Улочка в Гурзуфе
Вермут – восхитительная субстанция потому, что не требует при употреблении непременного наличия второго, и уж тем более, третьего участника. Им можно наслаждаться, попивая в одиночестве, неспешно, маленькими глоточками и усидеть бутылку 0.7 литра, именуемую в просторечии «фаустпатрон», пребывая в размышлениях о жизни и творчестве и вглядываясь в собственную работу, от которой привычно и щемящее пахнет непросохшими красками и маслом. Живописец Григорий Панкратович Гасилов, которого всё без исключения фамильярно, но ласково именуют Гришенькой, а некоторые отдельно взятые, но заглазно – Грешком, несмотря на его почти сорок лет, сидел в своей полуподвальной мастерской перед мольбертом, на котором стояла новая его работа. То был гурзуфский пейзаж; Крутая улочка, стиснутая стенками домов и заборами, убегала вниз и скрещивалась внизу с ещё одной такой же. А дальше – крыши домов, а дальше – полоса осеннего, сереющего, не ласкового уже моря. Там, в Гурзуфе он наскоро ухватил увиденные объёмы и цветовые сочетания и запечатлел в этюде. А теперь переносил на большой холст и словно вновь оказывался в этом полуобезлюдевшем по случаю осени, но все также уютном крымском посёлке, который почтил своим присутствием Чехов, а до него – сам Пушкин. Вроде бы, всё так, да не так. Не оставляло ощущение: нечто из картины ушло. А что ушло? Что-то… Но ушло, и не сказало на прощание ни словечка, даже простого междометием не обронило. Тягостное ощущение недостачи чего-то такого, не знаю, какого, не оставляло Гришеньку, И самое главная печаль – как вернуть то, чему даже определения нет.
А бутылка вермута стояла на столике у окна и дожидалась урочного момента, когда надобность в ней проявится в полную силу. Сама по себе невзрачная, тёмно-зелёного цвета, изначально предназначенная под шампанское, по второму кругу пущенная в оборот. Этикетка блеклая, но содержимое выше всяких похвал. На местном винзаводе, где привозимую в больших емкостях продукцию разливали по бутылкам, на сей раз что-то или кто-то помещал заводским умельцам, как обычно, набодяжить и некую часть разлили в первозданном виде. Гришеньке досталась именно такая. Предыдущую он отдегустировал до донышка вчера в полном одиночестве. Восхитился качеством и последовавшей утешающей сладостью охмеления. Конечно, то не крымский портвейн «Южнобережный». Однако, тоже вполне приличное питьё.
- Радостью надо делиться, - сам себе сказал Гришенька. Работавший за стенкой в том же полуподвале Ильдус для дележа не подходил. Сильно в нём ощущалось мусульманство, которое не одобряет винопитие. Он, конечно, мог рюмочку пригубить, но именно пригубить, лизнуть и поставить на стол. Да и вообще, сосед на всё лето до первых снегов уехал в деревню к родне и писал там пейзажи с непременным минаретом, натюрморты со свежеиспечённым домашним хлебом и нехитрые сельские радости, наблюдая за домашними птицами и скотами неразумными. Гришенька надел куртку, нахлобучил на голову капелюх, взял холщовую сумку, которую когда-то сшила из проносившихся джинсов жена Светлана, в бытность их семейной взаимоудовлетворённости, поставил вермут в сумку и поднялся по скособоченной лесенке из полуподвала, где царила магическая, всеохватывающая атмосфера творчества, на поверхность земного шара, на встречу с угнетающей повседневностью. Идти предстояло недалеко. А недалеко – это перейти дорогу, уступив пространство мостовой лупоглазому троллейбусу, пройти переулком мимо старинных купеческих лабазов, которые занимало теперь военное ведомство под склады амуниции. Из них, при открытых железных дверях, всегда почему-то остро пахло новыми, не ношеными ещё кирзовыми сапогами. На следующей улице следовало пройти мимо райотдела милиции. Всегда Гришеньку занимала висящая на стене витрина с портретами разыскиваемых преступников. Он ещё ни разу не проходил мимо просто так. Всегда останавливался, вглядывался в лица злодеев и читал ориентировки. Зачем? Он и сам не знал, зачем. Хотя, иногда ему хотелось написать большое многофигурное полотно типа рембрантовского «Ночного Дозора» с лицами людей из милицейской витрины. Но он понимал, что его судьба – пейзаж. Сегодня он у витрины не остановился. Впереди поворот в тупичок. А в том тупичке двухэтажный дом красного кирпича дореволюционной кладки. На втором этаже живёт друг. Настоящий друг, потому что они друг другу дорогу не переходили. Гришенька – чистый, без замесов живописец. А Николай Егорыч – плоть от плоти график. Да, какой! К нему и легла дорога. Дома у друга можно будет сесть за стол на кухне, срезать пластиковую пробку, налить вермут в пузатенькие синие стаканчики, чокнуться и завести неспешный разговор об изобразительном искусстве. И никто не помешает, потому что жена Николая Егорыча на работе. А работает она в секретном заводе, где с работы до времени просто так не уйдёшь. Значит, до конца рабочего дня никто не вмешается в их задушевную беседу.
Теперь лестница на второй этаж. Ступени тёсанного белого камня, не крутые, за долгую службу малость поистёршиеся. Странно всё-таки: будто здесь жили и продолжают обитать люди, носящие обувку с железными подмётками. Дверь в квартиру графика Багрова филёнчатая, старой выделки, в несколько слоёв крашена суриком. Кнопка звонка болтается, уцепившись за проволочку, уже второй год. Позвонил.
- Кого надобно? – Голос Николая Егоровича низок. Слова произносит врастяжку, приокивая – из волгарей родом – оттуда и фамилия речная.
- Это я, Егорыч! Открывай. Есть повод.
- Гришенька! Беда!
- Что такое?
- Моя, когда уходила на работу, дверь на ключ, и мои ключи прихватила. Видать, по ошибке…
Никакой ошибки, разумеется, Оля Лексевна не допустила. Приспела пора Николаю Егоровичу сдавать в издательство иллюстрации для поэтической книги местного классика Синюхина: и рисунок на обложку, и внутри текста графические вставки, а Николай Егорович всё тянул и тянул кота за хвост. Редакторша пожаловалась жене Олечке, с которой они были знакомы со школы – так возникла идея принудительного вдохновения.
- Ну, Егорыч, она у тебя…
- Да уж…
Это был не отдельный удар под дых и отдельно - ниже пояса. Это был двойной удар. Разом - и туда, и сюда. Гришенька, сглотнув слюну, поведал Егорычу, с чем пришел. Слышимость, кстати, отличная, потому, что в двери ещё с царских времён врезка медная «Для Писемъ». Через неё и переговаривались.
- А хороший продукт?
- На удивление! – загорячился Гришенька. = Ничуть не хуже итальянского. Помнишь, такой я приносил: с крышечкой на винте и этикетка белая. Здесь этикетка так себе и пробка полиэтилен. Но вкус… Отменнейший.
- Представляю. Везёт же людям!
- Кому это?
- Да хотя бы тебе. Сейчас пойдёшь, как свободный человек… Ты же не станешь её хранить до моей свободы! Я вечером только вырвусь, когда моя вернётся с работы…
Намерение вырваться, прямо скажем, опрометчивое. Егорыч от рождения по причине могучих творческих переживаний и бурного метаболизма, унаследованного от предков, – человек субтильный. А его Ольга-Олюня… Да-да! Если она встанет в дверях, то никакой возможности протиснутся в дверь даже у тонкокостного Егорыча не будет. Да он и не станет пытаться. Егорыч любит повторять самому себе слова из какой-то книги, которую в школьные годы он не удосужился до конца прочесть: « Надо прожить жизнь, чтобы не было мучительно больно». Но, о тайнах семейной жизни он распространяться не любит, зато жену обожает во всей её необъятности. И она любила его за то, что он её любил.
- А давай так! - Гришеньку, что называется, осенило. – Ты спустишь из окна верёвку, я привяжу сумку с бутылкой. Ты её поднимешь, отольёшь половину из бутылки и примешь на грудь. А я внизу.
- Ну, ты Архимед! – Хрипловатым своим баском через почтовую щель дал оценку идее Егорыч. - Только иди во двор. Кухонное окно туда выходит.
Окно открыть сразу не получилось, Жена уже законопатила раму, готовясь к зиме. Егорыч чертыхался, отколупывая гипс и выдергивая шпингалеты, удерживаемые присохшей краской. Наконец, верёвка, как змея поползла вниз по стене. Да не доползла. Оказалась коротка. Пришлось Егорычу выдергивать и привязывать ремень из брюк. Но и его оказалось мало. Тогда в ход был пущен пояс от домашнего халата супруги, и это оказалось в самый раз. Гришенька привязал сумку за ручки, и она вознеслась на второй этаж. Какое-то время Егорыча не было видно. Затем он показался в окне и сумка с ополовиненной бутылкой начала спускаться вниз.
- Тише, тише! – корректировал скорость спуска Гришенька, опасаясь какой либо нечаянности.
Кроме бутылки в сумке был ещё и стакан толстого стекла.
- А стакан-то зачем?
- Так ведь надо по-культурному. Мы с тобой люди искусства. Наливай и говори тост.
- Предлагаю за святое искусство!
- Это напоследок. Сначала надо что-то другое.
- Давай за искусство графики.
- Принято! За Альбрехта Дюрера! – Гришенька знал: Егорыч буквально боготворит великого немца.
- Теперь моя очередь! –Егорыч выставил из окна руку со стаканом. – За пейзажистов!
- Кого конкретно?
- Вообще.
- Так негоже! Давай за Константина Коровина.
- Погоди!- Забасил сверху Егорыч. - Он не чистый пейзажист!
- Чистый - не чистый… Знаешь, у него пейзаж один есть –девушка на балконе, а справа море. В Гурзуфе крашено. Мощно. Давай за него!
Егорыч упрямиться не стал, и они выпили. Вермут на свежем воздухе казался ещё вкуснее.
- Тебе, может, пирожков спустить? Моя напекла с кислой капустой. Рууумяяяненькие! – буквально пропел Егорыч
- Нет-нет! Не по уму вермут с кислой капустой мешать. Если бы водовка была, тогда да!.
- Ну, теперь за святое искусство? Думаю, пора!
И тут верёвка с ремнём и поясом от халата упала на землю.
- Уходи, Гриша, со двора. Скорей уходи. Там моя ненаглядная замком щёлкает, домой вернулась…
Гришенька, в один глоток допивая вермут, буквально выскочил за ворота, на ходу запихнул верёвку в сумку, перешёл дорогу и стал наблюдать. Действительно, из окна выставила голову Ольга. Но, похоже, Гришеньку она не разглядела, или не обратила внимание. А потом… Даже на другой стороне улицы были слышны её сокрушения и упрёки Егорычу по поводу нарушенной укупорки окна.
Когда Гришенька добрался до своего полуподвала, стало смеркаться. Он плюхнулся на старый диван, обтянутый потрескавшейся кожей, с просевшими пружинами. Гурзуфский пейзаж по-прежнему стоял перед глазами. Вермут ли тому виной, или нечто иное. только ощущение какой-то незавершенности усилилось. Вроде бы, всё, как на этюде: дорога, стены домов, заборы, уголок красной крыши, начинающее остывать море… Он откинулся на спинку дивана, ощутил стриженым затылком прохладу старой кожи, закрыл глаза. Вспомнился Гурзуф, кованая решетка входа в Творческую Дачу, где всё напоминало основателя этого благословенного уголка. Впрочем, ни о самом Константине Коровине, ни о его картинах, именитых гостях вспоминать вовсе не хотелось. Вообще ни о ком не хотелось вспоминать. Лишь бы штормило море, вскипающее белыми гребнями у островерхой скалы. О нём он помнил всегда, хотя никогда не пробовал воспроизвести на холсте. В те дни он ждал писем из дома. А они не приходили. Гришенька брал картоны, переносной мольберт, краски, кисти и уходил работать. Писал Гурзуф, его улочки, дачу Чехова, маленькую бухточку под самой скалой, к которой прилепилась дача Антона Павловича. Здесь всё располагало к такому вот творчески-запойному состоянию души. Когда менялось освещение, собирался и шёл к САЛАМБО – так когда-то Коровин выспренно назвал свою дачу, превращённую теперь в Дом Творчества. А письма по-прежнему не было. Он выдумывал для самого себя разные причины, почему его не было; Самое простое - лень брать ручку, участившиеся капризы жены Светланы. Но что хуже всего– могла заболеть дочка Дашута… Но, выдумывая причины молчания, Гришенька в самой глубине души таил от себя холодящее ощущение неотвратимости расставания. Собственно говоря, с женой они телесно уже расстались. А души их всё ещё пересекались, случайно или по каким-то нелепым поводам. Но было, было время, когда его Светлана, Светочка-Веточка вглядывалась в его работы и. порой, высказывала, сопереживая увиденному, очень точные замечания, хотя никогда ничему искусствоведческому не обучалась. Она так же, как супруга Егорыча, работала на заводе и имела дела с электронной начинкой ракет, которые даже дома ракетами не называла, приученная к совсекретности производства.
Тогда, в Гурзуфе, не дождавшись в очередной раз письма, он откупоривал очередную бутылку «Южнобережного», пил прямо из горлышка, запрокидывая голову, и кадык ходил вниз-вверх, сопровождая каждый глоток. Конечно, можно было общнуться с одной пухленькой акварелисточкой из Нечерноземья… Но от мыслей и это не освобождало, даже усугубляло ощущение затаённой тоски.
Что скрывать; Гришенька числился в неудачниках. У жены - в первую очередь. Денег в дом приносил немного. А тут сапоги зимние жене и шубку дочери. А краски? А холсты? А подрамники? А кисти? А ещё напитки, без которых в последние год-два обходиться стало всё тягостнее. На следующий день пришло письмо. Ох, этот каллиграфический почерк жены! Весь её характер в удлинённых буковках с заострёнными навершиями. Она писала, что подала на развод, и он может не возвращаться из своего Крыма. А мог бы их с дочкой с собой взять, тем более, что Даша кашляет и ей морской воздух был бы полезен. И так далее, в таком же расхристанном духе. Но буквы ровные, твёрдо поставленные и это не истерика, и это даже не объявление войны, а сама война на уничтожение. Именно тогда, после прочтения письма, он написал тот этюд на картоне, перед повторением которого на холсте и сидел на продавленном диване. Так, сидючи, Гришенька и уснул. Он редко видел сны и ещё реже их запоминал. Да и сны чаще всего снились несуразные. Нет, кошмары не снились. Но это, как считать… Однажды приснилось, как он давит из маленького тюбика на палитру краску. Краска хорошая, голландская. Он давит, видит, как его пальцы сжимают тюбик, краска должна бы кончиться, а она всё выдавливается и выдавливается. Понятно, что столько её для картины не нужно, дорогущую краску жаль, на палитре уже и места свободного почти не осталось. А он продолжает надавливать на тюбик. Такие вот сновидения…
А сейчас снилась улочка в Гурзуфе. Он стоит перед мольбертом и пишет, как она сбегает вниз меж стен и заборов. А по улочке идут вниз женщина и девочка. Женщина в невесомом белом холстинковом сарафане и широкополой соломенной шляпе. А девочка в трусишках, оранжевой маячке и голубенькой панамке поспевает за мамой вприпрыжку. Но этого быть не может. Уже начало октября, а они обе совсем по-летнему одеты. Гришеньке хочется отбросить кисть, наподдать хлипкие разножки мольберта, и устремиться вослед уходящим, и уговорить их одеться потеплее. Но и женщина, и девочка, уходя, словно бы таяли в воздухе, сперва теряя цвет, а затем загорелые тела их становились прозрачными и вовсе исчезали, превращаясь в некоторое подобие почти неразличимого марева. Он заплакал во сне, понимая, что не сможет воспроизвести на холсте это медленное, но неумолимое исчезновение так, как оно ему привиделось.
А пейзаж, углядев в декабре на выставке, купил по сходной цене залётный режиссёр-скорохват, приехавший из Москвы ставить в здешней Музкомедии новогодний мюзикл для детей. Гурзуф, похоже, чем-то хорошим тоже запал ему в душу.
Свидетельство о публикации №221021200937
Я, к сожалению, не художник и даже не писатель, но ох как! понимаю Гришеньку!
Тем более, что нахожусь в данный момент недалеко от Гурзуфа и тоже пью, правда не вермут и даже не портвейн "Южнобережный", но Гришеньку понимаю всей душой!))))
Написано сочно и с полным знанием описываемого предмета, или сюжета.... Это уж кому как! Очень хороший рассказ! Удивлен, что на него не написана ни одна рецензия.
Удачи Вам в творчестве и всего самого доброго!
С уважением
Григорий Ходаков 29.07.2021 18:11 Заявить о нарушении