Отчий дом. Глава 2

Утро, когда Григорий Петрович пришёл в себя, выдалось пасмурным, мокрым снегом оплакав за ночь окна, выходящие на пробуждающуюся Москву. Серафима, боясь за отца, так и уснула вместе с ним, время от времени с трепетом просыпаясь и прислушиваясь к его прерывистому дыханию. В ту ночь, в отрывках снов, она видела свою маму, сидящую в спальне, в том самом кресле, в котором накануне сидела её дочь. Вера Николаевна была такой, какой её запомнила Серафима: молодая, статная, она с любовью смотрела на свою семью и что-то тихо напевала. Её тембр голоса, приближенный всегда к мелодичному сопрано, разливался по комнате, подобно солнечному свету, освещая каждый уголок души. Отец часто говорил маленькой Серафиме, сидящей на коленях у матери, хитро улыбаясь при этом: «Знаешь, сначала я увидел глаза твоей мамы и понял, что влюблён, а потом — услышал её голос, и тогда осознал, что люблю её». Девочка смотрела на мать, которая всегда звенела искристым смехом от этих слов, будто слышала их в первый раз. Проснувшись уже ранним утром, женщина сразу устремила свой взгляд в кресло, где образ её мамы ещё хранил еле видимые очертания ситцевого платья в пол. Григорий Петрович ещё спал, из приоткрытого рта доносился размеренный храп с присвистом, верный знак того, что, пробудившись, мужчина будет чувствовать себя хорошо. Серафима тихонько встала с постели и приютилась в кресле, поджав под себя замёрзшие ноги. Пальцы медленно прошлись по ворсистой ткани подлокотников, будто разглаживая мелкие неровности своей истосковавшейся по матери души. Посмотрев на спящего отца, женщина с грустью и одновременно с нежностью поняла, что забота о нём, его присутствие рядом — это всё, что у неё осталось. Ей стало стыдно и нестерпимо больно от вчерашних слов, сказанных в запале. Она быстро спустилась вниз, чтобы приготовить завтрак для него, обязательно добавив чашечку цикория вместо кофе, чтобы сделать его пробуждение более приятным. Мила по просьбе Серафимы ночевала в эту ночь на первом этаже, в комнатке для гостей. Уже спускаясь по лестнице, женщина ощутила запах сандаловых ароматических палочек и крепкого кофе, а значит, ранняя пташка уже хозяйничает на кухне. Вопреки своим догадкам девушки не оказалось за столом. Поставив чайник на тёмно-бордовый круг электрической плиты, женщина подошла к окну, ведущему на лоджию, и увидела маленькую спину Милы, укутанную в вязаный тёмный кардиган. Над рыжей головой струился прозрачный серый дымок.
— Доброе утро, Милочка! Не холодно Вам?
— Ой! Серафима Григорьевна! Доброе! — девушка встрепенулась.
— Ничего страшного, я не скажу отцу, Вы, главное, не дразните его сигаретами.
— Что Вы, он уже почти бросил! — тонкая рука в чёрной кожаной перчатке постучала по мундштуку, отчего сизое облачко пепла мягко опустилось в стеклянную пепельницу.
— Он всё время почти здоров, почти спокоен, почти счастлив. — Серафима улыбнулась, она не хотела начинать это утро с сентиментальных ноток.
— С ним всё хорошо? Не просыпался ночью?
— Спал как ребёнок. До сих пор страшно от того, что могло бы произойти… — Руки обняли плечи, и маленький подбородок спрятался в ключицах.
— Не можете себе представить, как было страшно мне… Но я не сомневалась в том, что он справится! Он всегда был сильным.
— Всегда? — Серафима подняла взгляд. — А Вы давно его знаете?
— Нет, нет, он рассказывал мне о своей молодости. — Мундштук в руках девушки затанцевал в такт порывистым жестам. — Да и тем более это видно по его взрывному нраву.
В ответ женщина тяжело вздохнула и вернула глаза к запотевшему окну.
— Не знаю… — выдержав паузу, отозвалась Серафима. — Бог даёт нам силы всегда. Жаль, что отец не всегда это хочет понимать за счёт своего строптивого характера.
— А можно Вас спросить, Серафима Григорьевна? Как там… в храме? Вам нравится? — женщина окинула девушку взглядом, каким обычно смотрят на несмышлёных и смешных в их естестве детей.
— Как мне может не нравиться жить в храме Господа Бога, милая? В нём каждому найдётся место. Начиная свой день с молитв, ты начинаешь новую страничку жизни, очищая свои мысли, и новый день не похож на предыдущий. Мирская жизнь лишена такого покоя и веры — в ней много испытаний для нас, но отказываясь от неё, я не отказываюсь от несения своего креста, я лишь сберегаю свою душу от козней судьбы. Наша матушка очень хорошая и справедливая наставница, все женщины в храме равны между собой и чувствуют поддержку друг от друга, что и очаровывает меня в такой жизни.
— Вы такая смелая… — отозвалась задумчиво девушка. — Я не смогла бы так, я бы не выдержала долго без родных и близких.
— Мила, не дай Бог Вам испытать то, от чего я решилась на такой шаг. А родные всегда должны тебя понять, на то они и родные! Да и нет у нас запрета видеться с ними!.. Как, кстати, Ваша мама? Давно я не слышала от неё вестей.
— Мама? — вдруг очнулась от раздумий собеседница. — Потихоньку на ноги встаёт, брат всегда с ней рядом…
— Вы сегодня дома не ночевали из-за нас с отцом, не хотите позвонить домой? А лучше знаете что, Вы поезжайте к матушке! Я сегодня сама справлюсь!
— Что Вы, Серафима Григорьевна?! Я не оставлю вас одних, вдруг что-то понадобится? Да и уехать я всегда пораньше могу! — залепетала Мила, укутываясь в кардиган, смущённо хлюпая покрасневшим носом.
— Пойдёмте на кухню, ещё одного больного в этом доме не хватало! — женщина обернулась к окну, за которым настырно кипел поставленный чайник, и осторожно толкнула стеклянную дверь, добавив: — И давай перейдём на «ты», Мила. Я ценю всё, что ты делаешь для нас с отцом. — В ответ девушка лишь кивнула, подарив приветливую улыбку, отчего её детские черты лица приобрели оттенок благодарности, но с отпечатком беспокойства в отведённых глазах. Серафима тогда восприняла это как признак человеческого участия — значит, Мила тоже откликается на беду в этом доме, но по-своему. «Это лишь от отсутствия должного опыта», — думала тогда женщина. На кухне они вместе приготовили лёгкий диетический завтрак, и обеспокоенная дочь с подносом в руках поднялась в спальню к отцу, смиренно ожидая, когда мужчина проснётся, чтобы сразу же извиниться перед ним за произошедшее накануне и справиться о его самочувствии. Серафима отлучилась лишь на несколько минут, чтобы взять пару крючков и бирюзовый клубок, что покоились долгие годы в комнате мамы, женщине захотелось закончить за неё вязаное панно, пейзаж которого они придумали сами: благородный пернатый лебедь со своим семейством на пруду, неподалёку от зеленеющего берега. Устроившись в кресле, поближе к окну, Серафима изучила кончиками пальцев уже готовый образ берега с высокой нежно-зелёной осокой — самый сложный по цветовой гамме и мастерству в изделии. Женщина инстинктивно закрыла глаза и увидела перед собой удивительную раскадровку своей прошлой жизни: вот мама, сидящая в гостиной, вот она — смешная девочка с любопытными и внимательными глазами, вот мамины руки с тонкими музыкальными пальцами, увлечённые в игривый вальс с блестящими палочками — крючками, её движения плавны и отточены, хотя взгляд очень серьёзен и задумчив, отчего девочке страшно нарушать сие таинство своими глупыми расспросами. И тут звучит голос мамы, вкрадчиво и нежно, словно звук утренней капели по весне: «Сядь поближе, мне нужна помощь твоих маленьких ручек, иначе никак! Возьми вот этот клубочек у моих ног и раскатай его немного… Вот та-ак… Теперь присаживайся на подлокотник. Нет, нет, только не загораживай нам свет… Правильно. А теперь смотри, как появляется пышный куст осоки, в котором спрятался ветер…» Завороженные девичьи глаза с упоением смотрели на маленькое волшебство: кончики пальцев проворно управлялись с изогнутым крючком, который податливо набирал нить, отпуская её, уже уплотнённую, в причудливый узор. «Хочешь, научу?» — заискивающим голосом спрашивала Вера Николаевна и слышала в ответ неподдельную восторженность кивающей девочки. Сейчас, вот уже спустя долгие годы, Серафима с теплотой вспоминала это чудное время, сердце успокоенно билось в груди, несмотря на то, что это лишь воспоминания, которые не претворятся в жизнь. Увлекаясь своим рукоделием, она отметила в памяти ещё одну особенность матери: из-под её лёгкой руки всё выходило со вкусом и изяществом, будь то вязаное панно, игра на фортепиано, декор комнат, ужин для всей семьи или же воспитание единственной дочери. Совет и одобрение Веры Николаевны были жизненно необходимы для Серафимы, девочка росла и понимала, что природное благородство матери не передалось ей по наследству, так как характером и манерами она была в отца, но мировоззрение и принципы были накрепко привиты любимой матерью ещё в детстве, ведь мудрая женщина никогда не заставляла дочь, она лишь подталкивала её к нужному решению или поступку, в тайне радуясь своим ловким манёврам в воспитании. Серафима тянулась к ней, подобно цветку, который раскрывается под лучами солнца. Позднее девочке казалось, что она именно подснежник, со снежным папой и солнечной мамой. Раздумья Серафимы прервал громкий кашель отца.
— Сейчас, сейчас, папа, вот вода… выпей… — трясущиеся пухлые руки не сразу обхватили тяжёлый стакан. — Тебе уже лучше? Ничего не болит?
— А?.. — мужчина прижал руку к груди и осмотрелся, будто в полусне. — Фима, ты здесь, моя хорошая? — наконец судорожно выдохнул он.
— Да, я с тобой. — Она поцеловала его руку в подтверждение сказанного. — А ты со мной? Не оставишь меня больше?
— Куда уж я денусь, старый баловень?! Я с тобой ещё не побыл как следует!
— Вот и хорошо, будем тебя на ноги поднимать всем женским коллективом! — подхватила дочь весёлый настрой отца.
— Даа… — протянул мужчина и с непривычным оттенком беспомощности и беспокойства в глазах взглянул на Серафиму. — А Мила, как она там?.. Не трудно ли справляться с таким большим хозяйством?
— Знаешь, на удивление вовсе нет… Энергичная такая, живая, всегда то там, то здесь, только рыжим хвостиком на голове успевает вилять… Смешная, конечно, но хозяйка неплохая, — задумчиво произнесла женщина и заметила, как отец будто бы вздохнул с облегчением. — Переживаешь?
— Как не переживать за свой женский коллектив? — Веер глубоких морщин в уголках глаз мгновенно сомкнулся, потемневшие губы растянулись в тёплой улыбке.
— Папа… Прости меня, я не хотела расстраивать и доводить всё до такого… — еле слышно проговорила Серафима, роняя взор на пушистый ковёр.
— Как я могу обижаться, милая? Ты вернулась, посвящаешь сейчас всё своё время мне, я должен тебя благодарить… Оставь это всё, это пустое. — Руки отца обхватили ладонь дочери и примиряющее сжали.
— Я хочу, чтобы ты знал, что я раскаиваюсь в своих словах, и обещаю, что не буду отныне тратить наше время попусту. — Ресницы вспорхнули, оголив ясный и любящий взгляд.
— Будем считать, что на этом договорились, хорошо? — Женщина кивнула, и ответные улыбки закрепили семейный договор окончательно. Сердце Серафимы немного успокоилось на этом, но чувства недосказанности и вины всё ещё тлели на потушенном костре недавнего волнения и угрызений совести. Женщина ясно понимала, что покой — ещё не якорь, а примирение — ещё не полный штиль, и корабль, отплывший уже давно от причала, не сможет достичь обетованной земли, если совместно не укрепить его палубу и не задобрить море достойными жертвами. Разговор будет продолжен в любом случае, она готовила себя к нему вот уже пятнадцать лет, оставалось подготовить к нему отца, утихомирить свои чувства и унаследованный пылкий нрав в груди. Дабы отвлечься от тяжёлых мыслей и найти приют ожиданиям, Серафима с упоением рассказывала Григорию Петровичу о своём сне, который осчастливила своим приходом мама, показывала панно, уже тронутое её рукой, и надрывно, почти плача, вновь и вновь просила прощения, вновь и вновь получая укоризненные взгляды отца, который простил её сердцем, ещё не приходя в сознание. Долгожданной ноты смирения в разговоре они достигли лишь тогда, когда Серафима позволила отцу вспомнить о её прошлом, в котором она была ещё подростком, но послушным, воспитанным и подающим надежды.
— Никогда не забуду твои глаза, когда ты впервые села на лошадь! — с горящим и смеющимся взглядом говорил мужчина. — Это просто было что-то! Такой восторженный и непоколебимый взгляд, будто бы ты не вылезала из седла с малых лет! Ха-ха… Сколько тебе было?.. Восемь, точно! Так вот, я Мише ещё говорю, мол, она у меня хоть и не боязливая, но может и забрыкаться в ответ — мало не покажется! Лошадь ей давай под стать, не рискуй! И дали тебе лошадь буланой масти, такая золотистая, с чёрной длиннющей гривой, красавица статная, ну по-другому не назовёшь! А жизни в ней сколько было, глаза добрые, но горят, будто сейчас смотрит жеребёнком, а потом как рванёт с места, только гривой мотнёт, и всё — ищи-свищи! Боялся, конечно, отпускать тебя, но ты меня успокаивала, что-то лепетала, а сама уже в седле… Прирождённая наездница и лошадей с детства полюбила… Моя заслуга! — мужчина гордо поджал губы и с нескрываемой надеждой спросил: — Вернулась бы сейчас? Хоть кружок один сделать?..
— Бог с тобой, папа, я же навсегда там останусь! Вот потом меня ищи-свищи! — Серафима зазвенела серебристым смехом, уколовшись слегка иголкой, которой расправляла недочёты на панно. На удивление самой себе, эти воспоминания приятным амбре окутали её естество, мягко и ненавязчиво рисуя образы и рождая ощущения, которые когда-то будоражили её юное сердце, и она не противилась им. — А если честно… скучаю очень по лошадям, по моей Люси, которая росла практически на моих глазах. Мы же воспитывали друг друга... Михаил Алексеевич много сделал для меня. Жаль, что я его разочаровала.
— Глупости! — тут же вступился отец, не теряя надежды вернуть дочь посредством ею любимого, но брошенного ремесла юности. — Он спрашивал меня на протяжении этих лет о тебе, интересовался, когда ты вернёшься в конный спорт… Люси без тебя зачахла. Ты же знаешь, как они к человеческой заботе привязываются — эти парнокопытные.
— Давай не будем об этом. — Серафима начала ощущать, что амбре воспоминаний становится далеко не приятным, а скорее навязчивым, сердце снова начало сжиматься, она поняла, что отец начал давить на жалость, единственное, что у неё осталось к себе. — Я не хочу всё это обсуждать, пойми меня правильно. Мне от этого не легче.
Мужчина обречённо прикусил губы и отвернулся к окну, империя его планов и надежд начала потихоньку рушиться — это нельзя было не заметить по его переменившемуся лицу, как по небу в плохую погоду, которая то подарит на мгновение ясное солнце, то зарядит дождями без предупреждения. Григорий Петрович нервно поставил чашечку с цикорием на поднос у кровати и со всей серьёзностью и мужской обидой взглянул на дочь.
— Ну вот что ты увидела в своём монастыре?! Что там тебе дали того, что не дал я? Как же всё это глупо…
— В храме, отец, — мягко и сдержанно проговорила Серафима, с трепетом чувствуя, что ситуация снова набирает обороты. — Я туда пошла не для того, чтобы смотреть, а для того, чтобы чувствовать… Чувствовать себя защищённой и понятой, понимаешь? И само собой, мне не дадут там того, что можешь дать ты — мой отец. Зачем ты себя расстраиваешь, скажи?
— Себя?! Да я тебя пытаюсь вразумить, Фима! Только я тебя смогу защитить и дать достойный кров! Что они тебе там внушили?! Я тебя не отпущу, Богом твоим клянусь, что не отпущу больше!.. — Руки били в грудь, а глаза потемнели от негодования. Серафима, растерявшись от смены настроения отца, подбежала и крепко сжала его руки, пытаясь унять их беспрестанные жесты. Ей стало страшно и совестно.
— Успокойся! Что же ты с собой делаешь? Ведь всё хорошо было! Отец!.. Папа! — женщина обессиленно повторяла одни и те же слова, не имея счастья быть услышанной, она словно успокаивала саму себя, в то время как отец беспрерывно лепетал, как в бреду, не имея счастья быть успокоенным:
— Сначала Вера, потом ты, я так больше не могу… Я ждал тебя так долго… Не отпущу никогда… Верушка мне не простит, она уже ко мне во сне приходила, а я испугался, стыдно стало… — Глаза выражали горькую смесь отчаянья с примесью сумасшествия, губы неуклюже оттопырились и то и дело шевелились, занимаясь то горячим шёпотом, то безмолвным движением. Женщина всё это время крепко держала мужчину, обхватив его могучую спину и положив подбородок на его плечо. Она была обескуражена и напугана, а её взор был устремлён на входную дверь. С щемящим сердцем она ждала, как сейчас войдёт её мама, как всегда в длинном домашнем платье в пол, окинет их с отцом беспокойным серьёзным взглядом и, скрестив обнажённые руки на груди, шутливо скажет: «Кричать в этом доме, конечно, конёк каждого жильца, но попрошу не отнимать у меня время и терпение, когда я — за пианино!» Её присутствие Серафима стала чувствовать наиболее остро именно в комнате отца, будто бы здесь каждая вещь, каждая складка на мебели и в шторах пропитана её незримым присутствием: заботой, сочувствием, пониманием и скорбью. Про себя женщина отметила, что как раз последние месяцы жизни мамы проходили в спальной комнате, в супружеской постели, в которой Вера Николаевна пряталась и прятала свои слёзы.
— Мама любит нас, за что нам стыдиться перед ней?..
— За что?! — мужчина вырвался из объятий дочери и внимательно посмотрел Серафиме в глаза, отчего та поёжилась, ожидая лишь худшего. — Я гулял от неё, Фима! Бесстыдно, бесслёзно! Посмотри, что я сделал с нами… Ты ушла от меня, я испортил жизнь тебе и себе в придачу! Поздно что-то менять… Какой же я урод… — руки обхватили поседевшую голову, мужчина отстранился от дочери, отвернувшись к окну, стыдясь её сочувствующего взгляда. — Выслушай меня, не могу я молчать…
— Слушаю, папа, — строго, но покорно проговорила Серафима. Она ждала этого раскаяния, но боялась. Боялась, что не сможет отпустить отцу его грехи.
— После её смерти в этом доме будто что-то… умерло вместе с ней. Мне стало в тягость возвращаться сюда, ложиться в эту постель, не ощущать теплоты её рук, которым хотелось покоряться… А ты ведь всё чувствовала, всё знала! Твои осуждающие глаза встречали меня почти каждый вечер… А Вера и слова плохого обо мне тебе не говорила: «Папа устал, работы много, вот и задерживается, не сердись на него, потерпи вместе со мной», — лепетала она, лишь бы тебя огородить от наших скандалов. Она до последнего надеялась на чудо, на Манну небесную, на меня, в конце концов! А я, дурррак, говорил ей: «Не унижайся, уходи, я отпускаю тебя, ты достойна лучшего!» А потом злился на её терпение и гордыню и в сердцах говорил: «Да, ты идеальная женщина, Вера, всё с иголочки: одежда, внешность, манеры и чувства! Но ты уже дала всё, что могла дать мне и этому дому! Ты как статуэтка, которую легко разбить, поэтому и хранишь на самом видном месте и боишься прикоснуться лишний раз… Надоело, не могу… Я всё равно не изменюсь, да, да, Вера, буду ниже тебя, циничней, но я простой человек! А ты нееет, от тебя так и веет святостью и достойным воспитанием, все так и млеют пред тобой, слюни распускают при виде тебя, а что творится, когда ты поёшь! Это невыносимо! Да, я кувшин пороков, из меня не испить целебной мудрости и прозрачной истины! Не люби меня, прошу…»
— Поэтому ты предпочёл статуэтки из менее благородных и дорогих материалов?.. Чтобы не плакать над осколками?
Глаза мужчины округлились, в них блеснуло осознание сказанного, он резко повернулся к дочери, отчего ей отчётливо стало видно, что отец счастлив тому, что она понимает его откровения.
— Дааа… — устало протянул он. — Я страшился, что она уйдёт, бросит меня, осчастливит кого-нибудь другого… Но при этом я отталкивал её как мог, дабы защитить, а она не уходила, будто не женой мне тогда была, а безмолвным другом… Ведь знала, что если осмелится уйти — она заберёт самую лучшую часть меня, без которой мне не жить, Фима!
— Уйдёт? — удивлённо спросила женщина. — Но куда, папа? Ей некуда было идти… Весь этот дом, интерьер, царящий когда-то уют и счастье — её женская заслуга. А настоящая женщина никогда не уйдёт из того места, где воистину стала женщиной… Мало того, — Серафима встала и потёрла холодными пальцами гудящие виски, — мне кажется, что она до сих пор здесь.
Немой ужас и брезгливый трепет коснулся взора и рук мужчины. В ноябрьских сумерках казалось, что он немного поседел.
— Я знаю… — смог выдавить Григорий и снова уткнулся в подушку разгорячённым лицом, как маленький напуганный мальчик, руки его неистово сжали её белоснежные края. С этой минуты наступило кромешное молчание, в глубине которого два родных и истерзанных сердца искали выход, тяжёлые стуки выдавали их испуг и напряжение, словно выдавали детей, играющих в жмурки. В кромешной темноте. Только никто из них не желал быть пойманным. Первой молчание решила нарушить Серафима, глубоко и прерывисто вздохнув. Она не знала, что сказать отцу. Женщина была повержена его запоздалым раскаянием, которое было настолько же жалким и беспомощным, как и он сам. Жалость и еле ощутимое отвращение боролись в её груди. Противоядием оказалась ностальгия.
— Нам обоим не хватает её, папа. Её мудрости, стойкости и великодушия в особенности. Поэтому мы ощущаем её незримое присутствие… Но на всё воля Божья, Он забрал её к себе, от греха подальше, оставив нас с тобой здесь — учиться жить вдвоём. А ты решил по-своему. Жил, прячась под маской самообладания, человеколюбия и благополучия, боялся сунуть нос в тот мир, который настоящий, хоть и не такой правильный и комфортабельный, как твой рай перфекциониста. А ты заметил, что даже кошка здесь не приживётся, будет метаться из стороны в сторону, как подстреленная ворона?.. Даже эта квартира тебе под стать. Не квартира — а берлога закоренелого холостяка. Заметь, именно холостяка. А ты вдовец в первую очередь. И только потом — отец. А я, папочка, вдоволь хлебнула того мира, ну, который там, за пределами твоего понимания. Там начинается моя жизнь, без привилегий и упоения чужим сочувствием. Там холодная и жёсткая постель вперемешку с молитвами и теплом церковных свечей, там только иконам можно довериться… А ты прятался в своей постели, горячей от страсти и расчётливой наивности девиц, которые смотрят в первую очередь на часы, а не в душу. Их тоже по-своему жаль, они уже не вылезут из чужих спален и чужих кошельков. Видишь, папа, мы избрали разные пути, которые сошлись так бестолково, так нещадно обрубив наши жизни. Но ведь никогда не поздно раскаяться, простить и жить заново… Бог всегда даёт шанс на искупление.
— Хлеб наш насущный дай нам на сей день и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим… и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого… — громко и отчаянно зашептал мужчина, словно в бреду.
— …Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки веков. Аминь, — закончила женщина и смиренно перекрестилась. Этот жест мужчина встретил испуганным и оскорблённым взглядом через плечо. Наступило молчание, нарушаемое лишь стуком сердца. Серафима толком не поняла, чьего именно: своего, отца или же третьего, незримое присутствие которого она ощутила теперь отчётливо со стороны семейной фотографии родителей позади себя.
— Мама бы не одобрила наш с тобой диалог, папа… Давай не будем искать виноватых сейчас, я люблю тебя и хочу твоего спокойствия и выздоровления от всего сердца.
После продолжительного молчания отец сурово и тихо проговорил, устремив взгляд в кресло подле себя, будто всматриваясь в кого-то:
— Разве мог я предположить, что именно сейчас я увижу перед собой Веру… В тебе, в твоих жестах и в твоих обвинительных, но справедливых речах. Я так долго ждал, когда ты вернёшься ко мне, а с твоим возвращением возвратилась и она… Не знаю, правда, рад ли я этой встрече… — Григорий опустил лицо в ладони и медленно потёр его в попытках отогнать от себя надвигающуюся дрожь. — Я побуду один, Фимочка, мне хочется просто полежать и подумать, ты только свет не выключай. — Он поцеловал её руку и грузно отстранился. Женщине оставалось только поцеловать его в лоб и тихонько прикрыть за собой дверь спальной комнаты. Никогда прежде ей не было так страшно оставлять его одного. Но она не догадывалась, что настоящий страх за отца придёт позднее, когда в отчем доме, наконец, воссоединится вся семья.


Рецензии