За закрытой дверью-14
Музыка дождя, слушаю, как он частый, шумный, полными струями водопада льется с крыши вдоль окна. Осень холодными порывами бросает воду на стекло, и тогда оно плачет, затихает и снова омывается слезами.
В спальном мешке грустное тепло, вставать не хочется. Слышу, как тикают часы, одни на простенке у двери, другие на кухне. У них разный интервал, в какой-то момент они звучат в унисон и снова разбегаются, я непроизвольно ловлю мгновения слияния звука. Зачем? Чтобы что-то объяснить себе? Вдруг понимаю, что никаких часов нет.
Школа, в которой я работал, была построена на старом, довоенном кладбище. В войну с него содрали почти все мраморные, как правило, купеческие памятники, для каких-то производственных потребностей нужна была мраморная крошка. В трех километрах залежи мрамора, но там его надо добывать, а тут срывай плиту, грузи на телегу и вези. Стыдно. Мне. Может, это нормально: для того, чтобы люди жили, надо убивать память о тех, кто уже не живет. Потом построили школу, город вырос, места не хватало. Зачерпывали ковшом экскаватора остатки истлевших досок и костей, вывозили на свалку. Я часто уходил домой последний, когда уже наступала ночь. Прежде, чем закрыть дверь на ключ, надо обойти все этажи. В черной тишине стоял страх, как только школа понимала, что я один и можно не прятаться, стены начинали стонать и плакать, двери скрипеть, створки окон хлопать. Позвоночник леденел, волосы шевелились. Восемь учителей заболели раком, трое умерли в один год. Может, кара, а может, случайность. Почему расплатились они? Кто и как определяет ответственность за чужую нравственную пустоту?
Все равно надо встать и растопить печь. Холодно.
Гроб поставили на подставку у только что выкопанной могилы, тяжелые куски желтой глины еще дымятся теплом в холодном воздухе поздней осени. Вовка совсем чужой, смерть изменила его так, что можно было подумать, я ошибся, приехал не туда, но рядом стоит его мать, как всегда, крепкая, сильная с ее броским лицом, отшлифованным из пожелтевшей и потрескавшейся слоновой кости. Удивительно красивое лицо совсем не изуродованное пятьюдесятью годами работы на тарном станке. У нее нет слез, только потерянность и непонимание. Обнимаю ее, она никак не отзывается, ее здесь нет, мои слезы копятся у переносицы. Плачет сестра, плачут три совсем уже взрослые дочери. Жена с мутным взглядом потерявшей мир пьяницы, в стороне ото всех, она здесь чужая. Подхожу к Вовке, прикасаюсь губами к его холодному лбу, молчу: «Ты помнишь нашу детскую фотографию, где мы с тобой вдвоем? Ты такой большой, в вельветовой куртке, а рядом я, совсем маленький, в рубашке в клетку. Я потом перерос тебя, но все равно ты всегда оставался для меня старшим братом, во многом большим, чем я. Помнишь, как ты стоял на сучке кедра и бросал нам вниз ветки с шишками? Потом мы варили их на печке в летней кухне, в старой зеленой кастрюле, положив сверху травы, чтобы на ней осела смола. Мы чистили еще горячие шишки, выковыривали мягкие, чуть кисловатые орехи, белые сочные ядра. Никогда в жизни не ел ничего более вкусного. Никто из нас не умеет жить, а ты не сумел больше всех. Ты не знаешь, как я завидовал тебе в детстве, завидовал тому, как одарила тебя судьба, ведь ты, ни у кого не обучаясь, играл на баяне, рисовал портреты, за которыми выстраивалась очередь, а у меня не было никаких талантов. Когда ты все это потерял? Куда все это ушло?»
Меня отодвигают, пора. Слез все же не сдержал, отошел в сторону, отвернулся от людей, вытер ладонью лицо, посмотрел вокруг. Равнодушный, безмолвный вечный лес. Все. Вовки на этой земле больше нет. Это он, мой брат, а Леха умер еще раньше. Давно. Его убило током. Зачем они были здесь? Чтобы взорвать школьную уборную? Их нет. Жизнь как выстрел.
Свидетельство о публикации №221020301655