de omnibus dubitandum 109. 366

ЧАСТЬ СТО ДЕВЯТАЯ (1896-1898)

Глава 109.366. МОЯ ПРИЗРАЧНАЯ ОРХИДЕЯ…

    Венков, уже хорунжий 6-го Кубанского пластунского батальона, посетил Радоницу в 1898-м.

    Он появился там под вечер хмурого июньского дня, нежданный, незваный, ненужный, с небрежно свернутым в колечко бриллиантовым ожерельем в кармане.

    Сбоку, лужайкой, подходя к усадьбе, он видел, как репетируют для какой-то неведомой фильмы сцену из новой, без него и не для него идущей жизни. Судя по всему, только что закончился большой прием.

    Три молодые дамы в платьях фасона «yellow-blue Vass» с модными радужными кушаками обступили полноватого, фатоватого, лысоватого молодого господина, стоявшего на веранде гостиной с похожим на флейту бокалом шампанского в руке и глядевшего вниз, на голорукую девушку в черном: убеленный сединами шофер подавал к крыльцу старую, сотрясающуюся на каждой неровности двухместку; девушка, широко разведя голые руки, держала перед собою раскрытую белую накидку своей двоюродной бабки, старой баронессы фон Краниум.

    Очерк нового, вытянувшегося тела Клэ черным профилем рисовался на белизне накидки – чернотой ее ладного шелкового платья без рукавов, украшений, воспоминаний. Клэ, белея еще не убранной бриллиантами шеей, взбежала по ступенькам крыльца.

    Он, огибая колонны сеней и прорезая скопище гостей, летел за нею по дому, к далекому столу с хрустальным кувшином вишневой амброзии. Вопреки моде она не носила чулок; икры ее были крепки и белы, а «низкий вырез черного платья подчеркивал контраст между знакомой матовой белизной ее кожи и брутальной чернотой по-новому, в хвост, собранных волос».

    Два обморочных видения, тесня друг друга, раздирали его: одно наполняла оглушительная уверенность, что стоит ему, пройдя лабиринтом кошмара, добраться до озаряющей память комнатки с кроватью и детским умывальником, как Клэ присоединится к нему во всей ее новой, гладкой, подросшей красе; а с другой, теневой стороны, подступал страдальческий страх увидеть ее изменившейся, отвергающей его вожделения, порицающей их порочность, открывающей ему глаза на ужас переменившихся обстоятельств – на то, что оба они уже умерли или существуют лишь как статисты в доме, нанятом для съемок новой картины.

    Но чьи-то руки, затрудняя погоню за грезой, тянулись к нему и предлагали вино, миндаль или простую пустоту ладоней. Он пробивался вперед, раздирая путы внезапного узнавания: дядя Давид, вскрикнув, указал на него незнакомцу, и тот закивал, нарочито изумляясь редкостному оптическому обману, а через миг по его подбородку и иным беззащитным участкам тела зачмокали липкие, пахнущие вишневой водкой губы Марии Ивановны – размалеванной, в рыжем парике, донельзя пьяной и донельзя слезливой, издающей придушенные русские звуки материнской любви, полумычание-полумоление.

    Он вырвался и вновь устремился в погоню. Клэ уже достигла гостиной, но выраженье ее спины, напряженность лопаток говорили Венкову, что она чувствует его присутствии в доме.

    Он вытер мокрое, гудящее ухо и кивком ответил приветственно воздевшему бокал полноватому блондину (Николаю де Прею? или у него есть старший брат?). Четвертая дева в желто-синей летней «модели» канадского кутюрье остановила Венкова, дабы, надув хорошенькие губки, поведать, что он-де ее не помнит, и это была чистая правда.

    – Я еле жив от усталости, – сказал он. – Моя лошадь сломала ногу, провалившись в щель между гнилыми досками Алгетского моста, пришлось ее пристрелить. Я прошел пешком восемь верст. Думаю, мне все это снится. Думаю, и вам тоже.

    – Да нет же, я Карина! – вскричала она, но он был уже далеко.

    Клэ исчезла. Он избавился от бутерброда с икрой, который, оказывается, держал в ладони взамен входного билета, свернул в буфетную, велел новому лакею, Бутову брату, отвести его в комнату, которую прежде занимал, и притащить туда же резиновую ванну, в которой он купался ребенком четыре года назад. И чью-нибудь запасную пижаму. Его поезд потерпел крушение в полях между Тифлисом и Манглисом, он прошел пешком двадцать верст, бог весть когда еще сюда пришлют его чемоданы.

    – Только что подвезли, – сказал всамделишный Бут с улыбкой и доверительной, и скорбной (Бланш оставила его).

    Уже готовый к купанию, Петр высунулся в узкое створчатое окно взглянуть на парадное крыльцо в ограде сирени и лавра, из-за которой несся веселый прощальный гомон. Он различил Клэ.

    Клэ нагнала молодого человека в середине внезапно вспыхнувшего солнечного пятна; он остановился, остановилась и она, что-то ему втолковывая, встряхивая головой, как делала обыкновенно, волнуясь или сердясь.

    Де Прей поцеловал ее руку. Весьма по-французски, но пусть, пусть. Она все продолжала говорить, а он продолжал держать ее руку и погодя поцеловал снова, и с этим поцелуем – гнусным, невыносимым – смириться было уже невозможно.

    Покинув наблюдательный пост, голый Венков порылся в сброшенной одежде. Отыскал ожерелье. В ледяном бешенстве разодрал его на тридцать, на сорок сверкающих градин, из коих некоторые подкатились к ее ногам, когда она ворвалась в комнату.

    Взгляд ее проехался по полу.

    – Как не совестно… – начала она.

    Венков хладнокровно процитировал эффектную фразу из знаменитого рассказа мадемуазель Ларивьер: «Mais, ma pauvre amie, elle tait fausse» – что было горькою ложью; но она, не собрав разбежавшихся бриллиантов, замкнула дверь, с плачем обняла его – и с ее кожей и шелком к нему прильнуло все волшебство жизни, но почему же всякий встречает меня слезами? Первое, что он увидел, – это звездный блеск ее глаз…

    Чудовищное, честно сказать, свидание, но прекрасное. Он не сумел бы припомнить…

    (Ты прав, я тоже. Клэ.)

    Еще ему хотелось бы знать, был ли то Николай де Прей? Он. Тот, которого вышвырнули из корпуса? Скорее всего. Он изменился, раздобрел ровно боров. Да, да, именно так. А он что же – ее новый красавчик?

    – И на этом, – сказала Клэ, – Венков перестанет мне грубить, прекратит раз и навсегда! Потому что у меня был, есть и будет вовек только один красавчик, одно чудовище, одна печаль и одна радость.

    – Мы после соберем твои слезы, – сказал он.

    – Я не в состоянии ждать.

    Она раскрыла губы, прильнув к нему в жарком и трепетном поцелуе, но, стоило ему попытаться задрать ее платье, отстранилась, пролепетав насильный отказ, ибо дверь ожила: два кулачка колотили по ней снаружи, в хорошо известном Клэ и Венкову ритме.

    – Здравствуй, Виктория! – крикнул Венков. – Уходи пока, я переодеваюсь.

    – Здравствуй, Петруша! Меня послали за Клэ, не за тобой. Клэ, тебя внизу ищут!

    Один из жестов Клэ – она прибегала к нему, если ей требовалось немедленно и немо, но сполна изобразить свои затруднения («Видишь, я была права, вот оно как, ничего не попишешь, that’s how it is»), – состоял в круговом оглаживании обеими руками незримой чашки, от ободка до донышка, сопровождаемом скорбным поклоном.

    К нему она и прибегла, прежде чем выйти из комнаты.

   


Рецензии