Бутылка Тархуна короткие рассказы о жизни

Бутылка «Тархуна»

Самое грустное, щемящее и незабываемое мое воспоминание – о старшей сестре. Я очень любила ее, видя недостатки, болезнь и неприятные проявления этой болезни: всегда превратное мнение о других, досада ли на свое состояние, зависть ли к чужому благополучию или просто следствие диабета, от чего помогли бы, вероятно, какие-нибудь давным-давно известные таблетки от депрессии. Я ее любила, всегда испытывая чувство неловкости за свое относительное здоровье, очень относительный достаток или просто за то, что мне хоть иногда бывало хорошо и спокойно. Ей всегда было плохо и неспокойно. Бедность сопровождала нашу семью всю жизнь, нет, не нищета, не голод, а бедность: когда ходишь по магазинам, только чтобы смотреть, когда купленная помада и та в радость, когда не чувствуешь себя человеком, хотя все время работаешь. Помню сестру чаще всего лежащей на кресле-кровати – грузную, с тревожными глазами. Хотя она и не всегда была такой – была и стройной резвушкой, записывавшей в особую тетрадочку, кто о ней что сказал приятного: «красивая» или «хорошенькая», над чем я, тогда еще по сравнению с ней совсем девчонка (хотя разница была всего в два года), смеялась и чуть по-детски презирала ее. Потом она заболела диабетом, сникла, муж начал изменять, и она как-то вся обмякла, сдалась, резко ухудшились ее самочувствие и внешний вид, а потом совсем ослепла, жалко было ее, и, несмотря на мою любовь к ней, она раздражала даже меня своим постоянным «негативом».

И вдруг между нами однажды произошел совсем короткий диалог, в совершенно ином ключе, странный какой-то, он застрял в моей памяти, думаю, уж теперь до конца жизни. Она сказала мне: «А знаешь, я почти никогда не была счастливой, никогда, только один раз помню, как ощутила, что такое счастье: был солнечный день, я неплохо себя чувствовала, впереди были выходные, мне очень хотелось пить, и я знала, что скоро приду домой, а в сумке у меня бутылка холодного «Тархуна»…
Бедная, бедная, моя сестричка, вернуть бы тебя хоть на денек, но ты умерла рано, всего в пятьдесят четыре года, резко похудела, став красивой, как в юности. Маму помню у гроба, которая все повторяла одно: «Это моя дочка, дочка моя отмучилась». Мама и сама через год отмучилась, не пережила ее смерти.

Маршрутка

В жизни порой случаются удивительные явления, которым невозможно дать хоть какое-то объяснение, разве что признав собственную неадекватность. Однажды возле метро я как всегда села в маршрутку, чтобы ехать домой, остановок, как сейчас помню, было восемь. Сидела я возле окна на втором от начала сиденье, потому и видела так хорошо то, что происходило. Набилось довольно много народа, когда к уже закрытой двери приблизился мужчина бомжовского вида, почему-то с очень грязными руками и длинными черными ногтями. Я еще про себя подумала (о шофере): «Хорошо бы не открыл». Он и не открыл, а быстро набрал скорость, и мы поехали. Точно, что этот человек не сел, потому как какое-то время рука его скользила по двери, а потом оторвалась. На остановке другого транспорта не было, автобусы ходили тогда довольно редко, а маршрутки и подавно. Постепенно люди стали выходить, но другие не садились, и, каково же было мое удивление, когда на четвертой остановке от конечной этот человек – именно он, я сразу узнала его по необычайно длинным ногтям – точно так же, тем же движением, распластав по стеклу руку, открыл дверь и вошел в уже полупустую машину. Мне никогда еще не было так страшно. Стоял он ко мне все время задом, да я и не пыталась разглядеть его лица. Еще через две остановки он вышел. Так, это чудесное вторичное появление и осталось для меня загадкой. Странно и то, что бомжи обычно не лезут в маршрутки, предпочитая автобусы. Не менее необычным было и то, что он не заплатил за проезд, ведь это было задолго до того, когда исчез этот вид транспорта как класс. Неужели его видела только я? Меня это долго преследовало, потом забылось со временем. Я здорова и ничем таким типа галлюцинаций никогда не страдала.

Опаль

Первой книгой, которую я полюбила до одури и душевной тоски, где нашла все своё, до запятой, до единой буковки, которую готова была носить на груди, оказалась для меня повесть Маркеса «Палая листва». Было дело в Тамбове, откуда я родом и где училась в школе со странным уклоном: химико-французским – это была французская спецшкола, да еще и с усиленным преподаванием химии. Училась я в десятом классе, и небольшие деньги, которые у меня тогда случались, тратила уже не на пирожные (я обожала корзиночки, несмотря на, мягко сказать, плотное телосложение), а на книги. Книги были дешевы тогда, да и дома было что почитать, не так много, как хотелось бы, но книги были. И все же книжный я никогда не обходила стороной.

Иногда прямо на улице выстраивались лотки с подержанными книжками, они были совсем дешевые, но часто неаккуратно выглядели, и не хотелось их залучить себе в собственность. А тогда почему-то у меня уж совсем мало оказалось денег, а захотелось приобрести многое: «Кутузов» был, «Барклай де Толли» (в то время я очень увлекалась Наполеоном и войной 1812 года, изучала диспозиции сражений, знала всех наполеоновских родичей и генералов), короче на все эти соблазны денег у меня не хватало. Хватило только на самую тоненькую книжку под названием «Палая листва» (в переводе Люберецкой) какого-то неизвестного мне Габриэля Гарсия Маркеса. Витиеватось имени автора (прости Господи, ведь я ничего о нем тогда не знала, дурында, здоровая уже) меня немного отпугнула, но без покупки я уйти не могла. И купила себе любовь на всю жизнь. Перечитала потом всего, разумеется, но ни одну его вещь не люблю так, как эту, и уже не полюблю теперь. Вру, конечно, обожаю и «Полковнику никто не пишет» (она была в той же тонкой книжке), очень люблю «Хронику необъявленной смерти», да все люблю. Когда он умер, рыдала как белуга, дозвонилась на «Эхо Москвы»!!! И вещала там долго, они только удивлялись, что сравнивала переводы, как настоящий знаток, да я и есть его знаток. Если он для кого и писал, то и для меня тоже. Я – тоже опаль.
Но у этого события было продолжение.

Книгу эту, в мягкой обложке и довольно тонкую, я взяла с собой в Москву, когда поехала учиться в МГПИИя. Чтобы не взять, не могло быть и речи, найдешь ли? Да и та была особенно мила. Кончила учебу, устроилась на работу в Центральную научную сельскохозяйственную библиотеку, часто возила ее с собой в метро и перечитывала. Но однажды пришлось мне ехать в автобусе-гармошке, тогда такие огромные «Икарусы» ходили еще. И вот, стоя как раз посредине этой гармошки на стыке двух салонов, я уронила ее, и она упала в пробоину в этой гармошке, упало всё, осталась в руках одна обложка. Я была так расстроена, что и не передать, увидела в этом дурное предзнаменование. К счастью, мне, узнав о моем горе на работе, одна очень хорошая женщина, моя коллега, подарила свою, точно такую же, сказав, что не очень-то большая поклонница Маркеса, а эта вещь ей и вовсе не нравится. Я была счастлива, книжечка была новая, не затасканная, как у меня, хотя по той книге я тоскую до сих пор. Где ты, моя первая любовь, в каком мусорном контейнере кончила свои дни, что тебе помешало дожить со мной, прижатой к любящей груди? Прощай навсегда!

Меднинская деваха

Бабушка моя была удивительным, прекрасным, добрейшим, высокообразованным и очень умным человеком. Закончила она Тамбовский Институт благородных девиц, прекрасно знала несколько языков, свободно говорила на «мертвых» языках и профессионально переводила с немецкого и французского. Подумать только, бабушка моя могла бы стать фрейлиной, поскольку «шла на шифр», оканчивая Институт, а лишь шифристки могли сделать себе карьеру при дворе. Но бабушкин отец, священник, преподававший в том же Институте Закон Божий, был категорически против того, чтобы бабушка была «интерном» в этом учебном заведении, так как считал, что проживание там испортит бабушку в нравственном отношении. А «экстерны», те, кто просто учился там, но не жил, не могли рассчитывать на шифр и при самых выдающихся учебных заслугах. Поэтому бабушке заменили шифр золотой медалью. Позже мы ее продали, когда совсем бедствовали, бабушка захотела, чтобы это произошло при ее жизни, так как боялась, что мы не сможем доказать, откуда у нас эта медаль. Огромная, червоного золота, с красивым рисунком в виде виноградной лозы, она была отнесена в обычную скупку тамбовского ювелирного магазина «Рубин» и продана, можно сказать, за копейки. Но тогда она нас (вернее, мою семью) немного выручила. От своей доли я сразу отказалась, поскольку я жила в Москве и все-таки немного получше жила, чем остальные мои близкие.

Бабушка меня и выучила французскому языку. Пыталась и немецкому, но как-то не пошло, хотя какое-то время я училась так: день бабушка говорила со мной на немецком, день на французском. Немцы тогда в народной памяти были еще «фашисты», и я не хотела изучать этот язык. Французский был мне куда милее. Но училась я с напрягом, хотя, по словам бабушки, была способной. В детстве всегда хотелось поиграть, почитать что-то понятное и милое, а это все-таки было усилие, да и что-то искусственное, в тогдашнем моем понимании, для жизни.
Бабушка, закончившая филологический факультет и аспирантуру уже при советской власти, говорила образно, умно, прекрасно, но иногда любила побаловать себя простонародными выражениями. Она очень любила Даля, считала его труд по изучению местных наречий уникальным и щедро черпала из этого источника. К советской власти бабушка в целом относилась хорошо, единственным расхождением у нее с ней был вопрос о религии. Бабушка, дочь, внучка и правнучка священников, она была глубоко верующим человеком, хотя и не слишком жестко «практикующим», то есть могла и пост нарушить иногда, и всякое такое, но верила глубоко и была настоящей христианкой по отношению к людям, то есть не смешивала человека и его грех. Замечательной ее чертой было ровное и уважительное отношение к людям самых разных социальных групп, никогда она не допускала в общении с ними различий. Когда ей пришлось работать в «школе взрослых», проще «ликбезах», у нее в ученицах было много неграмотных и даже немолодых крестьянок, так вот, она так преподавала им «Мать» Горького, что те часто плакали на уроках и просили: «Ольга Николавна, прочти еще Матрю нам сама».

Мечтой бабушки было мое поступление в Институт им. Мориса Тореза, только туда, но ведь о знакомствах и тем более деньгах  (взятки уже широко практиковались) речи быть не могло. Мама моя, отец, все были против этой «авантюры», и все же папа повез меня в Москву, с трудом собрав деньги на дорогу (а ведь он был фронтовик, ушел добровольцем в семнадцать лет на фронт, но мы всегда жили очень бедно, да таких много было у нас в провинции). Съездила я на экзамены, хотя и готовилась сама по всем предметам: ровно в восемь отправлялась в Областную библиотеку и занималась там, дома жили всемером в одной комнате. Остальное рассказывала мама: «Вижу, бежит бабушка, лицо светится, сначала ничего сказать не могла от волнения, а потом закричала: «Поступила! Поступила!» А чуть позже сказала: «Вот что дала советская власть – нищая меднинская деваха поступила в лучший институт страны! Село Медное – это местечко, неподалеку от Тамбова, откуда был родом мой отец. Меня эта характеристика немного смутила, «меднинской девахой» я себя не считала, да и не производила такого впечатления, надеюсь. Но, по сути, она была права. О прошлой эпохе часто говорила, что при царе было много несправедливости, но большевиков не любила.

Санный путь к Гюго

Когда мне было лет пять или шесть, в школу я еще не ходила, в морозные зимы бабушка часто возила меня на санках по нашей улице, особенно если идти нужно было куда-то далеко и по делу. Например, так мы с ней ходили в Областную библиотеку, где она встречалась с заведующим библиотекой, помешанном на французском языке, которому не с кем было на нем пообщаться, как выяснлось, кроме моей бабушки. Жили мы с ней вдвоем, а значит, приходилось брать и меня. Библиотека представляла собой старинное, по моим тогдашним представлениям, здание с высокими лестницами, отделанными бронзовыми завитушками (губернской столицей был все-таки Тамбов), со множеством кабинетов, высокими столами с зелеными лампами в читальне и еще со старинными стульями, у которых сиденья имели конусообразную форму, пардон, противогеморройного назначения. Из одного из этих кабинетов навстречу бабушке поднимался маленький неприметный мужчина средних лет, лицо его полностью выветрилось из моей памяти, помню только круглые очки и отсутствие малейшего интереса к моей персоне, что меня очень устраивало, так как я была стеснительной. Между ними сразу завязывался бойкий и неисчерпаемый разговор – на французском, разумеется, и обо мне вспоминали не сразу, а когда вспоминали, то запускали в детское отделение, где я могла делать, что моей душе угодно, и брать книжек, сколько захочу (скажу по секрету, даже не возвращая, что очень редко, но все же случалось в силу разных непреодолимых обстоятельств). Первое время, ошалев от неисчерпаемости возможностей, я просто стояла и смотрела на пухлые, не всегда опрятные, сотнями прочитанные детские книжки, более того, новенькие и чистые вызывали недоверие: наверное, неинтересные, думала я. Потом я брала, что приглянулось, книг пять, шестую всегда было мучительно брать, я понимала, что это перебор, и откладывала наименее привлекательную до следующего раза. Не помню названий, в памяти осталось только что всегда среди них одна-две были чудесным подарком, но прочитывала я их все до единой. Попадались и не по возрасту, их тоже прочитывала.

Хорошо научилась я читать еще до пяти лет, а потом уже удержу не было. В ход шли и «Анна Каренина» и «Морские рассказы» Станюковича и многое неподходящее, что было дома, но во всех было очарование новых граней жизни, не всегда, может быть, и своевременных. Особенно я любила сказки, любые, например, «Сказки народов мира», где было множество разных миров с китайскими косичками у мужчин, с островерхими голландскими домиками, с чудными и непонятными мечтами индейских детей. Каким подарком однажды стала для меня книга «Серебряные коньки», которую я перечитывала до бесконечности. Вообще мне нравились книжки, в которых в итоге торжествовала справедливость. И поэтому я не любила «Козетту», непонятно зачем вырезанную, для детей из «Отверженных» Гюго. Кончалась она грустно – что это за черный гардероб для маленькой девочки? Не говоря уже о смерти ее матери Фантины.  Видимо, скорбь, заложенная в этом отрывке романа, превосходила возможности детской души, и та ее отторгала.

Не помню, с каким урожаем мы возвращались из библиотеки в тот день, когда я по-настоящему полюбила Гюго (главное, что прочесть пятилетнему ребенку, а не герой-ребенок в книжке!) Был довольно сильный мороз, я была укутана в вязаный серый платок, щеки горели, бабушка рассказывала, что я тогда часто отмораживала щеки, и ей приходилось тереть белые пятна шерстяными рукавицами, но как-то все обходилось. Было уже темно, на небо, ясное, почти прозрачное, хотя и сине-черное, обильно высыпали звезды. Красота была неземная, она рождала ощущение полной гармонии, и непонятно было, чего еще можно желать на свете: впереди счастье новых книг, рядом – бабушка. Я сказала ей тогда, что, наверное, ничего не бывает красивее звезд на небе, а бабушка прочла мне на французском отрывок из «Отверженных», в котором говорилось примерно следующее: «Есть на свете зрелище более величественное, чем море, – это звездное небо; но есть ли на свете что-то более величественное, чем глубина человеческой души». Примерно так, на французском это просто божественно, ведь Гюго, прежде всего поэт (кстати, во Франции его считают посредственным прозаиком, но несравненным поэтом-романтиком). Меня эти слова ошеломили и остались во мне на всю жизнь. Я в своем нынешнем возрасте не очень люблю Гюго, хотя в молодости прочла всего и нередко приходила в восторг. Но очарование того зимнего санного пути к Гюго меня уже никогда не оставит, как здорово, что они были, эти романтики!

Валиха

Несколько незабываемых лет я прожила на Мадагаскаре, было мне тогда слегка за тридцать, а сыну моему лет восемь, но воспоминание об этой стране до сих пор самое яркое в его жизни. В моей – нет. До этого я год провела в Алжире, и эта страна произвела на меня гораздо более глубокое впечатление. На Мадагаскаре я однажды с рынка, помимо огромных корзин с провизией, а таскали их нам специально нанятые «мальчики», без которых невозможно было обойтись – не оплатишь носильщика, значит, тебя обязательно обманут, обкрадут, как-нибудь, короче,  объегорят, как сказала бы моя бабушка. Поэтому «мальчики» были разрешены нашим советским начальством в торгпредстве и даже жестко рекомендованы. Были они всегда очень худы, бессловесны, с бесенятами в глазах – с ними шутить не стоило. Так вот, один раз на рынке, а о них разговор особый, я соблазнилась на местный музыкальный инструмент – валиху. Это нечто, напоминающее полую трубу, длиной бывает обычно около метра, но я выбрала покороче, сантиметров в шестьдесят. Вокруг нее с внешней стороны натянуты струны – от двадцати до двадцати трех. От прикосновения к этим разным по толщине металлическим струнам пальцами возникает мелодия, она уже получается сама собой эта мелодия, а там уж все зависит от твоей индивидуальной манеры. Я как-то удивительно быстро освоила без чьей-либо помощи этот нехитрый инструмент и, не будь у меня обилия домашних дел: готовили все всегда сами, никакой кулинарии, стирки были постоянно и т.д., то наверняка я целыми днями могла бы сидеть и бренчать на этой чудо-валихе. Она давала мне все то, в чем я испытывала необходимость и чего не имела, утоляла мою тоску по близким, по родной природе, по всему и всем, с чем и с кем пришлось расстаться. Я тихонько напевала все известные мне жалостливые песенки, иногда и плакала, если рядом не было никого, короче, валиха составляла важную часть моей мадагаскарской жизни. Хотелось поскорее отделаться от домашних дел и – к валихе. Со временем я научилась довольно искусно на ней играть, но никогда никому не демонстрировала своего умения, да никто этим и не интересовался. Иногда зайдет кто-нибудь и спросит: зачем это тебе, ведь инструменты запрещено вывозить, как и крокодильчиков и прочее достояние местной флоры и фауны, а что ответишь? Жизнь ведь она и на Мадагаскаре жизнь, и для этой жизни нужна отрада для сердца, а вывозить не обязательно, да и зачем все вывозить, есть для этого память. Много, много приятного связано у меня с валихой. Как вообще все мы похожи, люди. Это я особенно ярко ощутила именно там, на Мадагаскаре. Смешно сказать, но когда я вернулась в Союз (тогда именно так говорили), я все крутила головой по сторонам и недоумевала: где же люди? Я привыкла к темной коже малагасийцев и считала ее привычной, себя ведь не видишь. Часто я ловила себя на том, что многие из моих малагасийских знакомых, а их было немало – обслуживающий персонал, водители, их семьи, продавцы в магазинах, куда часто или даже постоянно ходили, мне казались более близкими и понятными, чем наши жены дипломатов, снисходительно на них взирающие как на людей второго сорта.

Мне нравился малагасийский народ (ни в коем случае не «мальгаши» – это для них оскорбление). Я хорошо знала французский, поэтому общение с ними не представляло для меня труда, за редким исключением все они неплохо говорили на этом языке. Меня привлекало в местных жителях их простодушие и искренность, умение посочувствовать, хотя бывал разный народ, разумеется, на том же рынке меня не раз обкрадывали, то манго стянут, то авокадо – а ты не зевай и в следующий раз бери себе другого «мальчика». Для большинства местных я, конечно, была иностранка, то есть богатая, способная дать что-нибудь, но для образованных малагасийцев – другое дело, те любили поговорить о чем-нибудь глобальном, смыслоопределяющем. Даже не верилось, что несколько веков назад они так серьезно отставали в развитии от европейцев. Но мы, русские, ведь жили неподалеку от столицы – местные называют ее Тана (вместо Антананариву) с ее относительной цивилизацией, а при поездках вглубь страны открывался практически первобытный быт, простите за тавтологию, местного населения – хижины из пальмовых листев, огромные ступы, где они толкли бог знает что, лепешки, жарившиеся прямо на камнях, и много чего экзотического для нас, сыновей и дочерей прогресса. Природа Мадагаскара по-своему прекрасна – только там я видела такие заросли бананов, в которые и стреле негде упасть, а только лишь воткнуться в банан. Роскошные алые цветы с детскую голову, баньяновые рощи со свисающими корнями, которые я видела только на картинках, изображающих индийские пейзажи, растрескавшиеся стекла рисовых полей, точно сошедшие с картин китайских художников, кактусы, море кактусов, невероятно огромных, цветущих на все лады. И конечно крокодилы, и не только в Зоологическом саду, но и прямо на рисовых полях иногда, лениво задирающих свои лживодремотные головы. Оттого на Мадагаскаре очень много калек, особенно детей, без руки или ноги, крокодилы эти агрессивны и часто нападают на людей, особенно если их потревожить. Про мелочь пузатую даже говорить нечего: десятисантиметровые богомолы, бабочки с чудовищным размахом крыльев, одну такую я видела своими глазами, желтую, длинноногую и нахальную, ничего не боящуюся.

Много можно рассказывать о Мадагаскаре, например, как я попала случайно, оторвавшись от своих приятельниц на рынке, в колонну людей, совершавших обряд «переворачивания», один из самых зловещих и неистребимых на Мадагаскаре, когда покойников достают из могил (на разных этапах их там пребывания) и переворачивают кости усопших, устраивая им что-то вроде переодевания в более свежие одежды. Колонны эти на самом деле страшны, непредсказуемы и агрессивны, чему виной отнюдь не природные свойства мадагаскарцев, а крепкий алкоголь (ром) который они обильно употребляют при совершении церемонии. Однажды они закидали камнями проезжавший мимо автобус с русскими детьми, которых везли в школу, хотя к русским малагасийцы относятся лучше, пожалуй, чем ко всем другим европейцам, с какой-то особой теплотой. Только благодаря нашему умелому местному шоферу тогда никто не пострадал. Люди тащили гроб с покойником, пели, танцевали и всячески демонстрировали покойному родственнику свое благополучие и процветание. Кое-кто играл на музыкальных инструментах, в том числе и на том, с помощью которого я утоляла на чужбине свою тоску.

«Плачет над морем чайка…»   
 
Было время, когда в одном издательстве в 1990-е годы – с правами была еще полная неразбериха, – мне дали в перевод трилогию, состоявшую из трех больших книг «Перстень льва», «Перстень волка» и «Цикламор». Я успела перевести две книги полностью, а от третьей осталось несколько десятков страниц, так что практически почти все было переведено. Потом это издательство «Уникум» развалилось, перевод остался невостребованным, а в 2006 году я увидела на книжных полках эту трилогию, переведенную другим человеком. Прочитав несколько десятков страниц этого перевода, я с гордостью могла сказать, что мой сильно выигрывал от этого сравнения, но такова уж его судьба, очень напоминающая мою собственную.  Дальше читать я не стала чужой перевод, потому что во мне живет мой собственный, полный всяких разных смыслов, которые я хочу сохранить в себе в нетронутом виде. Почему я об этом вспомнила? Там в одном месте первой книги приводится песенка чайки, летящей над морем, у которой пропал птенец, и она все поет и поет эту песенку, и не может успокоиться.

На мои сорок пять лет мне подарили гитару. Подарил мой второй муж Гена. Это была простенькая ленинградская гитара, на которой я сразу начала бренчать по-своему, освоив кое-какие аккорды. Позже Гена же подарил мне отличную испанскую гитару, жаль только она была для меня великовата, ему-то она была впору, хотя подарена была именно мне, без всякого там прицела. Учились бренчать мы оба и одновременно, так как оба не умели никогда играть и всегда этого очень хотели. Оба и научились именно бренчать, на большее нас не хватило. У Гены был приятный голос, и он любил петь «на публике» (когда родственники приходили в гости), у меня же для гитары было чисто индивидуальное употребление. Пела я гораздо хуже, но играла, пожалуй, лучше, переходя на разные лады, да и подбирать мелодии могла быстро, видно, слух был лучше, чем у него. Но гитара меня очень выручила, когда я не виделась с сыном долгое время, когда он на меня обиделся, что я дала его электронный адрес одной девушке без его разрешения. По сути, он был прав, просто я знала, что эта девушка очень увлекалась «Формулой 1», и хотела ему найти собеседника для Интернета, но все равно он был прав. Однако наказание последовало жестокое, он порвал со мной все отношения на несколько лет.

Как я все это пережила, сейчас уже не знаю. Но, приходя с работы, я очень часто брала гитару и пела эту «песенку чайки», пела, пока хватало слез, и так, выплакавшись, могла продолжать жить дальше. Заканчивалась она словами, рвущими душу: «Где же ты мой сыночек, есть ли еще на свете?» Короче, в то время эта огромная трилогия с массой сражений и всего на свете – от алхимии, поисков философского камня, Жанны д Арк, восстаний до множества любовных и романтических историй, свелась для меня к «песенке чайки», которая и вовсе там ничего не значила. Книгой этой я была очень увлечена, часто разговаривала, воображая себе встречу с автором, восхищалась ей, жила ей, но все это было… до моей размолвки с сыном, показавшейся тогда непоправимой. Потом все потеряло смысл, хотя я и продолжала переводить книгу, и в итоге в моей памяти осталась только «песенка чайки», словно вобравшая в себя всю ту страстную эмоциональность, которую вызывала у меня трилогия в процессе ее перевода до «рокового события». Слава Богу, потом сын осознал несоразмерность наказания преступлению, и мы наладили вполне нормальные отношения. Ведь жизнь короткая такая.

И еще один вечер почему-то вспомнился в связи с гитарой. То ли это был Новый год, то ли просто приезд к нам моей младшей сестры Юли с Сережей, ее мужем. Мы вчетвером сидели в полутемной комнате и пели по очереди под гитару. Вернее, пела в основном Юля, у нее был такой чудесный, несильный, но проникновенный голосок, и она пела перевод Пушкина из Вольтера, где есть такие строки: «Кто примениться не умеет к своим пременчивым годам, тот горечь их одну имеет», и другие не менее прекрасные слова. Пела она с большим чувством, мы все сидели безмолвные, словно она оживляла и давала жизнь этим давным-давно произнесенным (и переведенным на другой язык!) двумя гениями, и они открывались нам во всей их безжалостной полноте и правдивости. Всех нас связывало в этот момент одно чувство, и мы были именно объединены искусством. Потом зажгли свет, разошлись, жизнь пошла своим чередом, разъехались, но это мгновение было и уже не забудется. Двоих уже нет на этом свете, остальные двое уже постарели и не смогли бы ничему уже предаваться с таким вдохновением – ни петь, ни внимать этому пению и этим стихам. Спасибо вам, дорогие, всем – и поэтам, и исполнительнице, и соучастникам этого волшебства. Хотя тенью меня убивала, уничтожала разлука не столько физическая, сколько моральная, с сыном, я отвлеклась от своего постоянного уныния и наслаждалась тем, что тогда происходило.

Но был и другой новый год, 2000-й, рубеж веков, когда мой сыночек приехал и встречал его с нами. Каждому, в том числе и гостям, был заготовлен подарок. Это был год Дракона, поэтому самый символичный и чудовищный был подарен мне – устрашающего вида динозавр, короче, всем-всем сын привез подарки, даже немного поиграл на гитаре, всех очаровал, поскольку играл лучше всех, потом мы все писали стихи, и у него вышли замечательные, немного необычные по форме, но совершенно оригинальные, ни на чьи не похожие. Я блаженствовала тогда, это я помню (потом что-то разладилось, испортилось немного), но то был момент самого полного счастья.
 


Рецензии