Иван-дурак конца девяностых

Рассказ

1.

    Утром из города выехала и покатила разбитая «копейка», тарахтя и погромыхивая на каждой выбоине, которыми так богато шоссе. Правда, и по внешнему виду можно было судить о «древности» машины. В ней сидели трое: мужчина помоложе, лет сорока, плотного сложения, с короткой стрижкой, в темных очках, за рулем; рядом с ним мальчишка лет пятнадцати, загорелый, вихрастый, внимательным взглядом наблюдающий проплывающие вокруг пригородные пейзажи, и на заднем сиденье щуплый подвижный мужчина шестидесяти лет, с седой бородкой клинышком и в соломенной шляпе.

    Того, кто сидел за рулем, звали Виктором, и по сухим строгим чертам лица его была заметна деловитость, боровшаяся в настоящий момент с остатками сна. Мальчик, Ваня, его сын, напротив, был бодр, ясные голубые глаза его и легкая улыбка говорили о предвкушении удовольствия от предстоящего путешествия. Мужчина в шляпе, Афанасий Арсентьевич, отец Виктора и, соответственно, Ванин дедушка, небольшими влажными глазами с нескрываемым удовольствием глядел на открывающееся вокруг него, и чему—то удовлетворенно кивал головой. Все они ехали по своим делам в дальний город, за тысячу километров, хоть на какой, да на своей машине, не торопясь, ибо некуда было спешить, и свободно, будучи сами себе и своему движению хозяевами. Виктору нужно было решить дела с партнером по бизнесу, который, к тому же уже давно звал его к себе в гости отдохнуть, порыбачить, поохотиться, походить по лесу за грибами да ягодами, и попариться всласть в новой баньке. У Афанасия Арсентьевича в том городе была дальняя родня, с которой он не виделся уже лет двадцать, и когда сын сказал, что едет туда да на машине, он решил воспользоваться случаем, благо времени у него свободного было хоть отбавляй. Ну, а у Вани этого времени было — целые каникулы, и страсть к путешествиям у него тоже была, поэтому он упросил отца и мать, и сейчас сидел рядом с отцом и глядел на открывающийся перед ним мир.

    Они проезжали мимо знакомых мест. Вот за пригорком появилась белая пригородная церковь с темно—зеленными куполами, рядом с нею кладбище за металлической оградой; обильно цветущая в эту пору черемуха скрывала памятники и надгробия, лишь кое—где видны были они, напоминая о зиме жизни этой цветущей весной. А вот уже мастерские, обычно громыхающие и лязгающие металлом, и спящие в это воскресное утро. Далее пригороды закончились, и началось поле с перелесками.

    Ваня оглянулся на деда и заметил, что тот с печалью глядел в окно машины на уходящий в даль родной город, и что—то чуть—чуть защемило в сердце Вани, совершенно помимо его воли. Отец, не отрываясь, глядел вперед, крепко сжав пальцами руль. Привычно работал мотор, в открытую форточку бокового окошка залетал свежий утренний ветерок. Ваня сосредоточился на этих ощущениях и, вдруг, почувствовал, как на него что—то снизошло, какая—то невидимая сила. Он не мог дать ей ни объяснения, ни описать точно, что он ощущал в этот момент. Одно он мог сказать, на что бы он сейчас ни глядел, что бы ни возникло в его сознании, во всем ему четко увиделись две стороны. Вот сухое дерево на обочине, вот мусор, обильно разбросанный на лужайке, вот еще молодая и красивая женщина, сутулившись и опустив голову, идет по тропинке — во всем этом и в себе самом он ярко, буквально на какое—то мгновение, увидел взаимодействие этих двух начал. Это ощущение так же быстро исчезло, как и появилось…

     Отец, по-прежнему глядя вперед, крутил баранку руля, по-прежнему глухо работал мотор и  в форточку залетал ветерок с ароматами свежего летнего утра. И окрестные пейзажи, и все встречаемое по дороге больше не вызывали того ощущения, что было несколько мгновений тому назад. «Да, и было ли что вообще, может, просто померещилось?» — подумал Иван и решил разгадку этих своих наблюдений оставить на потом.

    — Что головой вертишь? Так и отвернуть недолго, — не улыбаясь, пошутил Виктор, обращаясь к сыну.

    — Ничего, Ваня, ничего… Наше везде с нами, —  загадочно, как он любил это делать с некоторым эдаким  “прищуром”, произнес Афанасий Арсентьевич.

    — Не хочешь вернуться? — спросил Виктор.

    — Не, пап, ты чего?

    — Да, я так…

    Снова наступило молчание, а впереди простиралась бескрайняя холмистая равнина до самого горизонта, от лиловой полосы далеко сзади  и слева. А впереди всходило солнце, и по земле полился навстречу машине свет, вот он дошел до них, осветил все в машине, ослепил их, тепло обласкал лица, отразился в задних стеклах, побежал от машины дальше к городу. И вот уже все вокруг проснулось, ожило, и трава по обочинам дороги засветилась ярким бисером утренней росы, обещая хорошую погоду. Высоко летали ласточки,  был слышен стрекот  кузнечиков и медведок, начался теплый, уже летний в сию пору в этой полосе день.

    Справа пошли поля озимых  пшеницы и ржи, а слева, сколько хватал глаз, тянулся луг,  разнотравье радовало обилием полевых цветов, а по краю гордо синели луговые красавцы васильки. Но, что это, Ваня видит среди трав огромный камень-валун, как будто сказочный великан сидит на лугу и отдыхает после ратных трудов, солнце блестит на росе, покрывшей его всего, как на стальных доспехах, а рядом лежит шлем — это валун поменьше.

    Ваня загляделся на великана и не заметил,  как впереди на шоссе показалась машина,  стоящая у обочины. Женщина, увидев их, подняла руку, прося остановиться, а мужчина, копошившийся в моторе, разогнулся и так стоял с ключом у капота. Виктор затормозил, вышел и, подойдя к мужчине с ключом, долго о чем-то говорил, заглядывая в мотор.

    — Нужно помочь, у них серьезная поломка, а им нужно ехать — мать при смерти, — сказал он, подойдя к своим, и огляделся вокруг. —  Так что располагайтесь. Да, вон хотя бы под тем деревом, там хорошая тень, через часа два позавтракаем и поедем дальше.

    Виктор вернулся к поломанной машине, а Афанасий Арсентьевич с Ваней, захватив с собой провизию и походные сиденья, перебазировались под высокий кряжистый дуб, что рос в окружении лип и каштанов недалеко от дороги и бросал изрядную густую тень, что было немаловажно в это уже по-южному жаркое утро. Бросив сиденья на землю, они уселись, прислонившись к стволу, а продукты сунули подальше в густую траву, еще влажную от росы.

    — Посидим немного и пособираем ветки и хворост для костра, чайку попьем, — сказал дед, снимая башмаки. — Эх, ножки мои, ножки… Снимай, дай ногам отдохнуть, да через них  чтобы тело пообщалось с матушкой-землею, не бойся пока роса, — добавил он и улыбнулся, зная как Ваня побаивается холода.

    Ваня снял ботинки и, действительно, уже через пару минут почувствовал,  как через ступни в тело стала вливаться какая-то сила. Дед много чего знал, и не понаслышке, а любил поговорить со знакомым знахарем, у которого все в роду были такими, много читал, пропадая днями в читальном зале городской библиотеки, что-то все выписывал из книжек. Он никого не «пользовал», как это делают многие новоиспеченные «целители», которые узнают чуть-чуть, двухдневные курсы окончат, и несутся во всю прыть лечить людей. Нет, дед брал что-то для себя, проверял, и если нравилось и помогало, применял. Бабушка, порой, когда злилась на него, или шутила, крутила пальцем у виска, но претензий к нему не предъявляла, так как, «тьфу-тьфу, не сглазить, на здоровье дед не жаловался.

    Ваня задумался и не сразу заметил, что рядом на куст сел пестрый зяблик. Дед заметил его, сделал движение, зяблик вспорхнул, но не улетел, а начал летать вокруг.

    — Гони его, гони прочь! — закричал Афанасий Арсентьевич, и, встав, отломил ветку и стал гоняться за зябликом.

    Ваня встал, не понимая зачем, и с улыбкой стал смотреть за действиями деда. Наконец зяблик куда-то улетел, дед сел, недовольно поглядывая на внука.

    — Надо было вдвоем его гнать, сделал бы, потом я бы тебе объяснил!

    — Зачем, дед?

    — Зачем, зачем? Затем… — Еще злился тот.

    — Ну, деда, скажи!..

    — Рябая птица — не к добру! Я ее вовремя погнал, только села, но все равно… Да, и ты не помогал. Что-то произойдет…

    — Я в это не верю! — с убеждением юнната  ответил Ваня.

    — Мг-мг… Не верит он, Фома неверящий… Поглядим, что нам снесет курочка-ряба вместо золотого яичка.

    — Где твоя ряба с золотым яичком? Да, и мышки что-то не видно. Дед, ты чего? —Иван улыбался во весь рот.

    — Мы ехали на машине на восходе солнца — вот тебе яичко, и все так хорошо начиналось — вот тебе золотое! —  Подбоченясь  и  выставив клинышек бородки вперед, задиристо сказал Афанасий Арсентьевич.

    — Дед, не смеши… Опять ты свое. — Ваня продолжал улыбаться.

    — Вот увидишь, вот увидишь… Яйцо пестро, востро, костяно, мудрено…

    — Дед бил, бабка била, мышка бежала…

    — Да, и мышка… — сказал дед, и поглядел на часы. 


2.

    Понадобилось всего минут пятнадцать, чтобы собрать топливо для костра, благо в лесополосе, отделявшей одно поле от другого, было вдоволь сушняка. Но еще не вернулся Виктор, и путники не могли заняться костром и приготовлением еды.

    — Пойди к отцу, узнай, скоро ли? — сказал Афанасий Арсентьевич.

    Иван встал, сделал пару шагов, и споткнулся о корягу, чуть не упав. Удивленно ойкнув, он восстановил равновесие, широко, просто, до ушей улыбнулся, и обернулся на деда, глядя своими ясными, смеющимися голубыми глазами, ожидая обычного в таких случаях замечания.

    — Ну, что с дурачка взять? Головой думай, да под ноги смотри! — проворчал дед, и только по вибрациям его голоса было заметно — любит внука, ох, как любит, и переживает за него. — Иди уж, дурень…

    Ванька хмыкнул довольный, словно дед похвалил его, и пошел к отцу. Ремонт общими усилиями был завершен, и мужчины вытирая ветошью руки, обменивались последними замечаниями. Подошла женщина с букетом васильков, и они с мужем стали без конца благодарить Виктора за помощь. И было за что, тот в машинах разбирался, как заправский автомеханик, и был мастер на все руки. Но принимать благодарности, как и разливаться в них, не любил, поэтому по-деловому и достаточно суховато простившись, он, подтолкнув сына за локоть, пошел в сторону дуба.

    Позавтракав, чем Бог послал, и чуть отдышавшись после чая, путники вернулись к своей машине. Виктор включил зажигание и машина, поднимая клубы пыли, тронулась с места. Росы по обочинам дороги уже как не бывало, в машине было жарко, и вокруг в природе чувствовался зной. Проехав с километр, Виктор стал принюхиваться и искать глазами что-то вокруг себя. Через пару минут все отметили запах горелой резины, и поскольку ни в поле, ни на лугу ничего не горело, значит оставалось только одно, это было в машине, и это была проводка. Они снова остановились и вышли.

    — Вот незадача… — проговорил Виктор.

    — Ну, Ваня, что я говорил? — Афанасий Арсентьевич победно дернул бородкой.

    — А, что ты говорил, отец? — спросил Виктор.

    — Да, зяблик рябой крутился все вокруг нас… Я его гнал, а Ванька-дурень не стал, хоть я и приказывал ему!

    — Какой, на х…, зяблик? Ой, я не могу, — насмешливо хмыкнул Виктор.

    — Примета такая, сто процентов, жди беды!.. — воскликнул обиженно дед.

    — Отец, сколько раз я тебе говорил, не впутывай меня в свои приметы, и в свои старые басни, как и во все твои старорежимные истории! Я в это не верю!

    — А во что же ты веришь?

    — Только в то, что имею в руках!.. — ответил Виктор и нахмурился.

    Афанасий Арсентьевич промолчал, при этом, как-то странно подергивая одной ногой и крутя головой, как будто он что-то искал у себя под ногами. Ваня знал, что дед не понимает, откуда в сыне взялось столько этого, как он говорил, нового безбожного нахрапа. Но, глядя на деда и отца, он не мог сдержать улыбки, и не насмешливой, и не ироничной, и не презрительной, и не дурашливой, просто улыбки, в которой проскальзывало, может быть, некоторое сочувствие к ним, ко всему, что окружало, и которая словно говорила: «Ну, как же вы не понимаете?.. Ведь ничего плохого не случилось… Может это все вовремя произошло, и нам всем на благо?..»

    — Нужно менять проводку, а то еще закоротит где-нибудь, — раздраженно сказал Виктор. — А сейчас придется толкать нашу тачку до ближайшей деревни, так что, братцы, засучивайте рукава! Сегодня воскресенье, да и утро еще, и вряд ли кто проедет скоро. Пока будем ждать, дотолкаем сами.

   По карте примерно в двух километрах была деревня, и путники дружно взялись за дело. Дорога была достаточно ровной, мужчины были все не слабого десятка, и машина неплохо катилась туда, куда ее толкали. Правда, солнце уже пекло нещадно, и по спинам, и по лицам тек обильный пот, попадал в глаза, заставляя их одной рукой вытираться, что несколько сбивало синхронность усилий и тормозило движение.

    — Вот оно, яичко не золотое, а простое… — пробормотал Афанасий Арсентьевич.

    — Отец, ты опять завел шарманку?!.. — цыкнул Виктор.

    — Деда, не надо! — попросил Ваня.

    — Все молчу, молчу…

    Так или иначе, два километра это не двадцать, да и карта не обманула, и они скоро уже въехали в деревню и остановились у ближайшего дома. Виктор пошел узнавать, где тут можно достать провод соответствующего диаметра в оплетке, несмотря на то, что он был достаточно рачительным хозяином, в багажнике у которого чего только не было, но, как назло, такого провода не оказалось. От нечего делать Афанасий Арсентьевич с Ваней решили прогуляться, познакомиться с деревней.

    Стоял жаркий полдень то ли поздней весны, то ли раннего лета этой южной полосы, тягучий душный воздух, как бы застыл, еще достаточно яркая растительность чуть поникла, не слышно кузнечиков и медведок, все вокруг затихло,  сберегая силы в жару, и прозрачное бездонное небо не обещало ни капли влаги и прохлады. По деревне то тут, то там росли стройные тополя, а за ними до горизонта тянулась пшеница, желтым ковром устилая землю. Высунув язык, подбежала овчарка, и остановилась, внимательно, чуть сбоку, глядя на них, словно в раздумьи, лаять или не лаять, и, решив не лаять, улеглась недалеко в тени куста.

   Дед с внуком шли по деревне, с удовольствием оглядывая красивые резные ставни и наличники,  петушков и коньков на крышах, открытые взору, по-хозяйски устроенные дворы, зеленой палитрой раскинувшиеся огороды, встречая редких в полдневную жару прохожих, которые здоровались с ними, как будто знали их не первый год. Откуда-то послышалась музыка и пение, и путники пошли на звуки, поневоле прислушиваясь к ним.

   У открытого окна в тени кустов сирени сидел мужчина с темными с проседью волосами, с большими внимательными и спокойными глазами. Было слышно пение многоголосого хора, по всей видимости, воспроизведение шло на хорошей аппаратуре, ибо качество записи было первоклассным.
 
    Они познакомились. Мужчину звали Василий Степанович, он работал учителем в школе  в большом селе Вантеевке в пяти километрах  от Емельяновки,  так называлась деревня, в которой они сейчас находились.  Он совмещал, как это водится сейчас на селе, несколько учительских специальностей, в том числе,  вел уроки пения, благо хорошо играл на аккордеоне и в юности пел в хоре, когда жил в районном центре.

    — Видно любите вы хоровое пение, — то ли спросил, то ли констатировал Афанасий Арсентьевич.

    — Вы правы. Да, и как не любить такую красоту! — воскликнул Василий Степанович. — Вот слушайте, это пошли подголоски и все разные. Какой спектр! А вот вступил запевала. И дальше, слушайте, слушайте, дальше постепенно подключаются другие голоса хора!..

    — И каждый по-своему ведет основную мелодию, да? — восхищенно слушая, спросил  Афанасий Арсентьевич.

    — Да! А вы замечаете, как переплетены партии  исполнителей?  Но, при этом,  все звучит совершено гармонично и чудесно, так как единство достигается  не внешними приемами и рамками, а  внутренним взаимопониманием исполнителей.

    Иван также был очарован пеним, его чистотой и душевностью. И чем больше он слушал, тем больше росло ощущение некой силы, которая крепчала и поднималась из глубин сердца до самой макушки и выше, и опускалась мурашками по затылку и спине.

    Путники заслушались и пением, и комментариями, а Василий Степанович настолько был увлечен, что забыл даже пригласить их в дом.

    — Ох, да, что ж это я?.. Заходите, люди добрые, заходите!.. — Вскочил он, и побежал к двери.

    Но Афанасий Арсентьевич извинился, сказав, что они оставили машину, да и Виктор, сын, вернется, а их нет, и, пообещав непременно зайти, когда все будет в порядке, путники вернулись на околицу. Ваня улыбался и загадочно поглядывал на деда.

    — Что ты? — спросил тот.

    — Значит, деда, утром было яичко золотое?.. Ты говорил…

    — Ну, да, все было хорошо…

    — А потом «пестро, востро, костяно, мудрено»?..

   — Ты же сам знаешь, что случилось, после зяблика!

   — А пасхальное, откуда тогда взялось?

   — Какое такое пасхальное? Ты сам понимаешь, что говоришь? — близоруко щурясь без очков, спросил Афанасий Арсентьевич.

    Иван ничего не ответил, светясь улыбкой и глядя поверх деда  вдаль.

   — Что мужик то вера, что баба, то толк, — произнес дед себе под нос.

   — А вот ты в Бога веришь, и молишься, да? — спросил  Ваня.

   — Верю, ты же знаешь, мы уже говорили об этом не раз. А молюсь, редко правда, когда причина есть.

   — А как ты молишься? — пристал внук.

   — Ну, что я тебе сейчас молиться буду?

   — Например, деда, ну, пожалуйста!

   — Ну, «Господи, помилуй меня грешного…» — ответил Афанасий Арсентьевич.

   — А я бы, если бы молился, не так говорил! — сказал тот.

   — А как? — спросил, недоуменно глядя на Ваню, дед.

   — Я бы просил: «Господи, помилуй нас грешных…»! произнес, улыбнувшись, Иван.
 
   — Ну, что грешники, вот и я!.. — раздался голос Виктора весело размахивающего мотком провода.

3.

    Часа в два по полудни ремонт проводки был успешно завершен, и наши путники уже ехали по пыльной дороге, под палящими лучами солнца, раскалившими до невозможности кузов машины. Открытые окна не спасали от жары, так как воздух снаружи был так же раскален, как и земля, по которой они ехали, и пыль, и кузов, и как, казалось, само небо, воспринимаемое в этом пекле нераздельным с солнцем.

    Виктор, насупив брови, сосредоточено крутил баранку, и было заметно, что он борется с дремотой, сказывались недосыпание ночью, усталость от двух ремонтов, беготня и отсутствие какого бы то ни было отдыха днем. А вот Афанасий Арсентьевич, откинувшись на спинку заднего сиденья, запрокинув голову, сладко спал и самозабвенно храпел. Ваня же, напротив, был, не сказать, что бодр, но и не сонный, головой не крутил по сторонам, как утром, но и носом не клевал, а спокойно глядел вперед.

    Вокруг простирались просторы равнины, и, казалось, она была без конца и края, сколько ни вглядывайся  в горизонт, бесконечность ее невозможно было воспринять сознанием, и невозможно было справиться с бессознательным страхом перед нею.  Может ли человек покорить эту беспредельность, хотя бы внутренне, в душе, в сознании? Нет, ее можно только любить, как младенец любит свою мать, представляющуюся ему божеством, безотчетно любить ее и верить ей, своей матери-земле.

    Иван иногда непонятно чему улыбался, и, пытаясь спрятать улыбку, отворачивался в сторону, вроде разглядывая что-то за боковым стеклом на проносившейся мимо них равнине. Отец, привычный к такому поведению сына, не реагировал на его, как он называл, странности, лишь изредка взглядывая туда, куда глядел сын. Для него это был лишний повод повертеть головой, чтобы не заснуть. С этой же целью он заставлял себя прокручивать в голове последние дела, связанные с бизнесом. Виктор делал это не первый раз, но, сколько бы он ни думал, получалось, что его усилия в работе приносили слишком мало стоящих результатов, да  и те слишком легко уничтожались неизвестно откуда появляющимися обстоятельствами.

    Виктор занимался вендингом — бизнесом с торговыми автоматами. Из всех авто-
матов он остановился на тех, что продавали горячие напитки: кофе, чай, какао и бульоны. После покупки автомата у оптовика и заключения договора о поставке сухих компонентов для производства напитков, следовало доставить автомат в город и установить в доходном месте, заключив договор об аренде площади. И вот тут начиналось самое интересное.

    После того, как все вопросы, связанные с обслуживанием автомата и небольшой рекламой решены, и он постепенно выходил на уровень хорошей прибыли, которая позволила бы через год полностью окупить его стоимость, и возникало одно обстоятельство. Хозяин арендуемой площади, видя, что автомат приносит хороший доход, решал сам стать хозяином такого дела. В нарушение договора об аренде и всех этических норм он повышал арендную плату за площадь в десятки раз специально для того, чтобы такая стоимость была неприемлемой. И у арендатора оставалось два варианта дальнейших действий: либо найти новое место для автомата, либо продать его хозяину помещения. В первом случае приходилось все начинать сначала, а во втором — терять часть стоимости автомата, так как он уже считался бывшим в употреблении. И в обоих случаях все расходы Виктора, которые он производил для раскрутки дела, терялись.

    Кроме того, был еще ряд неприятных обстоятельств, связанных с недоброка-чественность поставляемых расходных материалов, с попытками взломать автоматы, стоящие на мало охраняемой территории, и другие, связанные с обслуживающим персоналом.

     И ведь не скажешь, что он, Виктор, дурак, и ума у него достаточно, и обучался, и опыт есть, а уж стараний и силы воли, хоть отбавляй. Получалось, что от всего этого мало что зависит, и оставалось только верить и ждать, как писал ему друг, или говорить себе: «да, ничего плохого…» и «может это так надо…», что проскальзывало в словах его дурачка-сына, как он мысленно его называл.

    И еще одно беспокоило Виктора, сколько лет уже он занимается бизнесом, а гложет его какой-то страх, тщательно скрываемый ото всех, страх денег, больших денег, и ничего он не может с собой поделать. «Напарника бы, а лучше двоих, вместе легче было бы, — думал Виктор, и  чувствовал, что дела пошли бы, и, что вообще было бы лучше, почему,  он не мог объяснить, просто чувствовал так. Да, вот беда, единственный друг, на которого можно было бы положиться, живет за три тысячи километров, какой из него напарник. Отец же для этих дел слишком стар, да и не с теми понятиями, а сын мал еще, дурачок.
   
    Кто из него выйдет, — в который раз задавал себе вопрос отец, — с его образом мыслей, с его странностями, с его реакцией? Ни здравого смыла в нем, ни житейской хитрости, ни даже той юношеской хватки, какой обладали его сверстники-одноклассники в своих «делах», нет и в помине, какое-то сплошное  неуменье и ничего не деланье на каждом шагу, —  спрашивал себя и не находил ответа.
    Прошло почти два часа, как они ехали, храп на заднем сиденье прекратился, и Афанасий Арсентьевич, сладко потягиваясь, и еще не совсем отойдя от сна, немного ошалело глядел по сторонам. Мимо проплывали привычные картины, он прекрасно знал каждый уголок области, ибо прожил в этих местах почти всю свою жизнь, впрочем, как и его отец, дед и все прадеды, весь их род.

    Мысли Афанасия Арсентьевича от пейзажей плавно, как это частенько бывало с ним, перетекли на воспоминания, которые перемешивались с эпизодами теперешней жизни. А жизнь свою он не мог назвать удачной, с какой стороны ни посмотри. И учился Афанасий Арсентьевич немало: окончил вначале электро-механический техникум, а затем и механический институт. В течение всей жизни он обучался на разных курсах: изучал и народное целительство, и массажное дело, и журналистику, получил знания по ремонту телевизоров и радиоприемников. Сам много интересовался историей, краеведением, прозой и поэзией, и пописывал, но не печатался.  Ко всему, что изучал, он относился очень серьезно, ибо все полученные знания хотел применить и применял в жизни. Он мог сделать по мере надобности и массаж, и посоветовать народные методы лечения заболевшему члену семьи, знакомому или сотруднику, мог сам отремонтировать телевизор и любую бытовую технику. Афанасий Арсентьевич хорошо знал историю страны и края, писал статьи вначале в заводскую, а после, когда перешел на службу в Гостехнадзор, и далее в Облсовпроф, и в городскую, и в областную газеты. Вот только стихи свои и рассказы все не решался напечатать, считал их несовершенными, недостойными публикации.
     Везде, где бы ни работал Афанасий Арсентьевич, он занимал невысокие должности, проще говоря, был рядовым или почти рядовым исполнителем. Может, от недостатка ума не достиг он серьезных успехов в карьере или материальном положении? Или, наоборот, ума хватало, а образования было недостаточно по уму его? Эти вопросы постоянно выводили Афанасия Арсентьевича из равновесия, но ни одна чаша весов так и не перетянула другую. Вроде бы и неумным не назовешь его, и образования больше, чем у других. Вот, к примеру,  взять некоторых друзей его, дураки дураками, а своих сыновей в деле держат, а не наоборот. "Везет же дуракам, дуракам счастье", — думал он.

    Афанасий Арсентьевич, сколько помнил себя, трудился, то на заводе, то на госслужбах, а в свободное время становился рабом реализации какой-то своей идеи. Но везде и всегда он работал самозабвенно, отдавая работе все время,  тяжко, не думая об отдыхе,  и о самом себе, в ущерб здоровью и собственному достоинству. О таких говорят — рабы труда или трудоголики. С одной стороны, хотелось Афанасию Арсентьевичу,  вспоминая свою трудовую жизнь, найти ей оправдание, но с другой, будучи внутренне всегда честным, перед самим собой, понимал, что жил он не мудро, мягко говоря. «В суете какой-то прошла жизнь, — думал он, — в постоянных доказательствах всем и каждому, что ты не тот, кем они тебя считают, или, что твоя работа, это вовсе не то, что они о ней думают.  А какая, в сущности, разница, что о тебе или твоей работе кто-то думает? Кто он сам, этот кто-то?» Сколько нервов было потрачено на переживания по этим поводам, сколько сил ушло на борьбу. И, что интересно, чем больше он так боролся, тем более менялся, становясь все более похожим  на тот образ, который на него навешивали, а,  спохватившись, долго «чистился» и возвращался обратно к себе любимому. И на это также уходило немало сил и времени, и душа от всего этого как-то утончалась. «Какой-то я от всего и от всех зависимый! Вот и сейчас я полностью завишу от сына, и даже внук, Ванька,  ведет себя так, как будто я и от него завишу, улыбается на каждое мое слово, как будто знает наперед, что я скажу или сделаю.  И это притом, что я всю жизнь боролся с собой, строил себя, а он растет как сорняк, Господи прости… ».

    Мысль о растении, по неведомым законам ассоциаций, привела Афанасия Арсентьевича к предкам. Он вспомнил отца, мать, бабушку и деда, с которым особенно был близок и постоянно общался вплоть до его смерти в восемьдесят третьем. Дед, Афанасий Никитич, был 1888-го года рождения, и, соответственно старого воспитания и старой закалки человек. И сколько помнил его Афанасий Арсентьевич, не мог вспомнить, чтобы даже тень унижения когда-либо проступала в нем, в его поведении и речи.  Дед был сообразительным и смелым человеком, быстро воспринимавшим и тут же перенимавшим  все хорошее, был удивительно ловким и проворным в деле, несмотря на годы.

    Он никогда не был партийным,  не тяготел  ни к чему стадному, и, напротив, часто любил рассказывать, когда это потихоньку уже можно было делать, о старой дореволюционной крестьянской жизни. Вспоминал об их сельской общине,  добровольной и не строгой по форме,  в которой каждый имел скот и надел земли, который сам обрабатывал, и сам платил налоги, а общими были только луга да рыбные угодья. Вспоминал  о взаимопомощи, например, о том,  как погорельцам всегда  всем миром ставили дом, вспоминал  о ремесленных  артелях, о сезонных бригадах, с которыми он строил дома, мост, торговал сеном. И при этом дед всегда подчеркивал, что у всего и во всем должен быть хозяин, будь то один человек или группа людей, «без этого ничего не будет быть» говорил он.

    Дед был для Афанасия Арсентьевича  символом всего цельного, основательного, добротного и всего хорошего. И, вспоминая о нем, он поневоле думал о неприятных, коробивших его чертах в характере и поведении теперешней молодежи, сверстников сына и внука. Он подмечал их своим внимательным взглядом то тут, то там, этаких добродушных шалопаев, пустодушных артистов и бездумных трепачей, полупьяных да разудалых,  беспомощных мечтателей или авантюрных прожигателей жизни. Да, это еще полбеды, а есть и просто откровенные лодыри,  дармоеды и тунеядцы, сидящие на шеях или родителей, или жен, или детей. А такие качества, как беспорядочность и бесхарактерность, неустойчивость и  малодушие, небрежность и безответственность, по  его мнению, свойственны очень многим представителям современного поколения…

    В этот момент машину подбросило на ухабе, и Афанасий Арсентьевич громко икнул.

    — Кто-то тебя вспоминает отец!.. — сказал, улыбаясь, Виктор, и крутанул головой.

    — Смотри лучше,  куда едешь! — ответил Афанасий Арсентьевич.

    — Все, дед, не просто… — вставил Ваня.

    — Откуда, ты такой философ выискался?! — не выдержал дед.

    Ваня обернулся, и своей широкой улыбкой и ясными смеющимися глазами некоторое время смотрел на деда, словно гася его раздражение. И оно прошло. «Умеет подластиться, сорванец, — подумал Афанасий Арсентьевич.

    Ваня ехал молча, он всегда больше молчал, и говорил только по делу, если он считал это делом. А сейчас, глядя на бескрайнее  пространство, расстилавшееся перед ним, на бесконечную, бегущую ему навстречу дорогу, он ощущал некий кроющийся в этом смысл, и был занят его осознаванием. Ваня знал, что отличается от своих сверстников, да и от родных, и, если  раньше это его пугало, то с каждым годом взросления, а сейчас и с каждым днем, он ощущал внутри некую силу, укреплявшую его всякий раз, как он задумывался о своей инаковости, и как бы  говорившую ему: «Это не хорошо и не плохо, это твое!» Он смотрел и создавал внутри беспредельную  пустоту, внутреннее  подобие внешней беспредельности,  зная по опыту, что это единственный способ выскользнуть из череды внутренних мыслей и образов, и воспринять смысл,  а значит и освоить эту беспредельность.

    Душа Вани была чиста, девственна и цельна, но он сам этого не осознавал, так как понимание своей инаковости не простиралось в нем до такой степени, это могло быть видно только со стороны внимательному и опытному наблюдателю. Но внутри души он чувствовал некое состояние, которое то появлялось и исчезало, то появлялось вновь и беспокоило своей непонятностью, он чувствовал,  что это состояние связанно с чем-то серьезным, может быть, даже очень серьезным, но пока не понимал с чем. Пока же это было похоже на зерно, лежащее в готовой почве, но все еще не дающее ростка. Ваня смотрел вокруг и чувствовал, что что-то должно произойти в  этой беспредельности, что-то должно случиться, что оживит ее, сделает ее говорящей, или даже поющей. Ответы на все эти вопросы он искал внутри безмолвного пространства своей души.

    Знанию всех этих вещей Ваня нигде не учился, оно жило в нем, как он ощущал, всегда, и его удивляло стремление взрослых, казалось бы, умных людей, чтобы что-то понять, непременно действовать, чтобы чего-то достичь, непременно бороться.  То есть делать то, что менее всего эффективно, и, потому, лишено смысла. Все, как он понимал, должно появиться внутри, как зерно, как зародыш, созреть, стать потенциальной силой, и проявиться тогда, когда  беспредельность будет к этому готова. И Ваня знал, что возможность такого  проявления нужно уметь ждать, ни ум, ни воля здесь ничем помочь не смогут.

    — Скажи, Вить, — спросил, прервав поиски, Ивана Афанасий Арсентьевич, — ты ведь хочешь быть богатым?

    — Ну…

    — А почему ты им не стал до сих пор?

    — Налево пойдешь — богатым помрешь, направо пойдешь — голову потеряешь…

   — Дураком родился — дураком крестился… — пословицей на пословицу начал отвечать Афанасий Арсентьевич.

   — Ха, ха, ха, — подал голос Иван, обернувшись к деду.
   
   —  Дураком женился — дураком и помрешь, — закончил тот, обращаясь к внуку.

   Ваня ничего не ответил на это, он, улыбаясь и не вникая в жизненные перипетии, которые пытался всколыхнуть дед,  погрузился в свою душу, и обнаружил там желание сделать так, чтобы и ему, и его родным, и всем-всем было хорошо в этих беспредельных русских просторах…

4.

    Долго ли, коротко ли повесть сказывается, а солнце в положенное ему время за горизонт скатывается. Вот и наступил такой час, час вечерней зари и для наших путников. Солнце садилось в облаках, это было к хорошей погоде. Облака были достаточно редкими, и солнце было похоже на ковш белого расплавленного металла, от которого шло  сияние, красившее золотом окружавшие его облака. От этого ковша исходил вертикальный столб золотого света,  терявшийся вверху в беспредельности неба, а внизу упиравшийся в воду, и было похоже на то, как  поток металла льется в большой чан, полный  уже немного остывшего и червонного расплава. Чуть далее свет начинал постепенно таять, золотые краски постепенно переходили в красные и далее розовые тона, на которых  были видны белые перышки облаков и постепенно рассеивающиеся лучи. По краям неба и земли, там, куда свет не доходил, уже сгущались фиолетовые сумерки. Вода также, переливаясь, постепенно от расплавленного белого золота переходила к червонному, и так далее,  вплоть до перламутра и фиолета вдали, и на ней, перемежаясь резкими темными черточками, выделялись волны. По мере того, как солнце садилось, столб света и его яркость уменьшались. На солнце становились видны,  вначале тоненькие, а затем все толще, поперечные темные полосы облаков. Само солнце темнело и все более приобретало золотой цвет, на надвигавшихся на место заката облаках сверху и с боков появлялись золотые, красные и розовые гребешки, и сами облака все время меняли свои цвета от светлых до все более темных. а красные и розовые тона неба все более уступали место бурым,  серым, темно синим и фиолетовым, в зависимости от удаленности. Вот, на одном из верхних  облаков,  вспыхнула яркая корона белого золота,  и через пару минут померкла, став червонной, и так до бурой расцветки. А в это время на самом горизонте, вдоль него, чем далее садилось солнце, зарделась яркая алая полоса. Вспыхнули яркие алые пятна средь облаков, и начали растворяться в более темных облаках, алая полоса на горизонте становилась все уже и уже, пока совсем не исчезла, оставив вместо себя темно розовый свет, отражавшийся в воде, и разделенный с небесным узкой темной полосой. Потом и это исчезло, лишь светло-фиолетовое  в этой части небо напоминало о том, что еще совсем недавно здесь полыхало буйство всех красок небесной палитры.

    Включенные фары выхватили мост через неширокую речку и первые дома деревни на том берегу. Вечер был еще ранний, но деревня казалось безлюдной, на улицах не было ни души, только заливисто и до хрипоты лаяли собаки, вертясь под колесами, и, стараясь опередить одна другую в своем рвении,  защитить хозяев от чужаков. Окна домов были освещены, видно деревенские еще смотрели телевизор.

    Остановив машину, и, отмахиваясь от собак палкой, Виктор пошел разузнать, где тут можно расположиться на ночлег. Шедшие навстречу с сумками женщины, цыкнув на собак, которые быстро при этом утихомирились, долго расспрашивали его, кто они, да откуда, да куда едут, и, удовлетворив вполне оправданное любопытство, посоветовали остановиться у бабки Стрибучихи, что живет тут недалече, в большом доме, она и два взрослых внука. Поблагодарив, путники немедля отправились на поиски указанного дома.

    Бабка Стрибучиха, оказалась вовсе не бабкой, каковой ее могло нарисовать воо-
бражение, а, достаточно еще молодой, крепкой, статной, сильной женщиной. Она доброжелательно приняла их, когда узнала, что их направили к ней, провела в горницу, спросила, как зовут их, дала чистое полотенце, подождала, пока они умоются, и усадила за стол пить чай с пирогами, с салом,  да с медом.
 
    — Так, значить, вы семья? А куды ж баб своих подевали? — полюбопытствовала она.

    — Женщины остались дома, невестка, Светлана, занимается общими с сыном делами в его отсутствие, а супруга моя Настасья Павловна, тяжела на подъем, тем более в такую даль да на машине… Короче, женщины наши берегут очаг! — заключил он.

    Виктор, пока отец говорил, нагнул голову и недовольно сопел, не любил он откровенничать с незнакомыми людьми. Ване Стрибучиха нравилась и он сел так, чтобы видеть ее и деда, и, хотя молчал, но видно было, что душой участвовал в разговоре.

   — Значить, дед, сын и внук путешествуете, как три богатыря? — продолжала Стрибучиха.

   — Вы о нас слишком хорошо думаете, Катерина Петровна!— отшучивался Афанасий Арсентьевич.

    — А нас вот тоже «три богатыря», — сказала Стрибучиха, но как-то горьковато у нее прозвучали эти слова. — Я да два моих внука…Родители их разбились на машине вот уж года три как будет… 

    — Сколько вашим и чем занимаются, — после некоторого соболезнующего молчания, которое подобает в таких случаях, спросил Афанасий Арсентьевич.

    — Одному, Антошке,  двадцать, другому, Сашке, восемнадцать… Да, вот беда, получается, что тот, хто помоложе, умнее того, хто постарше. Сашка не пьеть, не курить, машинами интересуется, мотоцикл сам собрал, технику любить, да… книжки изучаить… А этот шалопай, Антошка, полная ему супротивность, и пьеть, и курить, и с девками в районе тусуется, делом не занимается, где деньги береть на все, нихто не знаить… Ох, Господи, Мать Пресвятая Богородица, — завздыхала Стрибучиха и, увидав, как Виктор уже клюет носом в стол, махнула рукой и пошла, хлопотать, устраивать постели.

    Перед тем, как лечь спать, Афанасий Арсентьевич с Ваней вышли во двор. Стоял теплый южный вечер, ни ветерка, ни шевеления листвы, только небо, полное ярких многоцветных звезд, безмолвно колдовало над землей, над домами, над людьми, навевая хорошее настроение, и душевное томление в предвкушении чего-то необычно хорошего и пока еще неясно загадочного, но непременно доброго, которое должно случиться завтра, или послезавтра, да какое значение имеет когда, если жизнь впереди бесконечная, как бесконечно это небо и как бесконечны эти звезды над головой. И не хотелось спать, чтобы не потерять это состояние, чтобы оно длилось и длилось, это ожидание, это обещание. Так, наверное, под ночным звездным небом, приходило откровение вечной жизни, неумирания души, бесконечности человека в мироздании…

    Но сон берет свое, уже слышно, как храпит за столом Виктор, видно, как закрываются соловелые глаза у Афанасия Арсентьевича, как Стрибучиха просит их ложиться, видно и ей хочется спать, наверное, завтра рано вставать по хозяйству. Путники укладываются на мягкие, просторные перины и быстро засыпают, утомленные этим долгим и трудным днем…

    Утро наступило сразу, как будто, сна не было вовсе. Солнце стояло уже достаточно высоко, когда их разбудила Стрибучиха.

    — Вставайте, хлопцы, а то все проспите! — громко будила она, накрывая на стол.

    На столе в огромной сковороде громко и вкусно шкварчала яичница с салом, стояли трехлитровая банка молока, полная миска вареного картофеля, посыпанного мелко нарезанным луком и укропом,  и лежал каравай хлеба.

    — Умывайтеся и садитеся есть, чем Бог послал, — пригласила Стрибучиха, и, перекрестившись на образа, села за стол.

    Путники последовали ее примеру, и с аппетитом принялись поглощать здоровую
деревенскую еду. Во дворе затарахтел мотоцикл, и через пару минут в дом вошел высокий светловолосый парень.

    — День добрый! — сказал он, улыбнувшись, — Александр.

    — Вот он, мой младшенький! — Представила Стрибучиха, и видно было, что делает это с удовольствием. — Покушаешь, Сашок?

    — Да, нет, ба, я уж завтракал, а обедать еще не время…

    — Ну, смотри, как знаешь. А то посидел бы с нами. —  Она хотела, чтобы и другие порадовались за ее гордость, за ее Сашка.

    — Спасибо, но надо подрегулировать мотор, а то сегодня ехать… — сказал Александр и, улыбнувшись, вышел во двор.

    — Деловой он у меня! — загордилась Стрибучиха.

    Ваня поблагодарил за еду и вышел вслед за Александром. Через минуту уже был слышен их разговор и смех, перемежавшийся рокотом мотора мотоцикла.

    На веранде послышались тяжелые и неуверенные шаги.

    — А вот и второй, Антошка, пожаловал. — Сникла Стрибучиха.

    Слышно было, как тот гремел ковшом по ведру и  пил воду. В горнице сразу возникло какое-то гнетущее состояние, как будто предчувствие чего-то неприятного и тяжелого. Открылась дверь,  и вошел сутулый и лохматый парень с серым испитым лицом и с сигаретой во рту. Удивленно потаращившись некоторое время на гостей, и что-то буркнув, он, шатаясь, прошел в комнату, видно к себе, но тут же вышел из нее и вернулся во двор.

    — Вот действительно, два родных брата, а какая разница! — воскликнул  Афанасий Арсентьевич.

    — Отец, не лезь не в свои дела!.. Думай о своем, — одернул отца Виктор.

    Стрибучиха внимательно поглядела на Виктора,  слегка поджав губы.

    — О своем, о своем… Так ведь сердцу не прикажешь, сынок! — ответил отец.

    Позавтракав  и поблагодарив, они вышли во двор. Там Александр что-то подворачивал в моторе, а Иван стоял рядом с ним, наблюдая за его действиями. Из сарая, по-прежнему пошатываясь, вышел Антон, остановился, и принялся исподлобья всех оглядывать. Ваня смотрел то на одного брата, то на другого, мысленно сравнивая их. Когда он взглядывал на Александра, на его, как всегда живом, лице можно было прочесть одобрение, взгляд же на Антона сопровождался чуть заметной улыбкой уголками и губ и состраданием в глазах.

 Антон продолжал по-прежнему оглядывать всех, но долее всего он теперь смотрел в сторону Ивана. Эта немая сцена продолжалась достаточно долго. Но вот, Антон, как-то резко шатнувшись, направился к молодому путнику.

    — Ты чего лыбишься, шкет? — грубо спросил он.

    — Да, я ничего… — спокойно ответил Ваня.

    — Ничего?.. Ты у меня в доме, я тут хозяин! Вот двину счас по губам, навек забудешь, как лыбиться! — Разя перегаром, насупив брови, так что глаза превратились в узкие злые щелки, замахнулся кулаком над головой Антон.

    Александр подскочил, схватил брата за руку, вывернул ее  ему за спину, да так, что тот взвыл,  повел его так к дому, и втолкнул в дверь, говоря:

    — Пойди, проспись, «хозяин»!..

    Иван как стоял на том же месте в той же позе, так и продолжал спокойно стоять. Стрибучиха сокрушенно вздохнула и развела руками. Александр сплюнул и сказал, обращаясь к Ивану:

    — Хочешь, прокатимся разок вокруг деревни?

5.

    Когда мотоциклисты вернулись с прогулки, Стрибучиха, Афанасий Арсентьевич и
Виктор беседовали на лавочке в тени раскидистой яблони. Рядом с ними на стуле сидела женщина лет тридцати со светлыми до плеч волосами, загорелая, если судить по рукам и открытой спине, достаточно прямой, но не напряженной, и большими, блестящими,  спокойными и чуть насмешливыми глазами. Саша с Ваней поставили мотоцикл в сарай, и уселись рядом на подстилке, бросив ее на невысокую густую траву, росшую вокруг. Прохлада уже жаркого утра в тени была так хороша, что хотелось сидеть, наслаждаться и ничего не делать. Все видимо перезнакомились и мирно беседовали.

    — Люб, тебе б работу в городе сыскать, да поденежней, а то Настю-то  не потянешь, тяжко будет… — говорила Стрибучиха.

    — Да, где ж я ее найду, Катерина Петровна? Сидя на месте, разве найдешь? Работу, какую-никакую ведь не оставишь, а, чтоб в городе искать, нужно там находиться… — рассудительно отвечала Люба.

    — А, специальность у вас, Люба, есть? — спросил Афанасий Арсентьевич.

    — Отец у нас — начальник отдела кадров крупной фирмы, сейчас он вас устроит, вы ему очень понравились!— пошутил Виктор.

    — Вечно ты, Виктор, скажешь что-нибудь… — сказал, досадливо махнув рукой, Афанасий Арсентьевич.

    — Я — бухгалтер, и на компьютере училась… — не реагируя на шутку Виктора, даже не взглянув в его сторону, отвечала Люба, только немного наморщилась переносица, и насмешливая искра пробежала в глазах.

    — Вам бы, Люба, поискать работу через Интернет… Да, какой у вас тут Интернет!.. — спохватился Афанасий Арсентьевич. — Почитайте объявления в газетах, пошлите свое резюме, сведения о себе, о том, что вы знаете, что можете делать, — поправился он.

    — Да, надо бы, да все времени не хватает…

    — Времени никогда не будет хватать, сколько бы его ни было. Дочке вашей пять, ее лет пятнадцать еще на ноги ставить. Вы же не замужем, я правильно понял? — продолжал Афанасий Арсентьевич.

    — Спилси он, а после сгинул куда-тоть, поминай как звали вот уж третий годок… И в розыск подавала, как  след простыл… — ответила за Любу Стрибучиха.

    — Тем более, нужно что-то делать! Под лежачий камень вода не течет.

    — Правда ваша, живем, не думая, что завтра будет, надеемся, что авось все сложиться… — сказала Люба и открыто с легкой грустинкой в глазах посмотрела на говорившего.

       «Красивая и ладная баба, да и характер есть, не размазня, — подумал Виктор, — сойтись бы с такой! Да разве с моим сопровождением что-нибудь можно сообразить. Отец мораль начнет читать, а шкет будет лыбиться,  так, что от одной улыбки тошно станет… А, хороша баба! Можно было бы пару деньков поразвлекаться, а потом утречком рано улететь из гнездышка… Давненько я так не отрывался…» — Он поглядывал на Любу и машинально рвал листья с яблони.

    — Витек, ты так мою яблоньку усю общипешь,  яблочков не будить… А, хороши яблочки-то!.. — произнесла нараспев проницательная Стрибучиха.

    — Хорош философствовать, отец, словами делу не поможешь, да, и делами словам тоже. — Виктор заулыбался. — А вы, Катерина Петровна, не извольте беспокоиться, яблонька ваша цела будет, щипать ее не буду, ха-ха…

    Он встал, подошел к своей машине и, подозвав Александра, стал о чем-то говорить с ним, открыв капот. Через некоторое время оба, засучив рукава, занялись каким-то ремонтом.

    — Да, халатное отношение к собственной жизни, одна надежда на авось и небось, ничего хорошего не дадут, — продолжал свою мысль Афанасий Арсентьевич.— Воз ведь и ныне там остается… А, может быть вам лучше замуж выйти?

    — За кого тут выходить, Афанасий Арсентьевич? Все или разобраны уже, или алкаши!.. И деревня вроде большая, и рядом есть, а выбора нет… Тоска… Если бы не ребенок, уехала б в город. А с ребенком, куда ж? Тут и хозяйство — сад, огород, скотина и птица, кормит как ни как, да и за девчушкой присмотр есть, когда я на работе… Что делать? Не знаю… — рассуждала вслух Люба.

    — Люб, ты послушай, что тебе говорять умные люди-то! Не думать «Что делать?» надобно, а думать и делать, думать и делать!

    — Правильно, бабушка Катя! — Вскочил с лавочки Ваня, который до этого молча и внимательно слушал разговор, бравший  его, видимо, за живое. — Правильно, деда! — Он покраснел, и улыбнулся своей широкой и ослепительной, белозубой и синеглазой улыбкой поочередно бабке Стрибучихе, деду и надолго Любе.

    Ванина реакция была настолько неожиданна, быстра, эмоциональна и очаровательна, что Люба смутилась, порозовела, но глаз не отвела. «Какой славный и красивый парень! Жаль, что молоденький, пацаненок совсем. Был бы постарше лет на десять, я бы влюбила его в себя, да, и сама, чую,  влюбилась. — Подумала Люба, и в ее сердце за долгие годы впервые потеплело.  Она почувствовала, как душа ее стала оживать, как какие-то нежные и немного тревожные потоки заструились в ней, она почувствовала своим женским чутьем, что что-то есть в этом пареньке необычное, что-то  притягивающее как магнитом, и, в то же время,  возвышающее, дающее опору и устремляющее в полет, одновременное ощущение крепкой земли под ногами, сильной руки и свободного взмаха крыла.

    Ваня остановил свой взор на Любе и глядел на нее вовсе глаза. В его душе происходило небывалое с ним ранее, что-то тревожное и одновременно желанное. Когда ему было семь лет, он влюбился в девчонку из своего класса, такую же светленькую и с большими серыми, как у Любы глазами. Четыре года длилось это первое чувство, потом она уехала, но образ глубоко запечатлелся в Ванином сердце, и, когда он в минуты мечтаний думал о девушке, в сознании неизменно всплывал образ той девчонки, рождая в душе неизменную грусть. И с взрослением Вани тот образ не взрослел,  и он иногда ловил себя на том, что  во всех девушках и женщинах пытается найти его черты. Как только Ваня увидел Любу, он поразился сходству со своей первой любовью, и, если бы не разница в возрасте, можно было бы сказать, что это она, настолько сильным было сходство.

      Эти мгновенья встречи были так  неожиданны, что в душе у Вани,  помимо его воли,  звучала музыка, и напев этой дивной музыки захлестывал его потоками тепла. Что-то светилось в нем нежно и горячо, кажется, это ярко-алой одинокой звездой пылало его сердце.  Ваня не вполне понимал, что сейчас происходило с ним. Невдалеке, в окружении утомленно краснеющих на ветвях яблок и холодно-удивленных синих слив, стояла Люба, а внутри своими лучами звезда-сердце освещала, согревала и лелеяла ту самую первую девчонку, ласковую, милую, с белою косой, в лодке под белыми парусами, плывущую по волнам его памяти.

    На самом пике происходящего, Иван почувствовал какое-то прикосновение, и между ним и Любой пролегла  неуловимая межа, которую невозможно было переступить. И сразу вслед за этим в глубине Любиных глаз появилось нечто, что заставило его забыть о девочке в лодке, об одинокой звезде и о музыке в душе. Иван увидел образ, да это был образ Любы, но с длинной, туго сплетенной светлой косой, Любы, глядящей из оттаявшего посередине, по краям еще замороженного окна, с большой белой свечой в руках,  и взгляд ее был устремлен мимо Ивана, далеко-далеко в даль. Странная это была свеча, она горела в руках Любы, за стеклом, в доме, но пламя колебалось под ветром, который пытался его затушить.  Оно сильно колебалось, но не гасло!
 
    Вдруг, Люба улыбнулась, видение исчезло, …и Ваня осознал, что не только сердце, но уже и щеки его пылают. Ему казалось, что прошло много времени, но, судя по тому, что отец с Александром, так же как и ранее  копались в моторе машины, Стрибучиха так же смотрела на Любу, как будто только что произнесла свою фразу, вызвавшую реплику Ивана, дед, подняв брови, удивленно глядел на него, вскочившего с подстилки, прошло не более секунды… В следующее мгновение все, как ни в чем ни бывало,  задвигались и заговорили, словно кто-то отжал клавишу «стоп» на видео, но Ивана не интересовало,  ни что будет происходить дальше во дворе, ни кто что скажет. В нем что-то изменилось, что-то произошло, и это что-то было серьезным, еще не осознанным, но уже вполне осознаваемым, сделавшим Ивана в один момент другим человеком, к которому он еще не привык, с которым он еще не вполне познакомился, но который ему определенно нравился, и был не неким чуждым прошлому Ване существом, а его закономерным продолжением, но на более высоком уровне.
    Раздумья Ивана прервал зычный голос Стрибучихи:

    — До обеда не отпущу, пообедаити, отдохнети и поедити!

    Ваня понимал, то, что он чувствовал и понимал сейчас, он не сможет  передать словами, да, и нельзя. А как хотела молодость говорить, кричать, петь о своих новых ощущениях!

6.

    Иван незаметно вышел со двора на улицу и побрел по деревне, ему хотелось побыть одному, ни с кем сейчас не хотелось говорить, никого не хотелось слушать. Он шел,  наслаждаясь своим неведомым доселе состоянием, которое так сочеталось и с тишиной в этот полуденный жаркий час, и с бездонной голубизной неба, и с бесконечной песней мириад существ, живущих своей данной им Богом жизнью, ни на мгновение не задумываясь, хороша она или плоха. Иван шел, слушая эту песню, шел,  куда глаза глядят, и незаметно оказался за околицей, в поле, раскинувшемся золотисто-зеленым ковром далеко-далеко окрест. Он обошел поле, и по дороге, на которой не было ни души, направился к темневшей вдали полосе леса.
 
    Дорога видимо проходила через лес, и Иван не удивился, когда возле его темно-зеленой каймы показалось облачко пыли, и послышался вначале чуть слышный, а затем все нарастающий, шум двигателя. Вскоре Иван увидел машину, ехавшую ему навстречу, и, хотя до нее было еще достаточно далеко, до него доносились гогот и какие-то выкрики, вперемешку с пением. Похоже, в машине ехала веселая кампания, и, когда они поравнялись, Иван убедился в этом воочию, из открытых окон выглядывали шальные всклокоченные, с лихорадочным блеском в глазах лица, они явно были очень нетрезвы, размахивали руками, смеясь, кричали все разом, перебивая друг друга, горланили обрывки каких-то песен. Контрастом им был водитель, спокойный, невозмутимый, никак не реагирующий на весь этот гвалт, и складывалось впечатление, что он был не из этой кампании.
 
    Один из пассажиров хлопнул водителя по спине, машина затормозила, и из окон высунулось сразу несколько лиц с наглым и недобрым взглядом.

    — Кто будешь,  откуда и куда? — проговорил один из них, с трудом ворочая языком.

    — Так… ничего… гуляю… — нехотя ответил Иван.

    — Откуда гуляешь, из деревни штоль?

    — Ну, да…

    — Живешь там?

    — Нет, мы остановились отдохнуть, едем по делам…

    — По де-лам?.. — протянул один из них.


    — Серый, хорош, тянуть резину, в деревне все враз узнаем! Поехали, хоть чем разжиться нужно, невтерпеж уже… А ходоки из города к ночи только вернутся… — оборвал любопытного, сидевший рядом с водителем бородач, и что-то сказал ему.

    Машина, подняв облако пыли, поехала дальше, прошло некоторое время, улеглась пыль, затих шум мотора, а в душе Ивана остался нехороший осадок от этой встречи. Он продолжал свой путь, но что-то угнетало и томило его, словно нечто глумливое и похабное свободно и безнаказанно прошлось по дорогой его сердцу красоте, по всему тому, чем он дорожил, что он любил. Иван не впервые в своей жизни встречался с подобным, но сейчас, когда он обрел новое для себя состояние и осваивался в нем, эта встреча воспринималась, как острая ядовитая стрела, вонзившаяся в душу.

    Возвращаться обратно не было желания, Иван не хотел повторной встречи с этими людьми, и, несмотря на нещадную жару, он продолжил свой путь в сторону леса, надеясь найти там прохладу и покой. И, действительно, лес оказал на него свое волшебное влияние, океан зеленой прохлады окружил его и укрыл от палящих лучей солнца, от пыли, палитра зелени и пение многочисленных птиц действовали настолько успокоительно, что Иван решил немного побыть здесь, наедине со своим любимым лесом. Он нашел небольшую полянку с густой и мягкой травой, и прилег под убаюкивающую песню леса  в тени молодых, ласково шелестящих берез, окунув голову в ромашки…

    …Через некоторое время Иван услышал шум мотора подъезжающей машины с теми людьми, что встретились ему на пути, но почему-то без водителя. Увидев его, они остановились и вышли. Их было четверо, они были навеселе, но лица их были серьезны и злы.

    — Ты Иван? — спросил один из них, что повыше, поплотнее и с бородой, и, не дожидаясь ответа, продолжил. — Да, ты Иван, мы знаем, ты-то нам и нужен.

    — Борода, не канителься, берем его и поехали!.. — вмешался другой, невысокого роста, с выбритой головой, но с усами.

    — Вечно ты, Череп, спешишь, надо же соблюсти формальности… — ответил первый.

    — Кто вы такие и что вам от меня нужно? — спокойно и доброжелательно, сам себе, удивляясь, спросил Иван.

    — Кто мы такие скоро узнаешь, а от тебя нам нужно тебя! — ответил тот, кого назвали Бородой, и махнул рукой.

    К Ивану подскочили двое, один схватил его за шею и зажал ему рот рукой, а другой, завернув руки за спину, скрутил их веревкой. Иван пытался сопротивляться, но все было настолько неожиданно и быстро, что вскоре он лежал на земле со связанными руками и ногами. Те двое, что связывали, подняли его и посадили в машину на середину заднего сиденья. В машине было очень жарко, тесно и душно, пот тек ручьем и свой, и чужой, стоял запах перегара, сигаретного дыма и немытых тел. Но не это, а неизвестность и неопределенность угнетали Ивана. Машина колтыхалась по проселочной дороге, поднимая пыль, которая в отсутствие ветра проникала в салон, и делала дыхание совершенно невыносимым. Они ехали долго, и Иван немного успокоился, решив, что он ни в чем не виноват, зла за ним не водится, поэтому все разрешиться и Бог, в справедливость которого он свято верил, поможет и освободит.

    В успокоившемся сознании стали возникать воспоминания последних двух дней.
Вспомнилось, как они, простившись со своими, выехали из дому,  вспомнились дед с пестрым  зябликом, «яйцо пестро, востро, костяно, мудрено», мышка, которая одна могла его разбить, сгоревшая проводка в их машине и нападение Антона. Вспомнилось Ивану и о том,  как отец потратил часа три, чтобы помочь с ремонтом совершенно незнакомым людям,  о чудесном хоровом пении, о споре с дедом, как нужно правильно молиться. Думал он о своей инаковости, о, не по годам,  взрослой душе своей, о предчувствиях,  о том, что все звали его дураком,  о стремлении людей действовать и бороться, чтобы чего-то достичь.  Но более всего, Иван думал о встрече с Любой, о прикосновении, об образе Любы за морозным стеклом со свечой, как эту свечу пытался загасить невесть откуда взявшийся в доме ветер, как она колебалась под ветром, но не гасла, и, главное, о том, что произошло с ним в результате этой встречи с Любой, о том, что он почувствовал себя совершенно другим человеком.

  «Неужели дед прав, и во всем виноват какой-то зяблик? — подумал Иван. — Нет, не может этого быть, глупости и суеверия. В том, что с нами происходит, виноваты мы сами, не пестрые зяблики, а наши «пестрые мысли», летающие в наших головах, и вьющиеся вокруг других людей, принимающих эти мысли  за свои. Каждый из нас ответственен за то, что со всеми нами происходит. Тогда получается, что в том, что происходит сейчас со мной, есть доля вины и моих родных деда с бабкой и отца с матерью. Значит, чтобы мне избавиться от этого зла, мало молиться о собственном спасении, но необходимо молиться и о спасении моих родных?! Нет, этого, наверное,  мало, я должен молиться и о спасении всех, кто меня окружает, в том числе и этих бандитов.  Да, истинно так, так и есть, в этом спасение! Слава Тебе, Господи!» Эти мысли настолько сильно подействовали на Ивана, что он дернулся и тут же застонал от сильной боли в вывернутых суставах плеч.

    — Не дергайся шкет, еще успеешь подергаться! — не засмеялся, а заржал один из сидящих рядом с ним. Больше ничьей реакции не последовало, видимо невыносимая жара, и спертый воздух в машине не способствовали ни разговорам, ни лишним движениям.

    Но Иван не обратил внимания на слова бандита, он был спокоен, он внутренне был уверен в спасении, ибо  знал, как его достичь,  самым верным способом! Иван начал молиться: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного!» Он несколько раз повторил эту молитву про себя. И потом стал молиться своими словами, вставляя где-то слышанные или прочитанные слова молитв.  «Господи, прости и помилуй меня и всех нас грешных, и этих людей прости и помилуй, ибо не ведаем, что творим!..» Его молитва не была стройной, правильной,  по всем канонам  организованной, услышанная кем-либо из ортодоксов она была бы разнесена в пух и прах. Но она была чистой, искренней, горячей, идущей из самого сердца, произносимая с глубочайшей верой в Бога и с неподдельной любовью ко всем людям, включая и тех,  кто его теперь схватил. Стержнем этой неустанной молитвы, ее сокровенным смыслом, было осознание своей собственной грешности и слабости что-либо изменить без Божьей помощи. И еще в ней была величайшая сердечная  просьба к Богу о прощении и помиловании всех грешных, не ведающих, что творящих. «Слабы и грешны мы и только  на милость Твою уповаем!..» — так молился Иван все время пока они ехали, заканчивая и начиная вновь, сконцентрировавшись не на самих словах,  а на сути молитвы. Он весь был в этой молитве в благоговении и с сокрушенным сердцем, не обращая внимания на боль в плечах и запястьях, на затекшие ноги. Молитва сейчас была всей его жизнью, весь мир свернулся для него в одну эту молитву.

    Внезапно машина остановилась.

    — Приехали, выходим! — выключив двигатель и, крутанув напоследок баранкой, не оборачиваясь, приказал Борода.
   

7.

    — Серый и Фитиль, берите его, и привяжите вон к тому дереву! — снова приказал Борода.

    Бандиты вынесли Ивана из машины, подтащили к высокому дубу, росшему посреди большой поляны, и, развязав руки и ноги, этими же веревками крепко прикрутили его к стволу. В это время откуда-то, видимо из какого-то укрытия, Борода с Черепом притащили большой грубо сколоченный грязный стол, а  из багажника машины достали сумку со спиртным и продуктами. Использовав вместо стульев большие ровные чурбаки распиленного дерева, стоявшие на краю поляны, бандиты расселись за столом, посередине Борода, справа от него Череп и Серый, слева Фитиль. Первым делом они, молча, разлив спиртное по грязным стаканам, выпили, чем-то занюхали, заели, и заметно повеселев, поглядели друг на друга.

    — Борода, давай быстрей кончать! Пить и жрать охота, вчерась ночь почти не спали, а завтра дело у нас, забыл что ли?! Кончим, и утром в положенном месте знак оставим тому мужику в черном плаще. —  Серый занервничал. — Это ж надо, в такую жару в плаще, да еще в черном!.. — пробормотал он уже про себя.

    — Серый, что ты суетишься?! Сказано соблюсти формальности, значит нужно соблюсти!.. — гаркнул на него бородач.

    Серый недовольно закрутил головой, остальные промолчали.

    — Тогда приступим! — сказал Борода и поднял мутные глаза на Ивана.

    — Как звать? — громко спросил он.

    — Вы же знаете…
 
    — Отвечай, когда спрашивают!

    — Иван.

    — Полное имя?!

    — Иван Викторо…

    — Нет, у нас ты Иван-дурак, понял?

    Иван промолчал, но обиды на прозвище не почувствовал, напротив, какая-то волна тепла залила ему грудь.

    — Значит так, Иван-дурак, сейчас выступят два свидетеля обвинения, потом дадим тебе покалякать, после Череп скажет пару слов, у него уже давно руки чешутся, а я закончу суд, оформлю протокол и поставлю отпечаток пальцем, гы-гы… Как говорил один мой хороший знакомый: «Он слишком много знал!», гы-гы-гы, — во всю глотку, захлебываясь, загоготал Борода, за ним сухо засмеялся, как закашлял Череп, захихикал Фитиль, и осклабился гнилыми зубами Серый. — Согласен?

    — Делайте, что вам велено, — спокойно ответил Иван, и сам удивился своему спокойствию.

    — Так, слово предоставляется первому свидетелю обвинения! Давай, Серый…

    — Даю… — сказал тот, и,  достав из кармана лист с печатным текстом, стал читать. — Обвиняю Ивана-дурака в следующем.  Во-первых, он не верит ни в какие приметы, например, в пестрого зяблика, внушает это неверие другим людям, отрицает  наличие мыши, которая может разбить яйцо пестро, востро, костяно, мудрено.  И, напротив, будучи очарованным пением народного хора,  назвал его, это пение, «пасхальным яйцом».  Во-вторых, он не чертыхается, когда спотыкается о коряги и камни,  и ударяется,  во всем видит только хорошее, всех успокаивает, что ничего плохого не случилось, что все вовремя происходит, и, главное! что все происходит не просто так, а всем во благо! В-третьих, подсудимый отвечает добром на зло, не пакостит людям, а только прощает,  улыбается им, и всем хочет помочь, всех всегда примиряет и укрепляет. В-четвертых, он бережет чистоту своей души и готовится к служению людям, учит людей молиться,  не за себя, а за всех, изверг! прошу простить, «ваша честь»!. В-пятых, любит беспредельные природные пространства, как мать родную, внушает это другим, вместо того, чтобы использовать, использовать, исп… — закашлялся свидетель.

    — Ты не части, — посоветовал Борода, и раза три треснул его по спине, со стороны было похоже, что Серый кланяется. — Давай дальше!..

    — Слушаюсь, «ваша честь»! — Серый вошел в роль. — В-шестых, вместо того, чтобы становиться похожим на всех, подсудимый лелеет  внутри свою инаковость,  надо, же выговорил, сроду таких слов не употреблял! — вслух удивился «свидетель». — В-седьмых, верит в справедливость и помощь Бога (прости, черт!) и  в бесконечность жизни. В-восьмых, он считает, что каждый ответственен за то, что происходит вокруг, избегает злых  людей и чуть что, включает внутри музыку, от которой всем вокруг становится хорошо. И, наконец, в-девятых, представьте, подсудимый не обижается на слово «дурак»!

    — У тебя все, свидетель?

    — Да, все, как есть!

    — Хорошо… Слово второму свидетелю обвинения, Фитилю! Что у тебя, Фитиль?

    Невысокого роста, субтильный, сутуловатый, с жиденькой бороденкой, слезливыми глазами и дрожащими руками, Фитиль, когда вытащил из кармана лист с текстом, на глазах буквально преобразился, приосанился, как будто наступил звездный час его жизни.

    — Обвиняю подсудимого Ивана-дурака в том, что он, во-первых, учит людей ни с
кем никогда,  ни за что не бороться. Во-вторых, думает сделать так, чтобы и ему, и его родным, и всем-всем людям было хорошо в этих беспредельных русских просторах. В-третьих, дует против ветра, и собирается дуть впредь, чтобы не потухла свеча в том самом треклятом доме этой девицы за  полузамороженным окном, прости, твоя честь… — Фитиль кашлянул и продолжил. — В-четвертых, он молиться своими словами (!), проявляя заботу обо  всех людях, и в молитве просит Бога о прощении и помиловании всех НАС,  в том числе и нас с вами, — обратился он к сидящим за столом, — грешных, не ведающих, что творящих, и могущих уповать лишь на милость Его. Как вам нравится? Хрень какая!..

    — Свидетель, не сквернословь, — сказал, осклабившись, Борода.

    — А теперь, для произнесения обвинения, слово имеет про…, то есть, Череп! — продолжал процесс «его честь».

    — На основании свидетельств этих достопочтимых людей, — фиглярствуя и глумливо улыбаясь, начал тот. — Я требую для этого болвана, идиота, недотепы, ублюдка, недоноска, сопляка, слизняка, урода, выродка, говна, дебила, Емели, зайца, кролика, мокрицы, пи….а, рохли, хлюпика, фунюка, цацы, чучела и щенка, уф-ф-ф, — протяжно вздохнул Череп, вытирая со лба  выступивший от натуги пот,  и картинно и значительно оглядев окрестность, как будто перед ним был зал с публикой, заключил: — требую…  высшей меры наказания через распятие на кресте, с последующим положением креста на муравьиную кучу, чтобы от Ивана-дурака остались только чистые косточки!

    — Ну, Череп, талант, не ожидал… — Борода налил всем водки, кампания выпила, крякнула, закусила и осоловелыми глазками воззрилась на Ивана.

    — Послушаем, что скажет подсудимый в свое оправдание, — обратился Борода к Ивану.

    Иван во все время этого действа молчал и молился, молился той самой молитвой, что и в машине, молился за всех, за себя, своих родных, знакомых, за всех-всех  людей, представляя, как они живут в своих местах, мысленно улыбаясь им. Но по мере того, как «процесс» подходил к концу, он все более молился о тех,  кто сидел перед ним, о тех, кто глумился над самым святым, что было в нем и в его жизни, о тех, кто «приговорил» его сейчас к вдвойне мучительной казни. И сейчас он молился только о них, прося у Господа великого прощения всем четверым за то, что они не ведают, что творят. Он настолько был в этой молитве, что не сразу нашелся, что ему ответить им.

    — Что молчишь, нечего сказать?.. Тогда мы приступим! — сказал Борода, и Череп дернулся, порываясь встать.

    — Люди добрые… — начал Иван, ноги его уже не оттекали, но сильно болели в местах, где их ранее перехватывала веревка, сильно ныли полувывернутые плечи и запястья, грудь была сильно стянута веревкой, которой он был привязан к дереву, что стесняло дыхание и мешало говорить.

   — Да, какие мы тебе добрые?.. — ошарашено глядя на него, проговорил Борода.

   — Вы — добрые, просто вы не знаете, что творите… — собрался с силами и проговорил Иван. — Я ни в чем не виновен ни перед вами, ни перед кем. И я прощаю вас, что бы вы ни сделали… Делайте, то что вам предназначено! — твердо и с добротой в сердце закончил он.

    Иван, закрыл глаза, а, когда через мгновение открыл их, то увидел, что все четверо медленно-медленно,  как при замедленной съемке,  поднимаются со своих сидений, и изумленно, как-то странно, снизу вверх,  глядят на него. Иван почувствовал, как веревка, стягивающая грудь вначале ослабла, а затем упала совсем, почувствовал, как во всем теле появилась необычная легкость, как, вообще, само тело стало невесомым, и что он летит. Да, он уже летел, вполне высоко над поляной, кружа над ней, расставив в стороны руки, видел остолбеневших, с запрокинутыми вверх головами людей, которые еще пару минут тому назад вершили над ним свое судилище, грязный стол с опрокинутыми бутылками и остатками еды. Иван улыбнулся этим людям и сказал:

    — Я прощаю вас, мир вам! Прочитайте внимательно все, что вам  написали обо мне, и живите так, как я живу!..

    Какая то волна подхватила Ивана,  и он полетел дальше, над лесом, над полем, над  деревней, дальше и дальше, над страной, над Россией, и летя, он чувствовал ее всю, свою родную милую землю. Слезы счастья, легкости, освобождения и любви текли по его щекам, сердце его пело от небывалости полета, от вида земли с высоты, и его охватил восторг, экстаз, он смеялся и пел, слова сами складывались в строки,  и мотив сам рождался в душе. Порою рядом пролетали птицы, задевая его своим крылом, словно не замечая его, и он чувствовал себя одновременно и частью всего, и самим всем. Вдали были видны огни городов и огненные цепочки трасс, маленькие островки деревень и поселков, реки и мосты, горы и моря, это все была его земля. И чаша души Ивана переполнилась великою любовью к ней, гордостью, состраданием, благодарностью, верою и доверием, знанием многого  того, что ему досель не было ведомо, и радостью жизни, жизни в этом Божьем мире, где, как он чувствовал, ему было предназначено служение, служение не за страх, а за совесть.

    Сколько времени он так летел,  Иван не знал, но вот он уже, кружа над лесом, почувствовал, что высота постепенно снижается, что-то тянуло его вниз, и он приземлялся.
 
8.
   
    Иван открыл глаза, вокруг было темным-темно, и только в вышине горели яркие звезды. Он протер глаза, подождал, пока они привыкнут к темноте, и огляделся. Это была та самая поляна, на которой он прилег отдохнуть днем, но сейчас уже была глубокая ночь, на часах было почти два, и, если верить им, он проспал почти четырнадцать часов. «Боже мой, ведь меня, наверное, ищут! Шутка ли, ушел в полдень, а сейчас уже середина ночи!» — подумал Иван, и быстро встал на ноги. Видимо он лежал в неудобной позе,  ибо ноги его немного затекли, а руки побаливали в плечах и запястьях. Иван стал разминаться, но это мало помогло, и он, махнув рукой, мол, пройдусь, и все восстановится, быстро пошел из леса на дорогу.

    Было новолуние и тонкий серпик месяца, то, появляясь, то, прячась за темную сетку листьев и ветвей, почти не давал света. Деревья вокруг стояли молчаливыми исполинами с глазами-звездами, светившими сквозь ветви, а высокие ели казались мрачными пирамидами, громоздившимися одна рядом с другой. Ни дуновения ветерка, ни шелеста листочка, ни пения птиц, ничто, кроме шагов Ивана,  не нарушало покоя этой тихой и ласковой ночи.

    Выбравшись на дорогу,  Иван увидел вдали редкие огни деревни и ускорил шаг. В душе его, несмотря на быструю ходьбу и беспокойство за близких,  царил мир. Иван не заметил, как вошел в деревню. Выбежала первая собака, постояла, поглядела, завиляла хвостом и ушла, за ней другая, так и встречали его чуткие собаки до самого дома, и ни одна из них не гавкнула.

    В доме бабки Стрибучихи во всех окнах горел свет, и слышались голоса. Первым Ивана увидел Александр.

    — Иван, наконец-то, ты, где пропадал, мы тут с ног сбились тебя искать! — радостно воскликнул он, порывисто обнял его и побежал в дом.

    Но не успел добежать до крыльца, как во двор выскочили отец и дед, а за ними Стрибучиха и Люба. Все наперебой принялись обнимать его, и то радостно, то с укором говорить, Иван не слушал, а купался в море любви и заботы, что тоже было новым, ибо всегда больше любил он, чем его, и сейчас, радостно улыбаясь, он смотрел в любящие глаза, и больше ничего не хотел.

    — Где ты был, сынок? — спросил Виктор. — Мы всю деревню обыскали, всех  обошли, может кто, что видел, в милицию звонили…

    — Я пошел в лес, устал и заснул на поляне, проснулся, смотрю, а уже два часа ночи, ну, я сразу и домой…

    — «Поскользнулся, упал, потерял сознание, очнулся, гипс…», да? — пошутил Александр.

    — Крепкий сон, енто хорошо! — сказала Стрибучиха. — А сны снились? Я страсть люблю разгадывать, хлебом не корми!

    Иван внимательно поглядел на бабку, но ничего не сказал.

    — Не страшно было ночью в лесу? — спросил дед, как и все, находясь от радости на некой полуглупой волне.

 А нам все равно, а нам все равно
 Пусть боимся мы волка и сову.
 Дело есть у нас — в самый страшный час
 Мы волшебную косим трын-траву, —

пропела Люба и впервые засмеялась звонким смехом. — Он у нас смелый! Ему теперь ничего не страшно, да, Иван?

    Она близко подошла к нему и посмотрела в глаза.

    — Да! — ответил он.

    И то ли голос у Ивана стал немного другим, то ли появились новые интонации, то ли что-то изменилось в поведении, в осанке и жестах, но Иван чувствовал, что те же самые люди, с которыми он расстался несколько часов тому назад, относятся к нему уже совсем по другому, и не просто как к взрослому, а как к имеющему значение человеку. «А произошло то всего ничего, поспал в лесу  и только, — думал Иван. — Нет, не только поспал, что-то произошло во время сна,  что-то случилось, это был не просто сон. Я же чуть не умер во сне, Господи!», — начал вспоминать он. Мысли вихрем закружились в голове Ивана, он поднял голову, и увидел чистое небо с яркими разноцветными звездами, одна из которых помнилась ему еще со времен занятий в астрономическом кружке. «Как же она называется?» — подумал он, и не мог припомнить.  И, как часто бывает, человек думает об одном, а память выдает ему совершенно другое, Иван  вспомнил все, что произошло с ним того момента, как он вышел днем со двора, до того, как прилег на полянке, вспомнил и весь свой сон вплоть до пробуждения.

    В доме суетились, женщины и Александр готовили праздничный стол по поводу счастливого возвращения Ивана. Отец с дедом занимались осмотром запасов спиртного в бабкином подвале. Иван, воспользовавшись тем, что все были заняты своим делом, зашел за дом, туда, где начинался сад, сел на лавочку, закачал рукава и посмотрел на запястья рук. Он увидел на них четкие красные полосы, напоминавшие следы от веревки. Такие же полосы были и на ногах. Иван расстегнул рубашку, полосы были и на груди…

    Не зная, что думать, — только в будущем он узнает, что это появилось на его теле из-за сильных духовных переживаний, пусть и во сне, — Иван стал прислушиваться к себе, и обнаружил в душе что-то новое, чего не было прежде. Он встал и посмотрел на себя в стекло темного окна. Освещенное уличным фонарем, на Ивана смотрело лицо человека, и похожего, и непохожего на него, словно он повзрослел за время своего долгого сна, будто прошло не несколько часов, а несколько лет, и он набрался за это время богатырской силы. И, самое главное, он внутренне знал, что поручи ему кто сейчас величайшее дело, он справится, сделает доброе для всех, распорядится мудро и по совести, сохранит и создаст, спасет и защитит от любой беды!

    Иван снова взглянул на небо, на ту голубую звезду, и вспомнил ее название: «Сириус». Позже, когда он станет изучать звезды и их влияние на людей, он узнает, что Сириус(1) символизирует надежность, защиту, покровительствует людям, которые несут важные вести в мир, провозглашают о чем-то значимом, новом; совет звезды в том, что человек должен служить верой и правдой своему делу.

(1) Сириус (альфа Большого Пса) голубая звезда, находится в созвездии Большой Пёс, главная звезда этого созвездия, нос или пасть Большого Пса.

© Шафран Яков Наумович, 2021


Рецензии