Книга первая. Глава 21. Христос, простивший всё

Глава 21. «Христос, простивший всё земное…»

Всё бы стёр из его души Рим, если бы не последующие события, но не будем забегать вперёд.

Ремизов отменил концерты, имея со своим концертмейстером неприятные объяснения:

— Как вы не понимаете, милостивый государь, дело касается обычной, человеческой чистоплотности! Я не желаю продавать свои ошибки!

— Ваши ошибки вы должны были оставить у себя дома, а здесь извольте играть! Чистоплотность же могут себе позволить… либо Святые, либо идиоты. Вы подписали контракт, господин артист.

— Разорвите же его… и оставьте меня! — Ремизов возмущён. «Осёл,— ругал он про себя концертмейстера,— болван, остолоп, он думает, что всё возможно продать, ну нет, довольно я лгал, теперь, понимая это… он не дождётся от меня».

Его концертмейстер также кипятился, пылая гневом и не понимая «капризов этого русского».

— Господин музыкант, поверьте в мои намерения, они чисты, как слеза,— пытался он уговорить Ремизова,— публика ждёт, придётся заплатить неустойку, будет скандал, ваша репутация… подумайте!

— Василий,— обратился Ремизов к Василию,— заплати здесь сам. Отдай всё, что просят! Я пойду, не могу больше…

Выйдя из оперы, Ремизов, как он это часто делал в последнее время, пошёл бродить по городу.

Рим был прежним: всё тот же тёплый ветер, лазоревое, словно с картин Рафаэля, небо, всё тот же запах роз и неизменного жасмина — всё словно застыло в своей неизменности. «Смерть»,— вырвалось из уст музыканта. Его уже раздражало и угнетало всё, что совсем недавно, всего несколько недель назад, так влекло, всасывало, как казалось теперь, и высушивало, чтобы потом выбросить вон, как выбрасывает на берег море умершую рыбину.

Всё так же пахнут плесенью и вином каменные полы в остериях. Ремизов зашёл в остерию, заказал себе вина, усадил рядом с собой старика-скрипача, играющего здесь, угостил его вином, накормил хлебом, а потом попросил играть. Скрипач играл, играл только весёлое, задорное, по заказу Ремизова. Здесь же танцевала танцовщица, молодая, совсем юная девушка, внучка старика-скрипача. Ремизов громко смеялся и хлопал в ладоши танцующей девушке, а в глазах его стояли слёзы и тоска. Он пытался разогнать эту тоску безудержным, истерическим весельем, но она всё сильнее всасывалась в сердце: ни вино, ни веселье не могли его исцелить.

Скрипач наигрывал мелодичные, весёлые итальянские песенки, девушка грациозно танцевала перед Ремизовым. Ремизов подсвистывал в такт музыке, хлопал в ладоши, подзадоривая их обоих. По смеху и песням, доносившимся из дверей остерии, и нашёл его Василий:

— Хозяин, хозяин…— дёргал он за рукав поющего что-то Ремизова.

— Чего тебе? — бросил он воспалённый взгляд на Василия.— Ну что тебе нужно, оставь меня,— махнул он рукой, пытаясь прогнать слугу,— видишь, как я веселюсь? — простонал Ремизов.

Василий всё видел, сердце его изливалось слезами, видя в таком состоянии хозяина. Ночами он молился, взывая к Богу заступиться за бедную душу: «Да не порадуется враг рода человеческого о его душе, Господи! Так всё было хорошо там, у Анфисы Степановны, всё пошло на лад и в Петербурге. Господи, Твоим повелением жили мы, а как играл, Господи! Славу Твою, Боженька, можно было петь под его скрипку, как он играл! И что занесло нас в этот проклятущий, прости Господи, Рим? Словно сам враг сглазил его, словно кто душу высушил».

— Хозяин, радость у нас, хозяин! — теребил он Ремизова, весь светясь своим веснушчатым, стариковским лицом.

— Радость? — насмешливо и чуть удивлённо, слегка оживившись, но смотря на слугу всё тем же потухшим взглядом, переспросил Ремизов. Василий немного содрогнулся от его взгляда, но, вспомнив о чём-то, улыбнулся во весь свой щербатый рот:

— Радость, батюшка, радость! — Ремизов расхохотался так, что притихла скрипка старого скрипача, остановилась в своём танце танцовщица, затихли за столами посетители, сотрясся под тёмным сводом каменных плит воздух.

— Василий! — крикнул возбуждённый Ремизов.— Уж не блаженный ли ты? Где, какая радость? Здесь? — обвёл он руками остерию, поднявшись из-за стола, глаза его горели.— Здесь?! Вот,— показал он рукою на скрипача,— вот, старик, спроси его, что такое радость, что такое счастье?! Подойди сюда, старина,— позвал он скрипача,— садись,— пододвинул он ему стул.— Ответь.

Старик поднял на Ремизова свой светлый взгляд, его седая голова слегка тряслась:

— Дорогой мой господин, я прожил длинную жизнь и много, очень много горя встретилось на моём пути. О-о-о, господин, я благодарю Бога за то, что Он так милостиво обошёлся со мною, даровав мне столько горя, ибо, только борясь за счастье и немногие мгновенья радости, я смог понять, что значат они для меня! Моя скрипка свидетельство тому.

Старик замолчал, его руки гладили корпус старенькой скрипки, голова слегка тряслась, а взгляд, тёплый и ласковый, скользил по головке присевшей возле ног внучки.

Ремизов сидел затихший. Голос старика, казавшийся особенно густым и проникновенным под тяжестью каменных плит и сводов, как-то странно подействовал на него, что-то подкатывало к горлу, что-то потянуло внутри.

— Давать счастье многим людям — вот, что значит для меня счастье и радость. В этом мне помогает моя скрипка и моя Лауритта,— погладил он головку внучки.

Ремизов молчал, уставившись глазами в каменные плиты пола. Молчал старик, молчал Василий. Старик неожиданно встал:

— Простите, господин, за дерзость. Но, мне кажется, я знаю, что нужно вам, идите за мной.

— Куда, старик? Ночь, посмотри, какая ночь…— обречёно сказал Ремизов.

— Ночь, это самое благоприятное время, чтобы узнать кое-что о себе,— сказал старик, ведя Ремизова за руку, словно ребёнка.— Идёмте, мой друг, мой печальный русский друг. Я достаточно времени тешил вашу тоску и ваше уныние, наигрывая вам весёлые итальянские песенки. Поверьте, я давно понял, что нужно вам. Убегая от Минотавра, вы заблудились в лабиринтах Рима и потеряли нить Ариадны. Может быть, сегодня вы найдёте эту нить, пока спит Рим, пока Минотавр не настиг вас.

Старик остановился возле лавочки с фруктами и достал из кармана свечу. Он зажёг её от толстой свечи, прилепленной к прилавку.

Город наполнил тёплый неподвижный воздух. Ремизову казалось, что они плывут по воде прозрачного синего озера, освещая путь робким огоньком свечи. Тёмный Рим шаг за шагом расступался перед путниками, пропуская их.

— Старик, ты ведёшь меня по лабиринтам Рима, зная зачем и куда, как проводник в мире духов, что перевозит на своей лодке души через озеро забвения.

— Да, мой друг, только я перевожу тебя на другой берег. Ты должен очнуться от забвения.

— Ну что ж, старик, я доверяюсь тебе, перевози.

Они подошли к какому-то серому каменному зданию, похожему на замок. Старик постучал в ворота. Послышались шаги. Простуженный сиплый голос о чём-то спросил. Старик ответил, достал монету из кармана, просунул её в окошечко. Через несколько секунд ворота открылись.

— Идёмте, господин,— позвал старик Ремизова.— Входите, это сторожа картин, они позволили нам войти.

— Не поздно ли смотреть картины, старина? — спросил Ремизов.

— Вы сказали, что доверяетесь мне, доверьтесь же до конца. Сейчас вы увидите, что самое время взглянуть на одну из них.

Ремизов, чувствуя, как волнение нарастает в груди, робко перешагнул в ворота. Его проглотил тёмный, ничем не освещённый двор. Старик замешкался на улице, с кем-то советуясь. Затем он вошёл, взял из рук сторожа факел, поднёс к нему свечу. Факел вспыхнул, багровое пламя рванулось в небо, тени оживили тьму, несколько теней проплыло мимо Ремизова.

— Теперь идёмте,— негромко сказал старик, вводя его в здание.

При свете факела они прошли по тёмным каменным залам. Здесь жили картины, статуи, фрески. Жили, храня в себе память прошлого, говоря о чём-то сегодняшнему и предсказывая будущее. Словно призраки-видения, освещённые пламенем, пробегали мимо обнажённые женщины, пролетали амуры, проносились кони.

Они вошли в большой просторный зал. Здесь ничего не было: ни картин, ни статуй, ни фресок. Только каменные стены, казалось, о чём-то молчали, о чём-то великом хранили тайну. Камень, казалось, склонился в немом почитании, и даже языки пламени не в силах были вырвать из его уст ни слова.

Старик подошёл к стене, поднял над собою горящий факел. При свете Ремизов увидел большое, во всю стену, полотно. Это была картина в золочёной раме. Старик зажёг несколько факелов, вделанных в стену, они вспыхнули, и… словно чёрное, безмолвное покрывало упало к ногам музыканта. Пламя осветило, оживило картину: из-под тёмного покрова безмолвия, раздвинув руками тьму, появился Он, Он и Его ученики за последней трапезой:

«И когда настал час, Он возлёг, и двенадцать апостолов с Ним, и сказал им: очень желал Я есть с вами сию пасху прежде Моего страдания, ибо сказываю вам, что уже не буду есть её, пока она не совершится в Царствии Божием. И, взяв чашу и благодарив, сказал: приимите её и разделите между собою, ибо сказываю вам, что не буду пить от плода виноградного, доколе не придёт Царствие Божие. И, взяв хлеб и благодарив, преломил и подал им, говоря: сие есть Тело Моё, которое за вас предаётся; сие творите в Моё воспоминание. Также и чашу после вечери, говоря: сия чаша есть новый завет в Моей Крови, которая за вас проливается. И вот, рука предающего Меня со Мною за столом; впрочем, Сын Человеческий идёт по предназначению, но горе тому человеку, которым Он предаётся. И они начали спрашивать друг друга, кто бы из них был, который это сделает…»

Ремизов стоял неподвижно: лица учеников… и Он — озарённые трепещущимся светом, двигались в густом, багровом от огня полумраке. Давно позабытая душевная дрожь овладела музыкантом. Ему казалось, что он присутствует на той, самой последней, Тайной Вечере и слышит Его Слово, и вкушает Его Плоть, и пьёт Его Кровь, и разрывается от боли сердце, когда слышит он слова: «Сие есть Тело Моё, которое за вас предаётся».

Слёзы комком подступили к горлу. Ремизов всё ещё стоит неподвижно. Огонь шумит, освещая зал. Сколько прошло времени, он не помнит: секунда или вечность? Здесь Ремизов чётко прочувствовал, медленно и лениво, где-то у ног, ползает бренное. Словно густая, мохнатая тень, недовольная тем, что её потревожили, вспугнули пламенем огней, притаилось оно в тёмных углах, ожидая, когда же потухнет факел.

Но вечное! Он присутствует на Его Тайной Вечере, и нет в этот миг ничего на земле, что превосходило бы Её Священную суть! Поэтому всё бренное вынуждено молча уступить свои позиции.

Незаметно наступило утро. Как всегда, звонили колокола. Факелы потухли. Сквозь маленькие сводчатые окна под высоким потолком пробивается утренний свет. Тишина, казалось, унесла в свой мир этот зал, эти стены, этот воздух и душу Ремизова. Душа его, секунду назад вкушающая из Господней руки Христово причастие, взволнованная и сокрушённая, трепетала в этой тишине.

Вдруг откуда-то издалека донеслись звуки. Ремизов весь натянулся в струну. Звуки музыки достигли его слуха: пели скрипки, пели арфы, пели золотые солнечные лучи, изливавшиеся откуда-то сверху, пел молчавший до этого мига камень, пело утро, пел весь мир. Ремизов рыдал от счастья, от нечеловеческого счастья: Христово прощение разлито во всём, что могло дышать, трепетать, петь, что могло понести в себе и передать, передать Его прощение, Его примирение. И всё земное в этот миг несло в себе Небесное, ибо всё земное было прощено Христом, и он, Ремизов, он всем своим естеством чувствует, как вместе с ним плачет Спаситель, вместе с ним Он скорбит и вместе с ним радуется. «Господи»,— шепчет ссохшимися губами Ремизов, словно впервые услышав это имя. «Господи»,— повторяет он и как великий дар благодати ощущает в душе примирение. В этот миг Ремизов обрёл Господа в своей душе.

Короткие часы рассвета прошли в раскаянии и слезах, душа, впервые встретившись со своим Спасителем, молилась к Нему слезами, чистыми слезами раскаяния и обретения. В эти короткие, по земному времени, мгновения его душа, проносясь над прожитой жизнью, поняла: всем самым дорогим и прекрасным она обязана Ему, Господу-Спасителю. И потому всё сие не принадлежит бренному. Ибо оно вечно, так же вечно, как вечны сии короткие, по земному времени, мгновения. Какое великое блаженство понять и прочувствовать это душой!

Выходя из ворот замка, идя по утренним оживлённым улочкам Рима, мимо лавочек, мимо площадей и остерий, мимо гостиниц и замков, мимо дворцов Ватикана, он чувствовал, что всё это не властно над ним. Прощение и примирение со Господом освобождало его от бренного, даровав чувство вечности, сладостное чувство свободы, что испытывал он сейчас.
* * *
Уже подходя к гостинице, Ремизов заметил, что за ним идёт Василий.

— Старина, как же ты..?! — обрадовался он Василию.

— Я, батюшка барин, всю ноченьку за вами хожу. Ох, и натерпелся же, как увидел, что этот старик повёл вас неведомо куда… в ночь-то, да в неведомом месте! Мало ли здесь бродяг, не дай Бог! — ворчал уставший Василий, довольный, однако, радостно-возбуждённым и по-доброму затихшим лицом хозяина.

— Ну-ну, не ворчи, старый ворчун,— похлопал его по плечу Ремизов.

— Да что вы, барин, это я так, по-стариковски…

— Помнится мне, Василий, ты вчера что-то про радость бормотал, что же ты молчишь? — вспомнил Ремизов.

— Ваша правда, барин,— остановился Василий, хлопая себя руками по бокам,— как же это я… барин вы мой дорогой, радость ведь у нас, весточка… голубок белый с Россиюшки залетел…

— Да что же ты, Василий, никак потерял?.. не томи душу-то! — дёргает его Ремизов.

— Сейчас, сейчас,— Василий роется в карманах, что-то ищет.— Вот, нашёл! Письмецо вам.— Наконец он достал конверт, запечатанный сургучом.

Ремизов выхватил его из рук Василия, сломал печать — это было письмо от Кати.

«Не может быть,— бормотал он, руки дрожали,— как же она написала, нашла меня, я ей не писал, что уезжаю?!» Сердце его колотилось, в глазах туманились слёзы.

Он побежал в гостиницу по лестнице, по коридорам и к себе. Сел в кресло, подождал, пока кровь перестанет тукать в висках.

Только в Петербурге он получал от Кати письма, их было немного, за год не более пяти. Они не часто переписывались, их отношения так и оставались неопределёнными.

Только здесь, в Риме, Ремизов почувствовал, ка;к не хватает ему Кати. И только сейчас, после этой ночи в з;амке, он понял, что любит её. Любит всецело: её образ, её душу, её сердце, самою её, а не то полумистическое создание, которому поклонялся он в своих грёзах. Разлука, расстояние, испытания, что претерпел он в последнее время, помогли определиться и созреть чувствам. Что произошло с Катей, мы узнаем из её письма:

«Мой дорогой друг, моё письмо, присланное к вам из Петербурга, должно быть, удивит вас, тем не менее не удивляйтесь, я в Петербурге. И более того, должна сказать, что сейчас я пишу к вам, находясь в вашей квартире, сидя за вашим столом, используя вашу бумагу. Прошу вас, простите меня за эту дерзость!

Ваша горничная, видя, как настойчиво, день за днём, вот уже которую неделю я прихожу к вашему дому и по несколько часов гуляю возле ваших окон, сжалилась надо мной и впустила в дом. После долгих расспросов и ваших писем (я показала ей ваши письма, как свидетельство нашего знакомства), она позволила пройти в ваш кабинет и даже зажгла камин, чтобы я могла согреться. Вот необходимые объяснения того, почему моё письмо к вам пришло из Петербурга.

Но далее я пойду по порядку. Начну с начала, а именно, почему я оказалась в Петербурге:

Всё началось с того, что вы уехали от нас. Я знала, что это неизбежно. И всё же, всё произошло настолько неожиданно для меня, и я оказалась не готова к разлуке. Вы были рядом, а я и подумать не могла, что разлука с вами так сильно взволнует меня.

И вот я осталась одна, без вас. Одна… сначала это состояние оглушило меня, долгое время я была не в себе, бродила по тем местам, где мы встречались, вспоминала вас, ваш голос, ваши глаза, ваш смех. Тоска терзала моё сердце, я потеряла что-то очень дорогое и не могла найти, пока не поняла… но это произошло не сразу.

Я писала к вам, вы отвечали. Наша переписка лишь формальность, дружеские фразы, дружеские пожелания и замечания, не более. Нет-нет, я ни в чём не упрекаю вас, я понимаю и не виню, и не требую от вас чего-то. Теперь я знаю, всё должно приготовиться. Тогда я ещё ничего не знала, была слепа, как говорил мне отец Захарий: “слепое рвение”, лишь только мучалась и страдала. Мои письма, ваши ответы, моё непонимание — всё это терзало душу, ничего не решало.

Совсем отчаявшись, я собралась к отцу Захарию. На моё счастье там была и матушка Степанида. Всего не напишешь в письме, в нескольких словах я постараюсь описать, что сказал мне отец Захарий, когда я плакала на его коленях, не в силах ничего толком объяснить:

— Что же плачешь ты, девонька-берёзонька, о чём горюешь, усердница? Искала любви, за горами за долами её выглядывала, а она недалеко оказалась? Так бывает у людей, милая, ищут они журавля в небе, а синицы в руках не видят. А синица-то и есть самая настоящая Любовь, самая Божия она. Прилетит синичка к зиме и всю зимушку, малая, сердца наши пением своим согревает, другие-то пташки в тёплых краях, а синичка нет, не покинет она родной народ, она здесь, с нами стужу терпит, верная. И мала она, и неприметна, а как запоёт, как весну закликать начнёт — и снега тают, цветы головки поднимают; вестница Любви, синичка-то. Да разве ж любовь журавлём по небу летает? Нет, Катенька, не так это. И несчастен тот, кто не понимает, что Любовь Божия в простоте по земелюшке ходит, работы никакой не избегает. Видит, неладно — поправит, видит, грязно — помоет, видит печаль — утешит. А разве Христос не так по земле нашей ходил, простые зёрна Любви сеял. Разве ж Он великим царём в доспехах и славе пришёл? — нет, не так. Вот ты к Любви Христовой рвёшься, хочется тебе дела её творить, бедным помогать, по земле слугою Господнею идти, и не видишь ты того, как Господь тебе простое зёрнышко Любви в сердечко положил. А ты и не заметила, не заметила, так неприметно оно показалось, так просто. Ну, не плачь, не плачь, поможем тебе дело поправить. Только запомни: Любовь Божию по простоте узнаешь, там, где нет простоты, там и Любви нет, пустая земная мудрость!

Так вот, он всё мне и рассказал. Неделю я прожила в скиту. Целую неделю, если можно так сказать, я обретала то, чем полно было моё сердце. Это звучит нелепо, но это так. Ибо сама я не знала, была слепа и настолько глупа, что не знала. Любовь, к которой я стремилась, которую искала, Любовь — светом и силою Которой я жаждала наполниться, дабы послужить нашему Господу, Она всегда была со мною. А я бежала от Неё и не слышала Её голоса, страшилась Её чувств. Мне казалось, что Она какая-то иная, великая. А Она, Она так велика в простоте Своей, что всё возле Неё расцветает… теперь я понимаю, что Любовь одна, что в сердцах мы несём огоньки Любви — дары Господние.

Я поняла это в тот миг, когда вас уже не было рядом. Господи, как я страдала, мне казалось, что уже поздно, нет рядом вас.

Я писала вам, но ответа не было (позже я узнала, что вы уехали в Италию). Через несколько месяцев Анфиса Степановна сообщила мне о вашем отъезде, а ещё через какое-то время я узнала, какие беды обрушились на вас в Риме. До нас дошли лишь слухи, что у вас что-то не ладится и дело дошло до скандалов. Я не хочу рассказывать вам о сплетнях по этому поводу. Я не верю им, знаю только, как вам тяжело сейчас.

Я очень хочу вам помочь. Поэтому и рассказываю всё это, тая в сердце надежду: если вы узнаете о моей любви к вам, быть может, на душе станет светлее и теплее и вы не будете чувствовать себя таким одиноким. У вас есть близкие люди, что любят вас и молят за вас Господа!

Как бы я хотела вырастить крылья и полететь к вам, и обогреть, и утешить вас, рассказать вам о своей любви. Но у меня нет крыльев, зато есть любовь, пусть она перелетит моря и суши и найдёт вас, и скажет за меня: “Ты устал от долгого пути, обопрись на меня, и тебе станет легче. Холодный ветер выстудил тело твоё, прижмись ко мне, и тебе станет теплее. Ты страдаешь, враги терзают сердце твоё, возьми моё, оно горит огнём любви, и ты станешь сильнее”. У меня нет крыльев, и я не могу утешить вас, но есть любовь, пусть она наполнит ваше сердце, чтобы вы могли бороться со злом.

Когда я узнала обо всём, я сразу же собралась в Петербург. Отец Захарий благословил меня и матушку Степаниду просил поехать со мной. И вот, мы в Петербурге, но и здесь, среди сплетен, не узнаешь правды. Сначала я потерялась в догадках, но потом поняла, что мне нужно сделать. Матушка Степанида нашла маленькую церковь, где мы могли помолиться, там-то я и решила найти ваш дом. Мне казалось, если я найду его и увижу, как вы живёте, я всё пойму. Может быть, это фантазии? Теперь мне кажется, что нет.

Едва я вошла в ваш дом, увидела всё, чем вы живёте: ваш стол, где вы работаете, ваши ноты на столе, перья, которыми вы пишете, картины, на которые вы смотрите, камин, возле которого вы греетесь,— я всё поняла. Одному Богу известно, заблуждаюсь ли я.

Здесь я решила написать к вам, поможет ли вам моё письмо? Господь свидетель, я перешагнула границы дозволенного, положила свою честь лишь для одной цели — сказать вам о своей к вам любви, поддержать вас! Я верю в вас и жду. Ваша Катя!»

Яркое солнце заливает комнату сквозь раскрытое окно. На улице стоит невообразимый гам: какой-то торговец нещадно лупит заупрямившегося осла, брань и ослиный вопль оглушают улицу.

Ремизов ничего этого не слышит — по его внутреннему миру сейчас совершает Своё шествие Любовь. Любовь, струящаяся невидимыми, оживляющими душу потоками, Любовь соединяющая, созидающая, всё примиряющая и прощающая! Ремизов видит, как светло и Свято идёт к нему навстречу Господь!


Рецензии