Право на безумие. Часть II. Нури. Глава 19
- Люди часто никак не могут понять друг друга… Даже не «не могут», а не хотят… Потому и не могут… Это же так сложно смочь то, … чего не хочешь.
- Как это?
- Вот ты,… сможешь съесть целую тарелку манной каши? И не просто так, взять и съесть, а есть, есть, есть каждый день,… да ещё делать вид, что тебе вкусно?
- А откуда ты знаешь, что я не люблю манную кашу?
- А я и не знаю… Просто так взял и спросил… Я и сам не любил её, когда был… ну, как ты…, ну, не совсем ещё взрослый. Я так думаю, что её никто не любил в детстве, потому что всех кормили именно манной кашей. Разве можно любить то, что непременно надо любить?
- …
- Я не знаю, у меня никогда не получалось… Другое дело, когда нет его…, когда далеко,… когда некому сказать: «А ну, давай, люби как миленькая, или тебя высекут плётками!», тогда взаправду понимаешь, что хочешь… и даже любишь…
- Как это…?
- Что?
- Как это, высекут плётками?
- …
- Это же очень больно и… страшно…, стыдно…
- Хм… А вот я бы сейчас съел тарелочку манной каши…, жиденькой, ровненькой, без комочков…
- А я всё равно не стала бы есть. Даже если бы ты съел семьсот миллионов тарелок. Я даже когда уже выросла большая, всё равно не стала любить манную кашу.
- А кого ты любишь?
- Маму люблю… и папу.
- А почему же тогда из дому убежала?
- Потому что… Чего пристал?! Захотела и убежала…
- Тебя били?
- Ты что? Меня никогда не били… Девочек нельзя бить.
- Тебя ругали?
- Нет… Никогда! Меня нельзя ругать…, я хорошая.
- Так что же тогда? Заставляли есть манную кашу?
- Меня обидели…
Троллейбус – не поезд. Он более свободен в своих движениях, более независим. Захотел, объехал незначительное препятствие. А может и значительное. Это насколько позволит длина рогов. Но и не такой удобный, не такой комфортный. Нельзя в нём прилечь, отдохнуть, забраться на верхнюю полку и забыться, отключиться от внешнего мира под убаюкивающее покачивание и мерный стук колёс. И отобедать нельзя, сдобрив терпкий, обжигающий вкус коньяка кисло-сладкой долькой лимона в сахаре…, или спелой, сочной, огромной, как слива, ягодкой винограда. Нельзя. Даже манную кашу нельзя. Даже когда не надо, а хочется. Самому хочется. Ведь бывает же и такое, именно в такие вот минуты и бывает. Когда нельзя.
Но есть люди, которые умеют в любой обстановке почувствовать вдруг себя легко и свободно…, будто на мягком пуховом облаке. Когда ничто вокруг не отвлекает, не отягощает суетой и прозаичностью, не замыкает в ограниченном внешнем мире, но позволяет беспрепятственно парить в бескрайнем внутреннем. Эти люди – дети, да ещё некоторые…, очень некоторые взрослые.
- Кто тебя обидел? Как?
Девочка насупилась, нахмурила лобик, воссоздавая в памяти последовательность событий, приведших её к чугунному фонарному столбу на многолюдной московской улице. Чуть повыше переносицы между крылышками бровок образовалась маленькая смешная ложбинка, в которой, как утверждают сказочники, хранятся до поры до времени все детские мысли. И приятные, и не очень.
- Я не виновата, - заговорила она убеждённо. - Это учительница…, она сама виновата.
- Разве учительница может быть виновата? - перебил её собеседник, по сути тот же ребёнок, только невыносимо взрослый.
- Да? А чего она всегда заставляет рисовать Москву? Я не хочу Москву! Все ребята рисуют одно и то же, у всех кремлёвская стена, красные звёзды и салют. А я не хочу! Я не люблю, как все! Надоели уже эти звёзды! Я степь хочу рисовать, большую-пребольшую, которую хоть год скачи, всё равно до конца не доскачешь…
- Ну и нарисовала бы степь, раз хочешь.
- Ага! Ну как же я могу нарисовать степь, если я её ни разу не видела?! Ты что, не соображаешь что ли ничего?! Я взяла рисунок Джучи, который он мне прислал… Там так красиво, такая большая степь, как море, как небо…, и маленький такой всадник вдали… Джучи очень хорошо рисует, он художником будет, когда вырастет. Мне, конечно, жалко было его рисунок отдавать, но я хотела, чтобы как лучше, чтобы все увидели, как красиво…, ведь никто так не умеет рисовать, как Джучи. Я только пририсовала посреди степи маленький кремль, чтобы было понятно, как могут жить вместе, в одной дружбе советские и монгольские дети…
Девочка замолчала и опустила лицо. Видимо ей было весьма тяжко вспоминать то, что произошло после.
- И что? Неужели ребятам не понравилось? Мне уже очень нравится. Я сам люблю рисовать, - попытался подбодрить девочку мужчина.
- Ребятам-то понравилось…, - лепетала девочка сквозь слёзки, - все смотрели…, и даже из соседнего класса приходили… А учительница… Она сказала, что это какой-то вражеский происк…, и двойку поставила… Всем пятёрки за их одинаковые звёзды, а нам с Джучи двойку… Ну разве это справедливо?
- Несправедливо… - согласился мужчина после недолгой паузы. - Только из дома-то зачем убегать?
- А затем! - она вдруг изменилась, в глазках заискрилась какая-то недетская гордость и решительность. - Затем, что я не хочу больше тут жить! Я решила уехать отсюда в степь, к Джучи, мы вместе будем рисовать, и нам никто не посмеет поставить двойку! А они все пускай остаются, пусть рисуют свои любимые звёзды и ставят друг другу за это пятёрки! - девочка сжала кулачки и даже привстала с места. - Мне никто…, никогда…, никто ещё не смел ставить двойку! Вот и пусть…, раз они все такие… А я уеду! А когда вырасту, женюсь на Джучи и стану настоящим художником, и мы нарисуем большую-пребольшую картину! Тогда им всем будет стыдно, особенно этой учительнице!
- А мама и папа? - спросил вдруг собеседник.
- Что мама и папа? - не поняла девочка, но несколько успокоилась и села на место.
- Им тоже будет стыдно?
- Нет, им не будет… - растерялась девочка.
- Но как же? Ты же и от них тоже убежала. Даже в первую очередь от них. Учительница ни о чём таком ещё не знает, не думает вовсе. А папа с мамой уже ищут тебя повсюду, места себе не находят, плачут, наверное. А как ты думаешь, папа бы тебе поставил двойку за рисунок?
Сбитая с толку девочка задумалась крепко. Между бровок ещё более углубилась, наполнилась доверху недетскими думками ложбинка. Ещё минуту назад такой решительный и «взрослый» ребёнок не знал теперь что ответить и отвернулся к окну, будто ища в нём разгадку.
- Папа… - проговорила девочка тихо, отстранённо, как бы в забытьи, но вдруг вскочила, забарабанила ладошками по стеклу и закричала на весь салон. - Папа!!! Папа!!! Папа!!!
По тротуару параллельно движению троллейбуса брёл невысокого роста худощавый мужчина средних лет. Он именно брёл, не бежал, не шёл, а еле передвигал ноги в каком-то исступлении, отрешённо, отстранённо от всего мира, будто один-одинёшенек на огромной необитаемой планете. Крепкими, жилистыми руками он обнимал свои плечи, словно сжимая в объятиях что-то очень дорогое, единственное, бесконечно ценное…, не хотелось верить, что пустоту. Сквозь лёгкую белую сорочку отчётливо проступал рельеф выдающихся острых лопаток и чеканных звеньев позвоночника, а неимоверная сутулость и даже согбенность под тяжестью какого-то невыносимого горя показывали худобу и невысокий рост человека особенно выразительно. Казалось, он потерял что-то, без чего жизнь ему не представлялась более возможной. И отчаялся уже найти. Конечно, он не мог слышать и не слышал крик девочки, но когда троллейбус, обгоняя, поравнялся с ним, мужчина вдруг поднял глаза, остановился как вкопанный, разжал объятия, выпрямился в полный рост и, вытянув вперёд руки, помчался за очкариком , сломя голову, не разбирая дороги, расталкивая ворчащих ему вслед недовольных прохожих.
- Папа! Папа! - продолжала кричать девочка, неистово барабаня по оконному стеклу.
- Это твой папа? Ты его узнала? Ты не обозналась? - теребила девочку Нюра, желая удостовериться в невозможности ошибки.
Но ребёнок уже вырвался из рук женщины и побежал к двери.
- Остановите троллейбус! Товарищ водитель, немедленно остановите троллейбус! Девочке нужно сойти, её папа нашёлся! - кричали пассажиры в салоне. - Ну, куда же вы едете?! Остановите, пожалуйста, а то он снова сейчас потеряется! Эти папы такие растеряхи…
Шофёр затормозил, выискивая подходящее место для остановки и нарушая тем самым правила дорожного движения.
- Как звать-то тебя, подружка? - прокричала Нюра, когда дверь распахнулась, и девочка готова уж была вырваться наружу.
- Нурсина! Нури! Приходи в гости! - звонко отозвался ребёнок и прыгнул со ступеньки вниз.
На улице её поймал на руки счастливый отец. Дверь закрылась - и троллейбус поехал дальше, оставляя на тротуаре плачущего от счастья мужчину и неустанно смеющуюся в его объятиях девочку.
Жизнь продолжилась и казалась теперь не столь уж пустой и никчемной.
- А я сначала подумал, что это ваш ребёнок. Вы так похожи. Прям одно лицо.
Мужчина, лишившись своей недавней собеседницы, обращался теперь к Нюре. Та пребывала в глубокой задумчивости, будто потеряла что-то когда-то, потеряла навсегда, да так что даже образ потери давно стёрся из памяти. А теперь вспоминала вновь. И воспоминание это давалось ей трудно и, похоже, болезненно.
- Мой, - ответила она сквозь думы. - Даже более чем мой. Эта девочка и есть я.
- Да. Я уже догадался.
Троллейбус ехал по медленно, неохотно впадающей в ночь Москве. Постепенно салон опустел, пассажиры выходили на своих остановках и разбредались по клеточкам мироздания, окунаясь с головой в индивидуальный, сокрытый от постороннего глаза быт. Всего несколько человек оставалось в салоне, среди которых мужчина и женщина, едущих незнамо куда, неизвестно зачем. И ему, и ей ни этот троллейбус, ни его маршрут с промежуточными и конечными остановками не были нужны. Он свою остановку в этом чужом городе не имел вовсе, а она в родном, с детства знакомом, похоже, свою остановку уже проехала. И оба знали об этом.
- А вы так и не стали художником? - не то спросил, не то констатировал факт мужчина.
- Нет. Я ничем не стала, - не то ответила, не то задала сама себе вопрос женщина.
- Я так и не научилась рисовать.
Когда-то давно, ещё в школе, классе в шестом, молодой учитель рисования, глядя на Нюрины работы, сказал вслух, при всём классе: «Да, Идрисова, ты никогда не научишься хотя бы сносно рисовать. Уникальный случай патологического отсутствия дара изображать что-либо на бумаге. Нет. Нет таланта».
Он был молодой, перспективный, из недавних выпускников какого-то художественного вуза, решивший вдруг поучительствовать. Он блестяще рисовал и, видимо, даже считал себя нераскрывшимся пока гением. Возможно, так оно и было. Но более всего в нём проявлялся и кричал открытым текстом дар нераскрывшегося пока самца. Во всяком случае, учитель этот недвусмысленно заглядывался на молоденьких, сексуально созревающих учениц и позиционировал себя с ними эдаким покровителем, могущим поспособствовать и даже одарить не только талантом художника.
Тринадцатилетняя Нюра тогда ответила ему. Так же громко, на весь класс.
- Я проживу как-нибудь и без живописи. А вот вам никогда не стать мужчиной, способным привлечь собой хоть мало-мальски приличную девушку.
Вообще она была дерзкой девчонкой, никогда не прощала обид и отвечала всегда на них с очевидным язвительным уколом. Одноклассники и даже учителя, зная за ней такую особенность, старались не провоцировать Нюру. От греха подальше. А этот нарвался. И ещё не раз пожалел о своей неосторожности.
На одном из уроков Нюра как бы случайно задела большую красивую фарфоровую вазу, поставленную учителем на постамент для натюрморта. Эта ваза явно была не из школьного реквизита – пузатая, старая, породистая. Должно быть, учитель принёс её из дому специально на урок, и Нюра догадалась об этом.
«Идрисова, ты ведь специально сделала это! Специально!», - чуть не плача, возопил учитель, оглядывая разбросанные по полу осколки.
Дерзкая девчонка немигающим взором посмотрела на него снизу-вверх, будто сверху вниз и, улыбаясь, произнесла громко, отчётливо: «Да!».
Как бы там ни было, но впредь, в её дневнике, в графе «Рисование» вместо привычных уже двоек и колов обосновалась твёрдая, неизменная тройка.
Кому от греха подальше, кому масло в огонь.
- Таланта нет… - не то посочувствовал, не то съязвил попутчик.
- Вы, я вижу, тоже… - попыталась парировать Нюра, но осеклась.
- А у меня и правда нет никаких талантов, - оживился собеседник и так по-детски засмеялся, что Нюре стало немного стыдно за своё нечаянное намерение уколоть его. - Вообще никаких…, я и сам знаю это. Хотя, возможно, один всё же есть. Только я чего-то сомневаюсь…, что это талант…, может, вовсе даже наоборот.
- Какой же? - заинтересованно спросила Нюра.
Мужчина посмотрел в глаза женщине так откровенно, так бесхитростно, как смотрят одни только дети… и безумцы.
- Я идиот… С детства такой был и всегда очень стеснялся себя. Поэтому у меня совсем нет друзей… Но знаете, в этом есть и нечто полезное.
Нюра слушала молча, не перебивая, не уточняя даже. Ей казалось, что она и так всё понимает.
- Я умею видеть людей, - продолжал мужчина. - Не всем это нравится…, да никому это не нравится, откровенно говоря. Поэтому я наблюдаю за людьми как бы со стороны, потихоньку. Одними любуюсь, других жалею... Вот и вас я вижу…
Он замолчал, всё также по-детски глядя на неё. Она же смотрела на него в упор, как на экран детектора лжи. Отчего он опустил глаза, не выдержав её взгляда.
- И…? - не вынеся паузы, требовательно произнесла Нюра.
- Вами и любуюсь…, и жалею… - он снова поднял взгляд, но тут же уронил его. - Больше жалею…
- Я не нуждаюсь ни в чьей жалости! Тем более, такого как вы…
- Идиота, да? – перебил…, а может, подсказал он. - Вы неправильно меня поняли… Впрочем, я так и знал, что не поймёте правильно, что так и будет…
Попутчик замолчал, достал из заднего кармана брюк измятую пачку сигарет, из неё одну штуку, привычным, машинальным движением пальцев размял её, определил в рот и поднёс зажигалку. Но прикуривать не стал, а вновь взял в руку и продолжил разминать. Все его движения были автоматическими, бессознательными, в то время как мыслями он находился совершенно в другом месте. Затем он снова взял сигарету в рот и чиркнул зажигалкой. Но и на этот раз не стал прикуривать, а посидев так несколько секунд, выключил зажигалку, убрал сигарету назад в пачку, а пачку в задний карман брюк.
- Вы способны на поступок… - продолжил он, глядя в пол. - На искренний, благородный поступок… Такое не часто нынче встретишь… И это целая половина вашей души!
Мужчина поднял взгляд, но тут же отвёл глаза в сторону, в окно, будто стесняясь, отягощаясь чувством вины за то, что сейчас скажет. Должен сказать.
- Но есть и другая половина – вы никогда не простите тому, ради которого совершили этот поступок. И это ваше второе, незыблемое Я.
Они уже долго ехали по этому жизненному маршруту. Двадцать лет – не шутка. На промежуточных остановках в их троллейбус входили новые попутчики, выходили старые, отыгравшие своё с ними случайное совместное попутство. Эти, свежие занимали освободившиеся места, двигались параллельно, решая свои маршрутные проблемы и задачи, выходили прочь продолжать движение в ином, каждый в своём направлении. Мало кто задерживался. Почти никто.
У них практически не было друзей. В этом огромном троллейбусе они оставались единственными постоянными пассажирами. Может, также было у всех, в каждом очкарике, на каждом маршруте? Вероятно, всё зависит от курса, или расписания? А может, от самих пассажиров?
У них не было детей. Да и не могло быть, наверное. Эти двое потратили жизнь на освоение искусства взаимопонимания, терпения, обоюдоострого проникновения в суть друг друга. Какие уж тут дети, когда и двоим-то тесно в этом мире?
Нурсина оказалась довольно странной, необычной и даже загадочной личностью. В ней удивительным образом уживались и сочетались две натуры. Противоположные, антагонистичные, непримиримые. И самое непостижимое, что они вовсе не боролись друг с другом, не противопоставлялись, не вызывали противоречий и бурю внутренних катаклизмов в душе девушки. Они даже не то чтобы мирно сосуществовали, а просто как бы не замечали друг друга, не обращали никакого внимания друг на друга, считая каждая себя единственной законной хозяйкой в доме. То были даже не две противоположные черты характера в человеке, а как бы два человека в одном. Вот ведь как. Эти две натуры не смешивались одна с другой, не пересекались, лишь сменяли друг друга как день и ночь. Только совсем без сумерек, без закатов и рассветов, будто кто-то главный взял и выключил рубильником солнце. Причём в отличие от смены дня и ночи, выключил не строго по расписанию, а тогда, когда ему самому захотелось, никого не спросясь.
Первая натура была доброй, отзывчивой, искренней, на редкость честной и порядочной, щедрой и жертвенной до пресловутой последней исподней рубашки.
Вторая – гордая, самовлюблённая, своенравная, дерзкая, неуступчивая ни в чём, упрямая до упёртости, до опупения, готовая решительно стоять на своём, даже если это глупо, смешно, бессмысленно и вредно для неё самой. И мстительная в противовес первой половинке, не забывающая никакой, даже самой мелкой обиды.
Нюра и сама была не рада такому замесу. Но натура, как говорится, пуще неволи.
Аскольд боролся, ожидал, надеялся, что его любовь пересилит, восторжествует в конце концов над лихой, безумной второй нюриной половинкой. Но произошло обратное. Медленно, постепенно, год за годом, шаг за шагом дедушка Чингисхан брал верх и одолел-таки любовь, как привык громить и сокрушать любого соперника всегда и везде.
Свидетельство о публикации №221020200673