Скулте - то самое босоногое детство. Часть 2-ая

 
…B Скулте, расположенном в 64-х километрах на север от Риги, если ехать по разбитому шоссе Рига – Таллин, идущему вдоль залива, в глухих по тем  временам местах, моя теть-Лена, «врагиня народа», сестра моего отца, сгинувшего в лагере, сама отмотавшая десятку, которой запрещалось жить ближе 60-ти километров от столиц союзных республик, работала учительницей. Знала она в совершенстве пять языков, + латышский и несла просвещение в местной, мало сказать, глухо-провинциальной, полузаброшенной сельской школе, в конклаве хуторов, где в первые послевоенные годы никто ещё не видел русскоговорящих.
 Я был при ней, мы жили прямо в этой школе - простом, но очень просторном деревянном доме с покатой крышей и аттиком (подобие половинки второго этажа), набитом до отказа книгами ещё со времён Российской империи - видимо, из разграбленных во время войны уездных библиотек ближайших городков - Саулкрасты, Лимбажи и Лоде.
    Дом наш стоял на краю леса - с одной стороны, и очень старым, с могилами 18 века времён Бирона, но еще действующим, красиво заросшим ландышем, сельским кладбищем, - с другой. На этом кладбище я как-то на спор провёл ночь в старом склепе, - за моток лески с крючком и поплавком, сказав тётке, что заночую на хуторе у приятеля, что было обычным делом. Спорящие - сельские пацаны, уже повидавшие похороны и покойников в своей небольшой и всё ещё религиозной общине, унаследовали суеверия и уважение к мёртвым, а я не успел, потому и не ведал абстрактного страха. Я вообще часто проводил время на этом кладбище, бродя по нему каждый день. Старые могилы вызывали у меня любопытство и будили фантазии о покойниках, живших 100-200 лет назад, современниках тех исторических событий, о которых я уже столько успел прочесть. Ещё долго я, как ни странно, помнил их по именам.
Кстати, ещё о детских страхах и их преодолении. Неподалёку, метрах в четырехстах, за краем леса и через большое поле стоял соседний хутор. Взрослый сын его малообщительных хозяев был немым и тихопомешанным. Очень высокий, он любил гулять через лесок, мимо нас, к кладбищу и обратно, непременно в сумерки и всегда, в любую погоду, в длинном плаще с капюшоном и длинной палкой-тростью. Я частенько наблюдал его сутулую чёрную фигуру на размытом сером фоне, глядя в наше окно с видом на   кладбище - вначале со смешанным чувством любопытства и лёгкого страха перед чем-то непостижимым, непредсказуемым и таинственным. Но как-то любопытство пересилило, и я нарочно стал ходить, с некоторым, правда, замиранием сердца, как бы случайно наперерез ему - чтобы разглядеть поближе. Но он, очевидно, сам боялся любого общения с живыми людьми и увидев меня, поспешно и, даже немного комически-суетливо, разворачивался и уходил через лес, в сторону своего хутора. Со временем я совершенно перестал его побаиваться, и мне даже стало жаль его, такого потерянного и одинокого, и я уже решительно хотел с ним подружиться, но теть Лена, заметив мои вылазки и зная мой авантюрный характер, приказала оставить его в покое и вылазки прекратить. Она как-то больше за него волновалась, не за меня.   
 
У нас был свой огород и летом я был ответственен за весь вегетативный цикл, от прополки до унавозживания и, конечно, за корм и удои соседской, придурочной хуторской козы, взятой напрокат. Ну, это если, конечно, хотел кушать, ведь ничего другого не было, а моя суровая тётка исповедовала пролетарский принцип "кто не работает, тот не ест", который выполнялся буквально и неукоснительно. Мальчонка я был хоть и слегка нагловатый, но сознательный, да и есть хотелось. В августе, до начала сентября, было легче, а на невинный вопрос об обеде, как правило, следовал  жёсткий посыл пойти и накосить чего-нибудь, или набрать, например, грибов. Что было нетрудно – лес стоял совершенно безлюдный, если не считать слухов об остатках, всё ещё скрывавшихся, "лесных братьев", которых я почему-то совершенно не боялся. А чуть подальше лес был дикий и дремучий, где я знал  малинники и грибные, особенно прячущиеся "лисичкины" места.
Я был почти совершенно свободен, если не считать сельхозработ, и довольно одинок, что, впрочем, необременительно в этом возрасте и постоянно сидел в своем «штабе», который был выше всего в округе, на вершине очень высокой, ветвистой сосны, росшей неподалёку. Я торчал там, обозревая окрестности, видные аж до моря, классически, как и все мальчишки, мечтая о далёких странах и какой-то туманной, но обязательно удивительной и необыкновенной будущей жизни.
 ***Зрелое отступление:
Для любой Эмиграции обязательно нужен какой-то импульс, который приводит к движению, имеющему только два главных мотивировочных вектора, - люди едут или ОТ ЧЕГО-ТО (нищета, мерзости власти, реальные преследования, все виды страха, невозможность реализоваться и т.д.) или к ЧЕМУ-ТО (больше "колбасы", хорошей и разной, больше свободы самовыражения или, скажем,  светлое будущее или хотя бы просто будущее - для детей, а для себя -  приключение посреди тоскливой обыденности). Моя мотивировка была родом из детства – можно сказать, это и есть реализация смутной, неопределенной мечты пацана, сидящего на вершине скултской сосны, мечты о чём-то невероятном, о том, что прожив одну жизнь по максиму, пытаешься прожить ещё одну, совершенно другую, с нуля и по неизвестным ещё правилам, а заодно вновь проверить себя, самоутверждаясь - "я всё могу!"

Kроме "мечтательной" сосны, я с удовольствием делил своё одиночество со всеми живыми тварями, бродя по бесконечным в этой части лесам, наблюдая с неуёмным любопытством за их скрытой жизнью, выходя частенько на шоссе Рига-Таллин, такое узкое и разбитое в те времена, и поджидая проходившие, не чаще чем пару раз в час, машины. Я выбирал такой участок, где можно было увидеть приближавшуюся с обеих сторон машину, издалека в виде точки, и часами ждал, сидя на холмике над придорожным кюветом, и почему-то, с некоторым волнением гадал, что за марка (из трех тогда имевшихся), пытаясь вообразить, кто и куда едет, как будто это было ну хоть как-то важно для меня. А вдруг остановится…
 И ещё я часто один выходил к морю (каких-то два км от нашего дома, если знаешь, как идти лесом, безо всяких там тропинок, конечно). Пляж там был совершенно дикий и безлюдный на много километров в любую сторону, с прекрасным, не тронутым людьми, песком, ещё лучше Юрмальского, только весь закиданный серыми морёнными кусками дерева, вынесенными морем за многие годы и, конечно, никем не прибранные. Янтарь, ценности которого я не понимал, хоть и считал его красивее других камней, можно было там собирать килограмами. Потом у меня долго ещё хранился довольно увесистый мешок красивого янтаря, который я беспечно раздал друзьям и знакомым девушкам перед уходом в армию. Валялся, сидел, бродил и купался я там часами, исключительно в обществе равнодушных чаек, и в отличие от леса, где мне было уютно и занятно, эти, почти бескрайние, открытые просторы, помню, давали мне ощущение если не вселенского, то всё-равно огромного одиночества вместе с чувством собственной малости, тем более, что так оно и было.
    Латышский язык я освоил без труда и в совершенстве и, естественно, подружился со всеми местными мальчишками, особенно с одним из них - Бруно, с хутора неподалёку. Малый он был злой, искушённее меня в сельской жизни и проказах, но мы с ним ладили, я был физически сильней, за что он меня уважал. К тому же, уже начитавшись книг, я знал множество историй, ему неведомых – Бруно, как истинный неофит, внимал мне с открытым ртом, просил рассказывать еще и еще, к вящему моему удовольствию. Его отец – рыбак с продублённым ветрами, вечно загорелым лицом, изрезанным глубокими морщинами, и пронзительно-яркими голубыми глазами, слегка выцветшими, - работал в рыболовецкой артели Звейниекциемс, километрах в шести от нас. Пил он по-чёрному, то и дело избивая бессловесную работягу-жену, и мы с Бруно, который боялся и ненавидел его, постоянно вынашивали свирепые и изощренные планы его убийства. Ну, а пока я тем не менее, иногда напрашивался с ним в море на лов, часто на двое суток, на неприглядном баркасе, который мне тогда казался большим кораблём. Романтическое ощущение это, правда, прошло с первым же порядочным штормом, в который мы попали на этом корыте. Зато с тех пор у меня никогда не было морской болезни, даже в гораздо худших морских передрягах.

  Однажды, летом 53-го, когда мне только-только исполнилось семь, возвращаясь откуда-то, я увидел чудо наяву: возле нашего деревенского сарая стояла кофейного цвета "Победа", заднее сидение которой было застелено настоящим, бордовым с зелёными полосками по краю, ковром. Лицезреть в нашей деревенской глуши «Победу» было равносильно встрече с космическими пришельцами, и я буквально застыл на месте. Теть Лена представила меня паре, - папе с дочкой. Породистую папину физиономию украшала, даже как-то пугающе красивая, окладистая, ухоженная борода, а дочка, со странным именем Люси, девочка моих лет, показалась мне небожительницей (вероятно, потому, что была опрятно и, не по-нашему, как-то почти театрально одета) – в общем, нечто среднее между принцессой и эльфом.
Дядька оказался маститым ленинградским художником по фамилии Левин, профессором ленинградской Академии Художеств, который, очевидно, приехал в «творческую командировку» - набраться вдохновения от наших неизведанных мест, какой и была сельская Латвия в начале пятидесятых для жителя Северной Пальмиры. Художник тотчас же заставил меня позировать у окна, под щебетанье дочки-милашки, и довольно строго, если не сказать грубо, покрикивал, чтобы я не двигался. Мой портрет, написанный сангиной, долгие годы потом висел в нашей рижской квартире, над единственным в нашем доме креслом, и потерялся во время Великого Переезда, к моему безутешному горю. Этот портрет был для меня овеществлённой ниточкой, связывавшей меня с прошлым, с детством, не говоря уж о том, что был действительно прекрасно исполнен.
  За терпение и труды мои, после сеанса (о, восторг! )меня милостиво прокатили в машине, аромат салона которой я вдыхал, переживая чувство блаженства и упоения, едва ли, скажем так, не в апофеозе счастья. Затем, описав круг, меня высадили у дома и моя неземная фея, весело махнув мне ручкой, впорхнула в салон на ковры, машина  медленно тронулась, я же, мечтая продлить миг счастья, чуть ли не в слезах, тогда мне несвойственных, побежал за ней, сбоку держась рукой за багажник и бормоча: "Возьмите меня, пожалуйста"... Но ”Победа” набрала скорость, вырулив на просёлок, и остановившись в горестном недоумении, я вдруг почувствовал жесткую тёткину ладонь на своей шее, услышав сказанное раздельно и сквозь зубы: "Это ещё что такое? Не сметь унижаться! Никогда! Понял?" Не услышав ответа, она добавила более мягко: "Ничего, ещё накатаешься, успеешь".
...Вот уж точно, не верь, не бойся, не проси, даже если прикоснулся  к мимолётному счастью другой, сказочной жизни...
                ***
               
     Про Стихи и прочую литературщину, как неотъемлемую часть скултского детства.

        "Поощрение столь же необходимо художнику, как канифоль смычку виртуоза."
                (К.Прутков)

…Казалось бы, приблатнённая среда обитания моей юности - с ее постоянными драками, разборками, повышенным вниманием к жёстким, брутальным видам спорта, - не предполагала никакого духовного развития. Но это только на первый, поверхностный, взгляд – я-то как раз получил стойкую литературную вакцину и пожизненный интеллектуальный иммунитет именно тогда, во времена моего сельского скултского детства.
  Что действительно определило моё духовное и, не побоюсь этого слова, интеллектуальное развитие — это, конечно, колоссальное количество различных книг на аттике нашего школьного дома в Скулте. Тётка моя, как я говорил, была учительницей русского (а также немецкого) и литературы, а посему имела там сборники "Родных речей" и разных хрестоматий, где были короткие отрывки литературных шедевров - для всех классов. Но не только. Я обнаружил и неизвестно откуда взявшиеся книги времён Российской империи - видимо, из разграбленных во время войны уездных библиотек ближайших городков - Саулкрасты, Лимбажи и Лоде.
Боже праведный, чего там только не было! Прижизненное издание Надсона с «ятями», Андрея Белого, эмигрантский Бурлюк, Игорь Северянин, «Цветы Зла» Бодлера, сборник французской поэзии на русском (Рембо, Верлен), не говоря уже о богатейшем собрания классики, русской и французской. Разбирался я со всем этим со своих семи и аж до шестнадцати. И вот интересно - что дало мне столь неожиданное сочетание жесткой атмосферы послевоенной провинции и запойного чтения, скажем так, возвышенного? Ну, во-первых, интересную комбинацию характера – сочинение сентиментальных стихов в сочетании с умением драться, причём в любой последовательности. Подерешься, попишешь стишки, и наоборот. Но главное – у меня развилось любопытство к громадности и разнообразию форм умозрительной жизни, которая, как выяснилось, была до меня и существовала вне меня, и фантазиям о том, что будет после меня… Литература казалось реальнее, чем самоё жизнь – она, впрочем, в своем роде и есть реальнее, как более реален Дух, нежели унылое обывательское прозябание.
С тех самых пор у меня появился и интерес к слову, к лексике, столь различной у разных авторов, к стилю, порой утонченному, а порой грубо-назидательному, а уж если автор был выдающимся, то я наслаждался, читая, как говорится, запоем.  И наконец у меня на всю жизнь развился совершенно самостоятельный, никем не навязанный, критикой и авторитетами, собственный подход к пониманию и анализу прочитанного. Как и осознание важности, что этот подход - сугубо твой, ибо ты веришь своим эмоциям, для тебя совершенно реальным, а это, мне кажется, и есть главное в восприятии искусства. Надо просто доверять себе…
В общем, количество прочитанного в отрочестве незаметно перешло в качество, мой вкус начал развиваться и оценки стали сложнее, изощреннее, чем «просто нравится–не нравится»; к тому же возникло желание, соприкоснувшись с чем-то талантливым, попробовать и самому. Под воздействием прозы, а пуще всего поэзии, я впервые попытался  рифмовать.
Простые рифмы и стихи писать я научился быстро – и до рассвета петухи кричали.
Томик "Монте-Кристо" лежит раскрытый на подушке и где-то квакают лягушки, встречая летнюю зарю, а я, в поэзию играя, с зарёю тихо догораю и всё никак не догорю...До сих пор.
 Вначале это были грустно-лирические или описывающие природу подражательные вирши – мои единственные импульсы для творчества тех времен, ведь когда вам хорошо, не до лирики; ну а по мере воздействия на меня модернистов, что случилось позже, появились и формалистические выверты, a la Велимир Хлебников. Но, в общем, если не следовать хронологии моей активной "поэтической жизни", можно сказать, что по сути это были более-менее удачно зарифмованные всплески переживаний, впечатлений и несложных мыслей автора, часто повторяющихся, и формально, и содержательно. Большинство стихов писалось довольно легко, без усилий, хотя и зацикливало иногда неотвязное, занимающее все мысли и преследующее до одержимости желание найти рифму, слово, оборот и закончить проклятую строчку или весь стих. Единственным несомненным достоинством поэзии тех лет является, пожалуй, их непосредственность (пишется слитно, извините), искренность и иногда проглядывающее между строк лицо автора, причем без маски, то бишь совершенно беззащитное… Да не поднимется ваша рука кинуть в него камень. Ну, вот и всё, пожалуй, о стихах.

Да, закрывая тему: другим источником моего развития, но не поэтического, а, так сказать, историко-сексуального, была наша, достаточно странная, домашняя библиотека - единственное, что мама вывезла, как это ни удивительно, из лагеря. Это были старые (1892-1902гг.) книги: "Величие и падение Рима" (Ферреро), толстеннейшая "История Античности и Римской Империи", более поздние - "Наполеон" Тарле и "1812", старые, великолепно изданные и подробные немецкие Атласы мира и куча книг по истории религий (всё досоветское), перемежаемые Мопассаном, Рабле, Флобером и старыми книжками "игривого" Пушкина и др. История происхождения этих книг интересна сама по себе – по слухам, это часть знаменитой т.н. Соловецкой библиотеки, которую разрешили собирать с момента основания Соловков - по особому разрешению эта библиотека была мобильной, кочуя в пределах ГУЛАГа. Но это уже отдельная песня, или как говорила моя мама, "особ.статья" (иногда эта статья тянула на стояние в углу, а иногда на 10 лет строгого...).


Рецензии
Очень хорошо написано, и литературно вполне профессионально. Что касается чтения с детских лет - похоже на мои воспоминания, да наверно так и у всех, кто рано начал читать. Я даже научился читать сам в 3 года, меня не учили и буквы не показывали. Всю жизнь сам удивлялся, как это могло получиться, а недавно повстречал автора, у которого, оказывается, было точно так же.
Борис, хочу вот поделиться ссылкой. Совсем недавно, 1 сентября, умер мой друг замечательный поэт Владислав Пеньков. Никак не могу привыкнуть, что его больше нет. Я совершенно серьёзно считаю его одним из лучших поэтов современности, без всяких скидок на большую или меньшую официальную известность. На Стихи.ру его страница под именем "Из Бургоса". Вот ссылка: http://stihi.ru/avtor/cjkjvjy86
Можете почитать, если будет желание. Я думаю, что Вас не могут не затронуть стихи Влада.

Владимир Алисов   23.03.2021 00:05     Заявить о нарушении
Во-первых, спасибо большое, что заметили, прочли и поощрили. Мы для того и делимся своими эмоциями и воспоминаниями, чтобы найти отклик у других.
Спасибо Вам за ссылку - уже читаю Славу. И правда, - поэт он замечательный и лицо такое хорошее. Жалко ужасно. Почему так рано уходят молодые и талантливые? Мои глубочайшие соболезнования его семье и вам, как его другу. Пухом земля ему, а оставшимся - его стихи и Вечная Память.
Всего, Вам, самого хорошего.

Борис Мандель   23.03.2021 06:03   Заявить о нарушении