Право на безумие. Часть II. Нури. Глава 18
- С людьми сейчас очень трудно стало разговаривать. Очень трудно… Я не знаю, как вам это выразить…, я не очень умею говорить, но… Слово перестало быть тихим. Оно кричит, вопит, оно надрывает связки…, и всё только лишь для того, чтобы быть услышанным. Всего лишь! Понимаете? … И не то чтобы оно несло в себе нечто важное, сокровенное. Не-ет. Ничего такого нет. Оно лишь жаждет обозначить себя, заявить на весь мир: «Я есть!!! И уже потому только имею право!» Понимаете, право?! Ах, какой это обман…, заблуждение какое, ошибка! И ведь этого права, самому себе данного, ему более чем достаточно для крика. Вот в чём беда-то основная. Ухо глохнет. Ухо человеческое перестаёт слышать… Оно настроено на тишину, на уловление легчайших интонаций…, и оно лопается всеми перепонками от этого нестерпимого крика со всех сторон.
Нюра слушала отстранённо. Не то чтобы слова говорившего были ей безразличны. Напротив. Она вслушивалась, впитывала губкой не только звуки, но их сокровенную суть. И, кажется, у неё это получалось. Но голос её нового нечаянного знакомого доносился до Нюры как бы извне, из какого-то иного пространства. Так бывало с ней в детстве, когда она засыпала под папину сказку, когда сознание, окутанное мягкой ватой дрёмы, уже витало где-то в иных мирах, а голос всё ещё звучал, будто самостоятельное живое существо, сущее именно этим самым звучанием и ничем иным. Ему было достаточно только звучать, все другие проявления жизни казались для него излишними, не нужными.
- Слово перестало быть тихим. Оно более не несёт в себе Слово. Только право… Мы все скоро оглохнем для Слова… Уже оглохли.
Удивительная штука сон, совершенно за гранью материализма. Он позволяет в одно и то же время находиться в разных реальностях, причём никогда нельзя с достоверностью утверждать, какая из реальностей настоящая. Но сейчас-то Нюра вовсе не спала, даже не дремала, хоть и устала здорово от всех перипетий сегодняшнего дня. Напротив, она смотрела на своего собеседника широко раскрытыми глазами, слушала его и даже слышала, но ощущала себя будто сторонним зрителем, точно в кино. Всё что происходит вокруг – этот троллейбус, странный гражданин (не то хитрец, не то на самом деле идиот), девочка с косичками – всё это там, на светящемся жизнью экране. А она здесь, в тёмном пустом кинозале. И хотя всё происходящее действие вызывает в ней искреннее сочувствие, даже участие, но непосредственно к ней, к её жизни никакого отношения не имеет. Ну, в самом деле, какая бы кровавая драма ни разворачивалась на киноэкране, как бы ни было жаль погибшего героя, как бы угрожающе ни свистели пули, ни рвались снаряды, каждый из нас в глубине души спокоен, что их убойная сила ему лично никак не угрожает.
- Ну почему люди не умеют слушать? Почему они так любят говорить…, а теперь ещё и писать? Ничто так не любят делать, как говорить и писать. Посмотрите, как легко они готовы отдать…, и отдают, уступают любое поприще – нести сильному, бежать быстрому, ловить ловкому… Только право говорить и писать никому не отдадут – ни умному, ни даже мудрому. Тихое молчание они расценивают как самопризнание себя дураком? Не-ет, на это они пойти никак не могут. Вот и кричат все… Знаете, я так думаю, что ведь писать в принципе может каждый, писатель лишь снисходительно умалчивает о том, о чём пишут все.
Нюра слушала, и ей почему-то представлялась большая и тяжёлая чугунная ванна, и сама она в этой ванне ещё маленькая девочка, совсем как её новая «подружка» с косичками. Горячая, приятно согревающая вода бурно течёт из крана и заполняет собой ванну. Она уже почти до краёв. Девочке-Нюре интересно наблюдать, с какой силой и мощью вода вырывается из тесных объятий трубы водопровода, как она падает с высоты, буквально вгрызается в толщу и поднимает из глубины множество больших и маленьких пузырей. Экая сила…, ничем её не остановить, ни пальцем, ни даже ладошкой, только брызги во все стороны. Как лучики из солнца. Попробуй, попытайся остановить эти лучики, и ты всё поймёшь.
Чтобы вода не полилась через край, Нюра выдёргивает пробку-заглушку на дне ванны. Сейчас уровень немного упадёт, она снова заткнёт водосток и будет наблюдать дальше могучую силу стихии. Но что-то пошло не так, совершенно против законов природы. Вода не желала проливаться вниз, как ей было положено, напротив, из чёрной дыры водостока прямо в ванну полезли противные тёмно-коричневые какашки.Их было много. Они всплывали одна за другой на поверхность воды и медленно, но неизменно направлялись к ней, к Нюре… Будто живые… Девочка отпрянула назад, в противоположный угол ванны подальше от страшных какашек, вжалась всем тельцем в отполированный чугун и принялась неистово отгребать от себя воду, создавая для кошмара встречную волну. Но упрямые фекалии неумолимо приближались, преодолевая все её отчаянные попытки спастись от них и даже сами законы природы. Тогда Нюра закричала всей звонкостью детских связок, призывая на помощь сильного, всегда готового её спасти папу.
- Сапоги! Сапоги! Надо было сапоги надеть! Тогда запросто можно бегать по лужам…
- Ну, так я вот и искал сапоги… У нас дожди примерно на весь этот месяц зарядили…
- Ничего себе… А у нас тут жара… Ни одной капельки…, прямо хоть в одних трусиках бегай.
- Нет, у нас каждый год так – почти весь этот месяц дожди, а потом, летом парилка…
Девочка и мужчина разговаривали, как ни в чём не бывало, не обращая никакого внимания на отстранённость Нюры. Видимо им было что обсудить и порассказать друг другу.
- Ну, так ты нашёл сапоги-то, чудилка огуречная? - девочка верещала легко и свободно, будто разговаривала с соседским мальчишкой. Было забавно, но мужчина с готовностью поддерживал эту её непосредственность и простоту общения. Они и впрямь были будто ровесники.
- Да-а…, конечно! - отвечал он азартно. - Возле холодильника… Там за холодильником у меня стул такой есть…, под ним всякий хлам… Там газеты, мешки под вещи приготовил,… так-то всё в мешках у меня хранится,… а лишние туда сунул когда-то,… пригодятся… Лекарства там различные – и от артроза,… когда я ещё болел,… и от пневмонии… – короче, всё в куче. А сверху на стуле одеяла…, ещё что-то… Короче, под стулом и нашёл. Ложил, чтоб не искать, под руками чтоб было…, и забыл… А сейчас вот нашёл и вспомнил. Батон ещё нашёл…, я его месяц назад купил в упаковке и положил, чтоб не потерялся... А как сапоги искать начал, так и батон нашёл. Он уж зацвёл весь.
- Как это «зацвёл»? - засмеялась девочка. - Он что у тебя, клумба что ли?
- Ну…, заплесневел…, зелёный весь такой стал… - объяснил мужчина. - Если хлеб надолго лишить свежего воздуха, он весь покрывается плесенью, тухнет… А если наоборот, оставить дышать, то сохнет, становится чёрствым и твёрдым, как камень. В любом случае пропадает добро.
- Как же это…? - испугалась вдруг девочка и как-то даже съёжилась, будто это ей неизбежно предстояло протухнуть или зачерстветь навсегда. - А что же тогда делать?
- Зачем вы ребёнка пугаете? - вмешалась Нюра.
- Да разве ж я пугаю? - забеспокоился вдруг мужчина. - Я ж так просто…, про батон вон рассказываю.
- Экий вы неуклюжий, - укоризненно, но в то же время с улыбкой сказала женщина. - И всё-то у вас как-то двуязычно…, говорите одно, а слышится совсем другое.
Человек опустил глаза к полу и задумался. Было очевидно, что слова эти он слышал в свой адрес не впервые. И сам в себе что-то не понимал, почему оно так, ведь вроде всё просто, до очевидности просто…, а выходит что и сложно, будто даже заумно выходит.
- Да. Может и двуязычно…, может и другое…, - проговорил он как в бреду, - только знаете, я ведь ни о чём таком не думаю…, ну в смысле не задумываю…, - он снова поднял глаза на Нюру, - не лукавлю я, не мудрствую. Вот что думаю, то и говорю… А разве… не так надо?
- Не всё, что думается одному, пригодно для слуха другому. Ведь вы сами только что сокрушались о том, как люди любят говорить…, «ничто так не любят делать, как говорить и писать» – ведь ваши же слова, по-моему.
- Да…, мои…, - совсем сконфузился мужчина. - Да, наверное, не всё нужно говорить… Я ведь и сам так думал давеча…, вот именно так и думал…, и именно это вот хотел сказать… Я ведь совсем не то хотел сказать…! А получилось … вот так, да?
Он окончательно поник и опустил глаза. Так что Нюре стало его даже жалко и захотелось как-то приободрить, поддержать.
- Ну не расстраивайтесь вы так, не конфузьтесь, - постаралась сказать она насколько возможно бодро и оптимистично, даже положила свою ладошку на его сжатые в крепкий замок руки. - Так со многими случается. Многие считают себя мудренее, нежели способны это выразить…, продемонстрировать что ли. Это реальность, мой друг.
Он поднял голову, глаза в глаза, буквально пронзил небесно-голубым животворно-зелёное.
- Наверное, вы правы…, - сказал он тихо, вглядываясь, вслушиваясь в невысказанную глубину слова. - Должно быть, вы и впрямь так думаете… Только знаете, нет ничего страшнее, больнее, чем сказать человеку то, что все о нём думают, о чём он и сам знает, что так про него думают…, но чем он не является на самом деле. Ох, как это больно… Такое слово не ранит, оно способно убить… Наповал.
- О чём это вы? - Нюра одёрнула руку и даже несколько отстранилась. - Что вы хотите этим сказать?
- Ничего такого… Не-ет…, - теперь собеседник, несколько испугавшись, попытался сгладить впечатление от неосторожного слова. - Я, например, легко принимаю свою глупость. Нет, правда, очень легко. Я не обижаюсь. Нет. Я знаю, что большинство людей искренне считают себя умнее меня. И я так же считаю, уверяю вас. Они ведь всегда думают, прежде чем сказать, а я так…, говорю…, как есть, как думается, так и говорю. Что, несомненно, подтверждает правоту их суждений обо мне. Я извиняю их. Ну а как же иначе со мной с таким? И они, конечно же, правы.
Он немного подумал, как бы переключаясь с одной мысли на другую, и продолжил.
- А реальность… Реальность лишь то, что каждый для себя считает реальностью. Реальность же прАва на сегодняшний день для подавляющего большинства безоговорочна и безусловна, как некая врождённая принадлежность личности… Ну как нос, например, или вот пятка, или ухо… Современному человеку гораздо легче смириться с попыткой отсечь у него полруки… С таким изъяном он вполне готов жить, это даже не считается им уродством. А вот с покушением на его право…! Не-ет… С этим он не свыкнется никогда.
Тогда, три года назад Аскольд вернулся. Три дня помыкался где-то, поскитался, попримыкался… и всё-таки вернулся. Ему некуда было идти. Весь огромный мир скумокался для него в тесную, насквозь продуваемую всеми ветрами оболочку их старенького автомобиля. А между тем надвигалась зима – морозная, снежная, с редким застенчивым солнышком всего на семь-восемь часов в сутки. Нюра знала это и, наверное, даже рассчитывала на это. Но не купеческим, не политическим расчетом. Она надеялась, что тепло и уют домашнего очага всё ещё неизменно связаны у Аскольда с ней, с Нюрой. Ну, подумаешь, влюбился. С кем не бывает? С ним и раньше так было не раз. Влюблялся он даже часто… Но любит-то он её. Она, конечно же, всё поймёт и всё простит. Уже поняла… и простила. Только бы вернулся…
И он вернулся.
На их кухне стоял старый скрипучий топчан с жёстким, просиженным в нескольких местах матрацем и огромным плюшевым медведем вместо подушки. Тут и поселился Богатов. От одеяла он отказался наотрез, поскольку оно было единственным у них, а обременять Нюру чем-то ещё кроме своего присутствия в квартире Аскольд не хотел. Конечно, было неуютно, конечно, холодно, но всё же лучше, чем в машине. С утра пораньше, когда ещё все мирно спали, он уходил на работу, а вечером не шибко торопился домой, понимая, что там его никто не ждёт, там он лишний. А кому понравится быть лишним? Поэтому, тихонько зайдя в квартиру, он тут же проскальзывал на кухню и, наскоро перекусив, падал на свой топчан в обнимку с плюшевым медведем. Так прошло недели две.
А Нюра всё это время ждала. Ждала своего Аскольда, того, которого помнила и любила. Каждый вечер она не ложилась, пока он не вернётся с работы, вслушивалась в звуки за окном, искала знакомые интонации в шуме подъезжающих к дому машин, угадывала манеру хлопка двери парадного, затаив дыхание, прижав ухо к замочной скважине, считала шаги, отстукивающие ступени лестничных маршей всё выше, всё ближе. А чуть шаги остановятся на их этаже, только заклацает ключ в замке, Нурсина бежит на цыпочках в комнату, боясь быть застуканной на «месте преступления». Как девчонка-старшеклассница. Она всё ждала, что вот он войдёт следом за ней, обнимет её за плечи, поцелует и скажет как раньше: «Ну, в этом доме кто-нибудь собирается кормить мужика?» Вот тогда она его и разденет, и накормит, и напоит, выслушает внимательно и сочувственно, соглашаясь и поддакивая где надо, … и спать уложит уставшего, но сытого. А потом будет долго смотреть на спящего мужчину и мурлыкать тихо-тихо старую татарскую колыбельную песенку. Ведь это же и есть счастье. Обычное, чудесное женское счастье.
Но он не заходил. Наоборот, тихо, как мышка, стараясь остаться незамеченным, не желая быть ей помехой и раздражителем, шёл на кухню и там тянул свою никчемную, неприкаянную жизнь. Люди здорово отдаляются, когда перестают понимать, чувствовать кожей, знать самым верным и безошибочным знанием желания друг друга. Или наоборот: всё понимают, чувствуют острее чем когда бы то ни было, ощущают даже неощутимое, но не могут, никак не могут ответить взаимностью. С последним жить во стократ тяжелее.
Через пару недель, когда Москва погрузилась в зиму, когда ночные морозы разрисовали уже стёкла окон узорами, когда свободный ветер за ночь наметал на кухонном подоконнике небольшие снежные горки, Нури не выдержала и сама предложила Аскольду перебраться опять в комнату.
- Ещё не хватало, чтобы ты подхватил тут воспаление лёгких или пневмонию, - аргументировала она своё предложение. - Хватит жить беспризорником. Это такой же твой дом, как и мой.
Аскольд согласился.
Так прошло ещё пару месяцев. Отношения никак не налаживались, оба хоть и спали в одной постели, но никак не вместе. Они почти не общались, не разговаривали, всё больше молчали. Да и некогда было: в будни весь день с раннего утра до позднего вечера Аскольд находился на работе, почти уже ночью приезжал уставший и, поужинав, ложился спать. И так каждый день. Другое дело длинные, тягучие выходные. В эти дни молчание было особенно тягостным. Богатов старался уйти от объяснений, погрузиться, спрятаться в свой роман. Но и тот никак не шёл, не выписывался, как остановился на середине, так и замер. Будто совсем умер. Но всё ж таки он служил некоей спасительной средой, в которую можно было погрузиться с головой, отрешиться от всего внешнего. А у Нюры отдушины не было - одна пустота, в которой еле-еле сочилось по капельке время. Если бы Аскольд только знал, сколько накопила она в эти месяцы боли, страдания, надежд, чаяний, рассказанных самой себе безумных небылиц, то дающих веру, – самую горячую, на которую способна женщина, сравнимую лишь с мужской верой в Бога, – то убивающих наповал своей определённой несбыточностью. И Аскольд знал это, будто про самого себя знал… и оттого ещё глубже замыкался внутри собственной скорлупы, отдалялся от Нюры. А что мужчина может дать женщине, ждущей от него только лишь одного – любви, когда именно на это он уже не способен? На всё способен, на всё готов…, но ей не надобно всё, ей нужно только одно…, как раз то, чего у него нет.
Я одна тебя любить умею,
да на это права не имею,
будто на любовь бывает право,
будто может правдой
стать неправда.
Не горит очаг твой, а дымится,
не цветёт душа твоя - пылится.
Задыхаясь, по грозе томится,
ливня молит, дождика боится...
Всё ты знаешь, всё ты понимаешь,
что подаришь – тут же отнимаешь.
Всё я знаю, всё я понимаю,
боль твою качаю, унимаю...
Не умею сильной быть и стойкой,
не бывать мне ни грозой, ни бурей...
Всё простишь ты мне, вину любую,
кроме этой
доброты жестокой.
Напряжение росло, копилось, нагнеталось день ото дня и вот-вот грозило взорваться сокрушительным взрывом. Пустота не терпит пустоты. Сгущаясь, она неумолимо набирает силы и энергии, способной в один миг породить новую вселенную…, или разрушить вдребезги старую. Что из этого выбора лучше? Один Бог ведает.
- Скажи, ты всё ещё переписываешься с ней? - спросила как-то Нури.
- Да, - ответил Аскольд и сглотнул комок в горле.
- Ну, зачем…?! Почему…?! Ответь, почему...? Зачем тебе это? Чего тебе не хватает? - сорвалась Нюра градом вопросов один безответней другого. И сама же, как это водится у женщин, дала ответы на свои же вопросы. - Конечно, она молодая,… «девочка»,… сексуальная, красивая,… богатая, небось,… может себя подать, преподнести… А я обычная,… старая уже, некрасивая,… растолстела вон, как свинья… Ну, что же я могу поделать?! И так на одной воде сижу, язву вон нагуляла…, всё чтобы похудеть только, чтобы не быть такой толстой…
- Нюра, успокойся, ты вовсе не толстая… и не старая, - попытался Богатов остановить бурю, хотя понимал, что грома и молнии ему не избежать. - Ты чУдная…, правда, ты очень хорошая…, ты мой самый лучший друг, единственный на всём белом свете. А она…, - Аскольд замолчал, задумался, будто воскрешая образ и подбирая к нему слова. Самые обычные, естественные, не ранящие, но способные всё объяснить. - Она вовсе не молоденькая, наша ровесница… и не богатая…, ничего она не способная… преподнести… Она,… она… волшебная… Я не знаю, как это выразить, но… я люблю её, и ничего не могу с этим поделать.
Богатов рассчитывал на понимание. Он говорил сейчас, как ему казалось, с самым преданным, искренним, самым родным и … самым понимающим человеком на всей земле. Годы их совместной жизни, громадный воз сообща накопленного опыта – сына ошибок трудных, – который они неизменно тащили вместе, поддерживая друг друга, являя друг другу и спину, и крышу, и опору, давали ему такую надежду. По крайней мере, он так думал. Однако Аскольд в запальчивости не учёл одного нюанса, маленького, но определяющего однозначность неадекватности реакции оппонента на его слова. Он говорил с женщиной…, с любящей его женщиной, а это превыше всякой логики, всякого понимания, всякого осмысления.
- Да с чего ты взял-то? - исполнилась недоумением Нюра. - Люблю… Ты же её совсем не знаешь, не видел даже никогда. Хороша любовь, ничего не скажешь…
- Иногда чтобы почувствовать в человеке свою вторую половинку, неотделимую часть себя самого, вовсе не обязательно с ним спать. Это ощущение передаётся … иными путями…, начинают вдруг работать другие каналы связи, неведомые доселе.
Аскольд говорил несколько отстранённо, будто ничего кроме благорасположения и участливости его слова не могли вызвать у Нюры, будто ничего иного и помыслить себе было невозможно.
- А я…? А про меня ты совсем не подумал…? Ты же и мне говорил когда-то, что любишь..., ухаживал, добивался, цветы дарил охапками… А теперь что…, в утиль меня, как ненужную, отработанную ветошь?
Голос женщины дрогнул, надломился на каком-то краеугольном слове и завибрировал в унисон учащенному сердцебиению. По щеке покатилась крупная, бликующая в интимном свете ночника слеза.
- Нет, Нюра. Никакой ты не утиль, - попытался Богатов успокоить супругу, и ему казалось, что он верно уловил интонацию, вибрацию её голоса. - Я всё ещё люблю тебя… Но…, но не совсем так…, не так, как ты хочешь. Ты по-прежнему дорога мне…, теперь, наверное, ещё дороже чем прежде… Ты – мой близкий, родной человечек… То, что мы пережили вместе, не забыто,… не может быть забыто,… никогда не сотрётся, не исчезнет из моей памяти… ни из сознательной, ни из душевной. Ты единственный мой друг на всём белом свете, и это неизменно.
- Друг?! - вскипела в негодовании женщина. - Да разве ж с друзьями так поступают?! Разве друзей предают вот так вот, походя?! Разве это допустимо - бить друга наотмашь, да ещё приговаривая при этом, насколько он тебе близок и дорог?! Разве ж такое возможно?! Что-то ты заврался, дорогой…, раз уж бросаешь, предаёшь, так хоть не лицемерь, не лобызай иудиным целованием !
Аскольд замолчал, поперхнувшись новым, ещё не высказанным словом. Иллюзии рассеялись сразу, одним махом и безоговорочно. Он вдруг отчётливо понял, что ему нечего возразить, что любые его слова теперь неизменно разобьются вдребезги о глухую, железобетонную стену обиды и уязвлённой женской самости. Поэтому с языка его сползло только еле слышное, бессознательное, почти пустое.
- Ну зачем так? Ты не права, Нюра.
- Я не права?!!! Я не права?!!!
Женщина больше не сдерживалась. Слова лились из неё потоком: гневным, колючим, диким и стремительным, как орда лихих кочевников, не ведающих ни преград сопротивления, ни жалости, ни милосердия к покорности. Набрав силу и мощь в бескрайней степи, разогнавшись на крыльях её вольного ветра, они неслись теперь лавиной, не в силах остановиться, даже притормозить, оставляя позади себя лишь пепелище.
- Я всю жизнь отдала тебе! У меня было всё – профессия, дом, семья, все перспективы счастливой, спокойной, обеспеченной жизни! То, что ты одним махом взял, как свою собственность, и разрушил, обещая взамен лишь призрачные воздушные замки. И я как дура понеслась за тобой, очертя голову, в надежде быть тебе нужной, полезной, незаменимой!
- Что ты такое говоришь, Нюра? Перестань…
- Я поверила тебе…, я верила в тебя! И что?! Что в итоге?! Я по нескольку лет ношу одни и те же трусики! У меня никогда, слышишь ты, никогда за всю жизнь с тобой не было более одной пары свежих, не рваных колготок! Как бы ты отнёсся к женщине в рваных колготках? А я постоянно штопаю их и надеваю под джинсы. Я все последние годы хожу только в джинсах, и не потому вовсе что считаю свои ноги некрасивыми, просто у меня нет целых колготок! А ты будто не замечаешь, будто тебе невдомёк… Хоть бы раз поинтересовался моим нижним бельём! Я уж не говорю про тело, оно тебя давно не интересует!
- Нюра, перестань! Я прошу тебя, остановись!
- Я постарела…, я превратилась в обрюзгшую, потасканную домашнюю клячу! Мне не в чем выйти из дому, я попросту не влезаю ни в одну из своих старых тряпок, купленных пять, семь, восемь лет назад! А новых у меня нет! Мне не на что их купить, у меня давно уже нет своих денег, даже ничтожной карманной мелочи! Я безработная… Я устала…, мне противно клянчить у тебя хоть какие-то деньги даже на необходимое…, не для себя лично, даже для дома! О себе я вообще не вспоминаю, по нескольку месяцев разбавляю водкой старую косметику, чтобы хоть как-то выглядеть, казаться хоть чуточку привлекательнее, чтобы хоть немного скрыть свои пятьдесят лет, не думать об этой проклятой старости…
- Перестань! Я умоляю тебя, перестань!
- А почему это я должна перестать?! Потому что тебе не нравится правда? Потому что тебе хочется лишь восторгов и поклонения извне и безропотной, тихой покорности от меня? Настолько тихой и настолько безропотной, что ты посчитал себя вправе выбросить меня, как старую выцветшую куклу, лишь только на горизонте появилась новая, свежая, молодая и красивая, настолько эффектная, что с ней не стыдно появиться на публике, в богемной тусовке, которая, несомненно, придаст твоему блистательному имиджу ещё больше блеска и шарма!
Аскольд чувствовал себя на пределе, на грани бешенства. Ещё немного, ещё одно неосторожное слово - и коварный бес, всегда выжидающий, всегда готовый напасть исподволь, исподтишка, завладеет полностью его сознанием, его волей. Тогда жди беды.
Чтобы как-то сдержаться, не дать бесу разыграться лихим, беззастенчивым шабашем, Богатов рванулся к выходу из комнаты, но внучка Чингисхана, не желая оставлять поле битвы без явного, безоговорочного победителя, преградила ему путь.
- Когда я ещё работала, то практически все мои деньги мы тратили на тебя – на твою машину, на твоё творчество, на то, чтобы ты выглядел презентабельно! Как же, ты писатель – лицо публичное, на виду! И где результат?! Чего ты добился?! В чём состоялся?! Ты пашешь по шестнадцать часов в сутки на чужого дядю, ты практически не бываешь дома, а денег у тебя как не было, так и нет! У нас вообще ничего нет! Ничего! Да ладно бы это! Ты и роман-то свой никак не можешь дописать, как год назад остановился, так и ни с места! Горе-писатель! У тебя ничего нет, Богатов, - ни капитала, ни перспектив! Ты неудачник, дорогой мой! Ты самый обыкновенный НЕ-У-ДАЧ-НИК!
- Замолчи!!! Ты не смеешь мне это говорить!
- Не смею?! Это почему же? Очень даже смею! Легко смею! Неудачник!!!
- Замолчи…!!!
- ТЫ НЕУДАЧНИК!!! НЕУДАЧНИК!!!
Безумная ярость обжигающей, кипящей лавой залила глаза Аскольда, его сознание, волю, душу, похоронив под грудой пепла и шлака его светлое начало. Не ведая что творит, он наотмашь ударил женщину ладонью по лицу, так что та отлетела лёгким воздушным мячиком и упала тихо на пол. Путь был открыт. Богатов вырвался прочь, захлопнув за собой дверь с такой неистовой силой, что со стены упал портрет Нюры, написанный им несколько лет назад. Сама же Нурсина ещё какое-то время оставалась лежать на полу без движения. Она очень неудачно упала, наскочив на острый угол стола, сломав два ребра, и теперь не в силах была пошевелиться от боли. Но всё же эта боль была ничто по сравнению с болью душевной. Её Аскольд был уже не её Аскольдом, если впервые в жизни всё-таки поднял на неё руку.
Свидетельство о публикации №221013101980