Рано или поздно

В какой-то момент я начал отрываться от земли, как будто взлетал на воздушном шаре. Только без корзины, сам, вертикально вверх. Оставляя на земле Степаненко. Петра Ильича. Он стоял и смотрел на меня, уменьшаясь на глазах.
Что я чувствовал при этом? Зачем вы спрашиваете? Ужас, ужас, ужас, ужас, ужас. Тот страх, что многократно хуже смерти и самой неистовой боли. Потому что и боль, и смерть понятны, они имеют пределы. Больше скажу, смерть великодушна — она никогда полностью не выйдет из-за дверного косяка, только рука, плечо... А целиком не дастся. Ты будешь мучительно умирать, и вдруг костлявая откинет полог, ты обернешься взглянуть, но успеешь поймать лишь присутствие, а лица не увидишь...
Мне трудно передать, что я чувствовал, когда начал отрываться от земли, когда мои любимые родители остались там, внизу, а я полетел... И улетел очень высоко. А они остались! Я чувствовал, что могу никогда их больше не увидеть. Это очень, очень больно. Невозможно передать, как.

Лифт поднимал их на высоту семидесяти метров. Завлабораторией доктор медицинских наук Степаненко, сутулый, с маленькой косматой головой и намечающейся подушкой живота, держал за руку своего пациента Антона, невысокого, тщедушного мальчика лет двенадцати на вид. Он смотрел на Петра Ильича снизу вверх. На узком бледном личике, в мелких подслеповатых глазках застыло нечто похожее на подобострастный трепет. Изредка мальчик моргал тонкими, голубоватыми, как у ящериц, веками, не упуская ни слова из того, что говорил ему доктор.
Просторный, похожий на зал с четырехметровыми потолками, грузовой лифт медленно двигался внутри колонны под названием «Станция Первая». На высоте ветер усиливался, раскачивая старую кабину. Доктор и пациент жались в углу. Такой же бело-серый, как и лифт, наверху их ждал состав — три просторных вагона напоминали ангары с узкими, вытянутыми окнами. Поговаривали, что их создавали с учетом возможных военных действий. Целая рота солдат, забаррикадировавшись внутри, могла отстреливаться и долго держать на высоте оборону.
Состав двинулся по монорельсу и, громыхая на стыках, начал набирать скорость. Петр Ильич прижимал к себе хилое тельце мальчика. За пыльным окном, еле видный сквозь заполнивший все пространство туман, медленно проплывал город с его небоскребами и Дворцом Советов со звездой на шпиле. Впереди мелькали начинающие зеленеть луга, кое-где высились модифицированные дубы-гиганты, доходящие почти до линии монорельса, еще дальше металлической полоской блестела змейка реки. Главная экспериментальная лаборатория Советов находилась как раз за ней.
— ...так вот я тебя и спрашиваю, Тох... Как ты думаешь, что самое сложное в этом случае?
Петр Ильич говорил неровным глуховатым голосом, наклонившись, пытаясь заглянуть в глаза Антона, который сосредоточенно хмурился.
—  Не знаешь... А ты подумай. Подумай...  На самом деле... ничего сложного. В смысле, само-то по себе это сложное, но догадаться не так уж трудно, это я тебе прямо скажу...
Доктор Степаненко засмеялся, да так дробно и резко, что очки в толстой оправе чуть не слетели с маленького носа — пальцем успел поймать.
 — Ладно! Ладно! Хорошо! Ничего! Не надо загадок! — кричал он в пустом вагоне. — Размер, Тоха! Самое сложное в этом деле, что поначалу мы вообще не понимали, как работать с такими размерами!
Антон моргал, изредка покачивая головой.
— Потому что он, размер, он есть... и все! Но... куда его девать? Как хранить? Где помещать? Как обеспечить жизнедеятельность? Где спать? Сидеть! Быть! Да и... все остальное. Понимаешь?
Петр Ильич нагнулся и внимательно посмотрел на Антона.
— Нет, не понимаешь...
И он снова засмеялся, и вдруг мальчик тоже тихонько захихикал, тут же начав задыхаться и подкашливать слабой грудкой, как тщедушный котенок.
— Размеры, размеры в нашем деле самое главное и самое сложное. Потому что мы, хочешь не хочешь, люди... И повсюду бытовые вопросы! А в нашем случае это оборачивается большими проблемами. Как вообще... нормально функционировать...
И он резко замолчал, как будто о чем-то вспомнил.
 
Боль, которую я испытал, когда оторвался от любимых, оказалась только началом. Потом стало еще хуже. Страшнее. Ведь я продолжал жить. Я изменился, вокруг все изменилось, другим стало пространство и, кажется, даже время... Изменился воздух, солнце, изменился вольер, куда поместили меня... Но главное, я лишился тех, кого любил. Мне так их не хватало! Но как я мог их вернуть? Да, они пытались, да, они писали в разные инстанции, надеялись вызвать резонанс, дойти до руководства корпорации. Но исправить ничего было нельзя. Ничего. А что ты сделаешь? Как вернешь мне меня прежнего? Испытания необратимы.
Я остался один.
Понимаете, что это такое: когда ты совсем один? Конечно, мы виделись. Конечно, мы долго беседовали. Но я даже не мог встать, приподняться. Не мог размять ноги, расправить плечи, пожать руку другу, обнять любимую... А вы что думали? Да, да, у меня была любимая. И ее отняли у меня.
И оставили одного, сидеть и смотреть в крошечное окошко на солнце, а когда оно заходит — во тьму...

Останавливаясь, состав загрохотал, как чудовищных размеров рыцарь доспехами. На платформе «Станция Конечная» ветер дул еще сильнее, здесь, за городом, острее чувствовалась прохлада ранней весны. Петр Ильич подхватил Антона под руки и легко вынес из вагона. Пока поднимался вызванный им лифт, мальчик вцепился в штанину доктора с подветренной стороны. Степаненко смотрел на раскинувшийся под ними в окружении лесов комплекс экспериментальных исследований с его многочисленными корпусами, где располагались кабинеты ученых, офисы, лаборантские, павильоны, хранилища, испытательные площадки, крематории для биоотходов и многое другое.
Территория размером со средний аэропорт была огорожена тройным контуром с вышками, турелями и контрольно-следовой полосой. В центре, на площади в шестьсот квадратных метров, расположился белоснежный одноэтажный ангар с вереницей крошечных окон вдоль стен и с двумя створками едва заметного люка на крыше. Размеры были обманчивы. Внутри приземистого ангара скрывалась литая бетонная емкость глубиной в 57 метров, а в ней — главный вольер, самое засекреченное и охраняемое место комплекса.
Петр Ильич помнил, что в лесу стоит отдельная воинская часть в полной боевой готовности, вооруженная пулеметами, бронетранспортерами и вертолетами. Он смотрел на ангар, будто пытаясь взглядом проникнуть сквозь крышу.
— Сегодня пойдешь? — осторожно спросил мальчик, поняв по глазам, куда смотрит доктор.
— Сегодня не знаю, — ответил тот.
— Меня возьмешь?
Степаненко потрепал его по жиденькой шевелюре. Они спускались, перспектива складывалась, теряя глубину и размах.
— Посмотрим, — и он развернулся к двери лифта.
Почти приехали.
 
Кто-то скажет, что мне не хватает мужества, а боль, и идущий за ней по пятам ужас от осознания нового состояния, — следствие паники. Что нужно потерпеть, принять. Возможно. Но все-таки я хочу, чтобы вы сначала оказались на моем месте... Хотя нет, не хочу. Никому не желаю зла.
Не желаю зла ни мыши, ни комару, ни древесному жуку. Но и не желаю смотреть на солнце, а потом его потерять! Смотреть на Петра Ильича, а потом его потерять! Нет! Лучше бы я их всех убил. И солнце. Которорое почему. Которое зза. Не против, а зааааа. И я хочу видеть и насссстаивать! В конце-то коннннцов, почему я не должен иметь права — дышать, вставать на ноги ноги ноги ноги ноги? Чртровы озмозолли! Прррррроклятая студожь. Ларт. Кариб. Карата. Лурт. Сок. Огонь. Все сгорит и воскреснет.
И сгорит, и воскреснет!
И вовеки аминь!
Нет. Уничтожить. И обрести покой. Веру и покой. Хоп!
Хоп!
Хопана!
Ай-яй-яй! Что такое? Что такое? Где? Где? А?! Я не вижу пепла.
Когда я его разрезал, из него посыпались не кишки, не монет, а жирные белые черви. И полились густая черная слизь. Начала ла отваливаться комьями. Как будто внутри него копилась грязь. И я освободил грязь.
Хлеб и черви!
Преломить хлеб и черви!
Тобооооой тобоооооой с тобой тообой тоб

Просторная площадь, тишина, безветрие. «Полтора человека», как метко и зло называли парочку лаборанты, зашагали к стоянке. Легковых челноков опять не было, в последние годы они ломались так часто, что дирекция автопарка комплекса, казалось, решила вообще не выпускать их из ремонтных гаражей. Зато грузовой транспорт почти не ломался (в отличие от легковушек, его строили военные), и когда Степаненко с мальчиком подошли, к ним неспешно подъехал старый, ровно урчащий двигателями тягач. Приземистый, с высокими и широкими колесами, с выдающейся вперед и вверх стеклянной кабиной, он тянул за собой прицеп, напоминающий в три-четыре раза увеличенный салон автобуса. Такие тягачи называли муравьями, со своими белыми прицепами они и правда напоминали насекомых, которые тащат продолговатые яйца.
— Ну как оно, Ильич? Антоха, не продуло тебя наверху-то? — подмигнул водитель, высунув локоть с закатанным рукавом из окна.
Доктор улыбнулся, мальчик взмахнул тонкой ручкой, и они забрались в просторный салон, пахнущий пылью и застоявшейся дождевой водой.
Створки дверей шлепнули старой задубелой резиной. Водитель дернулся и, сделав от окна четверть оборота вокруг оси, как кукла, с легким покачиванием при остановке, встал лицом к окну, после чего муравей мягко тронулся.
Антон пристегнулся к лавочке, Степаненко встал рядом. Через десять минут они поехали мимо плоского ангара, который вблизи превратился в бесконечно длинную стену. Мальчик увидел, что доктор нервно всматривается в мелкие окошки — ему показалось, что в темной глубине мелькнул оранжевый свет, а это означало, что опять возникла нештатная ситуация, сработала сигнализация.
По лицу доктора прошла судорога, как от боли. Антон недовольно надул губы, схватил его за штанину. Мужчина недоуменно посмотрел на его руку, потом перевел взгляд на самого Антона, словно не узнавая его. И только через секунду очнулся и вымученно улыбнулся.
— Все нормально, Тох. Прости, — сказал он, поняв, что невольно напугал мальчугана.
Глядя на Антона, на его тонкие, расплывшиеся по лавке ножки, анемичную ручку, худое личико с горящими сочувствием глазами, он вдруг с тревогой подумал: а ведь мальчик опять изменился, но чем дальше, тем непонятнее, молодеет он или стареет, ведь Антону в прошлом году исполнилось пятьдесят лет, а сейчас сколько ему — сорок девять или пятьдесят один? И неужели у них не получилось и с этой моделью? Неужели биологическая машина снова дала сбой? Покатилась не туда... непредсказуемо перенаправляя и блокируя возрастные изменения... Несмотря на дополнительное финансирование программы, двухлетнюю работу команды, новые распределительные модули, глубокую перепрошивку базового кода... Господи! Да ведь его срочно нужно тестировать! Он изменился! Что же я делаю? О чем я думаю?! Черт!
Степаненко била мелкая дрожь, он смотрел в глаза Антону, но тот вдруг резко вскочил и бросился к окну. Доктор очнулся, вышел из транса и услышал раскатистый гром. И мысли не возникло, что гремит в небе — слишком хорошо знал Петр Ильич этот характерный металлический грохот, доносившийся из вольера... Знал и Антон, и давно уже без ревности, с мудрым сочувствием относился к любимцу доктора. И к главной его профессиональной неудаче.
Гром не смолкал, казалось, под тягачом вздрагивает земля. Степаненко посмотрел на ангар, из окон которого теперь отчетливо доносился вой сирены, но тут же отвернулся, опустил голову, потом бросил взгляд на Антона, и его лицо расправилось, просветлело, несмотря на нарастающий грохот, будто сопротивляясь подступающей боли.
— Да, да, вот так, вот так... А что, Тох, хорошо все-таки быть маленьким? — и он через силу засмеялся.
Антон улыбнулся, догадываясь, какой ценой даются Петру Ильичу попытки шутить. Снова послышался грохот, он участился, стал четче, словно где-то совсем рядом, под ними, ломали дверь размером с двадцатиэтажный дом, и она стонала, гудела, трещала и разлеталась в щепки...
На мгновение шум прервался, и донесся рев, утробный, животный, и непонятно, чего было в нем больше — жалобы или злобы. Рев сменился гулким бормотанием, разбитым на отдельные звуки и резкие выкрики неразборчивых фраз.
 
Не раз Антон потом спрашивал себя, зачем он задал тогда Петру Ильичу этот вопрос, что им двигало? Внезапный приступ ревности? Подлое любопытство? Простое желание отвлечь близкого человека от нехороших предчувствий? Или... собственный страх?
— Это уже третий приступ... Что с ним теперь будет? — спросил Антон, глядя Степаненко прямо в глаза.
Доктор не отвернулся, не засмеялся; он смотрел на Антона, едва заметно сощурив глаза.
— А ты как думаешь? — спросил Степаненко.
— Его усыпят?
— Да, — вдруг сказал доктор холодно, жестко и с ужасом поймал себя на желании продолжить фразу: «Как и тебя, Антон. Как и тебя. Рано или поздно».
Но он сдержался.
 
Представьте, что на дне океана, где царят тьма, холод и мрак, а давление настолько высокое, что нет ничего живого, вдруг появляется глоток воздуха, серебристый изнутри комочек, величиной с детский кулак. И вот он собирается подняться на поверхность, но вдруг нижняя часть его цепляется за камни, а верхняя часть, похожая на медузу, отрывается и поднимается...
Так и лицо его разорвалось и полетело, словно пузырь воздуха, словно светящийся демон. Лицо начало подниматься, и снизу впилось в меня острыми нитями металлической сетки, проникло внутрь и начало двигаться вверх и вверх, разрывая органы, сочленения костей, поднимаясь к горлу... Пока не вырвалось наружу с брызгами крови, вышло и посмотрело на меня и сказало мне — лицо в виде висящей капли воды, окровавленное и забрызганное гноем лицо, — сказало:
Я родился.
И сразу наступила мягкая приятная темнота.
Я замолчал и обмяк. Я погиб и смирился.*



___________________________

*Запись электромагнитно-вербальной активности изъята из памяти ЦНС-чипа, обработана и предоставлена Отделом лингвистической дешифровки и вербализации Главной экспериментальной лаборатории Советов России.
Опытная модель «Большого человека», генный проект роста ИС-2, серия BG-II, доп. №733-1.
Вольер центрального ангара Главного экспериментального комплекса.
Дата: 16.03.2804 г.
Совершенно секретно.


Рецензии