Я стою за лысым

В Ленинграде-городе три десятка лет назад жил и работал Сергей Донатович Довлатов.
Сейчас этот факт известен всем, а тогда, в достопамятные махрово-советские времена о существовании уникального автора мало кто знал. Да и с чего бы? Серегу нигде не печатали, потому что он, как на зло, всегда писал не о том. Однако, похоже, Довлатов родился писателем, и стремление к этому делу испытывал, кажется, всегда - его жена свидетельствует, что довлатовские, еще детские, письма со стихами уже обнаруживаются на соответствующих аукционах, а первыми официальными читателями были сопливые подписчики сугубо пионерского журнала «Костер», в состав редакции которого он много позже ненадолго влился. Кстати, именно оттуда неубиваемое временем железо его пишущей машинки выставляется на обзор публике в дни ежегодного фестиваля, посвященного его светлому и веселому имени.
Говорят, Довлатов строго делил мировую пишущую братию на писателей, которые в своих книжках точно знают «о чем», прозаиков, понимающих «почему», и, наконец, рассказчиков, которые их догоняют. Из всех пишущих, по свидетельству современников, ему максимально импонировал Куприн, который, кстати, также называл себя рассказчиком и потому так симптоматична байка от Довлатова, где он на вопрос - сравнивали ли его с Буниным, отвечал: нет, с Буниным никогда не сравнивали, а сравнивали с другим писателем.
«Однажды меня приняли за Куприна. Дело было так. Выпил я лишнего. Сел тем не  менее в автобус. Еду по делам. Рядом сидит девушка. И вот я заговорил с ней. Просто чтобы уберечься от распада. И тут автобус наш минует ресторан «Приморский», бывший «Чванова». Я сказал: «Любимый ресторан Куприна». Девушка отодвинулась и говорит:
«Оно и видно, молодой человек. Оно и видно...”
Сегодня, когда уже вышли в твердых обложках все произведения замечательного купринского  собрата, кое-что видно и нам - вся довлатовская нескладная, но такая замечательная жизнь была заточена на сладкий грех сочинительства, ибо еще с детства его друг и отец  Донат Мечик вместе с ним шлифовал неуклюжий вначале, но уже вполне рабочий литературный инструмент, например, в так называемых«Рукописях сочинений отца и сына»(1949) , «Жил я в городе Багдаде» (1949), «На горке полощутся флаги» (1956), что, как ранняя часть профессионального роста будущего, не всегда тверезого, но дорогу знающего литературного аса не так давно, не без успеха, была заявлена лотом на торгах берущего не все подряд Аукционного дома «Антиквариум».
Кстати говоря, как-то в одном из своих давних интервью художник Шемякин рассказал историю, произошедшую с его детскими, не совсем еще гениальными рисунками, которые, до поры до времени, беспечно, вместе с общим архивом, хранились в обычном застекленном шкафу одной из ленинградских художественных школ, где он, молодой негодяй, когда-то, «на заре туманной юности», учился.
Так вот, эти две обшарпанные, с веревочными завязочками папки, уже отмеченные его именем и вполне узнаваемым прибабахом, сперли - как водится, черной ночью, легко взломав примитивные замки, за которыми, по сути, лежала чертова куча бабок, которые, надо полагать, с готовностью выложили за ученические и еще неумелые этюды неведомые хищные коллекционеры.
Кстати, довлатовские, с отцом и без, автографы не так давно были финансово реализованы Аукционным домом в пользу онкологической помощи в нашей бедной стране, а также на развитие  фонда ежегодно проводимого фестиваля писателя, о котором я частенько, с плохо скрываемым удовольствием, вспоминаю и сейчас, придя к вам на лестницу, пишу.
Удивительно, но среди представленных на аукцион материалов были и узнаваемые по отсутствии привычной для поэтов зауми и уже стабильно присутствующей самоиронии его первые, так и не состоявшиеся, в отличие от наглой прозы, нежные стихи.
Как вам вот это:
«Дует ветер, так что нет с ним сладу.
Ни тебе присесть, не прикурить.
Я приду к тебе на лестницу и сяду,
И изволь со мной поговорить.»

К моменту поступления в Ленинградский университет на финское отделение легендарного филфака 18-летний Сергей , еще не Довлатов, но уже Мечик, как все мы, мечтал о мировой славе, имея за душой два десятка публикаций в популярной пионерской газете «Ленинские искры», среди них, по-видимому, те самые стихотворения «три про животных, одно про Сталина».
Как вспоминают современники, атмосфера в универе того времени была довольно либеральной, что во многом формировалось позицией тогдашнего ректора академика Александра Даниловича Александрова, человека и математика, на дух не терпевшего стукачества и партийной демагогии. Это было то самое, удивительное время, когда любой человек с улицы, легко преодолев чисто символический контроль на входе, мог запросто попасть на легендарные лекции Льва Гумилева и Макогоненко, почитать на втором этаже самопальную литературную стенгазету филфака, посидев на финише на широком диване, нависавшем над входом, куда и откуда сновали активно завоевывающие свою молодую  скандальную славу Владимир Уфлянд, Лев Лосев, Михаил Красильников...
Два с половиной года студенчества в какой-то и, похоже, немалой мере сформировало его ум и необходимый прежде всего ему самому статус, но масса веселых и, безусловно, неординарных друзей, самыми близкими из которых были небезызвестные Грубин и Арьев,  отвлекли его от учебного мейнстрима.
«Сочетание воды и камня  порождают здесь особую, величественную атмосферу» - отмечал счастливый и юный Довлатов. И продолжал здесь же - «В подобной атмосфере трудно быть лентяем, - и тут же, сразу, через запятую : «но мне удавалось».
Крест на учебе поставил его сумасшедший роман с самой яркой девушкой курса Асей Пекуровской, позволивший выучить проклятый немецкий только на уровне знания двух-трех имен марксизма-ленинизма.
Четырехразовая попытка сдачи зачета по немецкому завершилась, несмотря на искренние симпатии экзаменаторов, оглушительным провалом и закономерным отчислением  нашего героя из универа, что было вполне закономерно, ибо, как свидетельствует один из его  современников, «учеба его не интересовала, его интересовала жизнь».
«Я просыпаюсь с ощущением беды. Часами не мог заставить себя одеться. Всерьез планировал ограбление ювелирного магазина. Я убедился, что любая мысль влюбленного бедняка - преступление. Запустил учебу, наделал долгов, все свои небольшие деньги тратил на такси, рестораны, подарки.»
Не дождавшись взаимности, Довлатов, кровью своей жизни творя живые сюжеты, пускается в безумства, скрывшись на дальней даче, чтобы тронуть ледяное сердце записной красотки, пускает слух о случившемся там с ним жестоком избиении. Примчавшаяся на волне искренней тревоги Пекуровская  быстро обнаруживает подлог - театральный грим вместо синяков и бутафорские бинты по всему телу впридачу...
Позже включается доступная артиллерия - верные друзья Абалаков  и Смирнов уговаривают ее выйти замуж за Сергея, угрожая громким довлатовским самоубийством или, хуже того, уходом в армию.
В конце концов, как выразился его добрый приятель Бродский,«крепость пала».
«За Сережу я вышла замуж тогда, когда знала абсолютно точно, что жить с ним не буду.»
Это был какое-то, управляемое волей и чувствами молодого и отчаянного интеллектуального лидера, всеобщее ослепление, следствие неизбежного злодейского фатума.
Чего стоила  хотя бы рискованная, но такая естественная для Довлатова тех дней фраза, сорвавшаяся с его уст во время послесвадебного, по Невскому, променада:
«Знакомьтесь, это Ася - моя первая жена!»
Драматичный брак, который, скорее, был для обоих пострадавших «школой словесности», продлился  ожидаемо недолго. Поженились они, когда в этом не было никакого смысла, расстались через несколько дней, а еще через два года у них появилась дочь (ни много, ни мало вице-президент того самого голливудского «юниверсел-пикчерз» сегодня), которая узнала о его существовании только на его далеко не парадных, почти фарсовых, но, к сожалению, настоящих похоронах, отмеченных внезапным чудовищным и, безусловно, знаковым дождем.
А в тот день, когда растерянная, в растрепанных чувствах, Ася всерьез замыслила побег,
Довлатов заперся с ней в одной из комнат и, как всегда, наскоро «сооружая сюжет», направил в ее сердце ружье.
А дальше прозвучала великолепная фраза, одна из тех, которыми, как умытыми свежим дождем булыжниками, им самим был вымощен личный жизненный путь:
«Самоубийства от тебя не дождешься, но в эпизоде убийства ты незаменима.»
К счастью или по сценарию, рука Сергея дрогнула, на звук выстрела ворвалась его мама...
Пекуровкая стремительно исчезла, на пару лет затерявшись в объятиях блистательно-благополучного Василия Аксенова.
Много позже, на трофейной барже под названием «Харьков», подсовывая Сергею на оценку свои незамысловатые сюжеты, я, совсем еще зеленый тогда, спросил у него о возможных источниках удачных сюжетных построений. Сергей отвечал, что суть не в этих схемах, все дело в самом языке изложения и если он у тебя правильный, ты можешь писать даже о самых простых вещах, например, о том, как твой персонаж, глядя на себя в отражении зеркала, бреется, но так, что это мощно захватит максимум благодарного читательского внимания и ленивого литературного интереса.
А сегодня, спустя три десятилетия, я пристально гляжу в помутневшее и потрескавшееся зеркало своего времени и вижу стоящую между нами, ту самую, списанную на заводе,  обшарпанную машинку «Ундервуд», ровным ритмом бьющую свое «соло»:
«Пьяный Холоденко шумел: «Ну и жук этот Фолкнер! Украл, паскуда, мой сюжет!»
А потом - и всю жизнь - мне дано по другой фразе :  «Установка на гениальность мешала нормально работать»...
Однако, этот диалог состоялся на самом переломе жизненного пути Довлатова, ибо эти творческие дежурства «сутки через трое» в двадцать седьмом «цехе плавсредств» станут последней возможностью его работы на родине. И возможность эту он все-таки потерял и тому было две причины, первая и главная - это его запрещенные, в самых отвязных антисоветских изданиях, публикации, а, во-вторых, увы, случился фатальный  «прогул»...
Сергей, провожая в Америку жену с ребенком, простудил горло и лечился привычным способом, заодно помогающим вдруг накатившей депрессии, а когда, согласно календаря, подоспели рабочие сутки, был вызван на дом врач, который проницательно усмотрел в данном случае элементарный алкоголизм, заслонивший собою воспаление горла.
По итогу, в результате лихорадочных телефонных переговоров, вместо матроса Довлатова на смену несогласованно вышел кто-то из корешей. Правда, к сожалению, вскрылась, это и стало классическим прогулом, со всеми вытекающими лично для Довлатова (другому бы простили), последствиями.
Завод, где, помимо ледоколов, в закрытых ангарах ковали щиты  и мечи, а именно, строили суперзасекреченные туши громадных советских подлодок, на раз избавился от потенциального, в пользу хищных империалистических интересов, тайного наблюдателя.
Довлатов завис в безвоздушном пространстве - его, лишенного необходимого по закону трудового статуса, в эти последние в России проклятые месяцы стали подводить к единственному решению - был сюрреалистичный эпизод с невнятными ментовскими побоями, привод на Литейный и, в конце концов, прямое там предложение:
«Почему бы вам, Сергей Донатович, не улететь от нас в Соединенные Штаты?
Тем более, что жена и дочь вас там давно уже ждут...”
Заверив Довлатова, что его эмиграция туда  для них чистая формальность, ( «а мы не формалисты»), его отпустили.
«Я обвинялся в тунеядстве, притонодержательстве и распространении нелегальной  литературы - моих собственных произведений.»
И, тем не менее, «макаронные изделия и ботинки фабрики «Скороход» меня вполне устраивали» - писал он, но ему же принадлежит окончательная, все определившая, наконец, фраза:«Осуществляя несложный выбор между тюрьмой и Нью-Йорком, я оказался в Америке».
Однако, вопреки всем правилам  железной последовательности жизненных хроник, отступая к началу, нельзя не упомянуть о зоне, где он, филолог и поэт, в качестве охранника ВВ не совсем закономерно оказался.
Именно эта суровая служба, насытив его сознание невероятными для обычной плюгавой жизни впечатлениями, похоже, сформировала его совершенный литературный инструмент, что вылилось в рукопись с коротким и полузапретным, для тех, кто понимает, названием «Зона».
«Мир, в который я попал, был ужасен. В этом мире дрались заточенными рашпилями, ели собак, покрывали лица татуировками. Я дружил с человеком, засолившем когда-то в бочке жену и детей.»
И еще, уже не от холодного, наблюдающего всякую жизнь литератора, но от обжегшего сердечную сумку поэта:
«Мы учились стрелять на живых синеглазых мишенях,
Как на питерских шлюхах учились когда-то любви.
Николай Харабаров, черниговский вор и мошенник,
При попытке к побегу был мною убит.»
В одном из своих писем сестре он напишет:
«Небезызвестный тебе Жан-Жак Руссо первую строчку написал в 40 лет, а Пушкин в 14 лет был сложившимся философским поэтом. Сейчас у меня нет никаких сомнений относительно того, чем мне надо заниматься, а в 58 году я поступил на финское отделение, но готов был пойти на албанское, неаполитанское, спартанское и вегетарианское.
То есть мне было абсолютно все равно, чем заниматься.»
Все изменила «толстая папка за 4 копейки», в которой, ожидая своего выстрела, уже лежала пухлая рукопись его первой писательской книги.
Однако, прошла чертова туча времени, толстый кусок жизни, прежде чем эта папка обернулась книгой.
«Жизнь Довлатова с литературой, - пишет один из его добрых приятелей, Генис, - была настолько долгой, что, как брак, требовала законного оформления - печати.
Не рукопись, как у Булгакова, а книга - главная довлатовская героиня...
...Жить слишком долго с рукописью негигиенично, духовно неопрятно. Не ставшая книгой рукопись - кошмар целого поколения. Его голосом был Довлатов, дебютировавший издательской фантасмагорией: «Невидимой книгой».
Сумев материализовать  в «Ардисе» свой первый призрак, Довлатов не уставал издаваться.
Сергею нравилась грубая материалистичность книги, ее неоспоримая вещность, уверенная укорененность во времени. Книга - пропуск в библиотеку будущего.
Гостивший у него Рейн рассказывал московским друзьям: Довлатов сочинил два метра литературы».
Таким образом, все, что должно было произойти с рукописями, произошло уже в Америке.
Вначале этого пути была создана ослепительная газета «Новый американец», которая, несмотря на энтузиазм и безусловный талант его редколлегии, в конце концов, прогорела.
Однако, вопреки ожиданиям, стал расти интерес американских издателей к довлатовской прозе, что в результате позволило за 12 отпущенных для жизни лет издать 12 книг...
А вот в России процесс открытия его творчества тормознул, издав его первую, написанную о нас и для нас книгу только через полгода после его смерти.
Писательство не сделало Довлатова счастливым и богатым.
«Он так мечтал о деньгах и о славе, это была его идея-фикс» - свидетельствует Елена Довлатова, его жена и главная, после денег и славы, направляющая сила.
Однако, мы все помним это вечное - «Художник должен быть голодным», а кое-кто еще читал историю о том, как питерский тогда Довлатов (опять же из-за своего высокого роста) был приглашен на съемки авторского фильма о Петре Великом, явившемся в советский Ленинград и обалдевшим от произошедшего.
Съемки почему-то задерживались и Довлатов в роскошном царском одеянии решил перехватить пивка и к ясному солнечному свету сегодняшних дней я протягиваю сейчас из прошлого символическую для меня сцену миролюбивой разборки очереди жаждущих алкашей у того самого ларька:
« Я стою за лысым. Царь за мной. А ты уж будешь за царем...»


Рецензии