудам и прочим инфекциям, что тоже очень важно для дальнейшей жизни.
Мы давно перестали спорить с Адель. Её программа стала для нас библейским законом, а она сама – оракулом, или пророка, потому что все её прогнозы и обещания рано или поздно сбывались.

 Месяцам к четырём Марсель уже пытался самостоятельно садиться. Вскоре научился перекатываться со спины на живот. Переворачиваясь с боку на бок, он путешествовал по нашей широченной кровати, огороженной со всех сторон подушками и стульями.
Дверь для посещения родственников еще не была распахнута настежь, но мы, оставляя небольшую щёлочку, разрешили им «просачиваться» по одному.
Можете себе представить, что тут началось! Моему сыну предстояло стать ещё более избалованным, чем я.
Со временем всё чаще, обращая ко мне просительные лица, родственники ненавязчиво интересовались моими планами. «А как скоро ты собираешься возвращаться в театр?»
Ко всеобщему разочарованию, я сообщила своё окончательное решение:
  – Когда мой сын научится ходить.
Я просидела с ним, занимаясь массажем и плаванием, до года и двух месяцев. К этому времени он уже прочно стоял на прямых, тренированных ножках и передвигался по квартире, держась за мебель или протянутую ему руку. А вот на кого он будет похож, мы так и не поняли. Да и какая разница. Главное, что выжил.
Старая, навязшая у всех на зубах, народная мудрость: «Друзья познаются в беде». Вспоминая сейчас об этом периоде жизни, мне на ум приходит другая мудрость: «Мужья познаются в беде ... и жены, естественно, тоже».
Мы никогда не справились бы с нашей бедой, если бы не Шарль. Сейчас, почти четверть века спустя, я с восхищением и благодарностью вспоминаю о своём замечательном муже. Что было бы, окажись на его месте другой? Даже если бы наш сын и выжил, остался бы на всю жизнь не только физическим, но и моральным калекой.
Сейчас, когда пишу этот дневник, перед моими глазами, проходит длинная череда супружеских пар, переломавших жизнь себе и друг другу только потому, что всё время искали виновного. Беду можно сравнить с кораблекрушением: одни поддерживают друг друга на обвалившейся мачте, а другие выясняют, кто приобрёл билеты на эту трухлявую посудину.
   Если ли бы не высочайшая мудрость Шарля, это стало бы и нашей судьбой, потому что виновата была я. Многоразовые матери и передовые врачи передавали из уст в уста золотое правило для беременных: если хочешь выносить здорового ребёнка, восприимчивого ко всем радостям мира, не ленись, а живи за двоих. Всё, что ему нужно – это свежий воздух, здоровая пища и масса приятных впечатлений.
       Вторая половина беременности проходила легко: ни мучительной тошноты, ни распухших ног, ни необузданных прихотей: приступов хандры и слезливости. Мне хотелось всего насмотреться и всё пережить вместе с живущим во мне человечком. Шарль делал попытки обуздать мою активность, уговаривая посидеть дома, а не носиться без устали по выставкам и концертам. Во всём остальном я не нарушала рекомендаций врачей: много спала, много ела, часами гуляла, заряжаясь массой положительных эмоций.
  Всё могло быть так хорошо, не оступись я в тот вечер, выходя из экипажа. Просто не попала ногой на ступеньку...  Врачи говорили о преждевременных родах, хотя правильнее было бы это назвать поздним выкидышем.
Другой муж извёл бы меня своими упрёками, пожизненно казня за грехи. «А ведь я говорил... просил тебя, умолял не носиться сломя голову, а ты, безответственная эгоистка... Вот теперь и расхлёбывай эту кашу. Сына загубила и мне жизнь изломала.»
Не лишённая женской изобретательности, я нашла бы двести десять причин, почему в случившемся виновата не я, а он. И мы вместо того, чтобы спасать сына, ругались бы до конца жизни, перегрызая друг другу глотки. С Шарлем всё было иначе. Я бичевала себя за легкомыслие. Бессонно ворочалась в постели, захлёбывалась чувством вины и ненависти к себе. В одну из таких ночей, потеряв голову от отчаяния, выплеснула свои чувства мужу на голову.
   Он, не перебивая, выслушал поток самобичевания и закрыл тему двумя фразами, причём закрыл её на всегда:
  – Нене, не надо изводить себя бессмысленными упрёками. Да, ты оступилась, выходя из кареты, но могла точно так же зацепиться ногой за ковёр, пересаживаясь с дивана в кресло. От этого никто не застрахован. Даже прописав себе на девять месяцев постельный режим, ты, всё равно, вынуждена была бы вставать в туалет, а значит... Какая разница, почему это произошло. Важно, что нам делать дальше.  Вместе и дружно. Если начнём ругаться, точно не справимся.  А теперь закрой глаза и постарайся заснуть.
Шарль прижал меня к себе, укутал одеялом и укачивал, пока я не задремала. Впервые за последние десять дней.
Ирония судьбы! Я вышла замуж, не испытывая ни страсти, ни влюблённости. Медленно привыкала к его некрасивости и высокомерию. А сейчас, после исповеди у озера и борьбы за Марселя, поняла: он – лучшее, что могла подарить судьба.


                Глава 9


Я пишу дневник, не соблюдая последовательности событий. Скорее, обрывки воспоминаний, переплетающихся между собой, безжалостно перемешивая хронологию. Вряд ли тогда, в мои неполные двадцать восемь, я была в состоянии думать и чувствовать так, как пишу сейчас, приблизившись вплотную к пятидесяти. Сегодня моё отношение к Шарлю, когда его нет больше в живых, тоска по нему, сохранившая только самое лучшее, вряд ли полностью отражает тогдашние чувства.  Если быть честной с самой собой, а это моё право – ведь дневник я пишу не для публики, а для себя и, возможно, для моей правнучки, если ей суждено когда-нибудь попасть в этот дом... Да, я пишу для неё и для Вас, Графиня...  Мы познакомились всего неделю назад, а знаем уже друг о друге так много... Эти красивые слова о подарке судьбы, я пишу сегодня, а тогда, как все женщины, вышедшие замуж совсем молодыми, мечтала о романтической любви, вкус которой до сих пор не изведала.
Элиза была чертовски права. Сыгранная любовь не исчезает бесследно. Повторяясь ежевечерне на сцене, она затягивает и требует продолжения. Это – плата за право проживать чужие жизни. Встречи происходят на сцене, а расставания – за кулисами.
Гастрольные поездки, иллюзия тайны и безнаказанности... Знал ли об этом Шарль? Он хорошо знал театральную жизнь. Взяв в жёны двадцатилетнюю девчонку, вряд ли рассчитывал на стопроцентную верность. Важно было другое; он никогда не задавал вопросов. 
Собственно, за двадцать пять лет совместной жизни таких прыжков в сторону было всего два, но вспоминается сейчас только первый.
 Мы играли очаровательную комедию Лопе де Вега «Собака на сене». Я была уже причислена к авторитетам. Газетные критики давно перестали «по ошибке» называть меня моим настоящим именем, мадам Лекок-Лавуа. Оно прочно ушло в небытиё. Имя Елены Альварес писалось на афишах крупными буквами и на самом почётном месте.
В этой комедии я исполняла роль Дианы, молодой графини, влюбившейся в своего секретаря Теодоро – молодого человека простого происхождения.
Мой партнёр, исполнявший роль Теодоро, был совершенно очарователен. Молодой, стройный до хрупкости, с горящими энтузиазмом глазами и чистым овалом лица. Он мог бы сойти за эталон красоты, если бы не кривоватый нос и верхняя губа, изогнутая неровной скобочкой. Именно эти неправильности придавали его внешности определённую мужественность и особое очарование.
Служанку Марселу, мою соперницу по сценарию, играла его бывшая одноклассница. Задорная девочка, успевшая к этому моменту очень неплохо исполнить несколько комедийных ролей. В перерывах молодые коллеги прятались в потаённых углах, шептались друг с другом и хихикали, вызывая у меня, почему-то, чувство досады.
К началу премьеры я уже в реальной жизни ощущала себя Дианой:

 Зажечься страстью, видя страсть чужую,
 И ревновать, ещё не полюбив, –
Хоть бог любви хитёр и прихотлив,
Он редко хитрость измышлял такую.

На самом деле я себя действительно не понимала. Зачем мне, взрослой, замужней женщине этот незрелый мальчишка?
Я старательно припоминала кривой нос и капельки пота, выступающие от волнения на лбу моего партнёра, но... каждый вечер на сцене он излучал на меня такие пылкие чувства, что в перерывах я лопалась от злости, наблюдая за его кокетством с Марселой.  Воистину собака на сене.
Теодоро светился радостью, когда мы с Дианой подавали ему надежду, и с тоскливым непониманием всматривался мне в глаза, пытаясь рассмотреть причину очередной холодности.
 Причины холодности у нас с Дианой были одинаковы – мы обе боролись с чувством, на которое не давали себе права. Мне казалось, ей проще разобраться с собой. У неё на пути стояли лишь классовые предрассудки – она графиня, а он из простонародья, но оба молоды и свободны.
Но у нас всё по-другому: я – замужняя женщина, мать ребёнка, за здоровье и правильное развитие которого всё ещё приходилось бороться. Порядочно ли обманывать Шарля, проявившего столько благородства? Да кто дал мне право унижать его мелкими, пошлыми изменами? Зачем мне всё это? И всё же...
Глядя на лёгкую походку Теодоро, его свежие, прихотливо изогнутые губы и немое ожидание в глазах... Господи, какого чёрта он опять шепчет что-то Марселе на ухо, а потом, засмеявшись, нежно целует в щёчку!
Однажды, воспользовавшись каким-то предлогом, я подсела за столик, где мой герой в одиночестве уныло потягивал жидкий кофе. Заказав чаю, я с удовольствием разглядывала вблизи упругие губы, нежную кожу щёк и пушистые, натуральные усики, оттеняющие капризно изогнутую верхнюю скобочку.
Какая глупость! Почему у меня, как у шестнадцатилетней гимназистки, дрожат колени и перехватывает дыхание? Ах, эти любопытные коллеги, со всех сторон простреливающие нас удивлёнными взглядами!
Собравшись с мыслями и бодро бубня какие-то указания к роли, я разглядывала тонкие, длинные пальцы и тут... боже, какая гадость! Нелепое, дешёвое кольцо на безымянном и неестественно длинный, заточенный ноготь на мизинце!
Дрожь в коленях тут же прошла, сменившись неловкостью и скукой. Торопливо покончив с поучениями, я холодно поклонилась и покинула растерянно смотрящего мне в след юношу.
Дома с наслаждением наизусть повторяла совет, полученный Теодоро от его слуги Тристана:

    Поверьте, мысль о недостатках
    Целительней, чем всякий злак;
    Ведь ежели припомнишь вид
   Иного мерзкого предмета,
   На целый месяц пакость эта
   Вам отбивает аппетит;
   Вот и старайтесь вновь и вновь
   Припоминать её изъяны;
  Утихнет боль сердечной раны,
  И улетучится любовь.
 
Последующую неделю я честно следовала мудрому совету, постоянно вызывая в памяти нелепо заточенный ноготь и медяшку на пальце. Первые дни это действовало безотказно, возвращая утраченный покой и уважение к себе, но к концу недели эта картина, потеряв остроту и убедительность, подменилась изображением длинных, волнистых волос и тоскующих глаз, заставлявших меня сожалеть о холодности и наигранном высокомерии.
    Мы оба втягивались в роль. Прикрывшись героями, словно щитом, выплёскивали чувства, о которых никогда не решились бы заговорить, оставаясь самими собой.
  Сегодня мы опять на сцене. Теодоро протягивает письмо, написанное по требованию Дианы в ответ на признание о гложущей её ревности. Принимая листок бумаги, невольно бросаю взгляд на его пальцы. Пресловутое кольцо и нелепо заточенный ноготь бесследно исчезли. Неужели заметил мою реакцию на безвкусное, мальчишеское кокетство? Смущение расплылось по моим щекам красными пятнами.
   Можно ли было назвать любовью то, что я испытывала к молодому человеку? Скорее, это было некоторое помрачение чувств, пустившихся вдогонку уходящей молодости. Дожив до двадцати восьми, я ещё ни разу не была влюблена. Страсть изображала только на сцене, ни разу не испробовав это блюдо на вкус. Я испытывала вдохновение и радость только в театре, ощущая взаимодействие с благодарной публикой. Взаимная любовь с безликой толпой, без глаз и губ. Я отдавала им себя, получая взамен признание. Но зависть, царапнувшая меня в мастерской Камиллы Клодель при виде «Вальса», осталась в памяти и возвращалась в последнее время каждый раз, когда я видела молодые, счастливые лица.
  Сексуальные отношения даже в первые годы нашей жизни с Шарлем не занимали ведущего места, а после года борьбы за жизнь Марселя окончательно отошли на задний план. Я часто вспоминала его рассказ о Марго, щедрой любовнице, готовой заниматься этим в любое время дня и ночи. Как он тогда сказал? «Через десять лет я понял, что такая женщина мне больше не нужна. Я хотел опекать занозистую девчонку и выводить её за руку на сцену».
 Что ему больше не было нужно? Какие чувства он испытывал ко мне на самом деле? Кем хотел стать; мужем или отцом?  Шарль встретил Марго, когда той было за тридцать. Опытная и темпераментная от природы, или от образа жизни, она приучила неопытного мальчишку к своему способу любви, когда активность исходит от женщины. Женщина разжигает и направляет желания партнёра. Мужчина остаётся ведомым.
    Из меня не получилось Маргариты, срывающей одеяло и одежду с любовника, симулирующего простуду. Возможно, Шарль, избалованный этой женщиной, так и не научился проявлять активность сам. А может... только с ней, постоянно жаждавшей его любви, не стеснялся своей некрасивости. А может, моя неопытность навеяла скуку? На все эти «А может...» я так и не нашла ответа, но с годами непознанная сторона жизни стала вызывать всё больше беспокойства и внутреннего напряжения.
  Коллеги по сцене, после пары бесплодных попыток втянуть меня в «закулисные шалости», оставили эти затеи, объявив патологически верной женой. Высокопоставленные, состоятельные мужчины, крутящие хороводы вокруг молодых, социально незащищённых актрис, даже не предлагали своих услуг, зная, что я не нуждаюсь ни в протекции, ни в деньгах, ни в дорогих подарках.
Годы шли, а моя репутация Снежной королевы продолжала сиять то ли чистейшим хрусталём, то ли начищенным до блеска медным самоваром.
 Так каковы же были в те дни мои чувства к Теодоро? Могу только повторить слова поэта, произнесенные устами самого героя:
 
 
       О новая мечта моя,
       Я за тобой слежу с улыбкой,
      Как ты, на крыльях тучи зыбкой,
      Летишь в надземные края;
     Остановись, взываю я,
     Мечта моя, остановись!
     Ты безрассудно мчишься ввысь,
     С тобой мы оба безрассудны;
    Хотя, кто ищет жребий чудный,
   Тот говорит тебе: стремись!

               
Я и стремилась за своей мечтой, в которой, выбранный мою объект, был всего лишь символом истинного героя. Это не было ни любовью, ни влюблённостью. Это было тоской по недоставшейся мне, неслучившейся любви.
До конца сезона мы ежедневно танцевали ритуальный танец, подобный старинному менуэту: приблизившись вплотную друг к другу, соприкасались взглядами и кончиками пальцев, а затем, чопорно раскланявшись, отступали на пару шагов назад и в сторону.
Вся эта история так и осталась бы чопорным менуэтом, не отправься мы на трёхнедельные гастроли по Италии. Первую остановку труппа сделала во Флоренции.
 Флорентийцы – самая восторженная и благодарная публика, заряжала артистов такой энергией, что играли мы ещё темпераментней, чем дома. Это потрясающее взаимодействие с залом! Как беден, по сравнению с театром, вошедший в последние годы в моду кинематограф. Один раз запечатлев себя на плёнке, артист не имеет больше ни малейшей возможности что-то изменить или улучшить. Застывшая форма, повторяемая сотни раз на всех экранах мира, становится прошлым. Изображение не стареет, но и не обогащается ни новым жизненным опытом артиста, ни разочарованиями, ни достижениями. В театре герой меняется и дозревает вместе с исполнителем. Как отличались Федра или Евгения Гранде, создаваемые мною тридцатилетней, от тех, какими я сделала их в двадцать.
     Под воздействием флорентийцев наша «Собака на сене» приобрела воистину итальянский темперамент, а вслед за ней и мы сами.
Первый вечер подошёл к концу. Бесконечные «Бис» и «Браво», цветы, утомительные комплименты и призывные взгляды, расточаемые флорентийскими меценатами на праздничном банкете... Всё возбуждение первого вечера осталось, наконец, позади.
У себя в номере, избавившись от тесной парадной одежды, я блаженно развалилась в кресле, накинув на плечи тонкий, кружевной пеньюар. Вдруг, белая тюлевая занавеска на балконной двери слегка встрепенулась. В следующий момент на ней загорелась пунцовая роза... А через секунду зазвенел голос Теодоро, перелезшего ко мне через балконную решётку:

    
                Мечта, не уступай сомненью,
                Служи любви и дерзновенью
                И пусть грозит нам гибель злая,
               Мы смело скажем, погибая:
               Из-за меня погибла ты,
               А я – вослед моей мечты,
               Куда стремились мы, – не зная.
 
Ох уж эти артисты! Привыкли выражать свои чувства чужими словами! Почему в решительные моменты жизни собственный словарный запас кажется нам бедным и невыразительным? Прикрываясь готовыми текстами, мы всегда оставляем за собой щёлочку для отступления: «Ах! Это была всего лишь шутка. Мы просто репетировали сцену для представления.»
  Теодоро, остановившись на пороге, ждал сигнала: вернуться к себе, или войти в мою комнату. Голосом, приглушённым успехом и пряным ароматом петуний, я продекламировала следующую строфу:
   
             Итак, вперед, хотя б всечасно
             Грозила гибелью стезя;
            Того погибшим звать нельзя,
           Кто погибает так прекрасно.
         
 
...Рано утром мой Теодоро осторожно перелез обратно в свою комнату.
В течении трёх недель ежевечерне повторялся один и тот же сюжет: пунцовая роза на фоне белой занавески и строфы стихов, на этот раз одолженных у Шекспира. Теперь мой герой перевоплотился в Ромео.
Как я могла бы описать сегодня чувства двадцатилетней давности? Целой пригоршней сочных прилагательных, но среди них не нашлось бы ни одного, описывающего чувство, вдогонку которому летела моя мечта.
Все похождения заканчиваются одинаково: возвращением в повседневную, реальную жизнь и постепенным забвением.
Так было и со мной. После гастролей я вернулась в Париж, а через несколько дней мы с Шарлем и Марселем уехали к морю. Ежегодное купанье в солёных волнах всё ещё входило в программу его оздоровления.
Только сейчас я поняла, как соскучилась по сыну за три недели гастролей. К пяти годам он превратился в физически крепкого мальчика со сложным характером; редко сам по себе проявлял к чему-либо интерес или высказывал желание. Мог часами бездеятельно и вяло сидеть на ковре, крутя в руке бесполезную игрушку. Его глаза загорались энтузиастом только тогда, когда нужно было оказать сопротивление.
– Марсель, пойдём в сад, поиграем в мячик?
– Не хочу. Хочу в парк на карусели.
 Если ему предлагали почитать, тут же раздавалось надрывное «нет». Он хотел играть в мяч. Наш сын постоянно боролся за самостоятельность, хотя мы не пытались её ограничивать.
 В этой поездке Шарль нашёл новый способ общения.  Если хотел, чтобы сын сперва съел истекающую соком грушу, а потом брался за яблоки, рассчитывая на отказ, формулировал своё предложение в следующей форме:
– Марсель, попробуй яблоко. Оно выглядит так аппетитно.
 Тут же следовал ожидаемый ответ:
 – Не хочу яблоко. Буду есть грушу.
  Если звали сына купаться, тут же получали привычное «нет». Применяя свой манёвр, Шарль добивался запланированного успеха.
– Сынок, я думаю, сегодня тебе не стоит купаться. Вода слишком мутная.
– Вот уж нет. В мутной воде даже интересней.
Надрывно вскрикивал зловредный мальчишка, и мчался в воду.
Если с нашей стороны не поступало никаких предложений, он часами сидел на подстилке, скрестив перед собой безвольные ноги и устремив пустые глаза в пространство.
Это походило на первые купанья в цинковой ванне. Бессильно болтающиеся в воде руки и ноги, и глаза, полные скуки и безразличия. Малыш оживлялся, лишь почувствовав ладонь, сгибающую ему коленки. Непонятный и странный характер, возгорающийся только для протеста.
У меня, как пять лет назад, началась бессонница. Ворочаясь в постели ночами, я тряслась от ненависти к себе, искалечившей жизнь ребёнку. Неужели родовая травма повредила не только тело, но и мозг? С одной стороны, он развивался нормально: вовремя научился говорить, связно мыслил, обладал чувством юмора, но замкнутость и полное равнодушие к внешнему миру, вызывали страх. Они наводили на мысли о патологии. Его ровесники, дети знакомых, были, в отличие от Марселя, любознательны и подвижны.
Через три дня уже не могла слышать наигранно равнодушный голос Шарля, предлагавшего альтернативные решения. Наконец не выдержала и напустилась на мужа:
– Можешь мне объяснить, чего ты добиваешься своими манёврами?
– Ищу способ общения. Пока это функционирует.
– А что будет, когда ему исполнится шестнадцать? Что бы отбить вкус к алкоголю, предложишь ежедневно к завтраку выпивать ведро шампанского, а, чтобы не играл в карты на деньги, будешь каждый вечер приглашать в казино?
– А у тебя есть другие предложения?
– К сожалению нет. Я пытаюсь понять, что у него в голове. Почему он такой странный?
– Я тоже пытаюсь это понять, но пока ничего не приходит в голову, вот и экспериментирую.
– А что написано в твоих умных книгах по психиатрии?
– Фрейд говорит о эмоциональной памяти, сохраняющей следы психических травм, полученных в младенчестве. Вспоминая его страдальческое личико во время первых купаний, всё время думаю об этом. А что, если он пережил их, как акт насилия, и теперь продолжает инстинктивно отталкивать наши руки, как делал это в ванне. Что, если это зафиксировавшийся в памяти стереотип – активность нужна только для самообороны?
– Господи, ну что же нам с ним делать!
– Ничего. Наблюдать и любить. Перестань грызть ноготь. Будь оптимисткой.
На следующий день я попыталась стать оптимисткой. После завтрака мы, как всегда, расположились на пляже. Марсель привычно скучал. Сложив расслабленные ноги в позе лотоса, бессмысленно ковырялся совочком в песке, тоскливо свесив голову между плеч.  Полная миска аппетитных фруктов стояла у него перед носом, но он ни к чему не прикасался, потому что от нас не поступало никаких предложений.
Удобно расположившись на одеяле, я вооружилась сказками Шарля Перро, решив почитать вслух «Спящую красавицу». Казалось, я стараюсь для одной себя. Шарль, развалившись на одеяле, грелся на солнце, а Марсель лениво пересыпал песок.
Дочитав сказку до конца, я отложила в сторону книгу и перевернулась на спину. Перед глазами возникла красная роза и лицо Теодоро. Неужели я тоже спящая красавица, которой предстоит проспать сто лет, прежде чем появится настоящий принц? В чём я провинилась перед злой ведьмой? Может грешу, разыгрывая чужие страсти, и, в наказание за обман, она отняла у меня способность любить?
Промелькнувшее воспоминание вызвало новый приступ стыда и отвращения к себе. Господи, что я за человек? Сыну грозит беда, а я занята своими мелочными, пошлыми похождениями! И зачем это было нужно? Зачем мне этот театр, чужие судьбы, жизни, проблемы... Зачем всё это, если собственная жизнь, как несмазанная телега, трещит по всем швам и разваливается на ходу.
Я перевернулась на живот и вцепилась зубами в полотенце, чтобы не завыть в голос, как обездоленная деревенская баба, пришибленная мужем и жизнью.
На пляже стало слишком жарко, и мы побрели домой обедать. Дорожка вилась вдоль моря, с одной стороны ограниченная гранитным парапетом, с другой – плотным рядом шиповника, дурманившим головы раскалённым на солнце ароматом.
  Марсель крепко вцепился мне в руку потной ладошкой.  Разомлев от жары, он едва переставлял ноги. И вдруг... откуда взялись силы... выдернул руку и рванулся в колючие кусты, тут же повиснув на острых шипах. Царапая в кровь руки, я с трудом отодрала его от колючек. Пара цветных лоскутков, оторвавшись от рубашонки, так и остались висеть на сучках, напоминая полу-увядшие розовые бутоны.
Присев перед ним на корточки, я с недоумением и жалостью вытирала капельки крови, выступившие на расцарапанных щёчках.
– Сынок, что ты потерял в этих кустах?
 Марсель, забавно сморщив нос, вытаскивал шип, застрявший в ладони.
– Я ничего не потерял. Думал, там спит спящая красавица. Кусты должны были расступиться передо мной, как перед принцем.
– Хотел разбудить принцессу?
– Ну да. Хватит спать. Снаружи столько моря и солнца... и пахнет так вкусно... а она спит и спит.
– Господи, чудо ты моё маленькое! Настоящий герой!
Малыш печально шмыгнул носом и помотал головой.
– Значит не настоящий, раз кусты не расступились.
–Ты настоящий, просто её время ещё не пришло. Ведь ей сто лет проспать нужно. Подрастёшь немного, а там, глядишь, и пора будет.
Сын опять вцепился мне в руку, и, шмыгая носом, зашагал по дороге. Я молча наслаждалась теплом маленькой ручки, не уставая удивляться её мягкой влажности. Значит Марсель не только прослушал сказку, но и вообразил себя принцем. Но почему он никогда ни о чём не говорит с нами?
За обедом Шарль, сделав ворчливое лицо, спросил в пустоту:
– А я чего-то не понял, почему ведьма так рассердилась?
 Поняв цель вопроса, я тут же ответила первую, пришедшую в голову глупость:
–Да злая была. На то она и ведьма.
Марсель, отодвинув тарелку с супом, звонко и сердито начал нас поучать:
– Она не ведьма, а фея. Только состарившаяся, а потом... Почему её забыли пригласить на праздник? Вы бы разве не рассердились? И золотой вилки не подарили. Другим феям подарили, а её нет.
Шарль, продолжая игру, ворчливо пробубнил:
– Конечно, я бы тоже обиделся. Но зачем столько злости?  Зачем смерть ребёнку дарить?
Наш сын, угрожающе вытянув пухлые губки, шлёпнул рукой по столу:
– А это... что бы неповадно было...  других обижать.
У меня потемнело в глазах. Откуда у ребёнка столько злости? Разве его, всеобщего любимца, кто-нибудь обижает?
Минуту поколебавшись, я задала мучивший меня вопрос:
– Марсель, а тебе тоже хочется кому-нибудь отомстить за обиды?
Но ответа не получила. Упрямец опять скрылся в защитную раковину. Уткнул глаза в тарелку и равнодушно поглощал остывший суп.
На следующий день я читала «Золушку». Теперь зная, что Марсель, изображая безразличие, внимательно вслушивается, я читала её по-настоящему профессионально. Голос мачехи был злым и скрипучим, сёстры капризничали и требовали, а Золушка отвечала мягко и покорно.
На пути с пляжа, сын, привычно вцепившись в мою руку, неожиданно спросил:
–А мачехи всегда злые?
 В этот момент я подумала о Марии и её приёмных дочерях. Мне казалось, все давно позабыли, кто кого на самом деле родил. Все дети без исключения относились к Марии нежно и преданно.
– Бывают очень даже хорошие. Не хуже родных матерей. А что?
 Прошла целая вечность, прежде чем сын ответил на вопрос:
 – Если с тобой что-нибудь случится, папа тоже приведет домой мачеху?
Вопрос застал меня врасплох. Я даже споткнулась о лежавший по середине дороги камушек. Откуда у него такие мысли?
– А почему со мной должно что-то случиться?
И опять молчание, перешедшее в едва различимый шепот:
– Тебя всегда нет дома. Всегда от меня куда-то сбегаешь... А в последний раз совсем сбежала. Я думал, уже никогда не вернёшься.
Господи, почему мне ни разу не пришло в голову, что сыну без меня плохо? Три недели упивалась успехом и похождением с чужим мальчишкой, тогда как сын, крутя в руках бесполезные игрушки, умирал от тоски и страха, никогда не увидеть свою маму! Почему моя жизнь так нелепа и бессмысленна?
Не выпуская из руки мягкой ладошки, я присела перед сыном на корточки, пытаясь поймать скрытый под ресницами взгляд.
– Ты боялся, что я тебя бросила? Но это невозможно. Разве я смогу без тебя жить? Ну что ты молчишь?
Но Марсель, как улитка, едва показав свои чувства, спрятался домике, опять сделавшись недоступным. Остаток пути мы прошли молча. На душе было тошно и муторно.
За обедом Шарль опять заговорил о сказке.
– Сынок, а как тебе понравилась сегодняшняя принцесса?
– Никак. Она дура. Её я не стал бы будить. Пусть спит хоть двести лет.
– Почему дура?
– А нечего было злую мачеху и её дочерей прощать. Они ей столько зла причинили... почему она их простила?
– Автор сказал, Золушка была не только красивая, но и добрая. Потому и простила.
– Ну и дура. Я бы их наказал. А вы думаете по-другому?
Меня поразила форма вопроса. Будучи профессионалом, я чутко реагировала на слова. Мальчик не обращался к нам, как к авторитетам. Иначе построил бы вопрос по-другому. «Разве я не прав?» или «А вы со мной не согласны?». Он не смотрел на нас снизу вверх. Не подвергал сомнению свою правоту. Просто интересовался нашим мнением. Вот и всё.  Если не хотим его потерять, придётся обращаться с ним так, как он это постановил. На равных.
Марсель заставил меня серьёзно задуматься над ответом. Когда можно простить, а когда правильнее отплатить той же монетой? Попыталась порассуждать об этом вслух:
– Думаю, всё зависит от конечного результата. Чего бы ни добивалась мачеха, девочка выросла скромной, искренней и работящей. Возможно, обращайся она с падчерицей, как с собственными дочерями, Золушка, как и её сёстры, была бы капризной и завистливой, и принц в неё никогда не влюбился бы. Мачеха, сама того не желая, принесла Золушке не вред, а пользу, а значит, мстить ей не за что. Что ты об этом думаешь? Я умышленно переняла форму дискуссии, которую предложил сын.
– А я бы всё равно отомстил.
 Буркнул Марсель, и спрятался в свою раковину. Для него на сегодня тема была исчерпана, хотя он наверняка будет об этом думать дальше, делая вид, что умирает от скуки.
 Как ни странно, но в эту ночь я спала значительно лучше, чем в предыдущие. Сын не был ни заторможенным, ни умственно отсталым. Просто не таким, как другие дети в его возрасте; не прыгал на одной ножке, не щебетал без умолку трогательные наивности и сохранял верность старым игрушкам. Его связь с внешним миром была глубокой и прочной. Он впитывал его в себя, перерабатывал на собственный лад, подчас слишком тревожно, подчас слишком жёстко..., но главное – думал, чувствовал и жил  напряжённой, внутренней жизнью, не имея, при этом, охоты говорить о ней с окружающими. Нас смущали его расслабленное тело и отсутствующий взгляд. Откуда мне знать почему. Может, эмоциональное напряжение требовало слишком много энергии?
 Главное, я поняла, как с ним общаться: говорить на равных и не лезть без разрешения в душу. Когда захочет, сам скажет.
Беседа с пятилетним ребёнком о мести навела меня на новые мысли. Последние месяцы перед гастролями мы начали репетировать Медею. Этой пьесой театр собирался открыть новый сезон. Войти в роль колдуньи-детоубийцы было не просто. Я давно не стремилась к слиянию с героем. Не нужно им становиться. Достаточно понять движущие мотивы. Но как понять потребность мести любой ценой?
Я сама не стремилась мстить. Вероятно, поэтому в моём дневнике отсутствуют ядовитые описания цеховых интриг, свойственные большинству мемуаров. Публикация такого рода литературы всегда был и остаётся наилучшим способом мести. На чистые листы бумаги выплёскивается весь гной, вся грязь, накопившаяся в душе, за годы работы. И оказывается совершенно не важным, кто был тогда прав, а кто виноват. Важно, кто первым прокричал в пространство: «Меня в театре окружали мерзавцы и негодяи»! Интимные подробности и острый, въедающийся в память язык завершат дело.
 Сегодня у меня нет ни малейшей охоты вспоминать старые дрязги. Я всегда старательно избегала подобных игр: вчера ты подбил мне глаз, послезавтра я выбью тебе зуб. Даже в молодости я не мстила ни Элизе, ни Жаку за злобные выпады. Пыталась понять их ситуацию и отходила в сторону. Для меня всегда было проще прекратить прогнившие отношения, чем годами делать и говорить друг другу пакости. В течение жизни я раззнакомилась со многими людьми, навсегда прикрыв за собой дверь, не объясняясь, но и не мстя. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить её на месть, при которой утраты и боль всегда обоюдны. В подобных баталиях, как на войне, нет победителей. Есть только побеждённые. Их ранения и потери.
Тем не менее, мне необходимо понять несчастную женщину. Этот миф имеет множество версий. В одних Медея является беспредельным монстром, в других – жертвой, потерявшей голову от любви. Еврипид положил в основу своей трагедии наиболее жёсткий вариант.
Многие любители искусства не согласны с бесконечным повторением творческого наследия древних, уповая на новые темы и новые сюжеты. Но где их взять, эти новые темы? За прошедшие тысячелетия изменился темп и стиль жизни, но не человек. У него, по-прежнему, пять органов чувств и с десяток инстинктов и потребностей. Жажда власти, успеха, богатства, стремление познавать новое, быть признанным обществом, потребность любить и быть любимым. В то же время, всегда существовало пять разрушительных инстинктов: Честолюбие, Ревность, Зависть, Страх и Месть. Все, существующие в мире сюжеты, будь им пять тысяч лет, или только год, рассказывают о катастрофах, возникающих при столкновении этих инстинктов.  Другого нет и быть не может.
Последующие авторы лишь переносили старые легенды в современность, дополняя психологическими подробностями и коллизиями, характерными для их времени. Трагедии древних лаконичнее и жёстче. Там всё сводилось к жизни и смерти.
Я перечитала фрагменты трагедии заново. Разве имеют срок годности жалобы женщины, преданной мужем?
«Я спасла тебя от быков, от дракона, от Пелия — где твои клятвы? Куда мне идти? В Колхиде — прах брата; в Иолке –прах Пелия; твои друзья – мои враги. О Зевс, почему мы умеем распознавать фальшивое золото, но не узнаём фальшивого человека!»
А как оправдывают свою измену современные мужчины?
«Спасла меня не ты, а любовь, которая двигала тобой. За спасение это я в расчете: ты не в дикой Колхиде, а в Греции, где умеют петь славу и мне и тебе. Новый брак мой — ради детей: рожденные от тебя, они неполноправны, а в моём новом доме они будут счастливы».
Когда Шарль и Марсель уснули, я попыталась придумать свою версию современной Медеи, перенеся её ситуацию в свою жизнь. Предположим, случилось следующее:
 Страстно влюбившись в Теодоро, я решила прожить с ним вместе долгую и счастливую жизнь. Это решение потребовало конкретных действий: развод с Шарлем и отказ от Марселя. Моя семья, не поняв такого предательства, исключила меня из списка живых. Жаловаться не на кого. Я сознательно принесла их всех в жертву во имя любви.
 Но этого оказалось мало. Думала, мой герой будет, как и я, счастлив, но он постоянно тоскует и жалуется:
– Публика аплодирует тебе, едва завидев на сцене, а меня вообще не замечает, хотя я не менее талантлив. Тебе повезло с мужем, а меня некому продвигать. Нынешний главный «герой-любовник» уже в том возрасте, когда пора уступать место молодым, а он, как краб, вцепился в главные роли, не давая мне ни малейшего шанса проявить себя.
Я, влюблённая женщина, бросаюсь на помощь своему кумиру. Сперва довожу до совершенства его мастерство, передав до последней капли весь свой опыт. Месяц спустя начинаю обрабатывать режиссёра. Он должен назначить официальным дублёром премьера моего Теодора. Задача не из простых. Нынешний дублер любим публикой и труппой. Я опять беру грех на душу, рискуя собственным именем и карьерой, но в конце концов мои хитрые интриги приносят желаемый успех: молодой человек, стоящий у меня поперёк дороги, отправлен в отставку. Теперь предстоит решить самую главную проблему. Вывести Теодоро на сцену.  Возможность у меня только одна – на время убрать с неё премьера. Придётся действовать. Выбор средств невелик и опасен. На кон поставлено моё доброе имя. Но... улыбка любимого ещё дороже.
 Можно подсыпать в чай надоевшему коллеге изрядную долю слабительного, привязав бедолагу на неделю к туалету. Можно послать ему фальшивую телеграмму от престарелой тётушки, обещавшей любимому племяннику изрядную долю наследства в обмен на регулярные посещения. Пусть съездит на неделю к старушке и развеет внезапно накатившую на неё грусть...
   Слава богу, всё проходит благополучно. Теодоро выходит на сцену. Все роли он играет в паре со мной. Я, опытная актриса, знаю, как обеспечить успех партнёру, отступая в тень. Пусть публика видит только его, пусть восхищается только им. Я славой уже сыта.
Для гарантии, опять рискуя своей честью, через подставных лиц подкидываю критикам идею внеочередной сенсации: на сцене театра загорелась новая звезда.
Публика ломится в театр. Теодоро переживает первый успех.
Наша безоблачная любовь длится ровно два года. Какой мерзавец, какой негодяй! Он завёл себе молодую любовницу и вывел её на сцену тем же способом, каким выводила его я. Подонок! Ученик, превзошёл учительницу. Сумел опорочить меня настолько, что имя моё в театральном мире стало одним из самых грубых ругательств.
Вот и всё. Теперь я стою на улице без семьи, без работы, без друзей и без денег. Куда податься? На что жить? А может жить дальше вообще не стоит?
Конечно, могла бы уехать провинцию, поменять имя, наняться в гувернантки или в компаньонки... Или соблазнить какого-нибудь старого идиота с деньгами и выйти за него замуж... Но, просматривая газеты, натыкаюсь на описания триумфов этой пары, построившей своё счастье на развалинах моей жизни...
Что сказал молодой подонок на прощанье: «Ты плела свои грязные интриги не для меня, а для себя самой. От сытого, довольного жизнью любовника в постели значительно больше проку, чем от голодного и недовольного.»


   Почувствовала, как у меня от возмущения затряслись руки. Господи, зачем я так ненавижу ни в чём не повинного Теодоро! Непроизвольно вцепившись ногтями в ладони, едва не завыла в голос, захлебнувшись яростью и жаждой мести.
– Не найду себе ни минуты покоя, пока не растопчу их обоих. Они получат сполна то, что заслужили! На это у меня ещё хватит сил!
Я заставила себя вернуться в действительность. Ну и ну... никогда не знала, что способна на такую ярость. Горло пересохло, а руки всё ещё дрожат.
Потихоньку пробравшись в кухню, выпила два стакана теплой воды, постояла у открытого окна, вдыхая аромат южной ночи, сполоснула лицо холодной водой, возвращаясь постепенно к себе самой.
Осторожно переступая босыми ногами, прокралась в комнату давно уснувшего Марселя, и присела на стул у его кровати. Мысли вернулись к придуманной мною Медее. Нет, я бы, как она, не смогла. Ещё не родился тот мужчина, ради которого смогла бы причинить вред этому круглому, загорелому личику со вздёрнутым носиком и пухленькими щёчками!  Слава богу, это была лишь придуманная мною пьеса, но, во всяком случае, теперь смогу убедительно сыграть эту роль. Сколько, однако, сил и нервов стоит проживание чужих жизней.
Вернувшись в спальню, я юркнула под одеяло и уткнулась носом в пахнувшее солнцем и морем плечо Шарля, и, уже засыпая, успела поблагодарить природу, обделившую меня способностью терять разум от любви.






                Глава 10


По пути домой мы заехали к Марии. В последних письмах она жаловалась на плохое самочувствие. Впервые за много лет отменила зимнюю поездку в Париж.
Просторный дом пустовал. Многочисленные родственники оставили её на неделю в покое, предоставив полностью в моё распоряжение.
В первый день, неожиданно оживший Марсель, носился по комнатам, разглядывая бесчисленные безделушки, картины и вазы. Обстановка дома, хранящая староиспанский колорит, приводила его в неописуемый восторг. В первый же день он наткнулся на портрет «Дамы в шляпе».
– Ой, мама, посмотри... Эта тётя похожа на тебя. Недавно я видел твою фотографию на обложке журнала... помнишь. Там ты тоже в красной шляпе и белой накидке. И стоишь так же боком. Помнишь? У этой тёти твоё лицо.
Я с любопытством взглянула на знакомый с детства портрет, о котором Мария не желала рассказывать. Раньше я никогда не замечала сходства с этой дамой, но сегодня... То ли свет падал с другой стороны, то ли я изменилась с возрастом, но сегодня наше сходство казалось поразительным.
Мария с любопытством наблюдала за моей реакцией. Я подошла вплотную к портрету и встала в позу нарисованной на нём дамы.
– Действительно похоже?
 Прищурив глаза, Мария разглядывала наши лица.
 – Очень. Как будто с тебя написано.
 – Но кто она?  Ты ни разу не ответила на вопрос. Всегда уводила пить чай.
– Это моя мама. Тогда ей было около тридцати, как тебе сейчас. Твоя прабабушка.
– А как её звали?
– Елена.
– Графиня Елена де Альварес? Значит её имя подарила мне Франческа в качестве театрального псевдонима. А она тоже знала, что мы похожи?
– Мы обе это знали. Старая дама, Елеонор, которую ты в детстве видела у меня в доме – её мачеха, знала нашу маму с детства. Она первая это заметила.
– Но у Элеонор был ещё один портрет с таким же лицом. Тогда ты сказала, что это две разные женщины?
– На втором портрете прабабушка нашей матери.
  – Как интересно! Получается, наша внешность повторяется через четыре поколения.
– Получается так. Ладно. Пошли пить чай.
Всё ещё находясь под впечатлением Медеи, я искала разгадку старой истории. Франческа утверждала, что мать предала всю семью и сбежала с любовником в Америку, не попрощавшись со старшей дочерью. Неужели прабабушка с моим лицом совершила то, что мне привиделось неделю назад? Неужели она была Медеей, и в ночных фантазиях я увидела её жизнь?
Эти мысли мучили меня целый день. Я опять вспомнила слова Жака, сказанные в юности, о пороках, которые мы наследуем от предков. Неужели приступ ярости, пережитый пару дней назад, был яростью скрывающейся во мне Медеи? Неужели боги наказали меня за злодеяния предков, лишив способности любить? Мои фантазии набирали обороты. Пора, не взирая на сопротивление Марии, потребовать с неё объяснений.
Дождалась, когда Марсель и Шарль разошлись по своим кроватям, заварила свежего чаю и пригласила Марию к столу. Её домашнее хозяйство всегда вызывало у меня ощущение уюта и красоты. Сервизы, поставленные на стол, были почти антикварные. Дом был заполнен вещами, доставшимися от предков. Испанская культура, охраняемая Марией бережно и с любовью, придавала жилищу особый колорит. Она не любила новых вещей, казавшихся ей холодными и безликими. Очень состоятельная женщина, она их просто не покупала и не позволяла себе дарить.
Поставив на стол любимые светло-голубые фарфоровые чашки, я вопросительно посмотрела на Марию.
– Знаю, знаю, о чём будешь сейчас спрашивать
Ворчливо произнесла драгоценная бабушка, присаживаясь к столу:
 – Но сперва скажи, зачем тебе это нужно? Что изменят в твоей жизни давно забытые всеми истории?
Я привыкла быть с Марией откровенной. Её стиль разговора – рассуждать вслух, не давая прямых советов, всегда направлял мои мысли в нужное русло. Когда-то, в самый сложный период сомнений, граничивших с отчаянием, она была первой, кому удалось поставить мою перевёрнутую голову на место. И на этот раз я не стала прятаться в раковину, как это делал мой сын, а честно рассказала о Медее и страхе, повторить жизнь прабабушки.
Уперев лицо в сплетённые под подбородком руки, Мария внимательно выслушала рассказ, лишь изредка движением указательного пальца останавливала поток моего красноречия, уточняя отдельные моменты.
–Ну что могу сказать? Вижу, это не досужее любопытство. Хорошо. Расскажу некоторые детали. Твоя прабабушка не была Медеей. С юности она любила одного единственного мужчину. Своего мужа. Она была одарённым человеком, хотя не занималась, как ты, искусством. Талантливым во всём, чем увлекалась. И матерью была замечательной. Твоя прабабушка никого не предавала. Эту версию придумал отец, чтобы оправдать их разрыв. Вот и всё.
– Но почему произошёл этот разрыв?
– Ох. Так не хочется об этом говорить... Ну ладно... Она была внебрачным ребёнком, а мой отец, как и все его предки, превыше всего ценил чистоту крови. Когда он узнал, кем была её настоящая мать...  не справился с этим и выгнал из дома.
– Её мать была публичной женщиной?
– Ещё хуже... во всяком случае для Испании и для графа Филиппа де Альвареса...
– Разве может быть что-то, ещё хуже?
– Может. Или тогда могло быть. Она была еврейкой.
– Ну и что? Неужели это так страшно?
– Для меня – нет... а для него и для Франчески – да.
– Поэтому она уехала, не попрощавшись с Франческой?
– Не поэтому. Муж запретил её встречаться с нами. Я сама нашла маму и встретилась с ней, а Франческа не искала.  Мы с мамой и Элеонор решили, ей лучше не знать правды. В этом смысле она, как отец, очень враждебно относится к еврейской нации.
В этом Мария была права. Вспомнился скандал с Нобертом из-за Софи. С какой яростью она кричала о предательстве евреев!
– Одного не могу понять. Почему, несмотря на сходство с её матерью, Франческа с такой любовью относится ко мне? Мария передвинула чашку от края стола и разгладила слегка сбившуюся под ней салфетку.
–Ты ведь у нас специалист по человеческим душам. Сама знаешь, насколько мы все противоречивы. Думаю, Франческа была очень ревнивой. Отца ревновала к маме, маму – к нам с Мигелем, а ты...  ты почти безраздельно принадлежала ей. Ну конечно, были ещё родители, Лизелотта, но они, как мне казалось, оставались на втором плане. В тебе она получила маму обратно, на этот раз для себя одной.
В памяти всплыла сцена после посещения могилы графа де Альвареса. Франческа, всхлипывая и пряча лицо в моей юбке, бормотала слова, смысла которых я тогда не поняла: «Когда ты вот так... мне кажется, она вернулась ко мне снова...».
Господи, зачем людям театр, мировая поэзия и проза, когда собственная жизнь каждого из нас – это драма, трагедия и комедия в одном романе. Достаточно прожить собственную жизнь, что бы, ничего не поняв, уйти в мир иной таким же беспомощным перед самим собой, каким и пришёл.
 Перед сном, прокравшись, к портрету прабабушки, я долго всматривалась в наше общее лицо. Да, она была недурна… но, судя по печальной складке у губ, особо счастливой себя не ощущала.
Обратный путь мы проделали молча. Марсель, прижавшись головой к моему животу, а ноги разместив на коленях у папы, мирно спал. Шарль чувствовал, что я чем-то встревожена, но вопросов не задавал. Он, как наш сын, был очень скрытным человеком, мало кого допускал в душу и не считал себя в праве лезть в чужую. Это правило с самого начала легло в основу наших отношений. Он внимательно выслушивал, если мне хотелось что-то рассказать, но и молчание воспринимал с пониманием: в данный момент я ни в сочувствии, ни в совете не нуждаюсь.
Меня очень тревожила встреча с Франчекой. Последние годы она часто болела, силы убывали на глазах. Обмен визитами с Марией ушёл в далёкое прошлое. Ни та, ни другая уже не решались на длительные переезды. В последние два года, возвращаясь из Испании, я ловила на себе вопросительные взгляды Франчески. Она, исподтишка вглядываясь в моё лицо, пыталась прочесть, говорила ли я с Марией о прошлом.  А я, краешком взгляда следя за ней, пыталась понять, хочет ли она знать правду. Теперь мне окончательно расхотелось об этом говорить. Зачем ей такой удар в конце жизни.
  Мысли вернулись к прабабушке и Медее. Граф де Альварес, подобно Ясону, выгнав её на старость лет из дому, тут же бросился на поиски какой-то Шанталь де Пьерак. Но откуда взялся богатый американец, подобно афинскому царю Эгею, предоставивший ей дом и кров? Какая-то странная история, заполненная сплошными вопросительными знаками.
  Я бы не стала забивать себе голову этими загадками, не будь на неё похожа. Прабабушка была наполовину еврейкой, но я... До сих пор считала себя смесью испанцев, французов и немцев. Толика еврейской крови должна была раствориться за прошедшие пять поколений в этих потоках, но...
Вспомнился давний разговор с Сарой Бернар: «Не думайте, что я всех одариваю подобными советами. Вы – исключение. Во-первых, Вы мне не конкурентка. Пока до меня дорастёте, успею два раза состариться и четыре раза умереть. А во-вторых... даже не знаю, как это объяснить... что-то в Вас есть... такое ощущение, что мы – люди одной крови.»
Что она почувствовала? Так звери, по едва уловимому запаху, отличают своих от чужих. Имело ли это открытие какое-либо значение для меня лично? В тот момент нет.
Вскоре мы приступили к работе над Медей. Сценарий, сохранив, психологическую глубину и лаконичность трагедии Еврипида, был адаптирован к современному стилю игры; ни обязательного для Греции хора, ни криков, ни заламывания рук в диалогах.
 Роль Ясона получил мой Теодоро, которого, на самом деле, звали Поль. В последний вечер в Италии мы с ним нежно распрощались, взаимно поблагодарив друг друга за три великолепных недели. Он был талантлив и благоразумен, что не часто встречается в нашей среде. Его не надо вытягивать на главные роли, как я это делала в своих фантазиях. Он их уже имел. А доброе имя своё охранял с поразительной для его возраста осторожностью. Мы влюбились друг в друга, играя Диану и Теодоро, но это не значит, что, став Ясоном и Медеей, должны друг друга возненавидеть. Прощаясь, мы порешили, на этот раз, не так глубоко погружаться в своих героев.







                Глава 11

                Дело Дрейфуса


Я пишу не исторический трактат, а всего лишь частный дневник. Эту традицию заложила моя прабабушка. Дописывая последние страницы перед отъездом в Америку, она ощущала себя мореплавателем, потерпевшим кораблекрушение, а свой жизненный путь – путём в одиночество, унаследованное вместе с домиком от предшественницы. 
Мой дневник – диалог с двумя женщинами; с той, которая приходила до меня, и с той, которая придёт после. Графиня, в своём дневнике Вы писали об инквизиции, истреблявшей еврейский народ. Надеялись, что в следующем столетии тема антисемитизма исчезнет со страниц мировой истории. Но исчезла Инквизиция, а не антисемитизм. Он, как неизлечимая болезнь, остаётся и по сей день в крови человеческой.
Мне хочется верить, что Вы, моя уважаемая правнучка, читая наши дневники в двадцать первом веке, лишь удивлённо пожмёте плечами: «Надо же... неужели в те времена люди не нашли себе более важного и благородного занятия?» Кто бы подумал, что просвещённый девятнадцатый век увенчает себя безобразным судебным процессом, известным как «Дело Дрейфуса».
    Я не стану проводить исторический обзор событий тех дней. Лишь кратко напомню Вам, уважаемая правнучка, официальную версию этого дела.
   Альфред Дрейфус родился в семье зажиточного еврейского фабриканта, поселившейся в Париже после франко - прусской войны 1871 года. Франция была в то время первой европейской страной, предоставившей евреям равные права с французами. Дрейфусы были ассимилированным евреям. Альфред окончил военное училище и поступил в армию инженером. В 1889 году получил чин капитана и в 1992 был принят на службу в Генеральный штаб.
Там он, по официальным сведениям, оказался единственным представителем этой национальности.
В сентябре 1894 года в Генеральном штабе была обнаружена пропажа нескольких секретных документов, а через некоторое время начальник разведывательного бюро отослал в военное министерство бумагу, без числа и подписи, в которой адресату сообщалось об отправлении ему секретных документов.  Письмо было найдено в выброшенных бумагах германского военного аташе, полковника Шварцкоппена.
Эксперты военного министерства признали в этом письме почерк капитана Дрейфуса. Дрейфус был арестован и предан военному суду по обвинению в государственной измене. Пресса не была допущена в зал суда – заседание трибунала происходило при закрытых дверях. Дрейфус был признан виновным и приговорён за шпионаж и государственную измену к разжалованию и пожизненной ссылке на Чёртов остров. Голую скалу в две мили длинной и полмили шириной, обитателями которой били лишь заключённый и его охрана.
5 января 1895 г. на Марсовом поле в Париже Дрейфус был подвергнут унизительной процедуре – «Гражданской казни». В последние месяцы «Дело Дрейфуса», стало главной темой, обсуждавшейся не только в прессе, но и в каждой застольной беседе. Эта тема расколола общество на два враждебных лагеря – дрейфусары и антидрейфусары.
 Мы с Шарлем ежедневно проглатывали газеты от корки до корки, пытаясь за невнятными строчками отгадать истину: что же происходит в суде на самом деле.
 Статьи с каждым днём приобретали всё более странный характер. Человеческая судьба Альфреда Дрейфуса занимала всё меньше места, а его фамилия всё чаще заменялась кличкой «этот еврей». Спор шёл не о виновности отдельного человека, а о вековой виновности еврейской нации. Францию захлестнула волна антисемитизма. Все с нетерпением ждали развязки. Показательной экзекуции осуждённого.
  Накануне 5 января Шарль положил на стол два именных приглашения на трибуну для прессы и важных общественных деятелей, осторожно спросив:
– Ты ведь тоже хочешь присутствовать на этом спектакле?
– А ты что, хочешь туда идти? Зачем?
– Хочу разобраться. Что бы понять, мне нужно заглянуть в глаза этому человеку... и своим современникам тоже. А ты... ты не пойдёшь?
Хочу ли смотреть на это? Гражданская казнь – не повешение и не гильотина. Там не страдает человеческое тело, и всё-таки... это насилие. Человека лишают чести. В моём представлении, казнь духа страшнее казни тела, потому что оставшемуся в живых телу предстоит жить с искалеченной душой.
– Ну что ты молчишь? Хочешь остаться дома?
– Нет, я пойду с тобой. Ты прав, такое нужно видеть своими глазами.
Мы пришли на площадь за полчаса до начала. Трибуна кишела репортёрами, вооружёнными фотоаппаратами и блокнотами.  А публика... боже мой... ну точно, как в театре... повсюду бинокли, подзорные трубы, лорнеты. Январский воздух колыхался от предгрозовой духоты и напряжения. 
 С моего места фигура Альфреда Дрейфуса была хорошо видна. Мужчина среднего роста, стройный, с по-военному расправленными плечами. Как отвратительны, грубы и нелепы карикатуры, публикуемые нашими бульварными газетёнками – длинный, горбатый вороний клюв, сально торчащие в стороны космы немытых волос, капля алчной слюны, повисшая в углу рта. Офицер не играл на публику, не произносил пламенных речей. Просто стоял.  Растерянный и непонимающий.
Барабанная дробь. Обвинитель громким, трескучим голосом огласил приговор... и растерянный полушёпот осуждённого: «Но ведь я невиновен, я невиновен...»
И всё. Шпага переломлена над поднятой головой, сорваны и брошены в грязь осквернённые ордена и эполеты, казнь духа состоялась и тут...
Из толпы, из переполненных бессмысленной злобой глоток, ядовитыми стрелами, остроугольными камнями, рванулся на площадь антисемитский вой: «Смерть еврею-предателю» «Да здравствует Франция, свободная от евреев!» 
 Расталкивая взбесившуюся толпу, Шарль поволок меня в боковую улицу. Надвинув на глаза шляпу, он молча шагал к дому, мёртвой хваткой сжимая мой локоть.
 Дома Марсель, сгорающий от любопытства, вцепился в нас с расспросами. Но как можно описать ребёнку казнь невинного человека? Как объяснить человеку, начинающему жить, что добро побеждает только в сказках?  Как отмахнуться от этих вопросов, глядя в пристальные, напряжённые глаза мальчика, который хочет всё знать? А ведь вечером мне опять играть Медею...
... Слава богу, злодеяния моей одержимой местью героини остались позади. Сверкающая золотом колесница победно уносит её прочь от трупов детей и, когда-то, страстно любимого мужа. Занавес падает..., и напряжённая тишина зала взрывается надсадными воплями.
Я стою на краю рампы, благодарно кланяюсь, улыбаюсь, подбираю летящие в меня цветы и.… ненавижу. Ненавижу эту рваную глотку одурманенной собственным воем толпы. Утром злобно осыпала проклятиями Дрейфуса и евреев, а вечером, одержимо скандирует «Браво» актрисе Елене Альварес. Вот она, цена славы! Вот они, наши судьи! Что может быть страшнее упивающейся своим единением массы! Сегодня она, захлёбываясь восторгом, возводит нового кумира на трон, а завтра, забивая камнями до полусмерти, провожает на эшафот. Толпа едина, а значит всегда права! 
Нас вызывают снова и снова, и я опять кланяюсь, улыбаюсь и собираю цветы... а может быть камни?
С этого дня во мне что-то сломалось. Расхотелось выходить на сцену. Как десять лет назад, душу переполнили тоска и апатия. Но сегодня не было ни стыда, ни страха перед собственным несовершенством.  Была только злость за годы, принесённые в жертву наивным иллюзиям. Смешно! Искусство, делающее людей добрей и счастливей.
В отличии от меня, несовершенство окружающего мира зарядило Шарля позитивной энергией, побуждая ежечасно к активным действиям.
Каждый квадратный сантиметр его письменного стола был завален книгами и брошюрами. Просматривая эту литературу, я открывала для себя абсолютно новое поле для размышлений.
Сверху лежала тонкая книга Бернара Лазара «Антисемитизм, его история и причины», чуть подальше – толстенькая брошюра «Антисемитизм и революция», а рядом целая стопка  статей того же автора в ответ на нашумевший когда-то антисемитский памфлет Дрюмона « Еврейская Франция», а чуть в стороне от них : Теодор Герцел  «Новое гетто».
Шарль, поправляя съехавший набок шейный платок, вошёл в кабинет и присел рядом.
– Ну что, Елена Альварес, так на чьей же ты стороне?
– А как ты думаешь?
– Может быть по-всякому. Ты, как ни как, прямой потомок испанской и французской аристократии, а они всегда были людьми принципиальными, особенно в отношении евреев.
Глаза Шарля шаловливо блестели, но только на поверхности.  За тонюсенькой плёночкой шутки ощущалось что-то совсем другое. Интересно, а на какой он стороне? Случится ли со мной сейчас то же самое, что случилось с прабабушкой более полувека назад? Ну что ж, милый, держись:
– А на чьей стороне могу быть я, потомственная еврейка?
– Это как?
–Да очень просто. Помнишь, как летом у Марии, вы все удивлялись портрету моей прабабушки, похожей на меня? О ней в нашей семье всегда смущённо молчали. Франческа считала, мать сбежала от мужа к любовнику. В этот раз Мария рассказала, наконец, правду: прадед, граф де Альварес, после тридцати лет совместной жизни выгнал жену из дома, узнав, что она внебрачная дочь испанского аристократа и еврейской женщины.
– И поэтому ты считаешь себя еврейкой?
–Конечно. Недавно прочла в твоих книгах. По еврейским законам, дети наследуют национальности матери, а значит она бала еврейкой, и Франческа, её дочь, тоже еврейка, и моя мама и я.… и наш с тобой сын тоже еврей. Вот так-то.
Закончив тираду, я злорадно посмотрела на Шарля, ожидая шквала эмоций и потока нелепых возражений.
Вместо этого, почесав указательным пальцем затылок, он просто спросил:
–А я, прожив с тобой почти десять лет... тоже стал евреем?
–В твоих книгах не написано, что это заразно.
– А жаль. Хотя нет. Так даже лучше. 
– Что лучше?
– Я останусь одним из немногих чистокровных французов, вступившим в борьбу с мировым антисемитизмом.
Важно произнёс Шарль и гордо выпятил вперёд подбородок, а я.… в который раз за последние восемь лет поблагодарила, уж не знаю какого бога, за лучший подарок в жизни, за своего мужа. 
В тот год тема Дрейфуса и антисемитизма, расколов общество на две половины, переселилась в частную жизнь. Моя семья тоже не осталась в стороне от всеобщей войны.
               


Очередной визит к стареющим бабушкам. В тот день, по давно сложившемуся расписанию, чаепитие проходило у Лизелотты. Соблюдая еженедельный ритуал, мы с Марселем, накупив целый пакет сладостей, отправились в гости. Для сына настоящими бабушками были Франческа и Лизелотта. Мою маму, несмотря на всё её возмущение, в этом качестве он так никогда и не признал. Самовольный мальчишка называл её не иначе, как Шанталь, или, что ещё хуже, Шанти. В свои пятьдесят всё ещё гибкая, стройная и экстравагантно одетая, она, по мнению Марселя, явно не дотягивала до бабушки из сказок. Критически оглядывая её очередную шляпку, с присущей ему серьёзностью, выносил приговор:
–Ты, Шанти, до бабушки ещё не доросла. Поживи ещё лет пятьдесят, может тогда и подойдёшь на эту роль... для моих внуков.
В его манере выражаться явно чувствовалось влияние отца и театральной семьи. Все в жизни играли какие-то роли. Хотя в чём-то маленький философ был, безусловно, прав. 
Чем слабее становились закадычные подруги, Франки и Лотти, тем больше они нуждались друг в друге. Последнее время расставались только на ночь, расходясь по своим домам. Днём, от завтрака до ужина, пребывали вместе, под той или иной крышей. Им было хорошо, а нам – спокойно. Угасание физического здоровья не ослабило ни умственной активности, ни бурной реакции на события внешнего мира.
В этот раз темой обсуждения был Норберт и его еврейское семейство. Франческа, с раскрасневшимся лицом и горящими гневом глазами докладывала ситуацию с поля боя:
– Норберт окончательно потерял разум со своей еврейкой женой. Уже переправил большую часть капиталов концерна в Америку и собирается в ближайшие месяцы переехать туда окончательно.
– А что послужило тому причиной?
–То, чего и следовало ожидать. В деловых кругах все знают, что его тесть – еврей, а концерн у них общий. Вот некоторые из деловых партнёров и отказались от дальнейшей совместной работы с ними. Не испугались даже штрафных санкций. И правильно сделали. Патриотизм поощряется государством.
Бабушкина настырная глупость действовала мне на нервы. Зачем она, когда-то умная женщина, повторяет эту газетную чушь? Я не сдержалась и вступила в бесполезную дискуссию:
– Значит предатели – его деловые партнёры. Навредили не только себе, но и государству. Вместо того, чтобы экономику поддерживать, финансовый кризис провоцируют
Вторая патриотка, Лотти, вступилась за свою подругу:
– Детка, зачем рассуждаешь о делах, в которых ничего не смыслишь! Зарылась в классическом репертуаре и дальше своего изящного носика ничего вокруг не замечаешь! Вот, к примеру, мерзавец Дрейфус. Такое доверие ему оказали. Не взирая на происхождение аж офицером в Генеральный штаб назначили, а он, тварь продажная, взял и предал отчизну.
Франческа, пользуясь поддержкой подруги, продолжила атаки на сына:
– Вот и мой негодяй. Подумать больно. Урождённый граф де Бельвиль... прямой потомок графов Альваресов... и тоже предателем оказался.
Помолчав и вытерев батистовым платочком выступившие на лбу капельки пота, бабушка печально подвела итог:
– Да какой он, собственно, граф. После стольких лет жизни с евреями сам таким же стал.
Чувство жалости к любимым старушкам, перемешиваясь с раздражением, нашло выход в горькой иронии:
– А что, еврейство заразно, как холера?
– Ещё хуже холеры. Не только заразно, но и передаётся по наследству.  Вот так-то.
Я смотрела на Франческу, прикусив свой болтливый язык. Бабуля, родная моя, если бы ты только знала, что сама до кончиков ногтей заражена этой самой болезнью и передаёшь её по наследству от поколения к поколению. Что было бы с тобой, узнай под конец жизни правду? Примирилась бы с сыном, по капризу матушки природы «заражённому» сильнее остальных, рождённых тобою детей, или возненавидела бы самою себя? Нет, доживи оставшиеся годы в мире с собой. Ты ведь сама – каприз природы, столкнувшей в жилах одного человека мировую несовместимость. А на мать обижаться тебе, по сути, не за что. Она приняла в своё время мудрое решение – уехать, не сказав правды. Видать, действительно любила и понимала твою противоречивую суть.
 Подняв с пола выпавший из бабушкиной руки платочек, я перевела разговор на другую тему.
– И что это вы, милые мои бабули, застряли на политике? Почитали бы лучше о куртизанках. Парижане помешались на них посерьёзней, чем на псевдопредаталях. Ну ка посмотрим, что эти дамы начудили в последние дни.
Лотти, поняв политический манёвр, тут же переключилась на эскапады трёх жриц любви, ставших в последние годы чуть ли не главной достопримечательностью Парижа.
Марсель вытянул уши и передвинулся в зону слышимости. Но по пути домой заговорил не о куртизанках, а о Норберте и заразной болезни, передаваемой по наследству, загнав меня, как всегда, в тупик. Единственно, что я усвоила с прошлого лета, ответы типа «вырастешь – узнаешь» с ним не проходят. Он, как улитка, прячется в свой домик, из которого неделями приходится его выманивать. В общение с сыном я научилась отвечать на вопросы в облегчённой, но правдивой форме.
Несмотря на утрату уважения к публике, моя театральная жизнь продолжалась. Наш театр, реагируя на её настроения, начинил свой репертуар массой новых авангардистских пьес; криминальные похождения с преступлениями без наказаний. Билеты в театр были распроданы на два-три месяца вперёд. При этом, Медея всё ещё оставалась гвоздём программы: нам приходилось играть её чуть ли не два раза в неделю.
Потребности общества в раздражителях переменчивы, как погода ранней весной; временами душа требует перезвона колоколов и взбитых сливок, временами нет ничего милее барабанного боя и круто наперченного бифштекса с кровью. В данный период, на фоне грозового неба, наша Медея была тем бифштексом, нашпигованным острыми приправами и чесноком: местью, злостью и коварством.
И, хотела я того, или нет, но мое имя, постоянно мелькавшее на афишах, стало символом этого неспокойного времени.
Опять вспомнились слова Марии, сказанные много лет назад: «Почему вы, честолюбцы, не умеете получать удовольствие от того, что делаете, не думая ни о славе, ни о бессмертии? Если они придут – хорошо, нет – ну и не надо.  Ведь не в этом суть.»
     Тогда я не поняла мудрости, скрытой в её высказывании. Сочла самооправданием обыденного, будничного героя, обречённого на безвестное прозябание. Зачем стремиться к тому, что тебе всё равно не дано?
     Сегодня, опробовав славу на вкус, смогла по достоинству оценить бабушкину премудрость. Терпкая пряность этого блюда очаровывает на расстоянии. Вблизи оно теряет не только запах, но и смысл.  Остаётся только внутренняя суть того, что делаешь.


                Глава 12
               

Однажды, на каком-то приёме, знакомые представили мне немолодого, импозантного мужчину. Леопольда Рутлингера, известного фотографа, «зажигающего звёзды» на парижском небосклоне. Месьё Рутлингер успел обеспечить портретами весь цвет европейской аристократии. Основной капитал он заработал на дамах высшего общества. 
Рутлингер оказался не только талантливым фотографом, но и успешным коммерсантом. Заработанные деньги он вложил в открыточный бизнес. Портреты красоток, сделанные в его мастерской, разлетались по всему миру в виде почтовых открыток. Благодаря этому бизнесу, мастер превратил свой небольшой капитал в приличное состояние. Теперь он мог сам выбирать модели, с которыми хотел работать. И интересовали его не пухленькие милашки, а женщины-сенсации.
Одной из самых ярких звёзд, зажжённых великим творцом женской красоты, была оперная певица Лина Кавальери. Но о ней расскажу чуть позже.
Итак, Рутлингер галантно склонился над моей рукой, как бы невзначай, измеряя взглядом всю в целом; от макушки до, спрятанных под юбкой пяток.
 – Мадам Альварес, наконец, посчастливилось посмотреть на Вас вблизи. Просто замечательно! Признаюсь честно, я давно искал случая с Вами познакомиться... и просить об одолжении... вернее о короткой аудиенции, естественно, если Вам это будет угодно.
   Безупречно вежливая поза просителя могла показаться вполне убедительной, не будь этого азартного, охотничьего блеска в глазах, который не смогли приглушить даже толстые линзы очков. Не азарт мужчины, охотника на престижных куртизанок, а азарт бизнесмена, учуявшего запах добычи и прибыли.
 Я не стала утруждать себя притворным удивлением. Задала вопрос напрямую:
– Хотите предложить поработать в Вами?
– Да. Мне кажется... нет, я совершенно уверен, мы с Вами сотворим седьмое чудо света.
Я не знала, как реагировать на предложение, поэтому решила отделаться несколько грубоватой шуткой:
– Ну, если всего лишь седьмое..., то и время терять не стоит.
Рутлингер отреагировал не менее колюче:
– А Вы претендуете на первое?
–Я ни на что не претендую.  Я – реалистка.
Невзирая на внутреннее сопротивление, я приняла визитную карточку, пообещав обдумать на досуге деловое предложение.
В нынешнем состоянии апатии не только открыточный бизнес, но и его производитель вызывали раздражение. Ещё один негодяй, пожелавший использовать меня в качестве источника наживы!
  Проходили дни, но этот разговор вместо того, чтобы начисто исчезнуть из памяти, пустил предательские корни сомнения, подменяя первоначальную, кристально чистую злость, эдаким мутно-серым любопытством. Я постоянно спорила с самой собой:
– А что, собственно, в этом плохого? Даже короли и королевы разрешали писать с себя портреты. А художники получали за это не только деньги, но и славу. И потом...
– Тут нет никаких «потом». Либо ты талантливая актриса, либо дешёвая кокотка. Одновременно не бывает, потому, как одно из двух всегда вытесняет другое.
  Спор с собой продолжался неделю. Ежедневный оборот аргументов «за» и «против», вечером неизбежно возвращался в исходную точку. Пока услужливая фантазия не подсунула новый довод. Портреты моих предшественниц, удивительно похожих на меня. Почему природа, создав этот облик, с невероятной настойчивостью повторяет его уже третий раз? Обе оставили после себя великолепные портреты, значит и я должна отдать должное капризу природы. Тусклые семейные фотографии, журналистские снимки или красочные афиши, где я скорее узнаю своё платье, чем лицо... Нет. Всё это не в счет. Я тоже должна оставить после себя портрет, сделанный мастером. Похоже, предложение Рутлингера – это судьба, и мне от неё никуда не деться.
 Мастерски договорившись с собой, я написала фотографу короткую, вежливую записку, соглашаясь на переговоры.
Ответная записка, переняв мой, слегка высокомерный тон, предлагала посетить Маэстро в его знаменитой на весь Париж студии, где я смогу познакомиться с выставкой лучших работ и, за чашкой чая, обсудить условия будущего сотрудничества.
Ну и ну! Деловой человек, этот бизнесмен. Кто же из нас кому делает одолжение?

К посещению я готовилась тщательно. Хотелось создать облик серьёзной актрисы, не ищущей дешёвой популярности; имидж женщины с разносторонними интересами. Всем своим видом я намеревалась сообщить наглому предпринимателю, что в его студию привело меня любопытство к новому виду искусства, а не шанс удивить мир своими подрисованными губами и прочими округлостями. Я спряталась в платье, тугой воротник которого упирался в подбородок, мешая не только дышать, но и свободно вертеть головой. Следуя заветам современных суфражисток, оставила корсет в шкафу, заменив его скромной шалью, скрывающей от любопытных глаз истинные очертания и размеры неизбежных для каждой женщины выпуклостей и изгибов.
  Месье Рутлингер встретил меня с той же сдержанностью, с какой я протянула ему для приветствия руку. Обменявшись парой формальных фраз, мы перешли к делу...  созерцанию портретов, сделанных им за последние пять лет.
Оперная певица Лина Кавальери, знаменитая балерина Клео де Мерод, испанская танцовщица Гвереро, шансонетка Отеро, три знаменитые куртизанки, уже несколько лет заполняющие сплетнями об интимной жизни первые страницы французских газет...
 Мне попадались на глаза эти фотографии в виде красивых почтовых открыток, но ... размером с небольшую картину... это было впечатляюще, и главное – женщины не походили друг на друга. Рутлингеру удалось ухватить особую индивидуальность каждой из них.
Как всякая нормальная женщина, я была любопытна и ревнива к выдающейся красоте своих соплеменниц, но из всей галереи подрисованных глаз, чувственных губ, корсетов, превращающих женское тело в песочные часы, украшений и декольте, лавровый венок я надела бы на Кавальери. В анфас её лицо могло показаться слишком округлым и мягким, но в профиль...
Перед таким совершенством можно лишь склониться в низком поклоне и снять шляпу. Рутлингер прервал моё затянувшееся топтание перед портретами приглашением к разговору.  Уютно расположившись в глубоком кресле, он щедрым жестом обвёл свои сокровища:
– Вот она, маленькая лаборатория, где рождаются звёзды.  Мне показалось, именно Кавальери вышла у Вас в фаворитки?
– Вы не ошиблись. Но зачем приписываете её успех себе? Она ведь неплохая оперная певица.
– Ошибаетесь. Она не певица. А если и певица, то плохая. Хотите узнать её историю? Могу рассказать.


            
 Наталине было лет тринадцать, когда умерли её родители. Родственники поместили сиротку в приют, откуда она, пару лет спустя, сбежала с гастролирующей театральной труппой. Уж не знаю как, но добралась до Парижа и осела певичкой в кафешантане. Её внешность, привлекала внимание публики. Да голос был достаточно приятным. Это сочетание приносило Лине неплохие доходы, но… Она так и осталась бы бабочкой-однодневкой, не попадись на её пути я. В роли модели она до сих пор не имеет равных. Удивительно чуткая, выносливая и пластичная.
– Если я правильно поняла, её оперные таланты Вас не слишком заинтересовали?
–... Потому что их у неё нет! Да, позднее, она прошла курс обучения у оперного певца Маттао Баттиллини, но что с того? Пела в Травиате, Фаусте, Богеме..., но знаете, что сказал ей великий Массне, который был, кстати, в неё влюблён: «Ваша красота даёт право иногда фальшивить». Вот Вам и таланты.
Вершитель судеб указал рукой на свои творения. На средним пальце красовался необычный перстень. Чёрный камень в массивной золотой оправе.
 – Мадам Альварес, Ваша внешность заслуживает особого внимания. Через полгода Вы покорите мир. Я сделаю из Вас настоящую звезду.
В этом человеке меня раздражало всё. Высокопарные жесты, интонации и.… полное неуважение к окружающим людям, которых, похоже, делил на две категории: бездарные модели и тупая публика, жаждущая сенсаций. Хотя в последнем я была с ним совершенно согласна.
Рутлингер, казалось, прочёл мои мысли:
–Да, толпа жаждет сенсаций, и я подаю их ей на блюдечке с золотой каемочкой.
– Поняла. Сказочная популярность нынешних куртизанок и танцовщиц – Ваша заслуга, но я... Мне кажется, я и без Вас уже достаточно известна. Во всяком случае на театральном небосклоне.
Наглец упёрся мне в лицо линзами и заговорил интонациями родителя, поучающего зарвавшегося ребёнка:
– Мадам Альварес, милая Вы моя, да какая Вы звезда? В лучшем случае комета, которая промчится по небу и через пару часов потухнет. И через год о ней будут помнить только несколько астрологов, успевших занести её имя в пыльные таблицы и карты. Все эти Ваши Федры, Медеи, Дамы с камелиями... на всех сценах мира сотни артисток до Вас играли этих дам, и сотни сыграют потом, когда Ваш облик на всегда забудется. Но я мог бы подарить Вам бессмертие. Подумайте об этом.
В чём-то он был прав, но его беспредельная, самоуверенная наглость злила невероятно. Пора уходить, иначе переступлю границы дипломатии.
Поблагодарив за прекрасную выставку и «содержательный разговор», я поторопилась покинуть святилище, надев на физиономию одну из самых любезных улыбок, но... по дороге домой мысленно продолжила дискуссию. Жаль только, что лучшие аргументы приходят в голову на лестнице, когда дверь оппонента захлопнулась за спиной. Пышущий остроумием монолог закончился в дверях квартиры. Поняла, что спорить тут не о чем.
Рутлингер прав. Я действительно комета- однодневка, одна из сотни исполнительниц популярных ролей. Кто вспомнит меня через двадцать – тридцать лет? В лучшем случае, программки с моим именем и лицом сохранятся на одной из пыльных полок в театральном архиве, если не сгорят в очередном пожаре.
 Он предлагает бессмертие, но зачем оно мне? Вот главный и единственный вопрос, в котором предстоит разобраться.
Лет десять назад, наивная идеалистка, я мечтала своим искусством изменить мир. Какая глупость! Этот мир был создан не мной, и не мне его менять. В нём можно лишь прожить отпущенный богом срок, получить свою долю радостей и печалей и уйти, случайно прочертив на песке тонюсенький след. Как мона Лиза. До сих пор специалисты гадают, кем была эта женщина, увековеченная Леонардо да Винчи. Одни считают её женой некоего Франческо дель Джоконде, другие – Констанцией де Абалос, любовницей Джулиано Медичи, третьи – вдовой какого-то Джованни Антонио Брандано, но опять же любовницей Джулиано Медичи. Кем была эта женщина на самом деле не узнает уже никто, да и зачем? Благодаря гениальному художнику, она оставила по себе след. И Кавальери оставит по себе след, не взирая на фальшиво пропетые аккорды. Слава капризна. Одни заслуживают её титаническим трудом, другие... случайно оказавшись в нужную минуту рядом с гением. Любопытно другое: кому предстоит войти в историю –   певице среднего качества Кавальери, снятой когда-то на почтовую открытку гениальным Рутлингером, или Рутлингеру, удостоившемуся чести сфотографировать несравненную Кавальери.
 Так зачем я мучаюсь? Мне не нужна слава Джоконды, но жаль исчезнуть, не оставив по себе никаких воспоминаний. Может всё же сохранить для внуков и правнуков свой нынешний облик? Да? Значит завтра сяду за письменный стол и напишу бизнесмену очередную вежливую записку. Губы, помимо воли, расползлись в ироническую усмешку: несмотря ни на что этот тип блестяще провёл свою партию. За полчаса поставив мне шах и мат. Сбил спесь двумя фразами, и превратил заносчивого критика в послушного заказчика. Как всё оказывается просто.
Три дня спустя я снова сидела в студии лиходея – победителя. Построение фраз, интонации голоса, жесты приобрели совсем иной характер. В этот раз, он не походил на откормленного, самоуверенного кота, обучающего меня азбуке жизни. 
– Мадам Альварес, если я правильно понял, Вы хотели бы предъявить себя прежде всего как актриса, а потом уже как красивая женщина. Правильно?
 – Правильно.
 – Тогда предложу следующую последовательность. Мы делаем пять портретов. Первые четыре покажут Вас в лучших ролях. Безусловно, это будет Медея, Пышка... потом... я бы посоветовал Диану из «Собаки на сене» и Ольгу из Нахлебника. Жаль, кстати, что этот спектакль сошёл со сцены. Очень умная, психологически тонкая вещь.
Я невольно усмехнулась. Коммерсант поменял стратегию. Заманивает клиента комплиментами. Не озвучивая насмешки, наивно спросила:
 – Так стоит ли эту роль брать для портретов, если я её давно не играю?
Рутлингер, важно раздув щёки, пояснил цель:
– Тут важен диапазон возможностей. Актриса, способная убедительно сыграть и мягкую, тонко чувствующую натуру, и воплощение зла. Понимаете, что я имею ввиду?
Я кивнула головой. Собеседник победно улыбнулся:
Рад, что мы друг друга поняли. Итак. Покончив с ролями, перейдём ко второй части. Сделаем два портрета «из жизни», то есть вне ролей.
Изображая покладистую клиентку, я изобразила на лице самое невинное выражение и полюбопытствовала:
– А потом этот материал пойдёт на изготовление почтовых открыток?
Несмотря на искреннее стремление к перемирию, мне так и не удалось сдержать иронические нотки.
Рутлингер слегка надулся, откинулся на спинку кресла и очень сдержанно пояснил:
– У меня сейчас иные планы. Месяца через три я планирую провести первую персональную выставку художественной фотографии. Хочу показать публике, что фотография – не техническое баловство, а новое направление в искусстве. А открытки… если Вы согласитесь принять участие в совместном бизнесе... а это ни что иное, как бизнес..., мы заключим официальный контракт на взаимовыгодных условиях, но об этом поговорим позже.
Я окинула взглядом висящие на стенах работы:
 – Но разве этого хватит на целую выставку?
 Рутлингер удивлённо вскинул глаза.
 – А кто Вам сказал, что это единственное, что у меня есть? Вы видите только то, что висит в студии, оборудованной для съёмок. Освещение, фон и прочее. Всё остальное я делаю на пленэре. Набралась вполне внушительная коллекция очень интересных пейзажей и жанровых сцен. А знаете, какая тема у меня самая любимая?
Его облик изменился третий раз за последние пол часа. Теперь он походил на счастливого ребёнка, показывающего новому любимые игрушки.
– Лошади – удивительная модель. Даже не представляете, как хороши! Они не бывают некрасивыми. Каждое движение – поэзия. Стоят ли они влюблённой парой, обвив друг друга гибкими шеями, вскидывают ли голову в призывном ржанье, вздымаются ли к небу, демонстрируя величие напряжённого, мощного тела... Господи, эта тема неисчерпаема... и прекрасна.
– Ни об одной из своих женских моделей Вы не говорили с таким восторгом.
– Разве это можно сравнивать? Женщина застывает перед объективом. Стремится выглядеть на фотографии безупречно красивой, а лошадь...  живёт перед камерой своей жизнью. Ей наплевать на красоту.
Разговор, выйдя за рамки коммерческой фотографии, увлёк меня не на шутку:
– Но как Вам удаётся эти моменты заснять? Такая модель не может замереть по команде на несколько минут?
Рутлингер поправил соскользнувшие на нос очки и смущённо пояснил:
– В этом и заключается суть моего искусства. Остановить мгновение. Художник может неделями работать над одним пейзажем, вносить изменения, подтирать и переписывать заново. Фотография не прощает ошибок. Конечно, у нас тоже есть свои маленькие секреты: при печати чуть приглушить или усилить контрасты, сгладить или подчеркнуть контуры предмета или лица, но в целом... либо я схватил неповторимый момент, либо он исчез на всегда.
Открывая тайны мастерства, художник продолжал возиться с фотоаппаратом: выбирал свет, наводил резкость, пробовал вспышку, иногда пересаживая меня с места на место. Наконец, сел в кресло и доложил:
– Ну вот. На сегодня хватит. Первый сеанс состоялся.
 Как? А когда Вы будете фотографировать?
– Я уже сделал с десяток великолепных, живых эпизодов. Невероятно правдоподобных и выразительных.
– Ну и ну! Значит сегодня я позировала не хуже лошади?
Рутлингер довольно хихикнул:
– Во всяком случае, не стремились выглядеть красивее, чем в обычной жизни. 
Фотограф походил на сытого кота, выманившего доверчивую мышку из норки. Под толстыми линзами плясали чёртики, явно провоцируя на очередную колкость. То ли ему нравились перепалки, то ли изучал мимику во всём её многообразии.
Хитрая мышка, притворившись покорной, подняла на котяру по-детски наивные бусинки и спросила голоском послушной ученицы:
– Ну а что будет дальше? Что мы снимаем следующий раз?
Художник вернулся в руководящую позицию:
– К следующему разу подготовьте одну из своих любимых ролей. И не забудьте прихватить театральный реквизит.
Я попыталась перехватить инициативу:
– А почему бы Вам не заглянуть в театр на один из моих спектаклей и не сделать живые снимки, как снимаете своих лошадок?
На лице маэстро отобразилось разочарование:
– И преподнести Вам очередную фотографию для газеты.  Полагаю, такого добра у Вас скопилась уже не одна, доверху наполненная, шляпная коробка. Я думал, Вы хотели получить нечто уникальное.
До чего же богат арсенал выражений его лица! Минуту назад хитрое и довольное, оно отвело глаза в сторону и брюзгливо развесило губы. Вот бы собрать коллекцию его собственных фотографий. Тоже получилось бы уникально.
Мне стало неловко от наступившего молчания. Зачем я всё время пыжусь, претендуя на оригинальность? Я профессионал в своём деле, а он в своём, и ему решать, как ставить этот спектакль.
– Вы убедили меня, месье Рутлингер. Отныне во всём буду полагаться на Ваши знания и опыт.
Глаза собеседника недоверчиво блеснули под очками, но губы подтянусь, собравшись в пухлое колечко.
Дома я взахлёб делилась новыми знаниями с Марселем и Шарлем. Сына интересовали лошади и технические детали, Шарля – этическая сторона. Он не считал это искусством.
Оставшись, наконец, одна, смогла сосредоточиться на съёмке. Требовалась найти единственную позу, единственное выражение лица, содержащее то, на что на сцене уходит пять или десять минут.
Наша совместная работа продолжалась больше месяца. Я приезжала, заранее продумав фрагменты. Это было несколько кульминационных сцен, где героиня, не совершая действий, и не произнося слов, реагирует глазами и позой. Я проигрывала перед Рутлингером эти сцены, а он, ловя их, «останавливал моменты».
Наконец, первая серия была готова. К сожалению, маэстро не показывал готовых портретов.
– Наберитесь терпения до выставки. Мне хочется, чтобы Вы увидели всё в комплексе. Единственно, что могу обещать, Вы окажетесь там в блестящей компании.
Последние две встречи были посвящены портретам «из жизни». В выборе поз, ракурсов и освещений я полностью положилась на вкус Маэстро. Единственно, на чём пришлось настаивать с сатанинским упорством – это на портрете в пол оборота, широкополой бордовой шляпе и кружевной накидке, закрывающей шею. Портрете, повторяющем позу прабабушек.
Рутлингер бесился при одном упоминании такой картины:
– Милая моя! Вот уж не думал, что Вы капризны, как все примадонны! Зачем Вам эта безвкусица?
Повторяя его интонации, я продолжала настаивать на своём:
– Милый Вы мой! Если вам не нравится такая фотография, так не несите её на выставку. Просто подарите мне на память.
– А Вам то она зачем?
– Семейная традиция. У всех моих бабушек и прабабушек хранится по такому экземпляру. Вот и я обязана оставить это на память потомству. Понятно?
– Ну и семейка! И каждая из них водружала себе на голову бордовую шляпу?
– Каждая ... и обязательно бордовую.
– Видите. Значит ничего не получится. Мои фотографии чёрно-белые, а шляпа должна быть бордовая.
– А подкрасить потом нельзя?
– Вы что, издеваетесь надо мной?
– Нет. Просто мне необходим такой портрет, и лучше Вас его никто не сделает.
Под конец бедолага всё же сдался под моим напором и сфотографировал так, как я просила, правда подкрашивать шляпу отказался наотрез.
 Довольный выполненной работой, Рутлингер начал делиться планами предстоящей выставки:
– Я планирую разбить её на три зала. В первом повешу пейзажи. У меня скопилось порядка пятидесяти совершенно уникальных фотографий. Представляете, как можно поймать момент? Подул ветерок и мгновенно изогнул ветви дерева в другом направлении... и образ исчез. Или солнце зашло за тучку, или птица, которая держала всю картину, вспорхнула и пересела на другое место... Иногда неделями охотишься за уникальным кадром, а потом выстрелишь и.… промахнулся.
– А что будет во втором зале?
– Во втором, на одной стене размещу жанровые сценки, а на другой, на центральной – лошадей. Это моя гордость.
Рутлингер взял чистые листы бумаги и принялся увлечённо рисовать план размещения фотографий на стенах.
– А вот тут, в третьем зале, портреты знаменитых людей. Среди них есть несколько уникальных экземпляров. Здесь…
Он начертил на бумаге эллипс:
 – Расположу Вас. Всё кроме шляпы. Её заберёте домой для прабабушки.
Он ещё долго чертил схему будущей выставки, надписывал в квадратиках названия фотографий, потом перечёркивал, менял местами, а потом снова возвращался к начальному варианту. Наконец, устал и успокоился.
– Извините. Кажется, совершенно заморочил Вам голову. Пора расходится. Если не возражаете, мог бы довезти Вас до дому.
В последующие недели мне не хватало ставших привычными сеансов. За время общения с Рутлингером я прониклась его увлечённостью, поверила в фотографию, как в искусство. Это было именно тем, чему я непременно должна научиться... чуть позже, когда пройдёт выставка, и у Рутлингера опять появится время.
Фотография могла бы стать для меня вторым инструментом самовыражения. К рисованию я так же бездарна, как к пению. Собака, которую однажды рисовала по просьбе Марселя, походила более всего на четвероногую курицу, а курица – на маленького пузатого крокодила на двух тонких ножках. Но видеть и эмоционально воспринимать природу, забавные и трогательные сценки из жизни, нюансы человеческих лиц – эти живые картинки постоянно занимали моё воображение, просясь в бессмертие. Этим искусством необходимо овладеть. После выставки, ровно через неделю, обязательно попрошусь к Рутлингеру в ученицы.


                Глава 13


 Мы мирно сидим за семейным завтраком. Я болтаю о чём-то с Марселем, а Шарль шелестит только что принесённой газетой. Вдруг вскрикивает и роняет на пол бутерброд.
Мы с Марселем вскакиваем с мест и устремляемся к нему:
– Что с тобой? Тебе плохо?
Он отрицательно трясёт головой и протягивает мне газету:
– На. Посмотри.
На фотографии изображён лежащий на тротуаре мужчина с нелепо подломленной правой ногой, а рядом бьющий в глаза шрифт:
  «Убийство ценою в пальто!»  «Убит Леопольд – Эмиль Рутлингер!»
А далее протокол допроса убийц, пойманных через четверть часа после совершения преступления.
Два негодяя лет восемнадцати основательно повеселились в дешёвой пивнухе, потребив изрядное количество смеси вина с каким-то наркотиком. Расплатившись последней мелочью, которую они пол часа выскребали из совместных карманов, хулиганы покинули заведение, прихватив в дорогу недопитую бутылку вина с соседнего столика.
На улице было слишком прохладно, а разгорячённая кровь стремилась к уюту. И тут они заметили одинокого господина в длинном, толстом пальто. Далее протокол приводится в лицах:
– Вот он мне и сказал: «Давай позаимствуем у этого старикана пальто. Ты налетай справа, а я – слева.»
– Это не я сказал, а ты. Я его сперва вообще не заметил.
– Не заметил, а бутылкой по голове шарахнул.
– Но толкнул его ты. После чего он и упал. Зачем толкал? Я же говорил, просто стянуть пальто и убежать.
Из заключения медицинской экспертизы:
– Потерпевший скончался от перелома основания черепа, явившегося результатом удара головой о поребрик тротуара.
Негодяи были случайно пойманы полицейским. Его внимание привлекли две качающиеся фигуры, вырывающие друг у друга дорогое пальто.
Рутлингер скончался в больнице, не приходя в сознание.
Чуть ниже два тупых, безликих лица наркоманов.
Господи! Что же ты делаешь? Куда смотришь? Как мог такое допустить? Зачем засоряешь землю такими мерзавцами? Как мог принести им в жертву этого незаурядного человека?
Вопросы, на которые нет и не может быть ответа. Библия учит, что перед лицом господа все равны. Неужто и эти тоже?
Я стою в церкви у гроба Рутлингера. Еще недавно живое лицо, постоянно менявшее выражение, застыло свинцовой маской. Когда-нибудь опустевшее место займёт новый художник, влюблённый в фотографию, но он...  равнодушно взирая на лошадей, будет ловко красить бордовые шляпки клиенток.
Рядом с гробом стояла худенькая женщина с заплаканной пуговкой посередине маленького, бледного личика и крупный, молодой мужчина в очках, как у Рутлингера, равнодушно принимавший соболезнования. Это были многолетняя подруга фотографа, вернее гражданская жена, совершенно не похожая на роскошных дам, годами обеспечивавших работой её мужа, и их сын, унаследовавшие немалое состояние усопшего.
Посетители, как это и принято на похоронах, без устали   засыпали похвалами рутлингеровский вклад в искусство и сожалели о несостоявшейся выставке.
После похорон прошло уже две недели, а я всё ещё не могла оправиться от потрясения. В один из таких дней наша всезнающая горничная доложила о незнакомом госте и протянула его визитную карточку. На твёрдой, глянцевой бумажке красовалось выведенное каллиграфическим почерком имя: «Леопольд Бланше. Инженер – химик.»  Это был сын и наследник переселившегося в мир иной художника.
      Молодой человек смущённо топтался на пороге гостиной, не зная куда деть непослушные руки. Его близорукие, как у отца глаза, тускло поблёскивали под толстыми стёклами. У сына с отцом было много общего, но ему не хватало ни отцовского темперамента, ни породы. Чем я могу ему быть полезной?
Присев на краешек предложенного стула, Рутлингер-сын, прорываясь сквозь заикание, изложил свою просьбу:
– Мадам Альварес, мне бы очень хотелось довести дело до конца. Имею ввиду выставку. К сожалению, я ничего в этом деле не понимаю, да и вообще не знаю с чего начинать. Ведь именно с Вами он работал последние недели, правда?
– Да. Он как раз закончил серию моих портретов, которые хотел подготовить к выставке.
Рутлингер–младший, растерявшись, промямлил хрипловатым от смущения голосом:
 – Не согласитесь ли помочь мне хотя бы советом? Может Вы сами знаете что-то о его планах... или знакомы с людьми, которые разбираются в этих делах? Я, к сожалению, в искусстве полный профан.
Признаюсь честно, в первый момент молодой наследник не вызвал у меня ни малейшей симпатии. Думала, рассчитывает найти ещё пару работ отца, по завещанию принадлежащих ему. Господи, почему я так подозрительна и агрессивна? Этот юноша – просто прелесть. Он первый додумался до простого действия, которое никому из нас, умных и просвещённых, не пришло в голову.
 – Господин Бланше, это просто замечательно, что Вы до такого додумались. Я сделаю всё, что в моих силах. Вы начали уже что-то предпринимать?
–Да. Побывал в его студии, но нашёл там только с десяток уже известных портретов. Неужели только их он и собирался выставить?
– Основная коллекция хранится в другой мастерской. Вы там тоже побывали?
– Нет, и не знаю, как туда попасть.
– Неужели у Вас нет ключей?
– Ключи то есть, но не знаю от какой двери. Я не знаю, где находится эта мастерская.
–А Ваша мама? Она тоже не знает?
– Нет. Мой отец был очень своеобразным человеком. Он никогда не разговаривал с нами о работе. Говорил: «Бизнес – вещь утомительная. Дома хочу отдыхать и радоваться жизни.»
–Так о чём же он с вами разговаривал?
–Меня, чаще всего, расспрашивал о химии. Она его очень интересовала. А с мамой, в основном, шутил. Он всегда относился к ней с большой нежностью. Называл деткой и малышкой. Да Вы её видели. Она и в самом деле очень маленькая, и трогательная. Делал ей рисунки для вышивания, подставлял руки, когда она разматывала нитки... О выставке мы узнали всего пару недель назад. Из газет.  Отец готовил сюрприз... к двадцатипятилетию их совместной жизни с мамой.
– А Вы просмотрели его записные книжки? Может там есть адрес второй мастерской?
– Просмотрел, но ничего не нашёл.
– Ну и дела! Я посоветуюсь с мужем. Может он что-нибудь придумает.
Господин Бланше, поблагодарив за соучастие и готовность к помощи, неловко распрощался и, слегка переваливаясь на плотных ногах, зашагал к двери.
Ну и история! Где же искать эту таинственную мастерскую?
Вечером я рассказала Шарлю о молодом Рутлингере. Мой муж сразу приступил к делу:
–Повтори ещё раз всё, что знаешь об этой истории.
–Я знаю, что он месяца три назад абонировал помещение для выставки. Там должно быть три зала. В последний вечер он чертил схему расположения фотографий. Даже надписал, что и где будет висеть. Сказал, основная коллекция находится в другой мастерской. В студии, где я была, хранились только фотографии, известные по открыткам.
– Всё понятно. Не вижу никаких сложностей. Обращусь завтра в полицию или в ратушу. У них имеются все сведения о купленных или снятых помещениях. Через пару дней мы найдём адрес. Послушай, а может его и не надо искать?  Скорее всего, он уже перевёз всё в выставочный зал. Сын говорил тебе что-нибудь о зале?
– Нет. Думаю, даже не догадался туда заглянуть. Вообще он какой-то заторможенный... или просто растерянный.
 На следующий день мы посетили зал. Он действительно был подготовлен к выставке: свет, равномерно падающий на белые стены, шторы, защищающие будущие экспонаты от слепящих лучей солнца, мягкие стулья и скамейки для отдыха... даже журнал для отзывов в кожаном, глянцевом переплёте покоился на маленьком столике с гнутыми ножками в ожидании первых посетителей. Всё было готово... кроме экспонатов. Голые стены поражали своей девственной пустотой.
Ни в прихожей, ни в кладовых коморках, фотографий не обнаружилось.  Серьёзного повода для беспокойства пока не было, но у меня появилось нехорошее предчувствие.
Втроём с Шарлем и Рутлингером – младшим мы вернулись в студию, где делались портреты. С того дня, три недели назад, когда я была здесь в последний раз, в помещении ничего не изменилось. Всё стояло и лежало на своих обычных местах. Даже запах, смесь табака и дорогой мужской туалетной воды, давно пропитавший обтянутые белой драпировкой стены, по-прежнему витал в застоявшемся воздухе.
 Мы ещё раз обшарили ящики письменного стола, в надежде найти какие-нибудь записи или просто пометки на листочках бумаги, но... кроме схемы размещения фотографий, которую Рутлингер чертил в последний вечер, ничего обнаружить на удалось. 
Оставалась надежда, что полиции посчастливится найти адрес второй мастерской.
Проходили недели. Пресса захлёбывалась сожалениями об утраченной коллекции, предлагая разнообразные версии. Во всех газетах размещались объявления, приглашающие всех, кто что-то видел или слышал о местонахождении квартиры или студии, посещаемой погибшим фотографом, немедленно сообщить об этом в полицию. Как всегда, в течении первых дней, туда заглядывали любопытные старушки или спившиеся бродяги, жаждущие вознаграждения, но ни одно из указанных ими помещений даже отдалённо не походило на мастерскую художника, и ни один из ключей, хранившихся у сына, не подходил к указанным нам замкам.
В один из дней, после очередного неудачного путешествия в поисках бесследно пропавшей коллекции, Шарль, забрав у меня и рук бесполезную схему, просто и грустно подвёл итоги:
– Думаю, нам пора прекратить поиски.
Я, вцепившись в бумажки, принялась отстаивать очередную, пришедшую в голову, идею.
– Как это прекратить? Но ведь они где-то лежат!
–А если нет? Может они ни где не лежат, потому что их никогда и не было. Может Рутлингер всё придумал. Может, он никогда не делал этих фотографий.
–Ты думаешь, он – врун?
–Не врун, а мечтатель. Он преклонялся перед фотографией, пробовал снимать настоящие картины, но пока...  пока у него их ещё не было.
– Но ведь мои портреты он сделал.
– Он их делал, но их ты тоже не видела.
–А как бы он выкручивался через неделю, к открытию выставки, не произойди это нелепое убийство?
– Возможно, всей коллекции предстояло сгореть за день до открытия. Такое случается. Увлечённость – страшная вещь, а увлечённость фантазиями – ещё страшнее. Хотя... кто знает... может быть я и не прав.  Может они и всплывут когда-нибудь через пару лет. Совершенно случайно.
Мне вспомнилось одухотворённое, по-мальчишески гордое лицо Рутлингера, рассказывавшего о чудесах фотографии, о любви к лошадям, о коротких моментах бытия, которые он останавливал на лету... Во всяком случае, в эти моменты он выглядел счастливым, хотя... «подарить мне бессмертие» так и не успел.
Сожалела ли я об этом? Скорее всего, нет. Через пару дней даже почувствовала некоторое облегчение: оказывается мысли о почтовых открытках довлели надо мной все недели, пока мы работали над портретами. Хотелось ли мне мировой славы? С одной стороны, она дала бы определённую независимость. Независимость от режиссёров, от дирекции, от симпатии и антипатии критиков. Все театры Европы и Америки были бы счастливы принять «великую актрису» на своей сцене. Я могла бы играть так, как считаю нужным, не боясь потерять роль. Но, с другой стороны, слава делает тебя неотъемлемым достоянием публики. Твой завтрак, твоя ночная сорочка, новое украшение и новые морщины, рано или поздно появляющиеся на лице – всё становится предметом пристального внимания и жаркого обсуждения. Хочу ли я жить на показ?
Слава! Я заново пробовала это слово на вкус, и каждый раз, щекоча гортань, оно оставляло во рту горьковатое, несвежее послевкусие.
В детстве я считала себя к Славе обязанной. По легендам моего семейства, все они рождались с золотым нимбом над головой, и, едва оперившись, взлетали в золотую колесницу славы, заранее приготовленную у порога.
Ох уж эти семейные легенды!
Мама за три дня одним росчерком пера уложила весь Париж к своим ногам. Папа, кружась и порхая по сцене златокрылой мечтой, четверть века не имел себе равных.  А бабушки... две красавицы провинциалки, по мановению волшебной палочки и чуть-чуть усердной работы в вперемешку с рождением гениальных детей, превратились в законодательниц столичной моды и вкуса. Но венцом этого шествия по славным вершинам были де Альваресы, на века оккупировавшие стены музея Прадо.
Какой приземлённой и безнадёжно никчемной казалась я себе в детстве со своими насморками, кашлями, любовью к куклам и музыкальной бездарностью! Школьная эйфория вынесла меня к зеркалу выпускного бала. Что увидела я в отражении? Принцессу, тоненькую, как стебелёк розы... с серо-голубыми глазами и струйкой александритов, стекавших к основанию груди. Но я решила, что это всего лишь Золушка, обращённая доброй феей в принцессу. Ровно в полночь чары рассеются и перед зеркалом останется замарашка с сажей, пожизненно въевшейся под ногти. Тогда я не поняла, чего испугалась, но сейчас знаю наверняка: это был страх перед разоблачением и позором, рано или поздно настигающим любого самозванца.
Да, в своей избранной семье я ощущала себя самозванкой, и потребовалось почти десять лет, чтобы понять одну очень простую истину: мы все очень хорошие, очень трудолюбивые люди, одарённые всевозможными способностями, но мы не боги. И не нужно из последних сил рваться к бессмертию.  Кто дарит честолюбцам бессмертие? Кто они, эти судьи? Толпа..., сегодня преклоняющая колени перед музыкантом, а завтра аплодирующая дрессированному попугаю в цирке?
Ещё два года назад я не знала слова «толпа». Передо мной сидел «Зритель», чуткий, отзывчивый собеседник. Сегодня я смотрю со сцены в зал... и не нахожу его там.  Безусловно, он где-то есть, просто затерялся, как осколок янтаря в вязкой, полусгнившей тине. И я никогда не опущусь перед толпой на колени, как Элиза Рашель, благодарная аплодирующей ей публике.
Моё новое отношение к славе – не трагедия и не ломка. Мир идеалов и ценностей, построенный в юности, с годами становится душен и тесен, как платье, пошитое для первого бала. Разве мы плачем по этому платью? Мы храним его с умилением в старом шкафу, заменяя на новое, выбранное по размеру и моде.  Новый мир представлений – не крушение и не горе. Это живой процесс и название ему...  зрелость.
Я не уйду со сцены. Театр – мой способ познавать жизнь и людей, общаться с окружающим миром, среда, в которой, я, несмотря ни на что, научилась оставаться самой собой.
Вспомнила время, когда говорила эти высокопарные слова, и рассмеялась. Оставаться собой становится всё труднее.
     Государственный шовинизм набирал обороты. С осуждения Дрейфуса прошло больше года.  Больше года провёл бедолага на Чёртовом острове и тут...
В нескольких, либерально настроенных газетах, появляется чудовищная информация. Французская разведка перехватила переписку Шварцкоррена и Эстерхази, из которой следовало, что последний является немецким агентом.
Новый начальник французской разведки, полковник Пикар, ознакомившись с материалами дела, пришёл к заключению, что доказательства по делу Дрейфуса были сомнительны. Повторно подвергнув графологическому анализу документ,
ставший основной уликой, Пикар установил, что написан он был рукой Эстерхази. Это открытие вызвало новый всплеск военных действий между враждующими партиями.
 В один из таких дней, когда война в прессе и на улицах, казалось, достигла своей кульминационной точки, я получила записку от Жака.
 К этому времени наши конфликты остались позади.  Лет пять назад он появился с огромным букетом цветов и, принеся тысячу извинений, предложил мир. Жак объяснил своё поведение нервным срывом в первый год после окончания школы. Виной тому была, якобы, охватившая его паника; ощущение бездарности и неприспособленности к жизни. Почему избрал меня мишенью своих нападок? Вполне понятная антипатия к тем, кто, по расчёту, выбирает лёгкий, устеленный мягкими коврами путь. А просьба о «генеральной репетиции» окончательно убедила Жака в моём двуличии: «прекрасная Елена» начала изменять Менелаю ещё до свадьбы. То-то будет потом!
 А потом связь с Элизой, наложившая на него обязательства, к которым он не был готов. Сейчас, по его словам, видел всё другими глазами и невероятно стыдился за все гадости, которые говорил и делал. Разумеется, примирение требовало щедрых комплиментов, на которые Жак в тот день не поскупился.
   Я смотрела на возмужавшее лицо бывшего друга, изучая перемены, произошедшие за последние годы. Он больше не напоминал присевшую на нотный стан одинокую птицу. Повзрослев и слегка прибавив в весе, оброс волосами и значительностью. Изящно изогнутый клювик, по-прежнему, резко выдавался вперёд, но скошенный подбородок скрылся под густой, подстриженной по моде бородкой. Длинные, красиво уложенные волосы прикрывали тесно прижатые к голове уши, а большие очки в роговой оправе придавали круглым глазам выражение мудрости и всезнания. За последние годы Жак увеличился не только в объёме, но и в самооценке. Глядя на этого, когда- то невзрачного мальчика, я невольно пыталась проникнуть за кулисы его личной жизни: встретилась ли на его пути  « Маргарита», изваявшая из куска первоклассного мрамора настоящего мужчину?
Вглядываясь в импозантного, самоуверенного Жака, я не испытывала к нему прежнего доверия, но с другой стороны...  нужно ли платить злом за зло? Ведь Медеей я становлюсь только на сцене. Пусть взаимные обиды останутся в прошлой жизни, когда все мы были мелочными и грешными.  Мир был восстановлен.
И так оказалось лучше. Через пять лет мы опять оказались в одном театре. Город Париж хоть и богат культурой, но, по-настоящему, престижных драматических театров в нём... раз два и обчёлся. В Одеоне Малон пробовал свои силы не только как исполнитель, но и как режиссер.
На этот раз он обращался ко мне за помощью. Я перечитала письмо несколько раз, чтобы не ошибиться в его содержании.
      «Я решил написать пьесу по мотивам «Самсона и Далилы». Сейчас эта тема очень актуальна. Общество осудило Дрейфуса, как предателя. Повсюду только и говорят о «предателе – еврее».  В наше время, к сожалению, слово «еврей» стало синонимом слова «предатель», а это – социально опасно. Пресса провоцирует толпу к погромам и расправам. Я считаю своим гражданским долгом заставить соотечественников задуматься над этой бессмыслицей.  На примере библейского предания о Самсоне нарисовать противоположную картину, когда предан еврей. Предан не только женщиной, которую любил, но и народом, в котором хотел ассимилироваться. Но дело не только в этом.  Для меня лично важна сама тема — психология предательства.
   Вся пьеса практически получилась, кроме кульминационной сцены. Почему Самсон добровольно выдаёт Далиле тайну своей силы. Звучит неубедительно. Перечитай, пожалуйста, в главе «Ветхого завета» этот эпизод. Надеюсь, сможешь   помочь.   
     На следующий день Жак, сгорая от нетерпения поговорить о пьесе, уже сидел у меня в гостиной. Удобно разместился в кресле и скрестил руки на округлившемся животе. Странно, почему я не узнаю его рук? Ах да! Пальцы, когда-то тонкие и гибкие, стали грубее и короче. И ногти тщательно подрезаны и отполированы. Неужели перестал обкусывать под корень?  Не замечая отчуждения, Жак вдохновенно грузил меня своими сомнениями:
 – Этот момент непонятен. Трижды Самсон убеждался, что каждую, придуманную им ложь, Далила подвергает проверке. Не мог не понять, что интерес её не случаен. Так зачем выдал свою тайну?
    Перечитывая вчера этот эпизод, я задалась тем же вопросом, но единственный, пришедший в голову ответ, был банален и расплывчат. Растягивая слова в такт вязко текущим мыслям, попыталась сформулировать неясные соображения:
– По легенде понятно. Ему было предназначено погибнуть. Стать героем – освободителем. Вот он и выдал себя. А по-человечески... я согласна с тобой. Не складывается.
Жак на лету подхватил мысль и украсил новыми нюансами.
– В том то и дело. Это, как с Иисусом Христом. Чтобы выполнить своё предназначение, он должен был погибнуть на кресте, а для этого ему нужен был Иуда...
В этот момент я почувствовала, что, не смотря на внешние изменения, мы, как в юности, попав в резонанс, по-прежнему взаимно вдохновляем и дополняем друг друга. Ухватившись за начало фразы, без запинки продолжила её дальше:
– Который, как и Далила, имел своё предназначение – стать предателем. Так называемая, парность судьбы: на каждого героя свой предатель. Только вторым достаётся уж больно печальная роль в истории. Первым – вечная слава, вторым – вечное проклятие.
Жак торопливо снял очки и положил на стол. Теперь на меня смотрели привычные, живые и круглые глаза друга. Обнажив знакомые остренькие клычки, он «уточнил моментик»: 
–Только Самсон, в отличие от Христа, мудрецом не был. Спонтанный, влюбчивый юноша, похваляющийся непомерной силой. Но важно другое. Что сделала бы ты, как женщина, если бы захотела выведать у мужчины тайну?
Резкий переход от размышлений к практическим действиям сбил с толку. А в самом деле, как выведать тайну, не вызывая подозрений?  Представила себя в роли шпионки и потянула за ниточку:
– Скорее всего, после трёх неудачных попыток поменяла бы тактику. Постаралась усыпить бдительность Самсона. Сделала бы вид, что тайна меня вообще не интересует.
Жак одобрительно кивнул головой:
– Так. Это уже интересно. Фантазируй дальше.
Фантазия подсказала следующий шаг:
– Наврала бы, что не верила в наличие особого секрета. А связывала разными верёвками... что бы себя позабавить и его тщеславие потешить. И непременно добавила бы, что люблю его, больше жизни.
По лицу Жака промелькнула тень, но тут же исчезла. Губы дёрнулись в кривоватой ухмылке:
– Ну ты и интриганка! А дальше?
Размышляя, я машинально скручивала в спираль прядь волос, а потом распрямляла, пропуская сквозь пальцы.
Жак, с любопытством наблюдая за этой игрой, вдруг, вытянул руку и возопил:
–Женщина, замри в своём величии. Ты – гениальна.
Минуту спустя внизу громыхнула входная дверь. Жак умчался писать сценарий, оставив меня наедине с взбудораженными мыслями и растерзанной причёской. Если кто-то из нас двоих и был гением, так это он. Удивительный дар ассоциативного мышления.  Хватал на лету обрывки ощущений, превращая их в нечто ощутимое и оригинальное.
 Пару дней спустя Жак принёс готовый сценарий. Пьеса получилась очень удачной. Не нарушая библейского сюжета, он позволил себе некоторую вольность в сцене признания.  Звучала она приблизительно так:

  Далила и Самсон мирно возлежат на коврах и шкурах, отдыхая после любовных утех. Он накручивает её волосы на пальцы, восхищаясь шелковистыми, упругими струями. Женщина отвечает любовнику теми же ласками, играя его кудрями.
– Любимый, никогда не видела у мужчины таких длинных, густых и красивых волос. Они даже длиннее моих.
Сравнивают длину волос. У Самсона оказываются длиннее.
–Так не честно. У женщины должны быть длиннее. Давай отрежем лишний кусок.
Самсон отстраняет руку Далилы, и она замечает в его глазах страх.
– Что, боишься потерять свою красоту?
–Конечно. Без длинных волос я стану, как все.
Три дня размышляет предательница над промелькнувшей догадкой, а потом, усыпив Самсона у себя на коленях, зовёт цирюльника и Филистимлян.

Далее сюжет ни на шаг не отступает от библии. 
Закончив чтение, Жак нетерпеливо забарабанил пальцами по столу:
– Ну что скажешь? Согласна с моей интерпретацией?
Сцена, в самом деле, получилась оправданной и динамичной. Но меня одолели сомнения, которые я попыталась оформить в слова:
–Твой сценарий очень хорош, но меня тревожит другое... Последствия постановки такой пьесы непредсказуемы. Ведь каждая из враждующих сторон может принять нас за своих.
Жак удивлённо приоткрыл рот:
– Не усёк твоей мысли. Разъясни.
– Очень просто. Ты хотел высказаться против шовинизма, но пьеса может быть понята по-разному. «Дрейфусары» поймут буквально – предан еврей. Для шовинистов наоборот: Далила – это Альфред Дрейфус. Вкрался в доверие, клялся в любви и преданности, а потом усыпил бдительность и предал.
      – Жак потёр пальцами переносицу под очками, а потом сознался в противоречивых чувствах:
– Верно. Я рискую быть непонятым. Всё будет зависеть от исполнителей. От акцентов. Но, надеюсь, ты согласишься на роль Далилы.  Лучше тебя никто не сыграет. Если готова к риску. Ведь это риск, не правда ли?
 Я и вправду ещё не знала, хочу ли вступать в политическую полемику. Извечный вопрос «Быть или на быть». Не сказав ни «да», ни «нет», попросила пару недель на размышление.
Жак понимающе кивнул головой:
– Напиши записку, когда примешь решение.


                Глава 14


Прошло уже несколько дней после разговора с Жаком, а окончательного решения так и не нашлось. Тревожилась я не только за себя. Не могла же признаться Жаку, что шовинисты уже кружились алчными воронами вокруг нашей семьи. Финансовый скандал Норберта привлекал всё больше внимания. С одной стороны, договоры, нарушенные его деловыми партнёрами, повлекли за собой разорение некоторых дочерних фирм, увеличило число безработных. С другой стороны, перевод основных капиталов концерна «Блюменталь & Блюменталь» в американские банки спровоцировал падение курса акций, а значит и разорение ряда крупных акционеров. Пресса без труда раскопала, чьё имя стоит за вторым «Блюменталь». Это была старая семейная сага. После женитьбы на Софи Норберт стал полноправным компаньоном своего тестя. Франческа запретила позорить имя графов де Бельвиль. Сын ответил очередным непослушанием, поменяв своё имя на имя жены.
 В эти дни шовинистская пресса, заглотив наживку, стаей голодных борзых драла на части «французского аристократа, продавшегося евреям за тридцать серебренников».
Эти издёвки окончательно подкосили и без того слабое здоровье Франчески. Сердечные приступы, повторявшиеся почти ежедневно, держали всех в напряжении. Могла ли я в эти дни добивать её ещё одним позором – позволить валять в грязи имя Альваресов?
Вторым поводом для тревог был Шарль. Стань я объектом публичного поношения, он мог бы повторить судьбу Жозефа Рейнака, члена французского парламента, редактора журнала «Републик Франсез». Он был один из лидеров дрейфусаров. Его резкие выступления против шовинистов навлекло град ответных оскорблений. Несколько раз он дрался на дуэли.
Шарль умел сохранять хладнокровие, когда дело касалось его лично, но, если будет затронута моя честь,…Вооружившись всем, имеющимся в его арсенале злословием, он ринется на её защиту. Я знала, что в таком состоянии Лекок способен вызвать оскорбителя на дуэль. Пусть общество обвинит меня в эгоизме, но я не буду ради него рисковать жизнью мужа. Шарль, к сожалению, уже далеко не молод.
Пока я пребывала в сомнениях, выбирая между героизмом и эгоизмом, жизнь сама подсказала решение.
С утренней почтой пришло письмо из полиции. Запоздалый ответ, на запрос об исчезнувших фотографиях Рутлингера. С момента гибели фотографа прошло больше года. Поначалу, журналисты наперебой расхваливали его талант, сожалели об утрате сокровищ, но в какой-то момент резко развернули паруса. Гений был переименован в авантюриста, который не создал ничего, кроме почтовых открыток модных красавиц.
Основным аргументом стало отсутствие страховки. Газета «Фигаро» писала:

 «Рутлингер был прежде всего коммерсантом. Он, наверняка, застраховал бы свои работы на крупную сумму, будь у него, что предъявить страховым компаниям.
Как удалось выяснить нашим доверенным лицам, месье Рутлингер никогда не обращался по этому поводу ни в одну из них. Из этого напрашивается простой вывод – подобных произведений искусства никогда не существовало.»

В течении нескольких месяцев журналисты безжалостно расправлялись с именем и достоинством человека, который уже не мог себя защищать, а затем, потеряв к нему интерес, переключились на новые жертвы.
И вот... Втроём с Шарлем и младшим Рутлингером мы сидим за столом в полицейском участке и, преодолевая отвращение, перебираем покрытые плесенью и изъеденные крысами фотографии. Вернее то, что от них осталось.
Рядом примостился на стуле дурно пахнущий нищий неопределённого возраста, вытащивший «это» из какой-то помойки на окраине города. Просительно заглядывая Шарлю в глаза, он уже в пятый раз повторяет свою историю:
–Третьего дня я отправился на обход помоек. Это, конечно, не моя территория. У нас ведь все помойки поделены... Если на чужую залезешь, не только поколотят, но и из общины исключить могут... но я, значит, так себе подумал: «Эта, на окраине ещё не поделена. Её никто из наших не посещает. Туда только отходы сбрасывают. А на своей территории всю неделю ничем полезным поживиться не удалось. Вот и побрёл на ничейную»
Бродяга смущённо почесал в голове и опять заискивающе посмотрел на Шарля. Тот ободряюще позвенел карманной мелочью.
– Ну а дальше то, что было?
– Ну что дальше...  Стал одну из бочек разрывать... сперва тоже ничего полезного и вдруг...   Знаете, ночь то лунная была. Совсем светло. Сбросил очередной слой, а тут что-то твёрдое.
Разгрёб немножко, а там... Угол торчит, кожаный переплёт, вернее папка такая. Потёр рукой, она сразу и заблестела. Ну думаю, удача привалила. За такую вещь точно можно пару монет получить.
Нищий сглотнул и снова уставился на Шарля.
– Ну и как?
–Да что «как»? Видите, что вытащил. Только один угол целым остался. Всё остальное крысы погрызли.
– Ну а фотографии то откуда?
–Да из папки и выпали. Я от злости её об землю шваркнул, тут они и посыпались. Правда тоже погрызенные.
–А как догадались в полицию отнести?
–Да очень просто. Народ относит газеты на помойку, а мы читаем. Мы тоже грамотные. Подбираем их и читаем. Потому и вспомнил, что за какие-то пропавшие фотографии награду обещали. Вот и подумал, а вдруг за эти самые?
Бродяга опять судорожно сглотнул.
Шарль, одобрительно кивнул головой и вытащил из портмоне пару купюр:
– Вы очень мудро поступили, и вознаграждение заработали честно. Найдёте поблизости ещё какие-нибудь фотографии, заработаете ещё денег. Спасибо, Вы оказали нам большую услугу.
Мы стоим на тротуаре, держа в руках завёрнутую в тряпку папку, вернее то, что от неё осталось. Младший Рутлингер, наморщив лоб, протирает очки и бормочет себе под нос одну фразу: «Но ведь они убили его, они убили его...»
Шарль с сочувствием обнял за плечи молодого человека, явно потерявшего ориентацию:
– Да, наркоманы убили Вашего отца, и отбывают сейчас заслуженное наказание.
Стряхнув с плеч тяготившую его руку, парень вернул на место очки и, наконец, чётко произнёс:
– Это не несчастный случай. Убили умышленно. Убийство было запланировано, а мальчишек наняли за деньги.
Меня, будто, облили ледяной водой:
– Но почему? Кому это понадобилось?
– Отец был евреем. Потому и на маме не женился, чтобы я был Бланше. Эти негодяи решили извозить в грязи его имя. Зачем им ещё один талантливый еврей? Пусть останется в памяти современников коммерсантом, делавшим деньги на почтовых открытках, и лжецом, пожелавшим выдать себя за талантливого художника. Мерзавцы не только убили его, но и обесчестили.
Шарль ошарашено взирал на Рутлингера младшего:
– И Вы подозревали это с самого начала?
– Догадался позже, когда поднялась против него газетная шумиха. Я ведь знал, мой отец не лжец и не фантазёр.
– Почему сразу не сказали о своих подозрениях?
Некоторое время месье Бланше нерешительно переступал с ноги на ногу и повторно протирал абсолютно чистые очки.
– Простите, месье Лекок, но я до сих пор не знаю, на чьей Вы стороне.
Губы Шарля побледнели и сжались в тоненькую полоску. Он судорожно прижал к телу папку с остатками фотографий.
На кого он злился? Неужели на Бланше, заподозрившем его в шовинизме? Ответ удивил не только молодого человека, но и меня:
– Месье, если в папке находится то, на что мы надеемся...  клянусь честью... я восстановлю доброе имя Вашего отца. А теперь прощайте.
Дома он долго измерял кабинет нервными шагами. И вдруг, остановившись перед моим креслом, ошарашил вопросом:
– Надеюсь, ты не потеряла план размещения фотографий на выставке?
– Нет. Он хранится у меня в столе. А что ты собираешься предпринять?
Приняв окончательное решение, Шарль успокоился и, присев по другую сторону стола, деловито изложил свой план.
– Завтра свяжусь с квалифицированным реставратором и с человеком, разбирающимся в фотографии. Очень надеюсь, им удастся расчистить останки и, хотя бы частично, восстановить их. Если это действительно работы Рутлингера, мы выпустим каталог несостоявшейся выставки. Для этого потребуется твоя помощь. Нужно будет расшифровать его перечёркивания и исправления. Самое ценное в этой схеме – названия работ. А уж на соответствующие комментарии к каталогу и вообще... к этому вандализму... я не поскуплюсь. Главное – убедиться, что это действительно те самые работы.
Каждый из привлечённых специалистов был мастером своего дела, но ни один из них никогда не работал с таким материалом. Реставратору доводилось расчищать от плесени фрески на стенах полуразрушенных церквей, но с бумагой... Как она среагирует на химикалии? Фотограф умел проявлять и закреплять отснятые кадры, но растворять грязь и плесень... это была для обоих абсолютно новая область, где приходилось экспериментировать, продвигаясь крошечными шагами, как по минному полю.
Только месяц спустя Шарль смог показать мне три первых успеха. На одном из фрагментов, недоеденном крысами, были видны обвившие друг друга лошадиные головы, Изящные, лебединые шеи и глаза той, что стояла «лицом» к зрителю, задумчивые и печальные.
Я открыла план Рутлингера, Зал № 2 – «Лошади» и, торопливо порывшись в перечёркиваниях и исправлениях, нашла рамку с названием «Расставание».  Это могла быть только она.
На втором фрагменте чётко просматривалась плоская морда мопса со злыми глазами и голова обернувшейся к нему хозяйки, с таким же плоским и злым лицом.
В зале «Жанровые сценки» нашла два названия, которые могли бы подойти к этой картинке: «Дама с собачкой» и «Подруги». Что касается меня, я выбрала бы второе название.
Третьей снимок, сохранившийся почти без повреждений... о воля божья и насмешка судьбы... была моя «Дама в шляпе».  Ну и ну!
Сомнений больше не оставалось. В папке хранились останки, уничтоженных шовинистами фотографий Рутлингера.
Вечером я написала Жаку записку, состоящую из одного слова «Быть».
 Путь «Самсона и Далилы» на сцену пролегал через тернии и болота. Дирекция театра, в целом одобрив сценарий Жака, не включала пьесу в репертуар. Причина лежала на поверхности и именовалась словом – «осторожность». Одеон уже много десятилетий гордо носил на своём челе марку высшего качества; всегда современен, остёр, но главное – политически нейтрален. Директор театра сочувствовал «дрейфусарам», но конфликтовать публикой ему не хотелось. Зачем добровольно лезть головой в петлю, которую можно благопристойно обойти? Того же мнения придерживался и главный режиссёр.
 В конце концов, удалось найти компромиссное решение: Жак Малон арендует квадратные метры сцены в театре Одеон. При этом несёт полную финансовую и моральную ответственность за результат. Не знаю, откуда у Жака нашлась такая уйма денег, но право на долевое участие мне пришлось отстаивать чуть ли не кулаками.
Второй проблемой была «труппа», состоявшая, в данный момент, из одной меня. В ближнем и дальнем окружении не нашлось подходящего Самсона. Поль (Ясон –Теодоро) сходу предложил свою кандидатуру, но его тонкая, гибкая фигурка никак на соответствовала грозной мощи библейского силача.
Единственным человеком, идеально подходившим на эту роль, был доблестный Анри-Ипполит, затерявшийся в российских снегах.
Сработал банальный трюк начинающих криминалистов: вдруг, когда девятый вал почти накрыл утлый челнок потерпевших кораблекрушение, в трех метрах от них из-под воды всплывает покрытый банановыми пальмами остров...
С нами случилось то же самое. Из многолетнего небытия, сверкая безупречными зубами, всплыл великолепный Анри, впервые в жизни произнеся совершенно бесподобную фразу:
– Ребята, мне показалось, я вам нужен.
Оказалось, ему не довелось жениться ни на богатой вдове, ни на наследнице королевской крови. Просто осел в провинции, пропивая остатки своих гонораров и маленького наследства, оставшегося от родителей. С деньгами, а значит и с лёгкой жизнью было покончено. Теперь он опять захотел работать, а значит в труппе нас стало двое.
По просьбе Жака, я написала призывное письмо Элизе, всеми силами соблазняя её ролью жены Самсона. Это была вторая главная женская роль, потому что Далила появлялась только во втором акте. Все эти годы Элиза редко показывалась в Париже, постоянно гастролируя по миру. Мы встречались не чаще двух раз в году, но и этого хватало, чтобы наговориться досыта. Она успела сменить трёх, или четырёх богатых покровителей, великолепно выглядела и замечательно играла. Критики ставили её на одну ступеньку с Рашель, предсказывая не только мировую, но и посмертную славу.
Отправляя письмо, я не рассчитывала на согласие. Вряд ли через столько лет Элиза захочет не только играть с Жаком на одной сцене, но и работать под его руководством. Но похоже, эту пьесу вело само провидение. Элиза ответила согласием.
Жак оставил за собой небольшую, но очень сочную роль главного правителя филистимлян, сперва купившего Далилу, а затем расправившегося с Самсоном. Итак, сердцевина нашего диковинного цветка сформировалась, как по мановению волшебной палочки. Украсить её необходимыми лепестками не представляло уже ни малейшего труда. Спектакль обещал пристальное внимание публики, а значит беспроигрышный шанс быть услышанными.
Ностальгия захлестнула первые пять репетиций. Подумать только, через десять лет мы, почти не постаревшие, снова на одной сцене. Молодёжь, исполнители второстепенных ролей, заразившись энтузиазмом, мчалась впереди «стариков».
Это блестящее начало продлилось не больше месяца. Уже на исходе третьей недели наметились трещины, становившиеся с каждым днём всё глубже и непроходимее. Каждый, принеся с собой десятилетний опыт, обогащенный успехами, пытался режиссировать спектакль на свой лад, не признавая ни авторитета Жака, ни его видения пьесы, которая, не успев родиться, уже рассыпалась на части. Жак, перенявший стиль Лекока, поливал всех высокомерным сарказмом, но... то, что дозволено Зевсу, не прощалось быку.
Малон был всего лишь один из нас, прошедших когда-то эту блестящую школу, и, хотя, по сути, был прав, ирония его в данном случае звучала фальшиво и неуместно.
Чем серьёзнее становился разлад, тем жёстче и нетерпеливее реагировал Жак. Ясно было, ещё пару таких дней, и главные действующие лица соберут чемоданы и разъедутся по домам.
       Для меня успех «Самсона и Далилы» стал делом чести.  Написанное в записке «Быть» - эмоциональная реакция на общий психоз, казалась в тот момент смыслом жизни, и я не могла позволить чужим амбициям отобрать у меня этот шанс.
Поразмыслив несколько дней над стратегией разговора, я рискнула пригласить Малона в «Старую мельницу».
 Мой бывший друг демонстративно прошёл мимо столика в нише, служившего в школьные годы свидетелем наших творческих мук и сомнений, и занял место посередине зала. Молча опустившись на соседний стул, я отдала должное его такту и разуму. Наши отношения вступили в новую фазу, и больше не вписывались в старые традиции.
Заказав кофе и собравшись с мыслями, я повела разговор так, как учил меня Шарль. При этом, практически не лукавя:
–Чем больше я углубляюсь в твою пьесу, тем больше она мне нравится. Ты написал прекрасный сценарий. Из наивной легенды сделал абсолютно современную, психологически обоснованную историю. Она обязательно должна обрести жизнь. И потом... у меня есть очень серьёзные, личные причины бороться за её осуществление, но... к сожалению, последнее время я начинаю побаиваться, что постановка развалится, не успев родиться. Или я ошибаюсь?
Жак настороженно следил за моим лицом, откинувшись на спинку стула и скрестив руки на груди, демонстрируя дистанцию и готовность к сопротивлению. К концу фразы он подался вперёд, впечатав локти в крышку стола.
 – Не ошибаешься. Рассыпается, потому что с этой труппой невозможно работать. Только посмотри, что они вытворяют. Каждый тянет одеяло на себя, не считаясь ни со сценарием, ни с другими участниками.
Я понимала, что Жак имеет ввиду, но нужно было, чтобы сам оформил это в слова:
– Расскажи подробнее, что ты имеешь ввиду.
Даже не пытаясь скрыть раздражение, разразился настоящей тирадой:
– Да разве сама не видишь? Анри вбил себе в голову, что играет народного героя... Спартак чёртов. Сколько раз можно объяснять, что Самсон и Спартак – не одно и тоже.  А если и Спартак, то в заключительной сцене. В первых двух актах просто влюбчивый, деревенский парень, похваляющийся своей силой и не знающий, куда её применить.
С этим пунктом я была абсолютно согласна:
– Мне тоже, кажется, он не понял ни легенды, ни твоей пьесы.
Жак расслабился, но глаза по-прежнему источали злость:
– Ну слава богу, хоть кто-то со мной согласен. Ну а Элиза? Этакая влюблённая Пенелопа, вынужденная сделать выбор между горячо любимым мужем и семьёй. Да не была она в Самсона влюблена! Как было в то время? Кто спрашивал у девушек согласия? Родители велели замуж идти, они и шли. А Элизе нужно показать себя во всём трагическом блеске.
Здесь пришлось сделать паузу, изобразив, будто подавилась кофе. Как плести это кружево дальше? Естественно, каждому исполнителю хочется вдохнуть в свою роль как можно больше психологических нюансов. Ведь именно этому и учил нас когда-то Лекок – плоскость, намеченную автором, превратить в объём. Но как напомнить об этом Жаку, не обозлив его окончательно? Вдоволь прокашлявшись, двинулась на ощупь дальше:
– Элиза в этой роли напоминает твою защиту Пера Гюнта. Ты превратил проходимца в поэта, придумав ему совершенно замечательное алиби. Помнишь?
Жака смягчился и показал в улыбке остро отточенные зубки.
– Лекок дал мне такое задание, а я Элизе такого задания не давал. Зачем смотреть на Самсона коровьими глазами и млеть при виде его богатырской мускулатуры?
Обеспечив себе короткую передышку новым глотком кофе, рискнула на новый шаг:
– Но может это не плохо? Иначе ты получишь вместо одной Далилы двух.
Кажется, Жак понял направление моих мыслей.
– Ладно, подруга.  Готов с тобой согласиться, что веду себя, как диктатор. Но зачем, во имя собственной выгоды, искажать суть?
Уловив в его голосе готовность к переговорам, рискнула чуть-чуть пошутить:
– Но почему все женщины должны не любить Самсона?  Будто он инвалид или урод какой-нибудь? Пусть хотя бы первая жена отнесётся к нему с симпатией. Право, когда эту притчу читаю, жалко парня становится.
Жак, как в старые времена, вытянув вперёд указательный палец, важно провозгласил:
– А ты, женщина, не так глупа, как кажешься на первый взгляд. Ну а что прикажешь со Спартаком делать?
– Применяя чудеса дипломатии, убедить стать Самсоном. Кстати, может и тебе попробовать себя в ином амплуа?
– Это как?
– Великолепный шанс сыграть режиссёра- демократа.
Наступил момент, ради которого планировалась эта беседа. Если Жак сейчас взорвётся – пьеса погибла.
Слава богу, мой друг удержался на скользкой поверхности. Лишь закрутил своим острым клювиком, с шумом втягивая в него воздух, но устоял.
Поднял ладони вверх, завершая спор подписанием мирного договора. «Самсон и Далила» могли, наконец, подняв паруса, покинуть утыканную скользкими валунами и острыми рифами бухту.


        Тем временем число расчищенных фотографий достигло пятнадцати.  Я разглядывала эти обрывки, пытаясь подобрать названия из плана Рутлингера. Особенно восхитительной была одна из жанровых сценок: остаток женской головки с утиным носом, нашёптывает на ушко приятельницы новую сплетню.  Приятельница сохранилось неплохо. Расширенные восторгом глаза, растянувшиеся губы и тело, пришедшее в движение. А как иначе? Надо первой успеть разнести сенсацию по округе.
Пожалуй, название «Подруги» больше подойдёт к этой сценке. Значит «Дама с мопсом» просто «Дама с собачкой». Ничего лучшего в плане найти не удалось.
А вот остаток пейзажа. Как он похож на «Сад снежной королевы», завороживший меня когда-то в парке! Только у Рутлингера хрусталь уже тает. Пара осколков, оторвавшись от ветки, повисла в воздухе, а раздутая, распушившая перья птица склёвывает последние летние ягоды. В пейзажном зале нашлось одно подходящее название – «Всё проходит».
Я любовалась купающейся в снегу кошкой, распластавшейся на стекле птицей и мощным лошадиным ногам, упёршимся в продавленную землю.
Боже, что это были за фотографии! Бесценный гимн красоте, уничтоженный воинствующими, безмозглыми шовинистами. Шарль составил каталог, разместив экспонаты в соответствии с планом. Исчезнувшие работы представил пустыми рамками с названиями и указаниями: «Не найдена» или «Восстановить не удалось». В некоторые рамки вставил копии снимков с неразборчивой грязью и следами крысиных зубов.
    Бланше, показавшийся при первом знакомстве вялым и флегматичным, проявил фантастическую энергию. Добился повторного расследования дела об убийстве отца. На втором допросе мерзавцы сознались, что в тот вечер в пивной были наняты каким-то незнакомцем. Он поручил им ограбить и избить как следует указанного господина, а ещё лучше, «забить так, чтобы тот уже никогда не поднялся». Незнакомец выдал небольшой аванс, который молодые люди тут же и пропили. Остальную сумму получить не успели, так как были схвачены полицией. Описать толково внешность нанимателя недоумкам не удалось, да это и не важно. Ясно, что видели они только подставное лицо, за которым стоял серьёзный заказчик.
 Шарль углубился в написание сопроводительного текста к каталогу. Одновременно он подготовил несколько статей в центральные газеты, анализируя итоги нового расследования по делу Рутлингера. Хотя в прессу успели просочиться слухи о бродяге, нашедшем какие-то фотографии на городской свалке, Шарль категорически отрицал принадлежность этого мусора убитому фотографу. Реставрационные работы тоже держались в секрете. Лекок готовил бомбу, взрывная сила которой не предвещала ни обществу, ни ему лично ничего хорошего.
К сожалению, не могу воспроизвести строки, вышедшие из-под остро заточенного пера Лекока. По прошествии стольких лет, помню лишь общее содержание его статей, возможно и сохранившихся до наших дней в каких-то архивах.

           «Убийство ценою в пальто или слава Герострата»

Иногда приходится благодарить бога за то, что в нашем цивилизованном обществе существуют не только богатые, нанимающие убийц, но и нищие, отыскивающие ценнейшие произведения искусства на городских свалках.

Лекок подробно описал итоги повторного расследования убийства Леопольда Эмануэля Рутлингера и вид, изъеденных плесенью и крысами фотографий.

В чём, спрашивается, вина Эмануэля Рутлингера?  Только в одном: родившись евреем, он позволил себе быть талантливым, увлечённым человеком...
Наше поколение, породившее воинствующих шовинистов, украсило себя славой Герострата, бездарного честолюбца, сжёгшего храм Артемиды. Поколение, уничтожающее в пылу бессмысленной национальной войны культурные ценности – поколение Геростратов, поколение разрушителей. Шовинист по сути своей бездарен, а по сему агрессивен. Каждый шовинист в душе Герострат.
      Безумец перед казнью высказал свою последнюю волю: «Пройдут столетия, и никто не вспомнит имя создателя храма, но имя Герострата, уничтожившего его, останется в народной памяти на века».
Я, Шарль Лекок, решил переписать историю заново. Мы восстановили остатки спасённых фотографий и завтра выложим их во всех книжных магазинах. На каждом прилавке будет лежать каталог несостоявшейся выставки. Имя Леопольда-Эмануэля Рутлингера останется в памяти будущих поколений, тогда как имя его бездарного убийцы не узнает никто и никогда.
Разве что он добровольно явится в полицию и заявит о себе, что мало вероятно. Бездарность не только завистлива, но и труслива.
Жёсткость, с которой были написаны эти строки, вызвала двоякие чувства. С одной стороны, меткий, сочный удар по антисемитам, но с другой... Господи, убереги моего мужа от судьбы Рутлингера!
Премьера «Самсона и Далилы» состоялась через неделю после выхода статьи. Ирония или парность судьбы. Самсон или Альфред Дрейфус. Самсон, ослеплённый и лишённый силы, погибал в плену у Филистимлян, а Дрейфус медленно сходил с ума в изгнании на Чёртовом острове.

Критика отреагировала на премьеру весьма благодушно. Как в старые времена, хвалила исполнение, режиссёрскую работу, декорации, но ни слова не проронила о политическом акценте пьесы. Этакое затишье перед бурей. Нейтралитет в тот период не признавался. Противоборствующие партии требовали от каждого определённой позиции, доходя порой до абсурда, как это случилось с несчастным Роденом.
Эту историю мне рассказала Камилла. В последние годы мы встречались с ней редко. Сложные отношения с Мастером изрядно истрепали ей нервы. Разговоры постоянно крутились вокруг Розы и неблагодарного Родена, который беспардонно эксплуатирует преданность Камиллы. Года через три после рождения Марселя у неё, наконец, появился шанс сравняться с соперницей. Она обнаружила, что беременна. Но случился выкидыш, подорвавший её телесное и душевное здоровье. В случившемся она, как всегда, обвиняла Родена. Несмотря на беременность, она, по его требованию, продолжала ворочать тяжеленые глыбы глины, карабкаться вниз и вверх по лестнице, доделывая мелкие детали на его скульптурах, и часами позировать в положениях, выворачивающих всё тело на изнанку. 
Камилла посетила меня после почти годового перерыва. Боже, как она изменилась за это время! Отдельные пряди медно-каштановых волос, потеряв блеск, выбивались из причёски и неопрятно свисали на увядшие, бледные щёки.  Глаза, утонув в синих подглазьях, находились в постоянном движении, не в силах задержаться на одном предмете. Она заскочила буквально на пол часа, вскоре после выставки в Салоне, где Роден выставил «Поцелуй» и памятник Бальзаку. Памятник, являвшийся, по словам Камиллы, абсолютным новаторством в скульптуре, был безжалостно раскритикован и отклонён комитетом Общества.
   На этот раз Камилла была на стороне Родена. Возбуждённо жестикулируя сильными, гибкими ладонями, она в лицах изображала диалог двух членов комитета. Один заявляет:
– Спереди – снежная баба, сбоку – тюлень, а сзади... вообще невесть что!
Другой добавляет ещё более мерзкие подробности:
– У него даже рук нет. Чем же он книги писал? Видимо пальцами ног, единственной частью тела, которую господин Роден позволил нам увидеть.
Вслушиваясь в слова рассказчицы и наблюдая за её жестами, я припоминала своё ощущение, вызванное памятником. В белом гипсе он действительно не смотрелся. Мне гораздо больше понравился «Поцелуй», хотя... вполне возможно, я не так уж хорошо разбираюсь в современном искусстве. Но дело не в этом. Никому не дано право так зло издеваться над чужим творчеством. Не нравится – не смотри. Но так унижать достойного человека... в самом деле противно.
 Присев на краешек кресла и сокрушённо качая головой, Камилла, описала обстановку на выставке:
– Даже те, кто поддерживал «Бальзака», едва взглянув на памятник, тут же переключались на дело Дрейфуса.
– Но причём здесь Дрейфус?
  – Теперь «при всём». Своего рода водораздел. Нейтралитет нынче наказуем. До смешного доходит.
– Но какое отношение это имеет к Родену?
 Камилла, вздохнув, наконец успокоила руки и сложила их на коленях.
 – Золя написал петицию, осуждающую действия Общества, и образовал комитет по сбору тридцати тысяч франков на приобретение памятника Бальзаку и установку его в каком-нибудь парижском саду. Внёс даже тридцать тысяч франков, несмотря на собственные неприятности.
Я знала об этой акции и о серьёзных для Золя неприятностей, последовавших за статьёй в защиту Дрейфуса «Я обвиняю». В наше сложное время такой поступок расценивался либо как преступление, либо как проявление   гражданского мужества.
Поэтому могла только подтвердить слова Камиллы:
– Действительно мужественный человек. Насколько я знаю, приговор за «Я обвиняю» с него ещё не снят.
Но она запальчиво возразила:
– Мужественный. Только месяц спустя он вычеркнул свою подпись и забрал деньги обратно. И знаете почему?
 –Догадываюсь. Роден не поставил подпись под петицией в защиту Дрейфуса.
– Верно. Он скульптор, а не политик. Всегда хотел просто работать. Он живёт в своём замкнутом мире образов и форм и не хочет видеть ничего вокруг.
– Ну а что же будет с «Бальзаком»?
– Если хотите, можете посмеяться. Половина «дрейфусаров» забрала свои взносы обратно, но на их место тут же заступили «антидрейфусары». Знаете, что это означает? Искусство Родена никого не интересует. Все просто сводят счёты друг с другом за его счёт
Минуту помолчав, Камилла ошарашила меня простейшим вопросом:
– Неужели мы, как стадо коров, обязаны по удару хлыста бежать в указанную нам сторону? Неужели нельзя, никому не мешая, просто заниматься своим делом?
Что я могла на это ответить? Мы не стадо коров. Мы – щепки, увлекаемые мощным потоком времени.
Вскоре поднялась давно ожидаемая буря вокруг «Самсона и Далилы». Вначале, как я и предсказывала, оба лагеря, приняв нас за своих, щедро осыпали похвалами. Спустя пару недель сориентировались и потребовали чистосердечного признания. Перепуганный Жак примчался за советом к Лекоку.
– Пресс-конференция назначена на послезавтра.  Я не хочу неприятностей... и пьесу губить не хочу. Как правильно себя повести?
Его глаза, ещё вчера мудрые и всезнающие, источали даже не робость, а детский страх. Шарль не выразил ни удивления, ни испуга:
– Думаю, всё не так страшно, как Вам кажется.  На пресс-конференции тему Дрейфуса надо обойти. Тактика политиков и коммерсантов. Ударная доза высокопарных слов, и разговор с отдельной ситуации переходит на глобальные проблемы. На их фоне, изначальный эпизод теряет смысл и значение.
Изогнувшаяся вперёд шея Жака превратила его в знак вопроса:
– Это как?
Восседающий в любимом кресле Шарль, походил в данный момент скорее на знак восклицательный:
– Месьё Малон, разве не Вы в школьные времена обучили меня этой стратегии? Вспомните Вашу блестящую защиту Пера Гюнта. Думаю, на этот раз справитесь с задачей не хуже.
В прищуренных глазах Жака уже загорался охотничий азарт.
Два дня спустя он «блестяще» побеседовал с журналистами, утопив в рассуждениях об античном понимании добра и зла, предательстве и героизме, преданности идеям и фанатизме. Пресса, проведя два часа в зале заседания, так и не поняла отношения Малона к делу Дрейфуса. Критики и литераторы погрязли в спорах о человеческой морали. Казалось, нас на время забыли. И тут новая напасть: общество, не признающее нейтралитета, связало моё имя с этой животрепещущей темой. Всё началось с хвалебных статей: «Предательница Далила, блестяще исполненная актрисой Еленой Альварес... Далила... предательница... Елена Альварес...». Всё смешалось в одну кучу.
 А тут новый биржевой кризис, падение курса акций бывших партнёров фирмы «Блюменталь & Блюменталь», повлёкший новые нападки на Норберта. Кто-то из бойких журналистов, озолотившийся на этой сенсации, докопался до его испанских корней и опубликовал издевательскую статью в центральной газете под заголовком:
                «Господин Блюменталь, потомок славного рода
                графов де Бельвиль по отцу и графов де Альварес
                матери, продался евреям за тридцать серебряников»

С этой газетой в руках обнаружила однажды утром Лизелотта Франческу, навсегда уснувшую в любимом кресле у камина.


                Глава 15


 Я вбежала в комнату, где за несколько часов до этого умерла бабушка. Мама стояла, отвернувшись к окну, дядя Антуан, утонул в кресле, прикрыв руками лицо и громко всхлипывая, а Лотти, сжавшись в комочек в углу кушетки, бессмысленно смотрела в пространство перед собой и бормотала что-то бессвязное. Интуитивно бросилась к ней и притянула к себе:
– Милая моя, родная! Как же ты теперь одна?  Сегодня же увезу к себе.
Я торопливо бормотала первые, пришедшие в голову слова... и остолбенела, столкнувшись с круглыми, полными ненависти глазами. Маленькие, пухлые ручки с силой отшвыривали меня прочь.
– Уйди! Это ты... ты во всём виновата. Ты убила Франки. Далила! Иуда!
Я беспомощно посмотрела на маму, но она только безнадёжно махнула рукой.
– Иди домой.
 На Антуана даже не посмела взглянуть; с этой стороны могли последовать только оскорбления.
Не знаю, как добрела до дома. В прихожей меня встретил Марсель. Даже не взгляда, одного дуновения воздуха сыну хватило, чтобы почувствовать запах беды.
– Мам, случилось что –то страшное? Что-то с папой?
–Нет. С бабушкой. С Франческой. Она умерла.
Марсель, не произнеся ни слова, взял мою руку и повёл в комнату.
– Расскажи, как это случилось. Всё расскажи.
Я и рассказала. Почти всё. О статье в газете, порочащей  имя Альваресов, о бабушке, всю жизнь охранявшей фамильную честь, о моём псевдониме и о Лотти, обвинившей меня в смерти её единственной подруги.
Марсель, как он был в этот момент похож на Шарля, слушал молча, не перебивая вопросами. Только в конце сын серьёзно и по-деловому попытался меня утешить:
– Мам, на самом деле ты ни в чём не виновата. Но бабушку Лотти я тоже понимаю. Когда у меня ломается игрушка, или не получается задачка, мне тоже нужно найти виноватого и на него рассердиться. В первый момент это помогает. Скоро она успокоится и всё будет по-старому. У неё всё равно нет никого ближе нас.
– Как это никого? А сын, а Джильберт, младший внук?
– Она не любит их так, как нас. Конечно, она переедет жить сюда. Мы отдадим ей угловую комнату с балконом. Оттуда замечательный вид на старую церковь.
Меня окатило волной нежности к сыну. Эта бескомпромиссная уверенность в моей правоте и непогрешимости! Заслужила ли я такую преданность? Жаль, что он, как все Альваресы, не признаёт нежностей. Так хотелось бы прижать это чудо к себе, надышаться запахом пушистых волос и отогреться в родном тепле и уюте.
Чуть позже, спрятавшись в своём кабинете, я забралась с ногами в кресло, подтянув к животу коленки – с детства эта поза помогала справляться с неприятностями – и предалась любимому занятию. Самокопанию. То, что я рассказала сыну было правдой, но правдой поверхностной, без подводных камней и утёсов. Ведь случилось именно то, чего я   боялась прежде, чем ответила Жаку решительным «Быть». Сердечные приступы после каждой атаки на Норберта бабушка заливала сильнодействующими каплями и продолжала жить. Я знала, комья грязи, брошенные в де Бельвилей, причиняют ей боль, но не доведут до могилы. Знала, что имя «де Альварес» для Франчески стоит после имени Иисуса Христа. Она, можно сказать, преподнесла мне самое дорогое из того, чем владела. Фамильные драгоценности, кольца, браслеты из костяной шкатулки были для неё просто безделушками, которые дарила нам по всякому поводу.  И без повода тоже. Но титул... Для неё это было не имя, а титул, или икона, приносящая успех и удачу. А я легкомысленно бросила этот дар в грязь. Зачем? Почему честь какого-то Рутлингера стала важнее здоровья бабушки? Лизелотта права. Это я со своей Далилой навела на след охотничьих псов.
Судья уже приготовился вынести обвинительный приговор. Но тут слово взял защитник:
–До смерти довела Франческу не я, а гордыня. Достоинство и честь не в имени, а в деяниях. Что в них, этих именах, если последующие поколения ничего не прибавят к их прежнему блеску? Сколько можно жить прошлым? Неужели я обязана всю жизнь носить этот титул, как хрустальную вазу, оберегая от пылинок и солнечного света? Тогда нечего было выносить его на сцену, никому не дающую никаких гарантий.
Почти оправдав саму себя, поняла, что всё это не имеет ни малейшего значения. Какая разница, кто виноват. Франчески больше нет, и я не успела с ней попрощаться. Нет лучащихся, внимательных глаз, нежных узких ладоней, гладивших мои волосы и щёки, нет ощущения любви и защищённости от сознания, что она любит меня совершенно бескорыстно. Почему последние годы у меня никогда не хватало на неё времени? Почему раздражалась за мелкое ворчанье и банальные политические сентенции? Она ушла, так и не узнав правды о своей матери, так и не примирившись с её памятью. Если я виновата перед ней, то только за это.
Шарль, внимательно выслушав мои жалобы, перешёл, как всегда, к делу:
– Сейчас важно не кто виноват, а что делать. Мне кажется, тебе сегодня не стоит там появляться. Дай маме и Лизелотте оправиться от первого шока. Это – первая реакция, но завтра она уляжется. А мне нужно их навестить. Ты знаешь, с какой нежностью я всегда относился к Франческе. Да и твоей маме сейчас плохо. По себе знаю, как больно терять близких людей. Сейчас она нуждается в поддержке. Ведь от бывшего мужа, в этом смысле, проку не много.
  Пару часов спустя он вернулся домой разбитый и несчастный.
– Они обе выглядят ещё хуже, чем я думал. Шанталь за один день почернела и состарилась, а Лизелотта... господи... она просто потеряла разум. Не ест, не пьёт... сидит в углу и что-то бормочет.
– Но тебя она узнала?
–Узнала... и выгнала... как соучастника. Даже не знаю, что и делать.
– Но мама хоть с тобою поговорила?
 –Тоже не очень. Поблагодарила за внимание и отвернулась.
–Что же ты там так долго делал? 
–Попал в лапы к Антуану. Мерзавец лил на меня помои полными бочками. За всё подряд. За Дрейфуса, за всех евреев, живущих на земле, за мои выступления в прессе... и за тебя.
– А почему за меня?
– Считает, я должен был запретить тебе играть Далилу. Ты, якобы, молода и честолюбива, но ни в жизни, ни в семейной чести ничего не смыслишь, а я, старый болван, не проследил.
– Господи, как ты выдержал всю эту гадость?
–Не вызывать же твоего дядю на дуэль?

Шли дни, но семья меня к себе не подпускала. Чуть позже пришёл с визитом папа.
Он давно вышел на пенсию. Ариадна, его молодая жена, не сделав сценической карьеры, превратилась в рачительную домашнюю хозяйку и образцовую мать. Мой брат, главная надежда отца, рос в атмосфере поклонения и обожания. Папа выглядел неважно. Уцепившись, когда-то, за нить Ариадны, он надеялся выбраться из лабиринта, ведущего в старость. Но... месть Минотавра настигла у самого выхода: он как-то оплыл, одряблел и стал меньше ростом. Глаза давно не лучились ни радостью, ни весельем.
Папа кислым голосом выразил соболезнования по поводу смерти бабушки. Они никогда не были большими друзьями, а после его разрыва с мамой, Франческа вообще отказалась принимать бывшего зятя в доме. Единственный пункт, где расходились их мнения с Лизелоттой. Папа, пришедший по поручению мамы, сообщил мне официальную дату похорон.   Франческа завещала похоронить её в Испании, в усыпальнице Альваресов, рядом с отцом.

Мы стоим перед свежей могилой, разделившись на группы. Лотти, обвиснув на руках у невестки и сына, бормочет что-то о любимой сестре, загубленной бесстыдными, безжалостными злодеями. Антуан, уткнувшись распухшим от слёз лицом в холодный мрамор, сотрясается в громких рыданиях. Мария, прикрывшись густой вуалью, прислонилась к могиле Филиппа де Альвареса. Она, как Франческа, нежно гладит смуглыми, морщинистыми руками чёрный мрамор, нашёптывая какие-то тайны давно ушедшему в небытиё отцу.  Норберт и Софи не приехали – мама и Антуан категорически запретили. Шарль, Марсель и я стоим в некотором отдалении. Им всем, похоже, неприятно наше присутствие. Не принимают в своё горе. Я, залезшая в самое пекло политических дискуссий, всё ещё виновата в смерти бабушки.
Чем дольше я смотрела на помпезный мрамор альваресового надгробья, тем больше он вызывал раздражение. Неужели это судьба? Моя прабабушка, графиня Елена де Альварес, нанесла первый удар незапятнанной чести графского рода, а я, Елена вторая, окончательно изваляла её в грязи. Туда ей и дорога. Она, эта никому не нужная честь, нас обоих лишила семьи.
Чуть позже Мария, откинув вуаль, подошла к нам. Она нежно обняла меня и Марселя и протянула руку для поцелуя Шарлю.
–Детка, зайди часика через два ко мне в отель. Нам нужно поговорить.
До чего некстати её приглашение! Мы планировали сразу после похорон сесть в поезд и вернуться в Париж, а теперь придётся задержаться ещё на один день. Да и беседовать с Марией не хотелось. Ещё одна порция упрёков и увещеваний?

   К моему приходу Мария уже успела заказать в номер чай и сладости. Говорила о Франческе, о быстротечности жизни и бренности бытия, она ни единым словом не упомянула о моём разладе с семьёй.
Неспешно допив чай, Мария достала из саквояжа какой-то ящичек и бережно положила на стол.
– Детка, не знаю, когда нам доведётся встретиться, поэтому решила сегодня передать тебе кое-что.
Она отрыла таинственный ящик и вытащила большой, резной ключ.
 – А теперь слушай внимательно и не перебивай. В нашей семье существует обычай. Ты помнишь два похожих портрета    
– моей мамы и её прабабушки? Последняя, когда её жизнь разладилась, обнаружила старые развалины в одинокой бухте у моря и построила на них маленький, неказистый домик. По преданию, она скрывалась там от маленьких неприятностей и больших бед. Говорила, дом успокаивает, а море помогает принимать правильные решения. Потом домик перешёл к её дочери, а та передарила его моей маме. Последние дни перед отъездом в Америку она провела в нём. Ей тоже казалось, что стены дома излучают особое умиротворение. Перед отъездом она передала ключ мне. Надо сказать, я тоже полюбила этот уголок, бывала там по нескольку раз в году, отдыхала, следила за домом, ремонтировала постоянно возникавшие трещины.  Короче, бережно сохраняла для последующего поколения.
Мама была уверена, что одна из её правнучек будет походить на неё. Не знала, правда, какая именно, поэтому просила передать дом и ключ той, кому он будет всего нужнее.
Боюсь... я действительно этого очень боюсь, что тебе он когда-нибудь понадобится.
– Скажи, неужели никто из твоих внучек на ней не похож?
–Ну как сказать? Две младшие, имеют некоторое сходство, но не так однозначно, как ты... Да и жизни у них размеренные, благополучные. Без риска. А у тебя... Ну да дело не в этом. Не перебивай.
 Мария вытащила из коробки лист бумаги и развернула его на столе.
– Вот здесь я нарисовала план местности и написала, как туда добраться. Сейчас это не богом забытая бухта, как тогда, а рыбачий посёлок. И стоит наше строение не на отшибе, а в компании нескольких, таких же неказистых созданий. От меня до посёлка сейчас всего пару часов езды, но вскоре обещают построить железную дорогу. Тогда будет ещё проще. Всё поняла?
Я рассматривала карту местности и пояснения, написанные аккуратным, мелким почерком. Опять голос из прошлого, невидимая связь, предсказывающая судьбу одиночества.
– Мария, а ты тоже винишь меня в смерти бабушки?
– Глупости. Твоя мама просто попала под влияние Антуана и Лизелотты. С неё спрос невелик; бедолага от горя совсем разум потеряла, а вот Антуан... он просто злой и завистливый человек.
– Но почему завистливый?
– Подумай сама Всю жизнь кичился происхождением, а сам ничего не добился. Дослужился в министерстве до небольшой должности. Жил на приданое жены, а теперь на её наследство. Младшему брату всю жизнь завидовал. Сама знаешь, Норберт очень талантливый коммерсант. Твоей маме завидовал – она тоже всего добилась своими талантами, и тебе завидует... вот какой известности достигла... не переживай. Шанталь скоро оправится и всё будет по-прежнему. Главное, не ожесточайся, не сердись и постарайся её понять. Ведь ты у нас умница.
–Знаешь, как мне плохо было на похоронах. Они все вместе страдают, а я.… отверженная, чужая... а ведь я бабушку очень любила... даже больше, чем маму.
– Может потому мама и отстранилась? Она ведь совсем одна осталась – муж сбежал к какой-то дурёхе, у тебя – Шарль и Марсель, Норберт далеко... ей только Антуан да Лизелотта и остались. Она больше тебя в жалости нуждается.
– Ох, милая ты моя. Что бы я без тебя делала? Всегда, в самые сложные минуты ставишь мне мозги на место.
–Благодари бога, что то, что можно на место поставить. Иначе даже я была бы бессильна. Но это ещё не всё. В коробочке осталась одна маленькая вещичка, которую я тоже хочу отдать тебе.
 Ворча что-то себе под нос, Мария вытащила на свет кольцо.
– Это тоже осталось от мамы. В последний вечер она сняла с пальца и отдала мне. Сколько её помню, столько и кольцо это помню. Мой отец преподнёс его ей на официальной помолвке, сделав по размеру. Перед самым отъездом вздохнула, сняла и отдала мне. Но видишь…
Мария надела на палец колечко с сапфиром, оправленным мелкими голубоватыми брильянтами
 – Видишь, мне оно велико. У мамы руки были крупнее чем у нас с Франческой, а тебе, думаю, должно подойти.  Примерь.
Я надела кольцо на безымянный палец и поразилась; оно пришлось впору. Мария взяла мою руку и бережно протёрла камень чистой салфеткой.
– Вот и носи его... если конечно хочешь.  Она носила его до самого отъезда.  До последнего надеялась, что муж вернётся.
Маленькие брильянты, подхватив лучики заходящего солнца, преломлённые в сапфире, разбросали их многочисленными радугами по белой скатерти стола. Я смотрела на эти радуги и думала о женщине, надеявшейся на чудо в то время, как он... её «чудо», уже целовал ручки какой-то маркизе.
Мария прервала мои размышления внезапным вопросом:
– И где же витают сейчас твои мысли?
– Вокруг маркизы де Пьерак и памятной доски в изголовье могилы твоего отца.
– Значит ты и это знаешь? От Франчески?
–Да. Много лет назад мы побывали там. Она и рассказала о романе под занавес. Но как ты допустила эту доску?
– А ты считаешь, я имела право не допустить? Это его могила и его желание. Не нам судить, как и почему люди проживают стою жизнь так, как считают нужным. Или ты не согласна?
– Ох, Мария, мне бы твою мудрость и всепрощение.
 Поболтав ещё с полчаса о мелочах, я почувствовала, что пора уходить. После переполненного переживаниями дня, она явно нуждалась в отдыхе.
Мы нежно обнялись, расцеловали друг друга в щёки и...  Если бы я знала, что прощаюсь с Марией навсегда. Она пережила старшую сестру всего лишь на год.

        В первые месяцы после возвращения домой я регулярно писала маме записки, справлялась о здоровье Лизелотты, о ней самой, получая в ответ лишь одну короткую фразу: «Мы здоровы, у нас всё по-прежнему».
 Наконец наступил день, когда мама, даже не предупредив о визите, влетела в мою гостиную и рухнула на диван.
– Всё. Не могу больше. Так плохо, хоть заживо в петлю.
Выглядела она на самом деле ужасно. Следа не осталось ни от былой моложавости, ни от элегантности. Наспех уложенные волосы обрамляли усталое, покрывшееся морщинами лицо. Господи, что же ты сделал за эти три месяца с моей мамой?
– Ну что, всё так плохо?
–Хуже не бывает. Самой тошно, а ещё и Лизелотта. Совсем с ума сошла. Носится по дому, швыряет всё на пол и кричит. От этого крика у меня в ушах постоянный звон.
 –А что врачи? Может ей успокоительное дать?
 –Да они уже всё перепробовали. Или спит по трое суток, не ест и не пьёт, или носится и кричит.
– Но ты такого долго не выдержишь. Что папа об этом думает?
– А что он может думать? К себе взять не может – жена не позволяет. Говорит, не хочешь возиться – отдай в клинику, а мне жалко. Всё же не собака, а родной человек. Она же не виновата, что заболела.
Прикрыв глаза, мама бессильно отвалилась на диванную подушку.
– Мамочка, я могу тебе чем - то помочь?
 Измерив меня колючим взглядом, она отрицательно помотала головой:
– Да чем ты поможешь. Всё, что могла, уже сделала.
Опущенные плечи и злость, сочившаяся из припухших глаз, вызвали смесь, казалось бы, несовместимых чувств: жалость и желание уколоть чем-то острым, что бы проснулась и пришла в себя.
– Мама, мне кажется, ты, заразилась от Лизелотты. Или это микробы от Антуана?
Почему запретила Норберту приезжать на похороны? Что с тобой? Ты же разумная женщина.

Бедолага ожидала всего чего угодно, но не нападения. По приготовленному ею сценарию, вслед за материнским упрёком следует дочернее покаяние, а тут... ответная атака.
От неожиданности она вернулась в вертикальное положение, и, впервые за все эти месяцы, посмотрела мне в глаза.
– А разве Антуан не прав? Разве вы оба, ты и Норберт, не опозорили имя старинного рода? Разве не знали, как моя мама им дорожила? Почему не посчитались с её чувствами?
– Если говорить о чести старинного рода, то это Норберт украсил его новыми звёздами. Это ты прославила его своим талантом, а что сделал для него Антуан? Чванливо живёт на капиталы жены, при этом потихоньку ей изменяя.
Я беззастенчиво повторяла слова Марии, но что делать, если сама до этого не додумалась. На минуту стало неловко за клевету на престарелого дядюшку. Ведь его измены приплела для красного словца: хотелось не только унизить, но и утопить зловредного родственника в маминых глазах.
Но она, не растерявшись, нанесла ответный удар. Взяв меня за руку и прищурив глаза, вопросительно уставилась на кольцо.
–О, да у тебя никак новое колечко? Тоже любовника завела?
– Пока нет. Мне его Мария подарила.
– И почему же?
–А ты действительно хочешь знать?
Мама следила за радугами, отбрасываемыми брильянтами, казавшимися голубыми в падавших наискосок лучах солнца, а я судорожно решала проблему «Быть или не быть». Нужно ли
ей знать эту старую историю, давно расколовшую семью на две враждующие половины.
– И о чём же ты, дочка, задумалась?
– Пытаюсь принять важное решение.
–Давай помогу. Важные решения лучше принимать вместе.
Слава богу, к маме возвращается спасительный юмор, а значит новость не сразит её, как Лизелотту. И, отбросив последние сомнения, честно рассказала всё, что узнала от Марии.
Мама слушала, не перебивая, не бледнея и не падая в обморок. Закончив рассказ, я удивлённо уставилась на неё:
–А ты что, знала обо всём этом раньше?
– Не знала. Мама никогда не вспоминала о своей матери. Но какое это имеет значение сегодня?
– Для меня имеет. По еврейским законам, дети наследуют национальность матери, а значит Франческа была еврейкой, и ты с Норбертом, и даже главный семейный антисемит Антуан тоже еврей. Мы с Марселем продолжаем это... «победоносное шествие». Норберту досталось, по-видимому, чуть больше этой крови. По словам Марии, в его лице прабабушка узнала черты своей матери. Даже коммерческие таланты у него в ту семью, как, впрочем, и у их младшего брата Мигеля, твоего дяди, переселившегося, как и Норберт, в Америку.
Мама долго сидела молча, задумчиво следя за игрой света в старинных камнях. И заговорила, так и не отведя от кольца взгляда:
–Хочешь сказать, что моя мама всю жизнь охраняла сокровище, давно превратившееся в прах?
– А как ты думаешь? Мог порядочный мужчина, выгнав на старость лет жену из дома, и едва выйдя из запоя, броситься искать утешения у какой-то маркизы Шанталь де Пьерак? Кстати, Франческа назвала тебя в её честь.
Вокруг маминого рта пролегла горькая складка. Возможно, в этот момент она подумала о своём любвеобильном муже, сбежавшем после двадцати лет супружеской жизни к блеклой, ничего не стоившей девчонке. Осмотрев меня, будто впервые увидела, мама с сомнением спросила:
–А Франческа тоже знала, что ты похожа на её мать?
– Мария сказала, что знала. Поэтому и предложила мне в качестве псевдонима это имя.
– Надо же, как сложно. А как ты думаешь, мы ведь имеем право написать об этом Норберту? Получается, он не случайно выбрал в жёны Софи. Голос крови подсказал. То-то они оба порадуются.
– А может и Антуана заодно порадуем?
  – Оставь в покое старого дурака. Его уже не исправишь. У меня другая идея родилась. Может Норберт и Софи поищут в Америке следы графа Мигеля де Альвареса? Всё же мир коммерции, как и любой другой, достаточно тесен?
– Можно так, а можно у Марии спросить. Ведь она с братом все годы переписывалась.
Мама опять откинулась на диванную подушку, но на этот раз не от бессилия, а от облегчения.

Кризис миновал, и семья не раскололась надвое. Может зря прабабушка скрыла от старшей дочери правду? Понимание сути причиняет значительно меньше боли, чем неизвестность.
Отношения с мамой мы наладили, но состояние Лизелотты лучше от этого не стало.
– Мама, а кого она ещё узнаёт?
– По-моему, никого. К сыну обращается на Вы, а когда он уходит, спрашивает кто это был. Говорит: приятный, пожилой господин, только слишком грустный.
– Но тебя то она узнаёт?
–Нет. Называет подругой, но тоже очень милой.
–Значит, если я приду к ней, меня она тоже не узнает, а значит не прогонит?
На следующий день я переступила порог маминой гостиной.  Лотти мирно восседала за столом, уставив бессмысленные глаза в пространство. Я поклонилась и поинтересовалась её здоровьем. Сердце, от жалости превратившееся в маленький, твёрдый комочек, застряло где-то в горле и мешало дышать.
Бабушка с любопытством всмотрелась в моё лицо и вежливо поприветствовала, приняв за новую медсестру.
– А Вы что, новенькая?  Так ужасно, что доктор не может приставить к нам постоянный персонал.
Я слушала её ворчанье и с трудом узнавала в этой высохшей, аккуратно одетой и причёсанной старушке любимую бабушку. Куда подевались чудесные ямочки на щеках? Уютные, родные и тёплые округлости, которым я доверяла свои секреты? Куда подевались смеющиеся, любящие глаза и губы, подарившие мне столько сочных поцелуев?
Она пожаловалась на доктора, на погоду, и через полчаса, сетуя на усталость, попросила отвести её в постель.
С тех пор я навещала бабушку ежедневно. Приходила днём и помогала с обедом. Её правая рука едва могла удержать ложку. Кормила, как маленького ребёнка, уговаривая съесть ещё пару кусочков, которые сделают её большой и сильной. Но эти кусочки, почему-то, не помогали. Наоборот; с каждой неделей Лотти становилась всё меньше и бледнее. Она обращалась ко мне на Вы, но радовалась каждый раз, когда я приходила. Советовала  больше гулять на свежем воздухе, находя новую помощницу слишком худой и бледной, и жаловалась на злых, неблагодарных людей, убивших её любимую сестру, с которой она в ближайшее время собирается воссоединиться.
Лотти не страшилась смерти. Спокойно говорила о ней, как об освобождении то забот и страданий.
– Скоро я тоже смогу отдохнуть. Очень устала. Пора на покой.
Вскоре она отказалась вставать с постели, проводя большую часть дня в полудрёме, а однажды, не проснувшись, перешла в мир иной, покинув нас неузнанными и непрощёнными.
Теперь у меня остались только мама, Шарль и Марсель.  Папа с Джильбертом появлялись лишь по праздникам, а к себе и вовсе не приглашали. Молодая жена избегала общений с дочерью мужа, а я не хотела огорчать этими встречами маму. Норберт регулярно присылал длинные, интересные письма, но возвращаться во Францию не хотел. Его коммерция, пустив на американской земле разветвлённые корни, приносила сочные плоды и стабильные доходы, требуя постоянного присутствия предпринимателя. Но найти следы Альваресов ему не удалось.
Антуан, оскорбленный нашим примирением с Норбертом, не удостаивал нас даже поздравлениями к рождеству. Семья, когда-то большая и полнокровная, развалилась на несколько равнодушных друг к другу кланов.
Со временем боль отступила, оставив в душе два саднящих в непогоду шрама. Жизнь вошла в привычную колею. Новые роли, исполнительские эксперименты и гастроли не оставляли времени на копанье в себе.
На зиму дирекция театра запланировала гастроли в России. Я решила серьёзно к ней подготовиться. Как найдёшь общий язык со зрителем, не зная истории, обычаев и культуры их страны. Во время подготовки открыла для себя замечательную литературу: переведённые французский язык пьесы Чехова, «Преступление и наказание» Достоевского, прозу Пушкина и, конечно же, романы Толстого. Несмотря на столь тщательную подготовку, Петербург принял меня весьма холодно.
 Столица, покорённая гениальной Сарой Бернар и красавицей Кавальери, осталась равнодушной к «тихим прелестям» мадам Альварес. В своё время Элиза назвала петербургскую публику чопорной и холодной, как сам город. О городе не хочу судить строго. Его, как и человека, чтобы полюбить, нужно узнать и прочувствовать. Но как можно прочувствать город, если видишь лишь мелькающие за окном экипажа силуэты?  Роскошные дворцы, золочёные купола церквей, заснеженные улицы и нарядные дамы и господа в зрительном и банкетном зале.
  А вот Москва оказалась обаятельней, проще, и теплее. Там мы сыграли три разных спектакля: новаторски-современный и два классических. Характеры моих героинь менялись в том же диапазоне: от романтичных и трогательных, до беспринципно порочных. После двух исполнений «Самсона и Далилы», в газете появилась статья некоего Константина Станиславского. Он называл мадам Альварес первой и совершенно уникальной французской актрисой, не играющей на сцене, а живущей на ней. Среди прочих исполнительских достоинств он отметил то, над чем я билась годами: «Играя доброго, актриса ищет, где же он злой, а в злом — где же он добрый. Она исходит не только из сценарного действия, но и из сути персонажа, его уникальной психологической ценности.»
За все годы, проведённые на сцене, я не читала о себе ничего лучше. Эти простые строчки были в тысячу раз ценнее оваций беснующейся толпы. Это была не слава, и даже не признание, а абсолютное понимание того, чему я посвятила двадцать лет сценической жизни. Удивительная страна, в которой живут не только талантливые писатели, но и умные критики!
К сожалению, знатоки несколько притушили мой восторг в отношении страны в целом. Разъяснили мне, что господин Станиславский не критик, а выдающийся артист, постановщик и руководитель Московского Художественного театра. Я очень надеялась познакомиться с ним поближе, но, к сожалению, не довелось. Гастроли подошли к концу, и мы вернулись в Париж.

На вокзале меня встретил Марсель. Подхватил тяжело нагруженные чемоданы и без малейших усилий закинул их в экипаж. Я смотрела на повзрослевшего сына, едва узнавая в широкоплечем красавце крошечного, недоношенного, малыша из прошлого.
К двадцати годам он перерос отца на целую голову, а моя макушка едва доставала ему до плеча. От меня он унаследовал серо-голубые глаза, чётко очерченные, причудливо изогнутые брови и темные волосы. Всё остальное принадлежало Шарлю. Даже отцовская мимика перешла к нему по наследству. Сердясь, стягивал рот в тонкую полоску, полумесяцем изгибая его углы к квадратному подбородку. А нежность и радость расправляли их в розовый бутон, наполняя светом не только глаза, но и каждую клеточку крепких щёк, ещё не требующих ежедневного бритья.
 Характер его с годами тоже изменился. Годам к семнадцати потребность в борьбе за независимость излечилась сама по себе, как излечиваются на исходе подросткового возраста многие детские болезни.  Поняв, что никто не посягает на его свободу, успокоился и перестал бунтовать. К его удивлению, даже выбор профессии не встретил с нашей стороны ни малейшего возражения. Сын не интересовался ни театром, ни искусством. Его страстью были конструкции, способные не только двигаться по земле, но и взлетать в воздух. Закончив гимназию, поступил в университет на инженерный факультет, и уже на втором курсе присоединился к группе «отчаянных»; юношей, увлечённых разработкой и испытанием аэропланов.
По дороге домой Марсель рассказывал о ещё одном, новом увлечении. В моё отсутствие он пристрастился к фотографии. Сына восхищали чудеса техники, а я вспоминала Рутлингера.
«Суть моего искусств проста. Хочу остановить мгновение.  Фотография не терпит ошибок. Либо вам удалось схватить неповторимый момент, либо он исчез на всегда».
Когда-то, сортируя останки его фотографий, мечтала хотя бы раз успеть «остановить мгновение», но смерть Франчески, ссора с мамой и заботы о Лотти вытеснили прочие мысли и желания. А теперь, далёкий от искусства Марсель, напомнил о давнишней мечте. По моей просьбе, сын начал обучать меня пользоваться фотокамерой. Терпеливо объяснял её устройство и способы проявления негативов.
       Со временем, он сам увлёкся искусством «останавливать мгновение». Мы часами гуляли по Парижу и его пригородам в поисках интересных мотивов.
– Ой, посмотри. Дерево отбрасывает такую причудливую тень. Дай мне попробовать. 
Сын вырывал фотоаппарат и щёлкал затвором. Разглядывая впоследствии проявленные снимки, мы часами спорили, кому принадлежал случайный успех. На неудачи не претендовал ни один из нас.
 Со временем стало ясно, что мне удаются только портреты и жанровые сценки. Многолетний интерес к мимике, жестам и позам людей.
Через пару лет у нас накопилось фотографий на три толстых альбома, ставших жизнеописанием семьи Лекок – Лавуа. Эти фотографии сохранили историю возмужания нашего сына и «нестарения» энергичного Шарля, почти не изменившегося за прошедшие двадцать три года. Рассматривая эти сокровища, он предложил отобрать наиболее удачные и издать первый, серьёзный каталог. Но... Шарль никогда не опубликовал наших фотографий, как никогда не встретился со Станиславским, потому что....


                Глава 16


О том, что случилось дальше, вспоминать не хочется. Я пишу этот дневник, заново проживая свою жизнь. Каждый день, каждую грусть, каждую беду и каждую радость проживаю заново, но с иным чувством. В первый раз мчалась по жизни, как по горному серпантину. События, ещё вчера казавшиеся необыкновенно важными, неделю спустя начисто забывались, не оставляя никакого следа. Другие, мимолётно зацепившись за рвущееся вперёд сознание, годы спустя возвращались обратно, выворачивая жизнь на изнанку.
Воспоминания о прошлом дарят особую свободу. Можно возвращаться только туда, куда хочется ещё раз вернуться, посмотреть только на то, что хочется ещё раз увидеть. 
В те месяцы не хочу возвращаться. Ещё раз потерять Шарля...  Нет. Второй раз этого не пережить.
Он вышел из дома по обычным делам... и больше никогда не вернулся... был растоптан какой-то взбесившейся лошадью, напуганной гудками начинающего автомобилиста.  А ему бы ещё жить и жить! Разве шестьдесят шесть – это возраст?

Больше ни слова об этом. Не хочу и не могу. Мы остались с Марселем осиротевшими, растерянными и одинокими. Только потеряв Шарля, поняли; всё в нашем доме и в нашей жизни держалось на нём. Он был крепостной стеной, за которой мы чувствовали себя непобедимыми. Стена рухнула, на дав ни минуты на подготовку. Обнажёнными и беззащитными отдала на милость ветрам и врагам. Марселю в тот год исполнилось двадцать, и отец был его кумиром. И моим тоже.
    Я часами сидела в кабинете мужа и разбирала его архив.  Перечитывала старые публикации и новые, незаконченные работы. Постепенно возникло желание написать о нём книгу, поместив туда фотографии последних лет. Единственная возможность пожить рядом с ним ещё немного.
    Время бессмысленно ползло по выжженной солнцем равнине, а за книгу я так и не взялась. Поняла, должно пройти время, прежде чем смогу объективно думать и писать о нём, а не о себе. 
   Со временем, оглядываясь назад, поняла, что из этой затеи вообще ничего не выйдет; прожив с Шарлем почти четверть века, по-настоящему его не поняла. Он, подобно Марселю, прикрывал чувства всезнающей иронией. Был замечательным учителем, помощником и защитой, вырастил и воспитал меня по своему вкусу, но... Наши супружеские отношения так и не состоялись.  Я не смогла заменить ему Маргариту. Как он, при его темпераменте, прожил все эти годы? Были ли в его жизни женщины, дававшие то, что недополучал дома? Мы никогда не задавали друг другу вопросов, но … временами он загорался внутренним светом, не имеющим ко мне никакого отношения, а потом опять угасал, посвящая все силы работе. Что касается меня… я состоялась как актриса, как мать, как преданный друг, но как женщина... осталась непроснувшейся «спящей красавицей». 
  Моё окружение настаивало на скорейшем возвращении в театр, утверждая, что работа отвлечёт от раскопок прошлого. Я поверила и вышла на сцену, но играть не смогла. Чувства молчали.
  Чужие жизни, чужие страсти, чужая публика... Зачем всё это, когда собственная жизнь, обещавшая когда-то так много радости, к сорока четырём годам потеряла смысл и значение.
Казалось Шарль, убегая в потусторонний мир, по ошибке прихватил с собой моё вдохновение. Во всяком случае, оно бесследно исчезло. Несколько месяцев, пользуясь старыми навыками, пыталась обходиться без него: играла на сцене, не живя на ней, а потом... взяла бессрочный отпуск и опять заперлась дома. Сын, пытаясь вытянуть меня из депрессии, протянул руку помощи – принёс заказ авиаклуба на серию репортажей об испытаниях новых, двухместных самолётов.
– Мам, нужны хорошие фотографии, а ты стала неплохим специалистом по съёмкам движущихся объектов. Но нужно ещё кое-что. Фотографии должны сопровождаться толковым текстом. Придётся напрячь голову и ознакомиться с материей.
Раздув щёки, сын разъяснял смысл и значения возлагаемых на меня обязанностей:
 – Сама знаешь, что такое охрана авторских прав. Любое новое достижение должно быть зафиксировано. Интервью, подтверждённые подлинными снимками с места событий – самая надёжная документация. Не отказывайся. Поверь, это пойдёт тебе на пользу.
     Марсель торжественно разложил передо мною несколько книжек по истории авиастроения с описанием первых успехов и катастроф, постигших отважных испытателей.
Пару дней спустя я уже стояла на лётном поле, с ужасом созерцая хрупкую стрекозу, на которой предстояло подняться в воздух моему сыну.
 Маленькая эскадрилья дружно приветствовала начинающую журналистку. Молодёжь спешила заразить меня энтузиазмом, но хрупкая конструкция вызывала только страх.
– Вот увидите, через несколько дней сами запроситесь в самолёт. Стоит один раз пережить это чувство... скольжение в воздухе между небом и землёй..., и Вы уже никогда не сможете от него отказаться.
Стрекоза, выпучив глазки, развалилась на середине поля, не вызывая ни доверия, ни симпатии, но...  в угоду молодым энтузиастам, пришлось изобразить оптимизм и бесстрашие. 
    Наконец пилоты оставили меня в покое, дав возможность слегка осмотреться и привыкнуть к местности. Позабыв о журналистке, они что-то обсуждали, постоянно изображая выпрямленными ладонями стремительное движение вверх к небу и плавное возвращение вниз, на землю. Вооружившись недавно купленной профессиональной камерой, позволявшей, делать короткометражные фильмы продолжительностью в пять-семь минут, я углубилась в первые съёмки.   
    Марсель, готовясь к старту, картинно выпрямился перед нелепой этажеркой, торжественно взмахнул руками и натянул на голову круглый шлем. Хрупкое сооружение покачнулось под его весом, но устояло. Едва успокоившись и придя в равновесие, оно недовольно заурчало, судорожно зашаталось из стороны в сторону и медленно сдвинулось с места. Перепрыгивая с кочки на кочку, оно уверенно набирало скорость, неотвратимо приближаясь к краю взлётной полосы. У меня захватило дыхание: только бы не пропустить самое главное, только бы поймать этот волшебный момент, это чудо – отрыв от земли!
Доскакав до края взлётной площадки, хрупкое насекомое злобно заурчало, закашляло и.… несколько раз натужно фыркнув, остановилось, уткнувшись головой в траву и задрав хвост к безнадёжно далёкому небу.
Мальчики метнулись к упрямому животному, а я остановила камеру. Похоже, сегодня им уже не взлететь.
Провозившись с мотором около получаса, эскадрилья пришла к тому же выводу.
– Мадам Альварес, сегодня, похоже, не лётный день. Вы уж извините нас за беспокойство. Давайте попробуем повторить через недельку. К этому времени мы устраним неполадки.
Задавшись целью проявлять живой интерес, я разразилась нелепым вопросом:
– А может кочки виноваты? Мне показалось, что самолёт перепрыгивает через них из последних сил?
Дружный хохот инженеров-испытателей явился высочайшей оценкой моей технической грамотности:
– Не тревожьтесь, мадам. Через неделю мы устраним не только неполадки в моторе, но и кочки.
Как и было обещано, неделю спустя я получила повторное приглашение на испытания. На этот раз стрекоза послушно взметнулся в небо и, покружив минут тридцать в голубом пространстве, благополучно опустилась на траву. А мне удалось поймать и запечатлеть эти исторические моменты.
  Команда энтузиастов поместила репортаж об удавшемся испытании в журнале авиаторов, а несколько дней спустя передала столь важные для них материалы во все центральные газеты. Нужно было как можно скорее «застолбить» участок и оформить патент на изобретение.
Этот репортаж пошёл на пользу и пилотам, и репортёру. Мне предложили должность внештатного корреспондента, отдав на откуп театральные премьеры и авиацию. Публикации проходили на конкурсной основе: несколько внештатных работников представляли пробные материалы, из которых редакция отбирала наиболее удачные.
Далеко не все мои репортажи имели честь появиться в печати, но время от времени и им улыбалась удача.
Козырной картой оказались статьи о Сезонах русского балета Сергея Дягилева в Париже. В первый сезон, в 1909 году, я увидела Вацлава Нижинского двадцатилетним юношей. Он был ровесником Марселя, правда значительно меньше него ростом. Не более 160 сантиметров. И ноги... таких непомерно развитых мышц я не видела ни у одного танцора. А вот лицо. лицо, эффектно загримированное на сцене, в жизни оказалось слишком длинным, грубоватым и самодовольным. Ещё бы! Весь Париж носил его на руках. Подобно Айседоре Дункан, он отбросил всё, что когда-то учил, и отправился на поиски собственного языка в танце.
Нижинский летал над сценой уже три сезона, и все эти годы я не могла отвести глаз от его фантастического полёта. И лишь одно тянуло к земле этого непревзойдённом артиста: его непомерный эгоцентризм. Нижинского интересовал только он сам. Рядом партнеры могли творить чудеса, терять голову и умирать под звуки музыки, не встречая с его стороны ни поддержки, ни взаимодействия. Он танцевал только для себя.
Сезон 1912 года оказался для Вацлава особенным. Самые жаркие дискуссии вызвал «Послеполуденный отдых фавна». Идея новой хореографии пришла Дягилеву во время поездки в Грецию. Движения в одной плоскости, повторяющие рисунки античных амфор. Публика была шокирована. Новый балет, грубо разрушавший представление о сольном мужском танце, вызвал бурю противоречивых откликов. Парижская газета «Фигаро», упрекали «Фавна» в непристойности:
«Мы имели неподходящего фавна с отвратительными движениями эротической животности и жестами тяжкого бесстыдства. Справедливые свистки встретили слишком выразительную пантомиму этого тела плохо сложенного животного, отвратительного de face и ещё более отвратительного в профиль»
Роден воспринял это совершенно иначе:
«Нет больше никаких танцев, никаких прыжков, ничего, кроме положений и жестов полусознательной животности...
 его взгляд следит, руки напрягаются, кисть широко раскрывается, пальцы сжимаются один против другого, голова поворачивается с вожделением неуклюжести…
… Согласование между мимикой и пластикой совершенное. У него красота фрески и античной статуи. Он – идеальная модель, с которой хочется рисовать и лепить.

Меня представили Нижинскому перед началом генеральной репетицией. Признав во мне коллегу, он разрешил снять пару эпизодов и даже согласился на короткое интервью.
– Месье Нижинский, я лично полностью разделяю мнение месье Родена. Тем более, ему самому потребовалось несколько десятилетий, чтобы быть понятым широкой публикой. К сожалению, новое требует времени. Помогите же парижанам как можно скорее понять и принять эротику в танце.
Вацлав, слегка выставив вперёд правую ногу, замер в позе Фавна, облокотившегося на невидимую колону:

– У страсти, как таковой, нет пола. У красоты тоже нет. Красота, как известно, в глазах смотрящего, а страсть – в душе вожделеющего. Каждый, кто смотрел на меня, видел воплощение собственных желаний.

– Вы хотите сказать, что выражаете в танце чувственность, бурлящую в каждом из нас. Просто мы ещё слишком зажаты и консервативны, чтобы показывать эти чувства открыто?

– Да, вы поняли меня совершенно верно. Я танцую свою мечту. То главное, что жжёт мою душу. А люди смотрят на меня и видят души собственные. У нас всех чертовски много общего. И когда кому-то удается показать это общее, его объявляют гением.

– Месье Нижинский, мне очень хочется задать Вам ещё один вопрос. Драматическим артистам необходимо на сцене взаимодействовать друг с другом, как в обычной жизни.   Неужели в балете это не так важно?
Мой оппонент, скорчив забавную рожицу расшалившегося фавна, ответил, ни секунды не раздумывая:

– А гений всегда эгоистичен. Он творит, прежде всего, для самого себя. Собственно, последнего гения, который не был эгоистом, звали Иисус Христос.

На этом наш разговор закончился. Развернувшись на носках в полупоклоне, Вацлав исчез за кулисами.
Я добавила самые удачные фотографий к этому интервью, не изменив в нём ни слова. Месье Нижинский, благодарю Вас за откровенность! Вы помогли мне обойти соперников по перу, и попасть во все центральные газеты.
Первый успех открыл перед начинающей журналисткой новое поле деятельности – театральные премьеры. В эти годы театры переживали второе рождение. Классический репертуар вытеснялся новыми формами. В моду входили символизм и экспрессионизм. Неудовлетворённость повседневной жизнью и саморазрушение в поисках совершенства. Критики называли это драматургией молчания, намёков и недомолвок. Основной темой стал протест человека против всевластия рока.
Готовя репортажи, я не рядилась в мантию всезнающего критика, никого не бранила и не превозносила до небес. Какое уж тут всезнание! Самой бы разобраться с новыми формами.   
Хотя я и не была консерватором, цепляющимся за классику, но новшества требовали серьёзной перестройки восприятия.  В те же годы многие увлеклись романом Льва Толстого «Анна Каренина», написанным более тридцати лет назад. Почему-то именно сейчас роман привлёк внимание режиссёров и кинематографистов. В год смерти Толстого (в 1910 году) в Германии сняли по этому роману первый немой фильм. Год спустя Россия, отстаивая особые права на наследие великого автора, создала свой вариант. А в настоящий момент Франция, всё ещё мнящая себя центром мировой культуры, готовит к выпуску на экраны свою Анну в исполнении начинающей актрисы Жанны Дельвэ.
И это только кинопродукция! А театры... боже милостивый, сколько Карениных проживали свою пагубную любовь на всех сценах мира! В одном Париже их насчитывается уже три, но... Ни одна из них не была настоящей.
За последние недели трижды ловила себя на мыслях об этой роли. Неужели пора возвращаться на сцену?

Первым, с кем я заговорила на эту тему, был Жак. Десять лет назад он предложил совместно поставить «Самсона и Далилу». Сегодня я предлагала ему Анну Каренину. Друг юности даже не пытался скрыть, что давно ожидал моего прихода. Ещё бы. За последние годы он сделал блестящую карьеру. Начав, когда-то, с Далилы, сегодня возглавлял один из самых прогрессивных театров Парижа. Жак обладал особым чутьём на то, чему только предстояло войти в моду.
Как и в юности, друг, вслушиваясь в пространные объяснения, уткнулся в меня тёмными круглыми глазами и склонил голову к правому плечу.
– Элли, мне очень нравится твоя трактовка, да и сам роман... он имеет столько пластов, что исчерпать их в одном спектакле невозможно. Обязательно поставим такую пьесу... но не в этом году. Во-первых, репертуар на этот год давно скомплектован и объявлен, а бюджет исчерпан.
– Ну а во-вторых? Не во мне ли дело?
–Я бы сказал иначе. В твоём трёхлетнем отсутствии на сцене. Подожди, не дёргайся, не злись, а дослушай до конца.
Я покорно выпрямилась на стуле, приготовившись выслушать поучения бывшего друга, а потом встать и на всегда прикрыть за собой дверь. Но его взгляд и интонация негромкого голоса заставили насторожиться.
– Элли, помнишь, после смерти Лекока, публика с большим сочувствием отнеслась к твоему горю и с нетерпением ждала возвращения на сцену. А потом, год спустя... недоброжелатели подняли головы и распустили сплетни...
Жак спрашивает, помню ли я полные злорадства статьи? «Пигмалион ушёл, и Галатея опять превратилась в немой камень». Неужели мне нужно бояться?  Или он тоже верит этой клевете?
–Тебе ничего не нужно бояться, и я в это не верю. Недаром мы столько лет провели на одной сцене. Я доподлинно знаю, как серьёзно и мучительно ты разрабатывала свои роли. Для меня ты не только очень талантливая актриса, но и умный человек.
– Так в чём же дело?
– В том, что нам предстоит это ещё раз доказать публике.
Мне стало невероятно грустно. Спустя четверть века я опять стою перед зеркалом, вглядываясь в своё отражение. Кто она, эта стройная женщина с серо-голубыми глазами? Принцесса или самозванка, четверть века выдававшая себя за королеву?
– Элли, ты не слушаешь меня.
  – Нет, что ты. Просто на секунду отвлеклась.
–Тогда повторю ещё раз. Тебе нельзя возвращать к старому репертуару. К ролям, которые разрабатывала при Шарле, иначе твой успех опять припишут его заслугам. Забудь на время классику.
– Так что же, по-твоему, мне нужно играть?
–Лучше всего начинать с Мориса Метерлинка. «Синяя птица». Великолепная философская притча о вечном поиске символа счастья и познании бытия. Я предлагаю тебе роль феи Берилюны. Эта пьеса о тебе...  вечный поиск самой себя.
Я невольно вцепилась в подлокотники кресла. Неужели Жак прочёл мои мысли? Но он продолжал восхищаться пьесой.
–Знаешь, с чего начинается твоя роль?
                – Моя внучка больна...
                – А что с ней?
           –  Не знаю. Она хочет быть счастливой...
– Ты уже назвал это моей ролью?
–А ты разве ещё не подписала контракт?

Возвращение блудной дочери на сцену состоялось, хотя давалось ей не легко. Разум признавал право новаторского искусства на жизнь, но душа...  Она, по-прежнему, тянулась к привычной гармонии, предательски предпочитая Вагнеру и Малеру благозвучного Шопена, а кубизму Пикассо портреты Ренуара и пейзажи Моне. Чтобы победить упрямую душу, я посещала все современные выставки и концерты, в надежде проснуться и полюбить то, что не любилось. Воистину, брак поневоле.
Однажды, бродя по очередной выставке, ощутила чужой взгляд. Он вызывал одновременно неловкость и раздражение. Резко обернувшись, столкнулась с глазами, пристроившимися на тонко выточенном, смуглом лице.
Молодой человек вежливо поклонился и отошёл. Недоумённо пожав плечами, я перешла в соседний зал и остановилась у странной картины. Коричневые и синие краски, переходящие в фиолетовые, освещаемые вспышками ядовито-красного. Ну и гадость! Бред алкоголика или самоубийцы. 
За спиной раздался низкий, приятный голос:
– Потрясающая картина! Я возвращаюсь к ней уже четвёртый раз!
Настырный молодой человек снова пытался наладить контакт. Господи, ну что ему от меня надо?  Похоже, без небольшой порции яда от него не отделаться. Развернувшись лицом к незнакомцу, с сочувствием покачала головой:
– Понимаю. Помогает после хорошего перепоя. Но может лучше остаться дома с холодным компрессом на лбу?
Любителя агрессивного искусства моя ирония не смутила. Продемонстрировав в улыбке здоровые, хорошо ухоженные зубы, он покаянно склонил голову, взметнув, как гривой, волнистыми, надушенными кудрями, и шаркнул ножкой:
– Мадам Альварес, понимаю, что действую Вам на нервы, но я.… простите... мне давно хотелось с Вами познакомиться.
Не скрывая раздражения, задала недвусмысленный вопрос:
– Для чего?
Зануда слегка поморщился, будто откусил от лимона.
– Не «для чего», а «почему».
– Ну и «почему»?
 –Потому что мы с Вами коллеги. Правда я ещё не достиг такой популярности, как Вы, но, ...
Я вспомнила лицо этого молодого человека Он действительно сыграл несколько ролей в одном из входящих в моду театров.
Коллега, явно не собирался сдаваться. Уцепившись за тему «Картина», уверенно двинулся в выбранном направлении:
– Но... картина нравится мне не потому, что вчера напился до беспамятства. Я вижу в ней всполохи надежды в периоды отчаяния. Ведь у каждого бывают такие периоды жизни, не правда ли?
Неужели он рассчитывает вызвать меня на откровенность? Или хочет заинтересовать своими «страданиями»? Считая разговор законченным, поставила жирную точку и перешла в другой зал.
У выхода назойливый тип нагнал меня снова. Уверенный в неотразимом воздействии своего обаяния на пожилых дам, сладко улыбнулся и предложил выпить по чашечке кофе, назвав при этом весьма фешенебельную кондитерскую.
Будто я не знаю, сколько зарабатывают молодые актёры, даже если и пытаются одеваться как денди! Или рассчитывает, что дама щедро оплатит счёт?
Мне стало грустно. Неужели я уже вошла в тот возраст, когда женщины становятся добычей молодых сутенёров?  Ну и ну! Придётся отбить мальчику охоту к подобному ремеслу:
– Молодой человек, извините, что не имею возможности обратиться к Вам иначе, так как Вы... случайно позабыли представиться... , а память у нас, пожилых дам, как Вы знаете, уже далеко не девичья... да, так что я хотела сказать... ах да... хватит ли у Вас денег оплатит счёт в столь дорогом заведении?
На этот раз, смазанная ядом стрела, попала в цель. Свежие щёчки незадачливого щёголя порозовели, а ресницы пришли в хаотичное движение.
– П.… простите, мадам Альварес...  Вы меня не за того приняли. Я не лакомлюсь пирожными за счёт дам. Мне просто хотелось немножко поговорить... Вы не только талантливая актриса, но и умная женщина. Я хотел использовать случайно представившуюся возможность с Вами познакомиться... Вот и всё.  Но если это наводит Вас на такие мысли, то... извините за назойливость.
Юноша резко развернулся на каблуках и зашагал к выходу.
Впоследствии не раз задавала себе вопрос: «Почему не вышла из зала? Может подвела сентиментальность?» Представила на минутку на его месте Марселя? Мой вольнодумный сын, уверенный в своей привлекательности, мог точно так же заговорить на выставке с незнакомой дамой. Правда, он прежде всего представился бы приблизительно так: «Марсель Лекок... да, да... тот самый, стартовавший на гидросамолёте с авианосца La Foudre...», – и какая-нибудь подозрительная дама, вроде меня, обозвала бы моего сына сутенёром. Может, я перестаралась? Желая исправить оплошность, окликнула гордо удалявшуюся спину:
– Постойте. Не стоит обижаться. И назовите, пожалуйста Ваше имя. Я его в самом деле не могу вспомнить.
Разобиженный претендент на внимание не заставил дважды повторять приглашение.
– Меня зовут Марк Грэм. И это не псевдоним.
– Ну что ж, месье Грэм, если не передумали, я принимаю Ваше приглашение.

Фешенебельная обстановка кондитерской Марка явно не смутила. Судя по тому, как он уверенно перемещался в поисках подходящего столика, это не было его первым посещением заведения для избранных. Да и с меню, похоже, был неплохо знаком.
Аккуратно доев пирожное, месье Грэм опять заговорил о мрачной картине с выставки, сознавшись, что в данный период жизни она вполне соответствует его настроению. Сыграв весьма удачно несколько небольших ролей, он зашёл в тупик. Режиссёры не распознали его таланта и продолжают использовать для второстепенных персонажей.
– Понимаете, что бы тебя распознали, нужно сыграть что-то серьёзное, а чтобы получить серьёзное предложение, нужно, чтобы тебя распознали. Просто замкнутый круг.
   Как давно это было? Более двадцати лет назад? Мастерская Камиллы Клодель. Камилла, ещё молодая, здоровая и очень красивая: «Что бы продать работу, нужно имя, а что бы заработать имя, нужно продавать работы». Как скучно стареть. Всё один раз уже было.
Озабоченное лицо, склонённое к пустой тарелке, напомнило о друзьях молодости, Жаке и Элизе: «В театре невозможно пробиться, обладая всего лишь талантом. Успех – это нечестная лотерея, в которой выигрывают не талантливые, а везучие... или пронырливые». А он, этот Марк, кто он на самом деле – талантливый или пронырливый?  Знаю одно, сегодня ему не повезло – он поставил на пустую карту.
– Вы правы, месье Грэм. Чтобы добиться успеха нужен не только талант, но и немного удачи. А сегодняшняя картина понравилась Вам не случайно. Всполохи красного – это Ваш шанс и надежда. Главное – не упустите ни того, ни другого.
 Грэм без колебаний оплатил счёт и вручил на прощанье визитную карточку.
– Мадам Альварес, я Вам искренне благодарен за беседу. Вы умеете так замечательно слушать. Можно предложить мою визитку? Вдруг я когда-нибудь Вам понадоблюсь.

Марселя, как всегда, не было дома. Поужинав в одиночестве, я разложила на столе свежие газеты, решив ограничиться лишь чтением заголовков. На первой странице победно красовалась Сара Бернар с молодым любовником. Воистину женщина – легенда. На двадцать два года старше меня, а всё ещё в зените славы.
Пудра Сары Бернар, губная помада Сары Бернар, причёски Сары Бернар... Вот это реклама, вот это имидж! Вот с кем нужно было сегодня познакомиться на выставке Марку Грэму. Он как раз в её вкусе – красавец с примесью южной крови.
А почему, собственно, с ней? Почему я никогда не уделяла должного внимания рекламе своей персоны? Вспомнились мамины доводы о пользе жёлтой прессы:
– Некоторые, предчувствуя неминуемый закат, умышленно совершают экстравагантности. Попав на страницы газет, они напоминают публике, что ещё существуют.
А что, если это мой шанс вернуться на большую сцену, или сняться в кинематографе? Мне нужен не реальный роман, а внимание и популярность. Просто роман, если и привлечёт внимание прессы, то лишь на пару недель в начале и на пару недель в конце. Мне нужно другое – ежедневно появляться на страницах газет хотя бы в течении полугода. Моя история, как криминальный роман, должна удерживать внимание публики до последней страницы. А это возможно лишь при одном условии – публика и пресса будут, соревнуясь друг с другом в находчивости, искать ответ на вопрос: «Есть он, этот роман, или его нет?»
Разыгравшаяся фантазия уже написала сценарий: розыгрыш, с запутыванием следов и дезинформацией.
Утром я послала Грэму записку с приглашением на чай. Марк появился в гостиной, сияя каждой порой молодого, красивого лица. Он был уверен, что уже получил вожделенную роль. Напоив гостя чаем, я аккуратно перешла к зародившейся вчера идее.
– Месье Грэм, наш разговор не оставил меня равнодушной. К сожалению, в данный момент я не могу предложить Вам роль в театре, так как сама, после трёхлетнего перерыва, ещё не вернулась на прежнюю позицию, но идея у меня появилась. Важно то, что мы оба нуждаемся сейчас в рекламе, а значит можем оказать друг другу реальную помощь.
Лицо Марка поблекло. Красный всполох надежды оказался мыльным пузырём, но он, сохраняя учтивость, всё же выразил тусклый интерес к невнятному предложению.
– Нам нужно привлечь внимание публики и удерживать его в течение, как минимум, полугода. Иными словами, надолго попасть на страницы газет.
– И как Вы планируете это сделать?
– Идея моя довольно банальна, хотя может и сработать.
– Ну так расскажите свою идею.
Я колебалась, подбирая правильные слова и выражение лица. Стыдно приглашать молодого мужчину в любовники, пусть даже в фиктивные. Наконец, набралась смелости и пустилась в пространные объяснения:
– Дело в том, что публика всегда с большим интересом следит за романами знаменитых пожилых дам с молодыми мужчинами. Особенно, если мужчина годится ей в сыновья.
Реакция мужчины, годящегося в сыновья, была великолепна. Рот приоткрылся, а лицо покрылось красными пятнами.
– Месье Грэм, я не приглашаю Вас в любовники, но предлагаю сыграть эту роль в течении нескольких месяцев по особому сценарию.
 Преодолев неловкость, Марк попытался сосредоточиться на моих пояснениях.
– Что же это за «особый сценарий»?
– Игра состоит в дезинформации: сегодня мы показываем себя влюблённой парой, а завтра – хорошими знакомыми. В поисках сенсации, репортёры должны преследовать нас, как преследуют известных куртизанок, и политических деятелей. Долго поддерживать такой интерес можно лишь талантливой игрой и остросюжетными коллизиями. Я предлагаю деловой контракт со строго оговоренными условиями.
Наконец, юноша расслабился и посмотрел мне в глаза.
– Мадам, Вы, на редкость, хитроумная женщина. Но где мы возьмём этот сценарий?
– Мы будем писать его сами, на ходу приспосабливаясь к ситуации.
– И каковы же условия контракта?
– Месьё Грэм, в этой истории самое важное – сохранение тайны. И здесь могут возникнуть некоторые осложнения. Вы человек молодой, и, наверняка, у Вас есть подруга, которая очень болезненно отреагирует на измену. Но если она узнает о розыгрыше, будет ещё хуже. О нём, рано или поздно, узнают и сочувствующие ей подружки. Что Вы об этом думаете?
Я поймала себя на том, что всё больше вхожу в роль одной из злодеек, которых вдоволь наигралась за последние двадцать лет. И, что совершенно удивительно, чувствовала себя в этой роли, как на сцене, вполне уверенно.
Мой собеседник потупился и поторопился с ответом:
– В данный момент у меня нет подруги. С последней мы расстались месяц назад, а новую ещё не успел завести. Хотя меня лично удивляет другое: неужели Вы не боитесь скандала, который может разразиться вокруг Вашего имени? Ведь до сих пор оно ни разу не попадало в жёлтую прессу?
– Не боюсь. Пора начинать туда попадать.

Неделю мы работали над сценарием и репетировали роли. Первый акт получил название: «Зарождение тайной страсти». В нем, как в танце, очень важен был ритм. Смена взаимного притяжения партнёров и бегство. Борьба разума с чувством. Я бессовестно крала сюжет у Расина и Лопе де Вега. Сыгранные когда-то Диана и Федра стали наперсницами и наставницами. 
Наконец, подготовка была закончена, и мы приступили к реализации проекта. Начали «случайно» встречаться то тут, то там, каждый раз изображая удивление и трудно скрываемую радость. В выставочных залах обменивались впечатлениями, о картинах, которые, почему-то, всегда совпадали.  Иногда Грэм, склонившись ко мне, говорил вполголоса что-то забавное, а я, изображая престарелую кокетку, опускала глаза, смущённо улыбалась и отходила в сторону.
Мы постоянно ходили в один и тот же ресторан и садились за один и тот же столик, говоря официанту, что тут особенно вкусно кормят. Этот любопытный, пожилой мужчина любезно улыбался и оглядывался по сторонам. По нашему плану, ему надлежало в скором времени начать поставлять информацию журналистам. За ужином мы заказывали одинаковые блюда, каждый раз удивляясь совпадению вкусов. На самом деле, именно эти заказы требовали постоянных компромиссов. Я терпеть не могла устриц и креветки, которые Марк готов был поглощать тоннами, а он ненавидел спаржу и артишоки, которыми я ограничивалась на поздних трапезах, опасаясь за талию. Приходилось вести строгий учёт на право заказа: один день креветки, другой – спаржа.
Мы старательно разыгрывали заготовленную комедию уже две недели, но до сих пор ни в одной, даже третьесортной газете, не появилось ни одной заметки о «нашей любви».
Энтузиазм Марка таял на глазах:
–Что-то Ваш план не срабатывает. Мы ежедневно таскаемся по концертам, выставкам и ресторанам, шепчемся в каждом углу, Вы давитесь моими устрицами, а я Вашей спаржей, но никого это, похоже, не волнует.
Меня тоже не радовало молчание прессы, но, надев на лицо маску железной уверенности в успехе, энергично вступилась за свой сценарий:
– И не надейтесь, что это сработает моментально. Даже принцам крови и важным политикам удаётся некоторое время сохранять в тайне новую метрессу. Наберитесь терпения.
   Поддерживая оптимизм соучастника, я всё более теряла свой собственный. Неужели моя персона уже никого не заботит? Когда-то боялась попасть на жёлтые страницы, а теперь они поворачиваются ко мне равнодушной спиной.
Надо было срочно начинать действовать. Еще неделя-другая, и Марк, разочаровавшись в моей затее, сбежит к очередной подружке. Вспомнила письмо в газету, написанное Камиллой Клодель. А что, если мне повторить её ход? Самой написать на себя пасквиль. В первый вечер мне удалось подобрать только название: «Первая весна или Бальзаковский возраст?»
Во второй вечер к нему добавился отвратительный текст, подписанный неким Клодом Роше:

    Говорят, Париж – большой город. На самом деле – это маленькая, тесная деревня. Стоит выйти за порог дома, и тут же встречаешь одни и те же знакомые лица. Несколько недель назад моё внимание привлекла очаровательная пара, находящаяся в зените первой любви. Высокий, удивительно элегантный юноша, и его спутница – небольшого роста, стройная женщина, скрывающая лицо под густой вуалью.
Казалось они, как голубки-неразлучники, живут только своей любовью и.… искусством.
 На модных выставках, концертах, музыкальных вечерах и в ресторанах. Точнее, в одном ресторане, который выбрали для себя влюблённые.
 В какой-то момент спутница, пожелав шепнуть ласковые слова на ушко своему кавалеру, приподняла вуаль... Я узнал её! Прекрасная, неповторимая, последние двадцать лет царящая на сцене и в наших умах, несравненная Елена Альварес! Узнал и её молодого спутника – восходящую звезду современного театра Марка Грема.
Так что же я подсмотрел на самом деле? «Вечную весну» или «Бальзаковский возраст»?
                Клод Роше.

Собираясь на следующую встречу с соучастником интриги, я добавила к своему гардеробу густую вуаль. Марк, оглядывая новый маскарад, проявил неожиданное сочувствие.
– Вас очень расстроила эта заметка?
– Напротив. То, что нам надо. Надеюсь, камушку удастся всколыхнуть стоячее болото. Разве это не есть наша цель?
Марк, явно не поняв замысла, капризно протянул:
–Да, конечно. Но... как-то неприятно читать подобные колкости.
Вспомнив поучения Шарля, я строго оборвала его нытьё:
–А Вы что, надеетесь на протяжении всей жизни читать о себе только хвалебные рецензии? Вряд ли удастся. Если хотите стать знаменитым, приготовьтесь всю жизнь хлебать коктейль из патоки, перемешанной с помоями. Иначе не бывает.
     Временами меня начинало подташнивать от собственной мудрости и многоопытности, но общаться с Марком иначе не получалось. Он, удивительно недозрелый для своего возраста, постоянно нарывался либо на утешения, либо на родительские розги   
Мы упорно продолжали привлекать к себе общественное внимание, но ответа на мой пасквиль так и не последовало. Переждав пару дней, опять взялась за перо, нырнув в роль сентиментальной дамы бальзаковского возраста, верящей во вторую молодость и, присущую ей, большую любовь. Главное, полностью поменять литературный стиль и не поддаться соблазнам привычной иронии и двусмысленности. Из этой затеи получилось приблизительно следующее:

    Уважаемые дамы, меня лично очень обидело письмо месье Роше. Он насмехается не только над известной актрисой Еленой Альварес, но и над нами, женщинами, вступившими во вторую молодость.
Я лично готова назвать этот отрезок жизни прекрасным. Как мы прожили первую молодость? Мы преданно выполняли свой долг – рожали и ставили на ноги детей, заботились о хозяйстве, окружали мужей теплом и любовью, служа им многие годы самой надёжной опорой, и вот...
По воле божьей остались одинокими вдовами в расцвете сил. Наши лица, возможно, и потеряли девичью свежесть, но души... Мы всё ещё способны чувствовать красоту, смеяться, любить и дарить радость. Я считаю, каждая из нас, вступившая в эту пору, заслуживает счастья не меньше, чем молоденькие девушки, ещё не познавшие трудностей жизни. Мы можем дать мужчине значительно больше, чем они, потому что жизнь научила нас не только любить, но и прощать.

 Письмо можно было бы написать и получше, но для начала дискуссии оно вполне годилось. Этот крик женской души, некой Клотильды Бюсе, я отправила в еженедельный женский журнал, любимый не только дамами из общества, но и средним сословием.
  На следующий день, после выхода очередного номера, в редакцию полетел яростный крик матери великовозрастного, неженатого сына.
Она забрасывала комьями грязи «престарелых вертихвосток», «вампириц», питающихся свежей кровью невинных юношей.
Дальше дискуссия развивалась без моего участия.  Особенно старались дамы – борцы за эмансипацию, потому как все имеют равные права на любовь без учёта возраста.
Марк, тщательно прорабатывавший ежедневную прессу, пересказывал мне своими словами мои же заметки, вычитывая в них то, чего я вовсе не имела ввиду.  Вот она, великая сила искусства, дающая возможность читателю догнать и перегнать писателя!
Выполнив первую часть программы, мы могли переходить ко второй. Ритм и смена мелодий напрашивались сами по себе:
Неделя любви сменяется неделей умной дружбы, основанной на общих профессиональных интересах.
Это случилось в неделю дружбы. На одном из официальных приёмов мы были захвачены в плен группкой репортёров.  Их интересовала тема наставничества. 
Надев личину строгой учительницы, я произнесла короткую речь:
– Месье Грэм удивительно талантливый человек. Но мне бы хотелось видеть в нём чуть больше прилежания. Мы, я имею в виду моё поколение, даже в ущерб светской жизни, посвящали тренировкам каждую свободную минуту.
– А что Вы, месье Грэм, могли бы сказать об учебном процессе?
– Я.… ах да... мадам Альварес не только блестящая актриса, но и отменный педагог. Мне, можно сказать, выпала козырная карта...
В этот момент рука Грема обхватила педагога за талию... и лихо сползла вниз, удобно разместившись на её правом бедре.
Я, едва не задохнувшись от возмущения, попыталась спасти ситуацию. Сняла разнуздавшуюся руку с преподавательской задницы и переместила её на спинку, случайно оказавшегося поблизости кресла. После чего погрозила шалуну пальцем:
– Месье Грэм! Видите теперь, к чему приводит недостаток прилежания! Отработка жестов заправского соблазнителя у нас намечена на послезавтра
И, обращаясь к собеседникам за сочувствием, добавила:
– Непросто обучать молодёжь, постоянно стремящуюся к самостоятельности.
Вечером следующего дня устроила Грэму жестокий разнос:
– Вы думаете иногда, что делаете? Для чего понадобилась эта дурацкая выходка? Всю сцену загубили!
Ни в лице, ни в позе нашкодившего ученика не проглядывало ни толики раскаяния. Вызывающе глядя мне в глаза, он нагло заявил:
– Я пытался спасти эпизод. Вы, войдя в преподавательскую роль, явно переиграли. Зачем было изображать из себя синий чулок сегодня, когда вчера множество любопытных видели нас, двух голубков, спрятавшихся в цветущей сирени?
– Это не важно. Нас видели не одни и те же люди. Вот пусть и гадают, что же тут на самом деле.
Доказывая свою правоту, Марк сердито взмахнул рукой, задев указательным пальцем спинку стула. Ноготь, острозаточенный и тщательно отполированный сломался. Чертыхнувшись, он вытащил из внутреннего кармана изящную пилочку и, нагло развалившись на стуле, начал подпиливать обломки.
Что напоминает мне эта поза? Длинные, перекрещенные ноги, вытянутые вдоль стола, упрямый наклон головы...   Ах, да... любимая поза Марселя, когда он протестует против моих нравоучений.
Когда это было? Позавчера... он ворвался ко мне в кабинет, сжимая в руке пачку газет.
– Неужели тебе это нужно? Неужели не противно?
Я знала, рано или поздно разговор состоится, но зачем именно сегодня... так некстати...
– Да сынок. Мне это нужно.
– Этот примитивный придурок?
–Нет. Газеты.
Марсель рухнул на стул в той же позе, как сидел в данную минуту Марк.
– Не понимаю. Объясни, пожалуйста, конкретнее.
Его рот в точности до нюансов повторил мимику отца: уголки сжатых в бледную струнку губ, презрительно изогнулись вниз.
Мне не хотелось оправдываться перед сыном, но отношения, установившиеся с детства, требовали честности:
– На самом деле, у меня с Грэмом нет никакого романа, но мне нужна шумиха. Три первых пасквиля я написала сама, чтобы обратить на нас внимание.
Марсель буквально подскочил на стуле:
– Ну ты даёшь! И зачем тебе нужна эта, как ты говоришь, шумиха?
–Дело в том, что после длительного перерыва режиссёры перестали принимать меня всерьёз. Предлагают нелепые роли, а я...  я могу ещё сыграть что-нибудь настоящее.
Марсель сходу понял мою задумку:
– Понятно. Реклама. Решила сработать под Сару Бернар. А что посоветуешь делать мне, когда вся эскадрилья хихикает над моей матерью. Всех по очереди вызывать на дуэль?
Губы обиженного Марселя, как когда-то у Шарля, стали по-детски округлыми и припухшими.
Мне стало нехорошо. Затевая эту игру, я даже не подумала о сыне. О том, что для него честь матери, честь семьи превыше всего. Когда-то, решив сыграть Далилу, я переступила через Франческу и была проклята обеими бабушками. Неужели сейчас, ради своей карьеры, я готова переступить через сына?  И потерять его, как потеряла тогда Франческу и Лизелотту? Единственно, что пришло в эту минуту на ум, это посмотреть на ситуацию с оборотной стороны:
– Видишь ли, сын, слава имеет одну, не очень приятную оборотную сторону – жизнь на продажу. А ведь ты и твои «хихикающие» друзья, пилоты-первопроходцы, тоже стоите на пороге славы? Как будете себя чувствовать, когда сами окажитесь в эпицентре?  Вот и поговори с друзьями на эту тему. Думаю, охота смеяться над другими пройдёт. Своя рубашка ближе к телу. Во всяком случае, разговор лучше, чем дуэль.
Моё предложение сына не убедило. Поджав губы, он ехидно спросил: 
– И от кого только ты унаследовала талант к интригам? Выкрутишься из любой ситуации.
Устало вздохнув, наигранно-важно пояснила:
– Я же прямой потомок великих Альваресов, столетиями оттачивавших этот талант на политической арене.
Не могла же выдать вторую версию; от еврейских предков моей прабабушки. Недаром гласит народная мудрость: там, где француз, немец и англичанин безнадёжно застрянут, еврей выкрутится и пойдёт дальше.
Разглядывая фривольную позу Марка, я невольно сравнила его с Марселем. Всё дело было в доверии. Сын доверял мне, и мы были друзьями, а Грэм... Временами возникало чувство, что мы едва терпим друг друга. Марсель умён и гибок, а Марк... А в самом деле, что он за человек? Знаю, что честолюбив, упрям и не очень умён. Сложно, однако, иметь дело с партнёром, не будучи уверенным в его надёжности.
Вспомнив о «партнёрстве», я постаралась придать голосу доверительные интонации, попросив объяснить вчерашнюю выходку.
Лицо Грэма тут же утратило зловредное выражение, а тело – дурные манеры. Он подобрал ноги и прилично разместился на стуле.
– Мне кажется, мы передозировали с дружбой. Вторая тема в последнее время отошла на задний план. Публика, похоже, уже близка к разгадке: «Дружба двух поколений», ну а что дальше? Ни Вы, ни я своих проблем так и не решили.
– И поэтому Вы смешали карты?
– И сделал это вовремя. Или Вы опять не согласны?
 Я была согласна. Похоже, Марк чувствует ход сценария не хуже меня и, по правде сказать, это совсем неплохо.
Марк, укрепившись в позиции равноправного сценариста, выступил с неожиданным предложением:
– Наступило время менять декорации. И знаете, что было бы самым правильным? Сбежать. По мне, самое подходящее место – Ницца. Разгар сезона, весь Бомонт нежится на Лазурном берегу по утрам, и играет в казино вечерами. Чем не блестящая сцена! Как Вам такая идея?
Разглядев тень сомнения, промелькнувшую на моём лице, Марк, смущённо вспыхнув, торопливо добавил:
– Естественно, свою часть поездки я финансирую сам. Нам не нужно останавливаться в Грандотеле. Это было бы уж слишком «на показ». Мы «спрячемся» в маленьком, уютном пансионе на краю города. Ведь мы хотим сбежать от внимания прессы. Я знаю такой уголок.

 Неделю спустя мы прибыли в Ниццу и остановились в доме, выбранном Грэмом, заказав два раздельных номера. 
В последние дни что-то сместилось в наших отношениях.  Марк, почувствовав себя полноправным партнёром, оставил замашки упрямого, зловредного мальчишки, а я перестала злиться и допекать его нотациями и нравоучениями. В новой стихии, простоватый подросток превратился в заботливого мужчину, и общаться с таким мужчиной становилось день ото дня приятнее...
  Первая совместная прогулка в горы повернула наши отношения в новое русло, которое я и страшном сне не могла представить. Мой внимательный спутник перед каждым, едва заметным камушком, заботливо протягивал надёжную руку, стараясь предотвратить крушение ломких костей престарелой спутницы. Заглядывал в лицо, чтобы своевременно распознать приближение неизбежного при такой нагрузке обморока.   
 Час спустя, обтерев со лба предательски выступившие капли пота, мой кавалер рухнул на первый, попавшийся на пути валун, и изумлённо спросил:
 – Неужели Вы совсем не устали? Уже больше часа со скоростью юной газели перепрыгиваете с камня на камень, не проявляя ни малейшего признака утомления! Я и то выбился из сил. Откройте секрет Вашей вечной молодости.
Кому посчастливилось хоть раз в жизни встретить женщину, не падкую на комплименты? Если вы, мой любезный читатель, когда-либо такую и повстречали, то это была точно не я.  Та, о которой идёт речь в дневнике, расплывшись в бесстыдно самодовольной улыбке и, подобно Самсону, выдала свою сокровенную тайну:
– Всё очень просто. К завтраку – ежедневная гимнастика, а к ужину – спаржа и артишоки.
Марк недоверчиво покачал головой.
– Это, наверняка, не весь секрет. Тонкую талию и быстрые ноги можно сохранить ежедневной гимнастикой, но всё остальное...
Тёмные глаза, обрамлённые густыми ресницами, настойчиво прилипли к моему лицу, вызывая смущение и ещё что-то, что я в тот момент не смогла бы обозначить будничными словами. Не отрывая взгляда, Марк, как бы впав в транс, продолжал вливать мне в уши сильнодействующий яд:
– Ваши глаза, губы, поворот головы... Знаете, только сегодня, когда Вы сняли маску великой актрисы и стали самой собой, я понял, что Вы просто восхитительны.  Простите за откровенность...

 А я, да прости мне господи этот грех... не могла оторваться от настойчиво устремлённого на меня взгляда. Неужели и это когда-то было? На сцене да... сотни раз..., но так, в реальной жизни... нет, такое произошло со мной, женщиной, прожившей уже большую половину своей жизни, пожалуй, впервые.
Разум, по-прежнему, видел глуповатого, провинциального юнца, любой ценой рвущегося к успеху, но чувства, которые двадцать лет дремали где-то в подсознании, подняли голову и рванулись наружу. А я, потрясённая их интенсивностью, не рискнула перечить.
Последующие дни мы, позабыв о сценарии, на полном серьёзе пытались скрыться от любопытной публики, но она, как на зло, именно сейчас, когда стала совершенно не нужной, объявила охоту на прячущуюся от неё пару.
И тем не менее, рано или поздно, всё в жизни повторяется. В один из вечеров снова затрепетал тюль балконной занавески и через секунду на нём загорелась пунцовая роза. Тогда розу протягивала рука Теодоро, сегодня черенок сжимали тонкие, смуглые пальцы Марка Грэма. 
   Утром... хотя нет... утра, как такового, не было. Были дни, вечера и ночи, смешавшиеся в один бурный поток чувств и времени, неотвратимо уносящихся в прошлое. Когда-то, я стремилась вслед за своей мечтой, а сегодня пугливая мечта едва поспевает за моей стихией. Да, это я – босоногая Ника Камиллы Клодель, вырвалась на свободу из намертво сковавшего меня холодного, равнодушного камня.


                Глава 17


Мы вернулись в Париж, начисто позабыв о сценарии. Зачем мне реклама, новые роли, новые контракты, чужие страсти? Зачем всё это, когда есть реальная жизнь?
Я стояла перед зеркалом, удивляясь мятежно улыбавшейся женщине по другую сторону стекла. Кто она? Неужели ей почти сорок восемь? Неужели в соседней комнате сидит за книгами двадцатичетырёхлетний сын? Почему её мерцающие в полутьме глаза источают столько чувственности? Неужели это я?
Всё было так хорошо. Три месяца невыносимого счастья. А потом... потом наступил день расплаты, потому что за всё приходится платить, и чаще всего нестерпимой болью.
Утренние газеты, как и апельсиновый сок, полагаются к завтраку. Привычно распахнув первую страницу, я не сразу поняла смысл набранных витиеватым, праздничным шрифтом строчек:

  Вчера вечером состоялась официальная помолвка месье Марка Грэма и очаровательной мадемуазель Сильвией Манчини.

А чуть ниже фотография крупным планом; Сияющий Марк прижимает к себе хрупкую барышню, с рассыпавшимися по плечам пышными густыми волосами.
Что это? Очередная газетная утка? Мы же виделись только вчера днём и всё было так хорошо! Такого не может быть!
Я внимательно всматривалась в сфабрикованную газетчиками фотографию... и чем дольше она маячила перед глазами, тем реальнее становился сюжет.  Орхидея в петлице у жениха и кольцо на пальце, которого вчера днём ещё не было. И победная улыбка невесты, дождавшейся своего часа.
 Не знаю сколько часов, окаменев и потеряв способность мыслить и чувствовать, провела за столом с газетой в руках, когда в гостиную без доклада, как свой человек, ворвался Марк. Окинув меня вороватым взглядом, он рухнул на стул, приняв свою любимую позу – не то защиты, не то протеста; руки, скрещённые на груди, и длинные, мускулистые ноги, вытянутые вдоль стола.
– Ну что, ты уже в курсе дела?
– Да вот... успели проинформировать.
Он сидел, прикрывая наглостью возраставшую неловкость. Не дождавшись вопросов, предатель перешёл в наступление:
– А что ты думала? Твоя игра будет продолжаться вечно? Её всё равно давно пора было заканчивать. Месяцем раньше или месяцем позже.
– Почему не счёл нужным предупредить вовремя?
– Опасно. Ты женщина темпераментная и непредсказуемая, а мне нужно было выиграть время.
Я задавала вопросы, не слишком вдумываясь в их смысл.
– Для чего ты выигрывал время?
–Хочешь знать правду?
–Конечно.
–На прошлой неделе я подписал великолепный контракт. Главная роль в совершенно новом проекте. Полнометражный фильм. Крупные планы, передвижные камеры, ландшафты и потрясающий психологический сюжет. Настоящая революция в искусстве. Считай, рождение кинематографа. Фильм будет длится целых два часа.
Позабыв об осторожности, Марк снова пустил в ход свою нелепую жестикуляцию. Я напряглась и невольно подумала: «Опять обломает ноготь, и будет подпиливать». Но спросила совсем о другом:
– И почему же не поделился радостью?
–Ты же знаешь, дорогая, я очень суеверен, а хозяину нужно было немножко времени, чтобы отрегулировать финансовые вопросы.
 Раздражённое сознание зацепилось за холуйское «хозяин»:
– А вчера хозяин всё окончательно отрегулировал?
– Да, вчера состоялось официальное подписание контракта.
– А откуда появилась Сильвия Манчини? 
Губы Марка расползлись в кривую, пакостную усмешку:
–А она никуда и не исчезала. Она всегда была. Я с самого начала ей всё объяснил... я имею ввиду нашу рекламу, и велел тихонечко сидеть и ждать...
– И она, преданная Пенелопа, послушно ждала?
– Да, Сильвия умная девочка.
Я почувствовала пульсирование в висках и головокружение. Пришлось выпить стакан воды и переждать подступившую тошноту. Только последний вопрос, и пусть он катится ко всем чертям.
– А зачем тебе понадобилась Ницца?
–А зачем тебе это знать?
–Так, женское любопытство.
–Ну, разве что любопытно... Дорогая, ты великолепно играла сцены дружбы и наставничества, потому что играла саму себя, а в сценах любви была совершенно беспомощна и ненатуральна. Мраморная статуя, пытающаяся изобразить живую женщину. Своей фальшивой игрой всё время сбивала меня с ритма, превращая в глупо хихикающего слюнтяя.  Мы оба выглядели на редкость тупо. Вот и решил тебя оживить, чтобы показать себя во всём блеске и поскорее закончить надоевший водевиль.

Ещё минуту назад думала, что дошла до последнего предела. Думала, хуже уже не будет. Но…  Самодовольный бархатный голос отдавался нестерпимой резью то ли в висках, то ли в солнечном сплетении. Но Марка было уже не остановить:
– Надо сказать, дорогая, лечение пошло тебе реально на пользу. После Ниццы ты стала... неподражаемой.
Я вцепилась ногтями в собственные ладони, чтобы сдержать рвущийся наружу душераздирающий, животный вой, но взяла себя в руки и произнесла на одном дыхании:
 – Уходи. Ты свободен.
Минуту спустя грохнула входная дверь и наступила полная тишина.

Вечером вернулся с работы Марсель. На лице улыбка, а в руке зажата пачка газет. В полумраке он не разглядел моего лица, поэтому голос прозвучал очень бодро:
– Ну что? Можно поздравить? Доиграли последний акт своего водевиля?
Только после этого он заметил застывший взгляд и следы слёз на щеках. Сразу поняв, в чём дело, удивлённо спросил:
– Но ты говорила, что это – просто реклама. Неужели зацепило по-настоящему?
Я молча кивнула головой. Губы Марселя поджались:
– И ты, как я понял, ничего не знала про помолвку?
Опять кивнула головой.
– И про выгодный контракт тоже?
Я ожидала услышать упрёки и наставления в духе « Я тебе говорит», но вместо этого, сын молча поцеловал в макушку, вытер платком распухший от слёз нос, напоил, как раньше это делал его отец, смесью валерьянки с коньяком и отправил в постель, посоветовав выспаться и собраться с мыслями.
   Несмотря на гремучую смесь, заснуть так и не удалось. Все сыгранные мною героини, униженные и обманутые женщины, которых я так и не смогла до конца понять, всю ночь продежурили у моей постели.  Несчастная Федра, сгоревшая от страсти к годившемуся ей в сыновья Ипполиту, Евгения Гранде, принявшая кузена за порядочного человека, Медея, пожертвовавшая честью и совестью во имя любимого мужа, и Элизабет Руссе, продавшаяся за пару дешёвых комплиментов. Прожив десятки раз их несчастные жизни, я так ничему от них и не научилась. И сегодня они снова вернулись ко мне, объединившись в одну единственную женщину, имя которой Елена Альварес.
  Днём ещё удавалось сохранять равновесие, но ночью... стоило лишь забраться под одеяло... сперва медленно и осторожно, а потом всё жёстче и неотвратимее сжимались вокруг меня тиски воспоминаний.  Из сумрака выплывали восхищённые глаза, сильные, требовательные руки, гладкая оливковая кожа, обтягивающая каждый мускул плоского живота, золотистый пушок, мерцающий каждым отдельным волоском на длинных, стройных ногах, ... и мучительная тоска по кружащим голову взлётам, чередующимися с падениями ... падениями только для того, чтобы снова взлететь.
Господи! Куда деться от этой муки? Тоски, переплавившейся в ярость и ненависть? Почему нельзя запереть воспоминания в свинцовый сундук и бросить, как проклятое богами богатство, на дно моря, что бы они больше никогда не доводили меня до исступления? Почему нельзя вернуться на несколько месяцев назад и пережить всё это ещё раз, в полную силу наслаждаясь вкусом каждой, выпавшей на долю, секунды? А ещё лучше... вернуться назад и прожить эти месяцы совсем по-другому. Без этого. Тихо и безмятежно.
 ...Тихо и безмятежно дожить до унылой старости, так никогда и ничего не познав?   Добровольно обокрасть себя самоё?
А в самом деле, кто из нас, Марк или я, проиграл этот поединок? Он добросовестно отрабатывал роль, а я жила и чувствовала, как никогда в жизни. У него на выходе остался лишь новый контракт, а у меня... целый сундук золотых минут. Кто из нас нищий, а кто богач? Кто победитель, а кто побежденный? Сам того не желая, он подарил мне несметные сокровища, получив взамен жалкий, медный грош.  Так за что на него злиться и за что мстить?   Я благодарна ему за всё, что было.
 Перетерпеть ещё пару недель, и станет легче. Душа пойдёт на поправку. Днём уже хватало сил разбирать накопившуюся за неделю почту. Поток упрёков и откровенного злорадства бывших доброжелательниц. Оказывается, я посмела их всех обмануть. Отняла надежду на вечную, бескорыстную любовь, ожидающую нас во второй молодости!
Милые дамы! Доверьтесь моему скромному опыту. Нет ничего проще превратить любовь, случившуюся во второй половине жизни, в вечную. Надо просто вовремя умереть. 
 Как нелепо всё получилось. Мне взбрело в голову повторить триумфальное шествие гениальной Сары Бернар. Женщины, несущей звание беспроигрышной похитительницы мужских сердец. Не знаю, как страстно она влюблялась в каждого из своих фаворитов, но одно знаю наверняка; ни один из них не посмел бросить её так громко и так позорно, как Марк бросил меня. Она успевала вовремя отправлять очередного героя в отставку, заменив новым, таким же бездарным и таким же привлекательными. Что поделать. Хоть мы и одной крови, но судьбы у нас разные.
   Пресытившись дамскими укорами и двусмысленностями прессы, поняла, что пора покончить с шумихой. Прежде всего ради Марселя.
 Неделю назад у нас, наконец, состоялся серьёзный разговор. Внешнее спокойствие, подобно затаившемуся вулкану, могло обмануть неопытного наблюдателя, но не меня.… не даром я знаю сына с рождения. Чем напряжённее внутренняя работа, тем расслабленнее выглядит его тело, и равнодушнее смотрят в пространство круглые, серо-голубые глаза.  В последние дни он, как в раннем в детстве, сидел на диване вялой игрушкой и бессмысленно теребил в руках случайно попавшиеся на глаза предметы.
    Я понимала, как ранят его унизительные статьи и насмешки друзей, и знала, это когда-нибудь приведёт к катастрофе. За двадцать лет с тех пор, как мы читали сказки Шарля Перо, его протест против несправедливости ни на йоту не изменилась., ... Он не был ни злопамятным, ни мстительным, но сказанная в детстве фраза: «За зло нужно наказывать... что бы впредь не повадно было других обижать...», осталась кредом его жизни.
    В его понимании, Грэм причинил мне зло. Воспользовался моим именем и авторитетом, а потом выставил на осмеяние.  В любой момент, потеряв терпение, Марсель мог вызвать Грэма на дуэль. Неделю назад, застав Марселя вяло сидящим в кресле, я решилась на разговор:
 – Ну что, совсем плохо?
 –Мне или тебе?
 – Мне терпимо, а тебе?
 –Мне не очень. Почему на земле столько мерзавцев? Этот Грэм... такие не имеют права на существование.
 – Сынок, об этом я и хотела поговорить. Не нам решать, кто имеет право на существование, а кто нет. Это была игра, в которой каждый преследовал свои меркантильные цели.
– Ну а что делать? Терпеть дальше все эти унижения? Я имею ввиду тебя.
– Нет, сынок. Дай мне неделю сроку. Я обязательно что-нибудь придумаю, но сейчас мне необходима твоя помощь.
– Что я могу для тебя сделать?
–Укрепить тылы. Дай слово, что не затеешь скандала, и никого не вызовешь на дуэль.
– Ты боишься за Грэма?
– Дурачок! Я боюсь за тебя...  и за себя тоже. Если с тобой что-то случится, я этого не переживу. Ведь у меня никого больше не осталось. Пожалуйста, не рискуй собой во имя дурацких понятий о чести. Не оставляй меня одну.
Удивление вытеснило равнодушную апатию из прищуренных глаз. Марсель впервые видел меня сентиментальной. Даже в первые месяцы после гибели Шарля, я не проронила ни единой слезинки, превратившись в соляной столб.

Неделю спустя я успокоилась и приступила к выполнению обещания, данного сыну: пригласила «на чай» четырёх, наиболее активных журналистов, позволив взять интервью. Главная роль в домашнем спектакле выделялась редакторше дамского еженедельника, пожилой даме, посвятившей жизнь женской эмансипации.
Накладывая грим, вспоминала урок в театральной студии. «Защиту» Федры, и ободряющие слова Жака:
– Ты, главное, не тушуйся. Побольше куража и звучных слов. Мы не адвокаты, а всего лишь артисты. Вот и играй, как хочется.
На защиту чести другой женщины у меня хватило «куража» и азарта, но смогу ли так же лихо позаботиться о своей? И потом... как придать лицу счастливый, довольный вид? За две недели глаза утонули в синих подглазьях, ещё недавно свежая кожа потускнела и покрылась сеточкой мелких морщин, а волосы... сероватая, жёсткая пакля свисала бессильными прядями вдоль увядших щёк. Положение мог бы спасти только профессиональный гримёр, но где его взять?
 
   Слегка припоздавшие журналисты отдали должное чаю и булочкам, удобно разместились в креслах и, вооружившись блокнотами и фотоаппаратами, ринулись в бой.
  Уже пол часа мы играем в кошки-и-мышки. Они пытаются пробудить во мне то Медею, то Пышку, то ещё какую-нибудь, разобиженную на всё человечество женщину, а я, разыгрывая блаженную идиотку, с нетерпением жду двух главных вопросов, ради которых и затеяла этот театр.
  В гостиной царила влажная духота. Гроза, с самого утра подступавшая к Парижу, до сих пор не решалась нанести сокрушающий удар. Ещё десять минут и, с таким трудом наложенный грим, потечёт бурыми струйками по бледно-зелёным щекам. Наконец, хранившая до сих пор молчание редакторша женского журнала, открыла рот:
– Мадам Альварес, мои читательницы пребывают в горе и гневе. Вы дали им надежду на вторую молодость, на ещё один шанс пережить настоящее, глубокое, взаимное чувство. Они так радовались за Вас... и за себя тоже. А что вышло? Вы лишили нас всех последней надежды! Уж если Вы потерпели крушение, то чего ожидать нам, простым смертным.  Что вы могли бы сказать моим читательницам в утешение?
Ну наконец-то свершилось! Гроза, пол дня набиравшая силу, швырнула в раскрытое окно первую, разъярённую молнию. Я с облегчением подставила стремительно размокающий грим подоспевшей прохладе, сделала многозначительную паузу... и погнала вскачь колесницу импровизации:
– Уважаемые господа, выдающиеся поэты не случайно сравнивают вспышку страсти с грозой. Всполохи чувств, раскаты сомнений и бурные потоки воды, смывающие все грехи и разочарования. Человеческая страсть не уступает по силе страсти природы. И так же, как она ... недолговечна.
Умирая от стыда, я поднялась со стула, вышла на балкон и продолжила отвратительное, трескучее словоизвержение:
– Выгляньте наружу. Гроза прошла. Всего несколько минут ... и всё позади. А теперь мне хочется задать вопрос вам, мои уважаемые собеседники. Неужели всё это было напрасно? Подойдите ко мне и взгляните на эти кусты. Ещё десять минут назад они, пожухлые и пропылившиеся, готовились к осени, а теперь!
Нет, вы только посмотрите! Омытые и помолодевшие, они опять горделиво сияют своей изумрудной зеленью.
Наконец, мои щёки покрылись натуральным румянцем – краской стыда за свой безобразно разнуздавшийся язык.
Подчинившись призыву, гости, один за другим, потянулись на балкон. А я.… картинно облокотившись о парапет, выпалила последнюю высокопарную фразу:
– Каждая из нас, вошедших во вторую молодость, в праве решать: подставить ли всю себя под эти освежающие струи, или переждать грозу в пыльном, затянутом паутиной, чулане!

 Закончив монолог, я бессильно опустила руки, полюбовалась ещё пару секунд на ожившую листву и вернулась в комнату. Мои бедные гости, оглушённые патетической бессмыслицей, постепенно приходили в себя, а я с нетерпением ожидала последних вопросов. Первым очухался пожилой журналист:
– Мадам Альварес, Ваше сравнение человеческих страстей с силой природы впечатляет. Благо, если этот взрыв приводит к обновлению, но может привести и к беде, как, к примеру, извержение Везувия, уничтожившего вокруг себя всё живое...
В дискуссию включился второй журналист:
– Или Анна Каренина, погубившая себя ради страсти...
Теперь мне можно передохнуть. Кажется, гости, позабыв цель посещения, углубились в литературно – философский спор. Первой очухалась редакторша женского журнала. Поёрзав на стуле и заглотив остатки холодного чая, она задумчиво произнесла:
– Всё, что Вы сказали, поистине замечательно, но как нам, ищущим любви и тепла женщинам, уберечься от лап брачных аферистов или молодых Жигало? Боже, сколько молодых, мужчин, занимается этим недостойным ремеслом!
И, поправив съехавшие с носа очки, брезгливо добавила:
–Уж они то умеют изображать... я имею ввиду...  страсти!
На секунду задумавшись, я расплылась в смущённой улыбке:
– Этот тип мужчин действительно опасен, но ... Брачного афериста или Жигало можно опознать... если не с первого, то со второго взгляда. Что касается месье Грэма... он никогда не предлагал мне руки и сердца и не просил денег в долг.
Оппоненты одобрительно закивали головами, тщательно записали последнюю фразу и защёлкали фотоаппаратами.
Дальше бороться с прессой мне не понадобилось. Женщины вернулись к теме равноправия, а мы с Грэмом забылись, как вчерашний, неудавшийся обед.
  Вскоре мне поступило официальное предложение сыграть в следующем сезоне загубленную обществом Анну Каренину, но сделать этого так и не удалось... Ни в следующем сезоне, ни позже... и вообще никогда. Миру было уже не до театров и не до сражающихся за престижные роли актёров.
    3 августа Германия объявила войну Франции, обвинив её в «организованных нападениях, воздушных бомбардировках и в нарушении бельгийского нейтралитета».





                Глава 18


Нападение велось через территорию Бельгии. Взять Париж предполагалось за 39 дней. В двух словах суть плана была изложена Вильгельмом II: «Обед у нас будет в Париже, а ужин – в Санкт-Петербурге». В стране началась тотальная мобилизация. Германские армии стремительно шли вперёд. Союзные английские части спешно отступали к побережью, французское командование не было уверено в возможности удержать Париж.
Уже 2 сентября правительство Франции переместилось в Бордо. Французы перегруппировывались к новому рубежу обороны на реке Марна. Они энергично готовились к защите столицы, принимая экстраординарные меры. В один из дней из города исчезли все такси: командование приказало срочно перекинуть на фронт пехотную бригаду, использовав для этой цели все, имеющиеся в городе машины. А мы ... Сейчас я не могу назвать это иначе, как пиром во время чумы. Эйфория, разжигаемая правительством, превратила нас в безумцев, жаждавших реванша. Прежде всего, возвращения Эльзаса-Лотарингии, отторгнутых у Франции в 1871 году, после поражения во франко-прусской войне.
  Казалось, парижане готовились не к войне, а к празднованию победы. Во всех кафешантанах до рассвета гремели канканы, цветастыми бабочками взлетали пышные юбки и ножки, затянутые в тонкие, кружевные чулки. Бокалы пенились шампанским, утомлённое солнцем танго, кружило хмельные головы, а немыслимые, экспрессионистские пьесы о поисках вечного счастья будоражили оторвавшиеся от реальности души.
  Эскадрилью Марселя призвали на фронт в первую неделю после начала войны. Сын, пытаясь меня успокоить, бойко лгал о прогулочных полётах:
– Нам предстоит всего лишь кружиться над позициями противника и фотографировать. Мы не боевики, а разведчики. Никакой опасности.
– Зачем лжёшь? Даже в газетах пишут, что двухместные самолёты уже начиняют бомбами и отправляют в бой.  Не пройдёт и полугода, как их оснастят пулемётами и тогда... 
– И тогда... Мама, ты ведь понимаешь, что это мой долг. 
Я выслушивала высокопарные доводы, безнадёжно покачивая головой. Нельзя взрослого мужчину незаметно упаковать, как новорожденного Моисея, в бельевую корзинку и пустить в плаванье, уповая на волны, прибивающие наших сыновей к безопасным берегам.
На лётчиков смотрели, как на рыцарей – освободителей, воюющих с врагом один на один, и Марсель принадлежал к их касте. У меня не было ни волшебной палочки, ни колдовской силы, способной, удержать сына в тылу. А он, талантливый инженер, мог бы, как Ролан Гарро, прикрывшись щитом чертёжной доски, до конца войны совмещать боевое оружие с главной осью самолёта.
 Вместо этого, вскинув ладонь к козырьку военной фуражки и браво прищёлкнув каблуками, сын, как в небо... шагнул в распахнувшуюся перед ним дверь, бросив меня одну в пустой квартире, пропитанной тоской и надеждами.
   Война, стремительно набирая обороты, уже не предвещала быстрой победы ни одной из сторон. Германии так и не удалось пообедать в Париже, а ужин в Санкт – Петербурге отодвинулся в неопределённое будущее. Мои коллеги, вспомнив о патриотизме, заговорили о передвижном театре:
– Мы обязаны быть рядом с солдатами, поддерживать их боевой дух. Ведь на фронте не только стреляют. Бывают и передышки. В любых условиях люди нуждаются в радости, и эту радость принесём мы.
 Для поездки на фронт были подготовлены развлекательные программы, где немцы, пузатые недоумки в касках, после каждого выстрела трусливо разбегались по кустам, или прятались за спинами робких соратников, а французы... как всегда элегантные и остроумные, с лёгкостью одерживали победы не только над врагом, но и над прекрасными дамами, непонятно как оказавшимися на поле боя.
 Нагрузив чемоданы немыслимой дребеденью и нелепыми костюмами, мы, чудом раздобыв у энтузиастов пару никуда не годных автомобилей, покатили к местам боевых действий.
Сегодня стыдно вспоминать об этом наивном патриотизме, но тогда... Мы знали войну только по историческим романам, мемуарам полководцев и дипломатов, а поле боя видели лишь на полотнах великих мастеров: кони и люди, смешавшиеся в одно красочное месиво, кровавые всполохи задохнувшегося в пыли солнца и уютная тишина выставочного зала. Стоя перед картиной, не испытываешь страха. У тебя над головой не рвутся снаряды, не падают срубленные головы и не слышно криков смертельно раненых людей.
 Автомобили, скрипя и жалобно подвывая, тряслись по разбитым дорогам, приближая нас, наивных идеалистов, к жестокой реальности жизни. На линию фронта мы прибыли в минуту затишья. Радушный приём и добротный обед полевой кухни рассеяли зародившиеся в пути сомнения. 
Немного отдохнув после тяжёлой дороги и сытного обеда, артисты облачились в нелепые маскарадные костюмы и бодро вскарабкались на деревянный настил, окружённый сидящими на земле зрителями.
Уже полчаса часа мы прыгаем по сцене, разыгрываем весёлые сценки, приправленные забавными, острыми диалогами, не получая в ответ ни взрывов смеха, ни выразительных, лукавых улыбок. Утомлённые лица мужчин, кривясь время от времени в скептические гримасы, всё настойчивее сбивают с ритма. Чувство неловкости и фальши, зародившееся у меня по прибытии на поле боя, переросло в ощущение абсолютной бессмысленности происходящего.
 Мы всё ещё топтались на подмостках, когда на поляну выскочил открытый автомобиль и прогремел срывающийся на крик голос:
 – Подъём! Немцы перешли в наступление! Бронемашины...  Через десять минут будут здесь.
«Публика», подгоняемая громкими, отрывистыми приказами пожилого полковника, кинулась на боевые позиции. Внезапно над головой раздалось отвратительное шипение и свист, а через секунду в ста метрах от нас разорвался первый боевой снаряд. А потом началось такое... чего я не могла представить себе даже в страшном сне.
 Вокруг грохотала земля, выбрасывая в воздух комья грязи, камней и вырванных с корнем молодых деревьев, а мы, стадо перепуганных баранов в нелепых костюмах, бессмысленно толпились на деревянном настиле, не имея ни сил, ни мужества покинуть свой ненадёжный остров.
Пробегающий мимо офицер в съехавшей набекрень каске, выпучив побелевшие от бешенства глаза, заорал во всю мощь своих тренированных лёгких:
– Да уберите же этих... идиотов... отсюда... пока всех не перестреляли!
– Но куда, капитан?
– В блиндаж, в укрытие, к чёртовой матери...!
Меня грубо столкнули вниз, поволокли, как тряпичную куклу, через взрытое снарядами поля и с силой швырнули в грязную, наполненную водой и людьми канаву. Через секунду в этой луже барахталась уже вся труппа.
 На следующий день нас погрузили в перекошенный на бок автомобиль и отправили в тыл. Пристыженные, бесполезные и разочарованные, мы десять дней добирались до Парижа.
Весь город бурно обсуждал манёвр одного из подразделений немецкой армии, атаковавшем французскую дивизию с тыла.
О нашем позоре, слава богу, в газетах написано не было.

 Эта поездка протрезвила меня и окончательно отвратила от театра. Хватит разыгрывать чужие жизни и страсти. Пора возвращаться в реальность. Ежедневные сводки о погибших, раненых и пропавших без вести, сообщения о проигранных сражениях и бесславном отступлении наших войск вытеснили из жизни парижан канканы и танго с шампанским. Каждая женщина, проводившая мужа или сына на фронт, жила короткими перебежками от письма к письму, от газеты к газете. Ежедневно в город прибывали полные составы с больными и ранеными. В госпиталях катастрофически не хватало свободных мест.
Мы с мамой, как когда-то Франческа и Лотти, сидели под одной крышей, и, пытаясь отвлечь друг друга от грустных мыслей, только усугубляли общее паническое состояние.
Однажды мама, просматривая очередные сводки, сунула мне под нос свежее объявление.
– Смотри, медицинского персонала не хватает. Объявлен приём всех желающих на краткосрочные курсы санитарок и медсестёр для работы в госпиталях. Может нам тоже туда пойти? Чем сидеть дома и сходить с ума, занялись бы чем-нибудь полезным.
– Думаешь, справимся с этой работой?
– А почему нет? Ведь ухаживала я два года за Лизелоттой. Может и для меня, дамы не первой свежести, найдётся что-нибудь по силам.
Через два дня, заражённая маминым энтузиазмом, я стояла перед пожилым, дряблого вида господином, представлявшим приёмную комиссию.
– Мадам Альварес... не думаю, что наша работа придётся Вам по вкусу. Это... знаете ли... для людей иного склада.
В памяти всплыли сцены из недавнего прошлого – артисты в маскарадных костюмах, барахтающиеся в грязной луже.
– Простите, здесь мой театральный псевдоним неуместен. Я, Елена Лавуа – Лекок, как раз того склада, который нужен в подобной работе.
Мутные, голубые зрачки, утонувшие в набухших подглазных мешках, с недоверием смотрели на меня снизу вверх.
– Вряд ли Вы отдаёте себе отчёт в том, что говорите. После первого практического занятия от группы остаётся половина. Кровь, экскременты и запах гниющего человеческого мяса повергают чувствительных дам в глубочайший обморок, и они тут же исчезают из нашего поля зрения.
– Месье, мой сын на фронте. Он лётчик. И я не могу сидеть дома. Хочу выхаживать раненных на войне мужчин... Может потом, если это не дай бог случится, другая женщина выходит моего сына.  Добро, как и зло, всегда возвращается. Обещаю удержаться на ногах.
Удалось ли мне выполнить обещание, данное в запальчивости главному хирургу? Оказалось, пожилой мужчина с опухшими глазами был главным хирургом госпиталя, проводившим свой единственный выходной за столом приёмной комиссии.
 Я удержалась на ногах благодаря вовремя подоспевшему совету. Перед входом в больничную палату меня придержала за рукав старшая медсестра Мелани – немолодая, крепко сбитая женщина в белой головной повязке с красным крестом:
– Милая, ты, главное, не думай о запахах. Смотри в лица и глаза страдальцев. Думай, что вчера они были ещё молодыми и здоровыми. И завтра, если ты будешь им хорошо помогать, на собственных ногах отправятся по домам. Смотри на них не как на больных, а как на людей, которые в тебе нуждаются.
Перешагнув порог, я вцепилась глазами в искажённое болью, серое лицо юноши, лежащего на стоявшей у входа кровати, и забыла, что следовало падать в обморок.
Чуть позже и маме подобрали работу по силам: штопать и гладить бельё, дезинфицировать и сортировать перевязочный материал, читать и писать письма за тех, кто не мог это делать самостоятельно.
Со временем госпиталь стал моим вторым домом. Я привыкла к ночным дежурствам, к загноившимся ранам, к человеческим экскрементам и страданиям. Но к смерти привыкала с трудом. Первый пациент умер практически у меня на руках. Пожилой рабочий, потерявший обе руки. Он не хотел жить. Говорил: «Я всегда был кормильцем семьи, а теперь стану обузой. Если умру – жена получит хорошую пенсию, выживу – получим гроши на двоих». Захотел умереть и умер.
Присев в коридоре на трёхногую лавку, я тихо скулила, по бабьи вытирая слёзы концами головного платка. И опять на помощь пришла старшая медсестра:
– Зачем воешь? Всё хорошо. Человек отмучился. Все страдания для него позади.
– Что ж тут хорошего... умереть?
– Ох, милая. Ты, видать, в жизни мало страдала. Иногда смерти ждут, как избавления. Для него она таковым и была. Всё. Вытри нос и пойдём работать. Нас живые ждут.
Я вернулась к живым, но до позднего вечера перед глазами стоял безрукий рабочий. Его раны уже не гноились. Обрубки почти затянулись тонкой, розоватой, бугристой кожицей. И сильных болей не было. Так от чего же он умер?
Опять пригодилась мудрость старшей медсестры, накопившей за десятки лет, проведённых в больнице, практический опыт, и особую философию.
–Ты, смотрю, всё грустишь?   
–Да, всё пытаюсь понять, что мы просмотрели. Почему он умер?
–Да мы ничего не просмотрели. Всё видели. И врач всё видел. Был почти уверен, что этот болезный не выживет.
– Но почему? Бог так решил?
 Мелани, с сожалением вздохнув, лишь махнула рукой:
– И чему только тебя в твоих театрах учили, если жизни так и не поняла. Всё очень просто. Наши лекарства, перевязки, уколы – это только пол дела. Остальное зависит от самого человека.  И бог здесь ни при чём. У каждого есть внутренние резервы. Если хочет жить, значит они включаются в работу и человек выживает, не хочет – никакие лекарства не помогут. Один от простого насморка помереть может, а другой все эпидемии и войны переживёт.
– А войны тут при чём? Там пули, да снаряды решают. Попадут или пролетят мимо.
–Так-то оно так, да не совсем. Отец мне рассказывал. Одни без единой царапины всю войну проходили, хоть первыми в самые горячие точки лезли.  Пули над головой просвистят и пронесутся мимо, а другие на первую шальную нарывались. Капитан у него был такой.  Его все заколдованным называли. Он говорил: «Я решил здоровым домой вернуться, а потому чувствую, где следующий снаряд упадёт. Вот и отступаю на шаг в сторону.» Шутил, конечно. Но видать, и впрямь что-то чувствовал. Внутренние резервы работали.
Я вслушивалась в неспешную речь наставницы и молилась о Марселе:
«Господи, дай моему сыну волю к жизни! Пусть и у него включатся резервы!»
    Мелани давно убежала по своим делам, а я продолжала размышлять над её словами. А чему, в самом деле, научил меня театр? Изображать чужие чувства и скрывать свои собственные? Разыгрывать комедию с молодым любовником, а потом нелепые мелодрамы с журналистами? Почему я не решилась честно рассказать о своих чувства? Когда-то, сняла шляпу перед Федрой, прославляя её мужество, а сама? Могла же встать перед журналистами и сказать:
 «Да, я по уши влюбилась в мужчину, годного мне в сыновья. Да, несколько месяцев была с ним безмерно счастлива, а потом... А потом мучилась и страдала ... Страдала не столько от его измены, сколько от подлости и вранья. Но, какой бы ни была цена короткого счастья, до сих пор абсолютно ни о чём не жалею».
Зачем понадобился цирк на балконе?  Всё очень просто: театр научил меня жить напоказ, и по-другому я не умела. А теперь могу, и вторая жизнь проживается значительно полноценнее первой, хотя состоит из тяжёлой работы сутками напролёт. Праздников при выздоровлении тяжёлых больных и печали по тем, кто ушёл. Как говорят здесь, отмучился. Но главное – из коротких перебежек от письма к письму от сына.
Марсель уже не лжёт о прогулочных полётах над головами противников. Честно описывает дуэли один на один в воздухе. Рассказывает об Адольфе Пегу, одержавшим пять воздушных побед. Забавно, но его ощущения сходны с теорией Мелани.
Марселю кажется, у него открылся шестой орган чувств – читать мысли на расстоянии:
  «Знаешь, мама, я начинаю читать мысли противника на расстоянии, знаю, что он собирается предпринять и успеваю опередить его на долю секунды. И это залог победы.  Но я пока начинающий. До настоящих асов ещё далеко.  Наверняка слышала о Манфреде фон Рихтгофене. Его называют у нас Красным Бароном.  Хоть и враг, но гений. С ним пока никто не сравнится, разве что мой командир Рене Поль Фонк. Ты видела его несколько раз во время испытательных полётов.  Его стиль ведения боя многие называют математическим. Он, на самом деле, планирует атаку, как шахматную партию, молниеносно просчитывая ходы противника. Сейчас он обучает меня этому методу – чтению мыслей на расстоянии, или интуиции.  Говорит, в момент боя не должно быть ни прошлого, ни настоящего. Есть только миг, который решает всё. И противник, который, как и ты, хочет выжить. Рене называет это дуэлью интуиции и воли к жизни. У кого они сильнее, тот и побеждает.
Ты знаешь, я никогда не верил в мистику, но в этом, похоже, что-то есть»
В ответ я описывала теории Мелани, полностью совпадающие с размышлениями Рене Фонка. Какая разница, бред это или правда. Главное, верить и выживать.
 
 Год промчался в карусели событий. Как-то после смены главный врач пригласил меня к себе в кабинет. Припухшие глаза, одутловатые щёки и брюзгливо сложенный рот.
– Как чувствуете себя, мадам Лекок? Имеются какие-нибудь жалобы?
Странное начало разговора. Обычно его интересуют только жалобы больных.
– Спасибо, доктор. У меня всё хорошо.
–А знаете, Вы превзошли мои ожидания. Не предполагал в Вас такой выносливости и исполнительности. Ну да ладно. Я позвал Вас не для комплиментов. Тут другое дело. Сядьте. пожалуйста.
Я нерешительно присела на стул. Вызов к начальству никогда не предвещает приятных перемен.
– Так вот. Меня переводят на фронт. Там катастрофически не хватает хирургов ... и опытного младшего медперсонала тоже. Мне велено собрать команду из надёжных, грамотных медсестёр. Что вы об этом думаете?
– Вы предлагаете поехать с Вами?
–А что, страшно?
–Это вопрос или приказ?
–В принципе, по законам военного времени, начальство не задаёт вопросов. Оно приказывает, но в данном случае, если Вас что-то удерживает в городе, я мог бы пересмотреть свой приказ.
– Меня удерживает только мама. Боюсь оставлять её одну.
– Вы имеете ввиду мадам Лавуа? Да она, несмотря на возраст, покрепче Вас будет. Ещё что-то?
– Когда отправляемся?
–У нас неделя на сборы. Я подготовил список необходимых инструментов, медикаментов и перевязочного материала... Пригодится в полевых условиях. Закажите всё, что я написал. Учтите – это нынче дефицитный товар. Придётся проявить настойчивость. Вопросов нет? Тогда принимайтесь за дело.
 На ходу просматривая список, я бодро зашагала к дверям, когда вдогонку опять зазвучал скрипучий голос главврача:
– Кстати, не забудьте упаковать свою фотокамеру.
–А это зачем?
–У Вас было несколько неплохих репортажей о самолётах... и о балете тоже. Теперь будете документировать войну. Такие фильмы будут очень полезны потом, когда всё закончится. Люди обязаны знать, что такое ад.
– Думаете, на это хватит времени?
–А почему нет? В сутках двадцать четыре часа. Не будете спать до полудня, всё успеете.

Так мы вступили во второй год войны. В полевом госпитале всем роздали военные чины и униформы. Главврач получил звание майора, а я – старшего сержанта. Рабочий цикл состоял из трёх этапов; неделя операций и перевязок на поле боя сменялась сопровождением раненых в эшелонах, увозящие их в тыл и, наконец, три дня отдыха дома, перед новым возвращением на фронт.
Три дня на отмывание впитавшихся в кожу карболки и керосина – самого надёжного средства от вшей, чтения писем от Марселя, присылавшего корреспонденцию на домашний адрес, обязательные беседы с мамой и проявление отснятых плёнок, рассказывавших о самой бесчеловечной войне.
 А потом... случилось то, о чём и вовсе не хочется вспоминать. Я, успокоенная на пару недель очередным письмом сына, отбыла обратно на фронт.
На одном из перегонов наш эшелон подорвался на минах.  Всё произошло в одно мгновение. Даже испугаться не успела. Помню лишь скрежет, грохот... и полёт в окно, в пылающее огнём пространство...

Очнулась от невыносимой боли во всём теле. Над головой маячил серый потолок. Где я нахожусь? Что от меня осталось? Попробовала шевельнуть пальцами рук. Поддавшись команде, они раздвинулись, ощутив гладкую шершавость простыни.  А ноги?  Привязанные к чему-то твёрдому, они режущей болью сообщили, что тоже остались в строю.
Глаза, ощупывая пространство, наткнулись на мамину спину... Почему-то была уверена, что это её спина... и попыталась окликнуть. Вместо слов вырвался только гортанный хрип.
Через секунду она сидела у моей постели:
– Доченька, милая! Очнулась наконец. Теперь все будет хорошо.
Одна неделя сменяла другую, но «хорошее» не наступало.  Я выныривала на мгновение на поверхность бессилия и боли, а потом снова тонула в сполохах огня. Просыпаясь, ощущала на себе мамину руку, а в уши врывался строгий, не терпящий возражений голос Мелани:
– Не спи, милая.  Вот я сейчас сделаю хороший укольчик, а там твоя очередь. Включай резервы и борись. Ты обязана выжить.
Едва шевеля спёкшимися губами, пыталась возражать:
– Кому обязана?
–Врачу, который тебя лечит, мне, но прежде всего матери и сыну. Вон какие он тебе письма шлёт о воле к жизни. Умный парень. Знает в нашем деле толк.
Мама, впитав теории Мелани, как «отче наш», вторила ей в унисон:
– Ты дочка, выздоравливай. Война вот-вот закончится. Наш мальчик домой вернётся. Нам без тебя нельзя.
Им легко говорить, но каково мне каждый день снова и снова вылетать из окна в огонь. Позже узнала, что рухнула на перекорёженные ржавые балки, распоров себя, как тряпичную куклу, на мелкие лоскутки. Врачи много часов собирали моё изуродованное тело по частям, но раны, заражённые грязью и ржавчиной, гноились и открывались каждый раз заново.
Не знаю, как долго пролежала в постели, бредя и заживо прогнивая, но, тревожась о близких, боролась за каждую минуту бытия.
 Что на самом деле подействовало – «укольчики» от Мелани, отвратительно горькие отвары от мамы, или воля к жизни по Марселю, но постепенно температура начала спадать, а раны затягиваться.
Впервые за много месяцев у меня хватило сил, опершись на подушки, самостоятельно вычерпать целую миску луковой похлёбки. О твёрдой пище оставалось только мечтать. Что-то произошло с лицом. Любое движение отзывалось режущей болью в правой щеке. Я могла только пить, вытянув губы в трубочку. Мелани, ежедневно меняя повязки, цокала языком и нахваливала врача:
– Надо же. День ото дня лучше.
–Дай зеркало. Я тоже хочу знать, чему ты так радуешься.
–Не спеши. Ещё насмотришься. Пусть окончательно заживёт.
И вот наступил день, когда она, протянув мне зеркало, трусливо отошла в сторону. На что стало похоже тело – лучше умолчу, но лицо...
 Два багровых, вздувшихся шрама, скрестившись кривыми, османскими саблями чуть пониже скулы, поделили правую щёку на четыре неравные части.
– Боже, какой ужас!
Подошедшая сзади Мелани, рванулась в атаку:
– Это не ужас, а орден. И очень почётный.  Недавно читала, что русские награждают солдат, особо отличившихся в бою, Георгиевскими Крестами. Ты кто по званию?
– Старший сержант.
– Вот то то. Значит этот Георгиевский Крест присвоен тебе по праву. Другие носят его в петлице, а ты на лице, что бы все видели.
Я не могла отвести глаз от «почётной награды». Как с таким лицом показаться на людях?
Мелани протянула руку и забрала зеркало.
– Всё, на сегодня хватит. Рано было показывать. Через месяц краснота поблекнет и рубцы немного разгладятся. Врач даже не верил, что всё так аккуратно срастётся.
– А как же с таким лицом на сцену?
–Милая, нашла о чём сейчас беспокоиться! Да вас там так размалёвывают... не то, что шрамов, лиц под штукатуркой не разглядеть. Когда ты пришла, так я тебя и вовсе не узнала. Думала врут, будто сама мадам Альварес к нам на работу попросилась. Ладно пора бежать. Меня больные ждут.
 Ну что я могла возразить? Как объяснить, что беда не в шраме. Его в самом деле можно было бы заштукатурить. Но всё остальное… покалеченные голосовые связки, шепелявый язык, скособоченная щека, непроизвольно дёргающаяся в сторону вместо того, чтобы стоять на месте. Разве с этим выйдешь на сцену?
Когда-то Мелани сказала: «Вы, артисты, не знаете настоящей жизни, не знаете страданий, вот и живёте понарошку». Теперь я узнала их. Узнала боль, страх, зов плоти... Постояв на краю, узнала, как хочется жить. Сейчас я играла бы совсем иначе, но... Мысли, картины, чувства крутятся в душе сотней мелодий. В душе скрипача, которому отрубили руки...
Я лежала, отвернувшись к стене, и думала о первом, умершем пациенте. О рабочем с ампутированными руками. Он не хотел жить, потому что не видел смысла. Как он тогда говорил? «Я был кормильцем семьи, её опорой, а кем стал? Инвалидом, требующим ухода? Лишним ртом?» Что почувствовала его семья, получив похоронку? Боль, или облегчение? Я не знала этих людей, но думаю, и то, и другое вместе. 
Я тоже потеряла себя. Не знаю, как и зачем жить дальше. Не знаю, кто я теперь. Неделями мама, держа мою руку, требовала «воли к жизни»: «Ты не имеешь права уходить. Ты нужна нам. Нужна Марселю».
Бессовестная спекуляция страшащихся одиночества. Зачем я Марселю? Что бы было, кого утешать и жалеть?

Я с удивлением оглядывала парк. Меня привезли сюда ранней весной. Последнее, что запомнилось перед прыжком в огонь – зелёная дымка, повисшая на кустах, пролетающих за окном поезда. А сегодня, полгода спустя... золотые купола деревьев, выстроились почётным караулом вдоль дороги, ведущей к дому.
Молодая, пухленькая сестричка, опережая меня на пару шагов, везла пациента в инвалидной коляске. Поравнявшись с этой трогательной парой, машинально оглянулась и ... наткнулась на удивлённый взгляд, утративших былой блеск глаз. Марк Грэм!
 – О! А ты что тут делаешь?
 –Домой отправляюсь. Отпустили.
 –Так мы всё это время в одном госпитале пролежали? Жаль, что не знал.
–А то бы непременно навестил?
Надо же. Как давно это было. Обида, злость, восторги... всё, как бледно-зеленая дымка прошлой весны, пронеслось в памяти, не найдя ни малейшего отклика в переплавленной войною душе.
– Ладно. Выздоравливай. Мне пора.
 Неожиданным движением ловкой руки Марк сдвинул платок, прикрывающий мой георгиевский крест и уставился на изуродованную щёку.
– Не так уж и страшно. Газеты хуже описывали... С этим жить можно. Меня война круче отделала.
– А с тобой что?
–Что? Да вот... на две ноги укоротился.
Марк скинул резким движением прикрывающее ноги одеяло. Тело заканчивалось, не доходя до колен.
– Вот так-то. И зачем только выжил!
Я опять вспомнила о рабочем, потерявшем обе руки.  Без них он и в правду не прожил бы.  Разве, как шутил незадолго до смерти, кто-нибудь пожалеет инвалида и возьмёт на работу в цирк дрессированным медведем.
Вдохновлённый сочувствием, явственно проступившем на моём лице, Марк продолжал вдохновенно описывать своё жалкое положение:
– Как теперь работать? Разве какая-нибудь добрая душа согласится каждый день вывозить меня в этой коляске на сцену. Правда ролей пока таких нет, чтобы сидя играть.
Пухлые щёчки сестрички залились краской надежды. Похоже, Грэм неплохо устроится и без ног. Подливая в сцену свежую струю оптимизма, выступила со встречным предложением:
– Ну с театром будет сложнее, а вот в кино... Крупные планы, острые психологические сюжеты...  Скоро появится множество сценариев о героях войны. Так что твоя карьера не за горами.
Глаза Марка, зажглись прежним блеском.
– Правда? Слушай, а может ты напишешь для меня такой сценарий, где главный герой тоже без ног? Ты ведь в этом почти профессионал.
Спохватившись, что допустил бестактность, герой-любовник поспешил исправить положение:
– Я имею ввиду твои репортажи и интервью. Блестяще проработанные диалоги. Ну так как? Возьмёшься?
Меня разобрала злость. Этот подонок хочет опять въехать на моей спине в рай! Но показывать, что старая обида ещё жива, не хотелось. Решила отделаться формальным ответом:
– Позже обдумаю твоё предложение. А теперь пора. Мама ждёт на выходе.
Но так быстро сбежать не удалось. Вдогонку помчался новый вопрос:
–Ты ничего не спросила про Сильвию?
  Обернувшись, я выразила удивление:
– А меня это должно интересовать?
– Она бросила меня. Развелась. Не захотела связывать жизнь с инвалидом. Вот так-то.
Я пожала плечами и побежала дальше. Хитрый пёс. Опять в поисках транспортного средства, готового доставить его прямиком к деньгам и славе.


                Глава 19


Наконец дома, и первый вопрос:
– Мам, а почту ещё не приносили?
–Пока нет. Садись пить чай.
 Что-то в её лице и в том, как она напряжённо выпрямилась на стуле, внушало беспокойство.
–Ты от меня что-то скрываешь. Говори же.
Мама ссутулилась, по-бабьи шмыгнула носом и, едва шевеля рукой, приподняла уголок вышитой скатерти. Там покоилась газета недельной давности. Я скользнула глазами по новостям с фронта и… В списке пропавших без вести было красными чернилами обведено имя Марселя Лекока.
 Острый, тяжёлый ком, оборвавшись внутри, пригвоздил меня к стулу. Хотела что-то сказать, но горло, перетянутое тугой петлёй, издавало лишь судорожные хрипы.
Мама, испугавшись, что я лишусь разума тут же на стуле, кинулась спасать положение:
– Детка, не сходи с ума. Это ещё не всё. Позавчера пришло письмо от его командира Рене Фонка...
  Не дождавшись, пока я приду в себя, начала пересказывать его своими словами:
– Он сообщает, что в тот день они одновременно поднялись в воздух. Планировался обычный разведывательный полёт, но... «случайно» нарвались на немецких истребителей.
Командир видел, как самолёт Марселя задымился и завалился на бок, но наш мальчик успел выскочить с парашютом. Правда приземлился, скорее всего, на немецкой территории. Пока никаких сведений о нём не поступало, но все надеются, что Марселю удалось спастись. Во всяком случае, в список погибших пока не заносят. Значит есть надежда.
Чуть позже я сама перечитала письмо командира. На самом деле оно звучало не так оптимистично: ему лишь показалось, что Марсель выпрыгнул. Был ли это он, или отвалившаяся на лету часть самолёта доподлинно неизвестно. Знает только, что немецкую эскадрилью возглавлял Красный Барон. К тому моменту на его счету числилось уже восемнадцать боевых побед. Неужели мой сын стал девятнадцатым. Проклятье! Почему вместо Марселя не погиб этот мерзавец!

Стемнело, а я всё ещё сидела за столом, перебирая в памяти картинки двадцатипятилетней давности:
     ... Купание в тунезийской соли: Марсель, тихонько скуля, едва перебирает в воде бессильными ножками, сморщив голубоватое личико в гримасу страдания...  первый, слабый толчок, первое активное сопротивление чужой воле, а чуть позже – два огромных, сияющих голубизной глаза и счастливая, беззубая улыбка ребёнка, признавшего наконец, что мир, в который он так неохотно явился, на самом деле не так уж плох.
Господи!  Как недавно всё это было!
Кадры памяти вьются дальше. Марселю уже пять:
– А если с тобой что-нибудь случится, папа тоже приведет домой мачеху?
– А почему со мной должно что-то случиться?
 –Тебя никогда нет дома. Всё время от меня сбегаешь... А в последний раз совсем надолго убежала...   думал, уже никогда не вернёшься.
Сынок, я-то вернулась, а ты? Зачем понадобилась тебе   дуэль с Красным Бароном?
Лента разворачивается новыми фрагментами:
Стройный, красивый юноша с первым пушком над верхней губой:
– Вы оба ужинаете сегодня дома?
–Да. А что?
–Можно я приду не один?
... На пороге изящная, остроносенькая блондинка с осиной талией.
– Это Мадлен. Она заканчивает курсы машинисток.

... Съемки знаменитого старта гидросамолёта с авианосца. Я стою с камерой в стороне от толпы, зачарованно взирающей на Марселя. Он, гордо натянув на голову шлем, победоносно вскидывает руку и.… посылает воздушный поцелуй барышне, пристроившей недалеко от меня. Боже, сколько же их, молодых и влюблённых, пересидело за эти годы за нашим столом! Почему ни одна из них не смогла удержать его на земле?
Мама выдернула меня из полудрёмного забытья:
– Хватит сидеть соляным столбом. Перекуси и иди спать. Может завтра узнаем что-нибудь новое.
–Почему ты утаила от меня газету?
– Мы с Мелани вместе решили.  Врач тоже посоветовал. Надеялись, к моменту выписки, всё образуется.
– А вот видишь как. Не образовалось. 

Уже неделю я живу от почты до почты, а потом застываю на стуле до следующего дня. Не грущу и не думаю. Просто живу в прошлом, и мне почти хорошо.
Жаль, что мама потеряла терпение:
– Да очнись наконец! Ты превращаешься в Лизелотту. Та тоже сидела и молчала, а потом потеряла разум. И что хорошего? Твой сын вернётся, а ты его не узнаёшь. Как Лотти не узнавала своего. Хочешь такого?
Угроза пробила ватную стену, так заботливо охранявшую мой покой. Разум – это последнее, что мне в жизни осталось. Его нельзя терять. Иначе окажусь в психиатрической больнице, в соседней палате с подругой юности Камиллой Клодель. Пусть лучше боль, чем безумие.
Я заставила себя жить по режиму, заниматься домашним хозяйством и перечитывать письма бывших почитателей, ежедневно скапливающиеся на моём столе.
Каждый закрытый конверт сулил надежду, каждый открытый возвращал в пустоту. Милые, добрые люди поздравляли с выздоровлением и желали скорейшего возвращения на сцену. Но никто из них ничего не знал о Марселе.
Наконец пришло второе письмо от Рене Фонка.

 «Уважаемая мадам Альварес. Через три дня после крушения самолёта Марселя Лекока немцы отступили с оккупированной территории. У нас появилась возможность произвести поиски на месте предполагаемой аварии. Нам удалось найти останки сгоревшего самолёта, но никаких следов самого Марселя пока не обнаружили. Опрос местных жителей тоже ничего на дал, но это ещё ничего не значит. В тот день была очень ветреная погода и парашют могло отнести далеко в сторону. Не теряйте надежду и ждите. Лекок так просто не сдастся. Я, для себя лично, пока не вношу его в список погибших.
 С уважением, Рене Поль Фонк.»

Что означает это письмо? Формальное утешение или хвалёная интуиция? А куда делась моя интуиция? Почему она молчит? Почему не подскажет, что с моим сыном? Где он? Похоже, мозг, отупев от волнений, не способен больше ни соображать, ни действовать.
Дни, цепляясь один за другой, выстраивались в нелепо закрученную цепь. Иногда, просыпаясь в состоянии эйфории, я верила, что Марсель жив. Что его, тяжело раненного, нашли в местные жители, спрятали у себя от немцев, выходили, но не могут сообщить. Почему? Потому что он, потеряв от удара память, не помнит своего имени. Потому и молчит. К вечеру я была преисполнена решимости тут же выехать на место аварии, обойти все дома и найти сына. Но утром эйфория сменялась глубочайшей апатией. Я больше не верила, что Марсель успел выскочить из самолёта, а значит его давно нет в живых. И тогда до глубокого вечера корила и проклинала себя за то, что выжила.
Две недели я барахталась в этом безумном цикле, пока не осознала, что схожу с ума. Превращаюсь в потерявшую разум Лизелотту. Она тоже либо бессмысленно носилась по дому, либо часами сидела в кресле, уставившись в одну точку, превращая жизнь окружающих в сущий ад.  И тогда впервые появились мысли о бегстве. Сбежать от этого бесконечного кошмара, от писем доброжелателей, ежедневных сообщений о ходе войны, от самой себя и от маминых страдающих глаз.
Бежать, но куда? И тут вспомнила, что уже много лет у меня хранится подаренная Марией шкатулка с ключом от какого-то дома, который может излечить душу. Тогда я не придала значения этому подарку. Вернувшись с похорон Франчески, запрятала его в дальний ящик орехового секретера, и забыла на долгие годы. А что, если сбежать туда?
Мария говорила, дом успокаивает, а море прочищает голову и помогает принимать правильные решения. А ведь именно это мне сейчас жизненно необходимо.
На утро мама застала меня за упаковкой нехитрого багажа.
– Ты куда собралась? Неужели опять на фронт?
– Зачем?  Меня полностью демобилизовали. Я съезжу на несколько недель в Испанию. В дом, подаренный мне когда-то Марией. Нужно прийти в себя.
Мама безнадёжно махнула рукой, вздохнула и отвернулась. Только украдкой брошенный взгляд, выдал панический страх. Я, погладила её руку и произнесла, как могла, спокойно:
– Не волнуйся. Я не собираюсь ни вешаться, ни топиться в море. Обещаю через пару недель вернуться обратно здоровой и живой. Пора, наконец, поставить на место голову, пока она окончательно не съехала набекрень.
Мама, стойкий оловянный солдатик, проводила меня до дверей и засунула в сумку пакетик с едой. У парадной меня догнал почтальон и протянул очередное письмо. Обратный адрес, написанный округлым женским почерком, указывал место, бесконечно далёкое от местности, где мог находиться Марсель. Очередная поклонница, желающая удачи. Я сунула письмо в сумку и побежала на вокзал.
Мама была права, назвав мою затею очередным безумием. Немецкая армия, выиграв бои под Марной, продвигалась к Парижу. Измученные страхом, голодом и военной разрухой парижане толпами покидали город, хватая всё, что ещё могло двигаться. Останки пассажирских поездов походили на сараи, едва державшиеся на ржавых, расшатавшихся колёсах.
 Я успела в последний момент впрыгнуть в вагон, до отказу набитый потными, давно не мывшимися людьми. Трухлявое чудовище обещало рассыпаться на куски при первом же случайном толчке. Голова закружилась, а горло сжалось от подступающей тошноты. Но самое страшное ожидало впереди. Сидячее место, доставшееся с невероятным трудом и за немыслимо большие деньги, оказалось занятым плотным, немолодым мужчиной. Я уже приоткрыла рот, в безнадёжной попытке отстоять справедливость, но мужчина, подняв вверх умоляющие глаза, указал на пустую штанину:
– Мадам, простите, что занял Ваше место, но на одной ноге мне не устоять.
Прикрывая лицо платком, я проглотила подступивший к горлу комок. 
– Всё хорошо. Сидите.
Откуда-то выскользнул обезумевший кондуктор, боровшийся с безбилетниками по законам мирного времени.
– Мадам, Ваше место занято? Это – не порядок. Господин, освободите незаконно занятое место!
Я с трудом удержала руку, готовую вцепиться в заскорузлый воротник инвалида:
– Не трогайте человека. У него всего одна нога, а у меня две. На двух легче удержаться.
Буркнув что-то себе под нос, кондуктор начал протискиваться дальше, как вдруг обернулся и бесстыдно уставился на моё лицо:
– Мадам, Альварес, это Вы? Безбожники... что они с Вами сделали! Пойдёмте со мной. Есть ещё пара свободных скамеек в почтовом вагоне. Он, к сожалению, тоже едва держится, но посидеть можно.
Проталкиваясь между пассажирами, заполонившими проход, кондуктор продолжал расхваливать уготованное мне место:
–Я даже успел слегка подмести там пол. Уже месяц почту не вывозили. И зачем только люди пишут? Сплошная беда с этими мешками.
Прислушиваясь к его ворчанью, я опять подумала о Марселе. Мы сходим с ума, а может и его письмо затерялось в одном из таких неотправленных вагонов? И от этих мыслей стало на секунду легче.
Наконец, контролёру удалось протолкаться и дотащить меня до скамейки, спрятавшейся в нише бесконечных мешков.
– Вот тут и сидите. Только закутайтесь потеплее. На ходу в каждой щели свистит ветер.
Взглянул напоследок ещё раз на моё изуродованное лицо и исчез.
Что ж, пора привыкать. Теперь повсюду будут смотреть на меня такими глазами. Лишь хитрая Мелани могла назвать эти шрамы почётным знаком отличия. Для всех остальные они просто уродство.
Поезд несколько раз дёрнулся, заскрипел, и медленно пополз
вдоль вокзала, заполненного людьми, которым не повезло. В вагоне засвистел ветер. Я передвинула лежавшие рядом мешки, соорудив из них палатку, и открыла сумку, в поисках плана местности, нарисованного Марией. Но вместо плана, в руки попалось письмо от очередной настырной поклонницы.   Покрутила его в руках и машинально надорвала конверт. Крупный, аккуратный почерк сообщал следующее:

 «Уважаемая мадам Альварес. Меня зовут Мария Шерр. Около полугода назад я оказалась в эскадрилье Рене Фонка.  Служила телефонисткой. Там я познакомилась с Марселем Лекоком. Мы с ним... короче, две недели мы провели с ним вместе, а потом меня перевели в другую часть. Я уехала, а спустя короткое время обнаружила, что беременна.
Месяц назад меня демобилизовали. Из газет узнала, что Марсель пропал без вести. Слава богу, он ещё не числится в списках погибших, а значит есть надежда.  Сейчас живу в деревне у родственников. Их адрес написан на конверте.
У меня к Вам очень большая просьба. Если Марсель вернётся, передайте ему это письмо. Захочет меня найти, значит напишет.
С уважением Мария Шерр.»

Письмо наглой девицы вызвало приступ злости. Началось. Девчонка сама додумалась, или деревенские родственники подсказали? Нагуляла на фронте ребёнка, а тут такая удача. В газете имя знаменитое вычитала. Что теперь докажешь, если без вести пропал. Да и мамаша явно не без денег. Прокормит на радостях обоих.
Боюсь, подобные письма, перезревшими яблоками, посыпятся на мою голову. Негодяйка! Спекулянтка на чужом горе!
Я скомкала мерзкую бумажонку в тугой комок, но, не найдя поблизости мусорного ведра, засунула обратно в сумку.  Отогнала неприятные мысли и сосредоточилась на плане.


                Эпилог


Две недели назад, измученная бесконечными пересадками и ночёвками в дешёвых, придорожных гостиницах, добралась до рыбачьего посёлка. Местечка, не затронутого ни временем, ни войной.
   Кособокие, деревенские домишки, выстроившись по обоим сторонам раскалённой солнцем улицы, утомлённо прикрыли глаза деревянными ставнями. Жители справляли сиесту.
Едва передвигая ноги, дошагала до остроугольной церквушки, обозначенной на плане витиеватым крестом. Круг замкнулся.  Местный пастор проводил меня в подаренный Марией дом. Вдоволь нахваставшись царившей там чистотой и порядком, растопил камин и удалился, пообещав прислать на первое время что-нибудь из еды. А я, раскладывая нехитрый багаж по ящикам старомодного, обитого металлическими накладками, комода, нашла сокровища, припрятанные моей прабабушкой.
 С этого места две недели назад я начала писать дневник... или ответ на оставленное Вами, графиня Елена де Альварес, письмо. Ответ на Вашу исповедь о полном и окончательном крушении.
Графиня, как можно говорить о крушении, уезжая в Америку к сыну... живому и здоровому?   
Вы потеряли только неверного мужа, а я.… я потеряла всё, получив взамен изуродованное шрамами тело и перекошенное лицо, превращающее улыбку в скорбную маску страдания.  Ваш последний приезд в этот дом был началом новой жизни, а мой... не подлежащим обжалованию концом.
 Забавно, но Вас тоже можно назвать актрисой. Сорок лет простояли на сцене, убедительно и талантливо исполняя роль испанской аристократки. И всё же у нас разные истории.  Вы оказались в театре не по своему выбору, а я... Сидя когда-то на берегу Сены, добровольно предпочла реальной жизни бесплотные фантазии: тридцать чужих судеб, чужих грехов, страстей и смертей, не оставляющих на моих белых одеждах грязных пятен. За это и получила в награду Георгиевский Крест, украшающий правую половину лица. Вы расплатились за ложь, а я – за трусость.

     ... Уже третий день стою у окна и смотрю на море. Вы говорили, оно успокаивает и помогает принимать правильные решения. Что оно пытается мне сказать, набрасывая короткие вспышки радуги на гребешки волн? Неужели у меня ещё есть будущее?
Я пытаюсь найти ответ в Вашем дневнике. Перечитываю последние строки уже десятый раз и не понимаю смысла. Что Вы хотели сказать, описывая прощальный танец?
«Что это? Давно забытая мелодия еврейских
 свадеб выплывает откуда-то изнутри.
Задеревеневшее, старое тело ещё не готово к
движению, но мелодия уже по-хозяйски
          проникает под кожу, плещется в кистях рук,
бурлит в ногах и затягивает в свой круговорот
душу. Первые такты, первые скованные
движения, а потом... как сорок лет назад... полёт
          рук, кружение ног, вздыбившийся парус тяжёлой,
шерстяной юбки... Мой оборвавшийся когда-то
танец, мой конец и начало...»

Постепенно до меня начал доходить его смысл. Он лежал на поверхности и был прост: «Хватит цепляться за прошлое. Отпусти его и живи дальше.» Если я не погибла в огне, значит так было нужно.
 Утром я достала из сумочки скомканное письмо Марии Шерр. А вдруг ребёнок и в самом деле мой внук? Неужели судьба, убрав из вагона мусорное ведро, давала второй шанс.
Обязательно отыщу эту женщину, а там... Я уверена, Марсель, приземлившись на вражеской территории, не погиб, а попал в плен. Таких пилотов не убивают. Это золотой запас.  Он жив и обязательно вернётся.
Ну а что потом? А потом... не всё ли равно, как выглядит моё лицо. Зачем мне театр, если в ящиках письменного стола хранятся десятки метров отснятых плёнок о войне. У меня впереди интереснейшая работа над фильмами, которой хватит до конца жизни.
   Перед отъездом домой я вернула бабушкины сокровища в потайной ящик, приложив к ним свой дневник. Когда-нибудь закажу с фотографии Рутлингера «Дама в шляпе» портрет, медальон размером с ладонь, и привезу сюда для Елены третьей, которая обязательно придёт после нас. И если ей будет очень плохо, пусть почитает две исповеди. Ведь главное в нашей общей сути – непотопляемость.


Рецензии