de omnibus dubitandum 119. 185

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТНАДЦАТАЯ (1918)

Глава 119.185. СКОРО КОНЕЦ?..

    Урицкий присел за стол и, стал что-то писать. Бонч-Бруевич вертелся около него, и что-то с жаром ему доказывал.

    Ко мне подошел с успокоительными словами Елизаров:

    — Право, не волнуйтесь, Георгий Александрович. Вот уж не стоит… У Урицкого, видите ли, теперь просто мания… старается что-то уловить и тычется носом зря… все ищет корней и нитей.

    — Да нет, Марк Тимофеевич, — сказал я, — мне все это противно… Какие-то нелепые подозрения, намеки… И я буду требовать расследования, чтобы выяснить эту атмосферу каких-то недомолвок и пр….

    Урицкий, между тем, кончил писать и передал написанное Бонч-Бруевичу, который, пожимая плечами, прочитал написанное и опять стал что-то доказывать Урицкому, горячо ему оппонировавшему. Наконец, Бонч-Бруевич махнул рукой и понес бумагу в помещение Совнаркома.

    Началось заседание Совнаркома. Урицкий взволнованно бегал по зале, подходя то к одному, то к другому и о чем-то с жаром говорил, усиленно жестикулируя и посматривая на меня. Прошло несколько времени и из залы заседания вышел Елизаров вместе с каким-то высоким седым человеком. Они направились ко мне.

    — Ну, вот, Георгий Александрович, Совнарком рассмотрел заявление товарища Урицкого и нашел его неосновательным и постановил не заниматься этим делом…

    Но если вы хотите и настаиваете, то вот товарищу Стучко, — он указал на своего спутника, — с которым прошу познакомиться, поручено вас выслушать.

    Заговорил Стучко. Он предложил изложить сущность дела. Я ему сказал, что дело очень простое: мне отказывают по каким-то неизвестным мне подозрениям, в разрешении на выезд заграницу… И Стучко и Елизаров потолковали еще со мной и ушли на заседание, сказав, что доложат Совнаркому. Прошло довольно много времени, прежде чем они вышли снова.

    — Вот, Георгий Александрович, — обратился ко мне Елизаров, — товарищ Стучко сделал свой доклад по делу Урицкого. И Совнарком решил, что товарищ Урицкий не имеет никаких оснований не выдавать вам разрешения на выезд и должен вам выдать заграничный паспорт… И вообще, плюньте на это дело… все это обычные кружковые дрязги!..

    И тут же, подозвав Урицкого, он передал ему решение Совнаркома. Дело было кончено. Но необходимо отметить, что тут началась настоящая обывательщина: Урицкий заявил мне, что я должен подать обычное прошение и не здесь, а на Гороховой, в помещении градоначальника, в общем порядке. И три дня меня еще манежили.

    Урицкий вымещал на мне, заставляя меня стоять в очередях и ездить то на Гороховую, то в Смольный, требуя каких-то справок и пр. Но, наконец, паспорт был у меня в руках и, наскоро собравшись, я снова двинулся в Стокгольм через Финляндию на Торнео и Хапаранта…

    Я посвятил сравнительно много места описание моего столкновения с Урицким. И сделал я это не для того, чтобы повествовать о моих злоключениях, а лишь потому, что как-никак, а ведь Урицкий был историческим лицом, независимо от величины, и мне кажется полезным показать этого героя, ликвидировавшего Учредительное Собрание, в другой сфере его деятельности!..

    Скажу правду, что только в Торнео, сидя в санях, чтобы ехать в Швецию на станцию Хапаранта (рельсового соединения тогда еще не было), я несколько пришел в себя, ибо, пока я был в пределах Финляндии, находившейся еще в руках большевиков, я все время боялся, что вот-вот, по телеграфу меня остановят и, вернут обратно.

    И, сидя уже в шведском вагоне и перебирая мои советские впечатления, я чувствовал себя так, точно я пробыл в Петербурге не три недели, как оно было на самом деле, а долгие, кошмарно долгие годы. И трудно мне было сразу разобраться в моих впечатлениях, и первое время я не мог иначе формулировать их, как словами: первобытный хаос, тяжелый, душу изматывающий сон, от которого хочется и, не можешь проснуться. И лишь много спустя, уже в Стокгольме, я смог дать себе самому ясный отчет в пережитом в Петербурге…

    Отдохнув с дороги, я через два дня явился к Воровскому, чтобы сообщить о принятом решении продавать в Швеции при моем посредничестве запасы наших вин.

    Он, по-видимому, был очень неприятно удивлен, увидя, что я, вернулся жив и здрав, но сперва хотел было встретить меня по-прежнему, как доброго знакомого.

    — А, вот и вы! — начал он. — Хорошо ли съездили?.. Что там новенького?…

    — Как видите, — сухо ответил я, — несмотря ни на что, я таки вернулся. И вот, в чем дело…

    Тут я изложил ему выработанный нами проэкт вывоза старых вин. Ему это сообщение не понравилось и он, не скрывая уже своей неприязни ко мне, сказал:

    — Все это очень хорошо, но почему это дело возлагается на вас и на Красина? Ведь в Стокгольме, насколько мне известно, я являюсь официальным представителем РСФСР… Казалось бы, естественным возложить это дело на меня… или вообще поручить мне организовать его.. Ну, да впрочем, раз такова воля начальства, я должен повиноваться…

    — Да нет, — ответил я, — пожалуйста, берите его на себя. Я вам передал только по указанию Ленина об этом решении и проэкт. Но у меня нет ни малейшего желания нарушать ваши прерогативы…

    Я, признаться, был рад, что дело этим кончилось, так как не сомневался, что, если бы я принялся за него, то Воровский употребил бы все меры, чтобы мешать мне, пошли бы дрязги… Когда этот вопрос был у нас письменно оформлен, и я собирался уже уходить, Воровский вдруг спросил меня снова дружески-интимным тоном:

    — Ну, Георгий Александрович, скажите мне теперь по-товарищески… что?.. Очень плохи дела в Петербурге?… Скоро конец?..

    — О, нет, все идет великолепно, — сухо ответил я и, оборвав этим наше свидание, ушел.

    Само собою, я написал Красину о моем разговоре с Воровским и о том, что я отказываюсь от этого дела, и просил его передать об этом Ленину. Месяца через два я получил от Красина письмо, в котором он, между прочим, сообщал, что собирается в Стокгольм.

    К этому времени положение Воровского, как посланника, значительно окрепло. Он снял помещение для своего посольства, расстался с «Сименс и Шуккерт» и назначил себе в помощь в качестве торгового агента некоего Циммермана, мужа сестры своей жены, которому были приданы и консульские функции.

    Я знал несколько этого Циммермана. Это был неудавшийся кинематографический артист, человек без всякого образования с резко выраженными черносотенными симпатиями, очень безалаберный, не имевший ни малейшего представления о торговых делах. С Воровским я почти не видался, лишь изредка встречая его у жены Красина, причем мы с ним никогда не разговаривали. Но, так или иначе, до меня доходили слухи о деятельности представительства.

    Отмечу вкратце, что в то время Стокгольм, как столица нейтрального государства, представлял собою весьма оживленный торговый центр, наполненный всякого рода дельцами-спекулянтами, торговавшими всем, чем угодно, и составлявшими себе громадные капиталы.

    Естественно, что, когда на рынок выступила и РСФСР, вся эта армия дельцов устремилась в советское посольство и пользуясь случаем, стала сбывать ему всякие негодные товары. И в «Гранд-Отел», где, по существу, находилась черная товарная и валютная биржа и где ютились все эти спекулянты, заключались громадные сделки, и оттуда же шли по всему городу разговоры обо всех ловких проделках, о колоссальных куртажах, о сбыте негодных товаров и пр. и пр.

    Но в мою задачу не входит приведение этих слухов и разговоров и, потому я не буду их повторять. Однако, было одно обстоятельство уже общественного значения, вышедшее за пределы простых слухов и ставшее одно время довольно сенсационным, о котором я вкратце и упомяну. Как я отметил выше, около советского правительства ютилось немало темных дельцов.

    И вот в Стокгольме же произошло несколько убийств (не могу привести, сколько именно было случаев) людей, ведших дела с представительством. Убийства эти произошли при обстоятельствах весьма таинственных, и вскоре в городе заговорили о какой-то специальной организации, расправлявшейся с близко стоявшими к представительству лицами…

    Слухи ползли и ширились и принимали подчас какие то фантастические размеры… Об этих убийцах и убийствах Воровский написал брошюру под заглавием, если не ошибаюсь, «Лига убийц». Я читал ее и, насколько помню, она ничего не разъяснила. И вопрос этот так и остался, в сущности, весьма загадочным…

    Когда-нибудь беспристрастная история раскроет его, а также и роль Воровского…

    Между тем, приехал Красин. Мы встречались с ним почти каждый день и, само собою, все время говорили о том, что у нас обоих болело — о России, обмениваясь нашими впечатлениями и наблюдениями. Сообщил он мне подробности — уже общеизвестные — о разгоне Учредительного Собрания…

    Как и понятно читателю из вышеизложенного, мои впечатления были в высокой степени мрачны. Не менее мрачен был взгляда Красина, как на настоящее, так и на будущее. Мы оба хорошо знали лиц, ставших у власти знали их еще со времени подполья, со многими мы были близки, с некоторыми дружны. И вот, оценивая их, как практических государственных деятелей, учитывая их шаги, их идеи, учитывая этот новый курс, ставку на социализм, на мировую революцию, в жертву которой должны были быть, по плану Ленина, принесены все национальные русские интересы, мы в будущем не предвидели, чтобы они сами и люди их школы могли дать России что-нибудь положительное.

    Mы отдавали ceбе ясный отчет в том, что на Россию, на народ, на нашу демократию Ленин и иже с ним смотрят только, как на экспериментальных кроликов, обреченных вплоть до вивисекции, или как на какую-то пробирку, в которой они проделывают социальный опыт, не дорожа ее содержимым и имея в виду, хотя бы даже и изломав ее вдребезги, повторить этот же эксперимент в мировом масштабе.

    Мы ясно понимали, что Россия и ее народ — это в глазах большевиков только определенная база, на которой они могут держаться и, эксплуатируя и истощая которую, они могут получать средства для попыток организации мировой революции. И притом эти люди, оперируя на искажении учения Маркса, строили на нем основание своих фантастических экспериментов, не считаясь с живыми людьми, с их страданиями, принося их в жертву своим утопическим стремлениям…

    Мы понимали, что перед Россией и ее народом, перед всей русской демократией стоит нечто фатальное, его же не минуешь, море крови, войны, несчастья, страдания…

    Было поистине страшно. Ведь мы оба с юных лет любили наш народ, худо ли, хорошо ли, чем-то жертвовали для него, для борьбы за его светлое будущее, за его свободу. В нас не погас еще зажженный в юные годы светоч нашего, для нас великого и дорогого идеала — добиваться и добиться того момента, когда наш народ в лице своих государственных организаций, им излюбленных, им одобренных, им установленных, свободно выскажет свою волю, — как он хочет жить, в чьи руки он желает вложить бразды правления, каково должно быть это правление…

    И мы понимали, что, как мы это называли, «сумасшествие», охватившее наших экспериментаторов, есть явление, с которым следует бороться всеми мерами, не щадя ничего.

    Бороться!? Но как? Чем? Мы понимали, что борьба в лоб, при завоеванных уже большевиками позициях, бесцельна и осуждена на провал. Мы понимали, что они, худо ли, хорошо ли, но спаяны крепкой спайкой, состоящей из сплетения личных эгоистических интересов, как бы известной круговой порукой, общим их страхом перед тем, что они натворили и еще натворят, и что это положение обязывает их цепко держаться друг за друга, то есть, прочно и стойко организовываться и хранить свои организации и дисциплину, как бы жестока она ни была, ибо в них заключается их личное спасете от гнева народного…

    Мы видели, как деморализована и дезорганизована наша демократия, раз достаточно было какого-то ничтожества урицкого (употребляю это имя в нарицательном смысле) для того, чтобы сломать и уничтожить то светлое, что представляет собой Учредительное Собрание. Мы не обвиняли ее. Но мы с печалью констатировали, что великая идея в своем воплощении оказалась слабой и беспомощной, как внутри себя, так и вне, ибо разгон Учредительного Собрания прошел, можно сказать, незамеченным — никто не встал на защиту его…

    Это дало и дает основание для глубоко неверного и глубоко неискреннего заключения, что идея эта уже изжита народным сознанием, что она уже погибла в самом народе. Нет, мы верили еще в жизненность самой идеи, в ее историческую необходимость, понимая, что лишь дезорганизованности демократии, сжатой тисками относительной организованности большевиков, была настоящей причиной провала Учредительного Собрания.

    Мы оба отлично сознавали, что новый строй несет и проводит ряд нелепостей, уничтожая технические силы, т.е., то, что теперь принято сокращенно называть «спецами», деморализируя их, возводя в перл создания замену их рабочими комитетами, которые в лучшем случае, при самом добром желании, беспомощно бьются в вопросах им совершенно непонятных.

    Равным образом мы хорошо понимали, что стремление изничтожить буржуазию было не меньшей нелепостью. Мы сравнивали ее с буржуазией западноевропейской и, ясно, находили ее еще молодой, только что, в сущности, начавшей развиваться и становиться на ноги, что она по социально-историческому закону должна была еще внести в жизнь много положительного, еще долго и в положительном же направлении влиять на жизнь, толкая ее вперед. Словом, что этот социальный класс и у нас и в Европе и на всем свете еще должен нести свою историческую культурную и прогрессивную миссию, улучшая человеческую жизнь, толкая ее на путь широкой свободы.

    Оставаясь марксистами, мы не могли, конечно, не отдавать ей в этом справедливости и не могли не защищать ее права на существование, пока в ней еще зреют творческие силы, пока ее исторический путь еще не закончен… Но я, не буду приводить и развивать все эти, в сущности, социально - азбучные истины, я упоминаю о них только для того, чтобы читателю была ясна та психология, которая определяла собою наши рассуждения и обоснования.

    Но перед нами стояла российская современность, в широком понимании этого слова, не помнящая родства все забывшая, готовая все ломать и губить. Мы отдавали справедливость искренности заблуждений этих людей (я говорю об искренно, по невежеству, заблуждавшихся, а не о тех, которые старались и, стараются примазаться к победителям, подпевая им в тон и стремящихся только устроить свои личные дела и делишки, сделать карьеру, нажиться, имя которым легион), и тем более мы приходили в ужас…

    И сколько времени могло это продлиться?

    Мы неоднократно возвращались к этому вопросу, ставя его друг другу. Красин, дольше моего наблюдавший Россию при большевиках, сокрушенно разводил руками и начинал сомневаться в скоротечности их власти.

    И не только потому, что он считал их абсолютно сильными, а исключительно по сравнению с неорганизованностью самого населения, его усталостью, проникшей все сознание населения, впавшего в состояние какой-то инертности, состояние как бы общественной потери воли, у которого точно руки опустились… И сравнивая это состояние российских граждан, хотя и недовольных большевицким режимом, но упавших духом и не способных к борьбе, с громадной энергией, хотя бы и энергией отчаяния и инстинкта самосохранения большевиков и их относительной организованностью, он говорил:

    — Да, раньше, когда ты приезжал в Петербург, я думал, что это вопрос недолгого времени… Как-то верилось еще в силу населения, которому большевицкий режим совершенно отвратен, верилось, что у него не иссякли еще силы к борьбе… Но уже одна только проделка с Учредительным Собранием, этот разгон его без всякого протеста со стороны демократии, которая вяло и в общем безразлично проглотила эту авантюру, навела меня на сомнения в моем прогнозе…

    Они все забирают в руки, бессмысленно тратят все, что было накоплено старым режимом, и, кто его знает, не затянется ли это лихолетье года на два, на три… пока хватит старых запасов, пока можно реквизировать и хлеб и деньги и готовую продукцию и можно кое-как — хотя, чорт знает, как — вести промышленность…

    Словом, я не предвижу скорого конца…

    Доводы его, а также и тех, кто прибывали, правда, все реже и реже из России, и которые высказывали все те же соображения, но в состоянии уже полной паники, начинали и мне казаться основательными…

    Было немало людей, переоценивавших силу большевиков и исключительно ей, а не в связи со слабостью и инертностью населения, приписывавших их успех, и потому предрекавших их долговечность… Словом, разобраться тогда в этом вопросе было очень нелегко…

    Так мы часто беседовали с Красиным и никак не могли придти к каким-нибудь определенным выводам, основательному прогнозу.

    Георгий Александрович Соломон* личность весьма скользкая.

*) СОЛОМОН (ИСЕЦКИЙ) Георгий Александрович (выкрест) (1868—1942)(см. фото) — видный деятель российской социал-демократии, меньшевик, один из первых советских невозвращенцев, автор мемуаров о Ленине.
Родился в Хотинском уезде Бессарабской области, в православной дворянской семье.
По окончании курса Санкт-Петербургской Ларинской гимназии Соломон поступил в Военно-медицинскую академию. В 1891 году за участие в студенческих волнениях был исключён из академии и взят под негласный надзор полиции. В сентябре того же года восстановлен на учёбе, но в апреле 1892 года по болезни он оставляет академию и переходит на учёбу в Петербургский университет. В феврале 1893 года согласно прошению оставляет университет.
Работал в государственном контроле Забайкальской и Московско-Курской железных дорог.
Член РСДРП с момента её основания. Арестован в Москве 1 марта 1901 года, через некоторое время освобождён. Женился на слушательнице училища лекарских помощниц и фельдшериц Марии Николаевне Фёдоровой, также состоящей под негласным надзором полиции.
Во время революции 1905 года на революционной работе в Харькове, где был снова арестован 9 декабря 1905 года. В начале 1906 года отправлен в ссылку в Сибирь. В 1907 году ссылка была заменена высылкой из России. Жил в эмиграции в Бельгии. Затем вернулся в Россию и на несколько лет отошёл от революционной деятельности.
С 1918 года — первый секретарь советского посольства в Берлине, консул в Гамбурге.
С 1919 по 1920 годы — заместитель Л.Б. Красина в Наркомате торговли и промышленности РСФСР. Красин называл Исецкого «министром государственной контрабанды».
В 1920 году — уполномоченный Наркомата внешней торговли РСФСР в Эстонии.
С 1921 по 1922 годы — директор компании «Arcos Ltd» в Лондоне.
В 1923 году отказался вернуться в СССР, подал прошение об отставке, стал одним из первых советских невозвращенцев. Проживал в Брюсселе.
По словам Мари Клод Вайян-Кутюрье, был расстрелян немецкими оккупантами в форте Мон-Валерьен в 1942 году.
Среди красных вождей. Личные воспоминания о пережитом и виденном на советской службе. Изд. Мишень. Париж, 1930. Том 1 Том 2.
Французский перевод: Parmi les ma;tres rouges. Paris: ;ditions Spes, 1930.
Переиздание: Современник, Росинформ. Москва, 1995. 
Переиздание: Кучково поле, Гиперборея. Москва, 2007. 
Ленин и его семья. Париж, 1931
Литература
Генис В.Л. Неверные слуги режима: Первые советские невозвращенцы (1920—1933). Опыт документального исследования. Кн. 1. М., 2009. — Гл. 4. «Присоединившийся», или история одной дружбы (Г.А. Соломон). С.75-100. 
Генис В.Л. Г.А. Соломон: «Присоединившийся», или История одной дружбы; Публикация глав из рукописи: Соломон Г.А. Леонид Борисович Красин. По личным воспоминаниям автора и с опытом характеристики //Вопросы истории. 2009. № 2. С.3-39; № 3. С.3-28.

    Занимаясь дипломатической работой (он работал первым секретарем посольства в Берлине, консулом в Гамбурге, торговым представителем в Лондоне), товарищ Соломон исполнял весьма щекотливые поручения большевистской верхушки, связанные как с финансированием коммунистического движения, так и с наполнением заграничных счетов самих вождей Советской России.

    И, конечно, неспроста, узнав о неизлечимой болезни Ленина, Георгий Александрович отказался в 1923 году возвращаться в Россию. Отношения с Владимиром Ильичем у него были особые, и без Ленина в России ему было нечего делать.

    Но для нас сейчас интересны отношения Владимира Ильича не с товарищем Соломоном, а с товарищем Моисеем Соломоновичем Урицким.

    Эк, как он заартачился, не желая выполнять просьбу товарища Ленина!

    До визга, до истерики, почти до открытых пререканий дело дошло! И как беспощадно отбрил Владимир Ильич Моисея Соломоновича, прямо на глазах у всех!
А как издевался Владимир Ильич над корявой речью Моисея Соломоновича на VII съезде РКП(б)?

    «Но было другое выступление — Урицкого. Что там было, кроме Каноссы, «предательства», «отступили», «приспособились»?.. Касаясь речи тов. Бухарина, я отмечаю, что, когда у него не хватает аргументов, он выдвигает нечто от Урицкого…» {МЧК. Из истории Московской чрезвычайной комиссии. Сборник документов (1918–1921 гг.). М.: Московский рабочий, 1978. С. 26}

    Нет…

    Как-то не вяжется эта ленинская готовность в любую минуту превратить Моисея Соломоновича Урицкого, в нарицательный персонаж, воплощающий косноязычие и бестолковость, со словами «Вам будет очень трудно, но остается Урицкий».

    Но коли Ленин сказал, значит, он знал, что говорил…

    Просто, по-видимому, он вкладывал в свои слова не совсем тот смысл, который привиделся А.B. Луначарскому.


Рецензии