Эра милосердия

«За иллюзию свободы до конца грызем зубами
Смерть — это не худшее, что происходит с нами
Знаем, на нас спустят всех собак и здесь оставят гнить
Но кто умереть боится так, тот не пытался жить.»

Я лежу и смотрю в белый потолок, разукрашенный ночным светом в бледно-зелёную палитру. Где-то за пластиковым кордоном окна громко и угрожающе топают тяжёлые армейские сапоги. Ещё не до конца проснувшись, перекладываю голову набок, параллельно катая во рту ком тёплой и липкой слюны. Мой сонный, воспалённый от недосыпа взгляд молотом падает на настенные часы в симпатичненькой салатовой оправе. Чёрный обелиск часовой стрелки будто бы приварен к цифре «2». Два часа ночи. Час быка.

Резко, одним рывком поднимаю туловище. Ещё раз окидываю взглядом комнату. Несмотря на паранойю, порождённую моим беспокойным и голодным разумом, я узнаю это место. Очень сложно, знаете ли, не узнать собственную квартиру. А я ещё не настолько впал в безумие.

Мятое, в жёлтых потных пятнах одеяло. Безвкусные обои, местами взбухающие бубонами воздуха. Длинный детский столик, взрослому человеку едва достающий до поясницы. Сейчас он завален всяким дурным хламом. Вообще, на самом деле, вся комната напоминает обитель не то бомжа, не то безумного учёного. Штангенциркуль, учебник по высшей математике, старый порванный ватник, пустая банка из-под консервов из складских запасов, даже без этикетки, лишь с выгравированной маркировкой. Книги, одежда, еда, кони, люди – всё смешалось, все свалено в одну кучу безобразным и уставшим человеком. А точнее, его частью.

Спрыгиваю с кровати. И тотчас же ноги отзываются кинжальной болью. Мне ничего не остаётся, кроме как недовольно поморщиться. С ней я ничего поделать не могу, кроме как попытаться заглушить его чем-то приятным. Едой или алкоголем, например. Но этот путь, к сожалению, не для меня.

Идти на кухню и ставить чайник сейчас бессмысленно. Заварки, я уверен, хватит лишь на одну кружку. А больше у меня нет. Тем более, что не самая лучшая идея тревожить мой поражённый бессонницей мозг ещё и дозой кофеина. В конце концов, я читал где-то, что этот самый дешёвый и распространённый стимулятор на голодный желудок чрезвычайно вреден. А я в последний раз нормально ел где-то дня три назад. И маяться желудком сейчас – смерти подобно, так что оставим чай на утро. Впрочем, мне и так не особо долго осталось. Апрель только начался, и дотянуть до следующей раздачи продовольственных карточек у меня нет никаких шансов. Особенно  – в моём нынешнем беспомощном состоянии.

Вы когда-нибудь чувствовали себя беспомощным? Нет, я не имею ввиду ваши амурные неудачи или долги по учёбе. Я имею ввиду неудержимую, непреодолимую черную дыру никчёмности и бессилия, из которой тебе, подобно космическому кораблю, никогда не выбраться. Твои слабенькие, жидкотопливные, а может быть даже и плазменные, движки никогда не смогут преодолеть притяжение горизонта событий. Никогда им не вырваться из цепких лап гравитации, из смурного, алчного водоворота дней и событий. Чёрный вихрь захлестнул всю Страну, завывает на каждой улице, хлопает ставнями в каждом доме. Орудийной канонадой грохочет над лесами и полями, кольцом блокады сжимается вокруг пламенных сердец и своей непроглядной тенью заслоняет солнечный свет. Ощущаешь ли ты, как он сбивает тебя с ног? Как подхватывает твоё невесомое тело, жадно всасывает в самого себя и тянет, тянет сквозь бурелом из искалеченных человеческих судеб прямо в свой эпицентр, прямо в глаз бури?

Я вот чувствую.

Ощущаю чёрный ветер также явственно, как не ощущаю свои ноги. Фантомные боли особенно сильны с наступлением темноты и избавлениях от них никакого нет. Аптеки пусты, обезболивающее требуется на передовой. Что уж говорить про алкомаркеты, которые ещё в начале всей этой истории вымели подчистую мародёры, а затем ещё и обчистили военные интенданты на предмет солдатских ста грамм. Всё для фронта, всё для победы! И никакого утешения обрубку-инвалиду, у которого два осколка снаряда забрали мечту стать марафонцем. Пускай этой мечты у него никогда и не было.

Ноги снова начинают болеть. Часть тела, что когда-то располагалась ниже половины бедра, теперь отсутствует начисто. Впрочем, об этом я узнал лишь через четыре дня после того злополучного боя, когда пришёл в себя и откинул, наконец, белое больничное одеяло. Крикам, орам и проклятьям не было предела. Как и не было предела дикому желанию залезть в петлю, чтобы вновь вернуться в тот четырёхдневный сон про деревенское лето и бабушкины оладьи на завтрак. В сон, где у меня жутко болели ноги. Но лучше уж в деревне с больными ногами, чем в Городском госпитале, под его мокрыми небесами свинцового цвета, и вообще без них. Отвечая на немой вопрос: член, слава Богу, остался. Правда, я думаю, что лучше бы и его гангрена забрала. Пищащим евнухом мне было бы спокойнее, чем обрубком мужчины, обречённым до конца своих дней ублажать самого себя.

Ночь – самое страшное время суток для меня. По стенам ползут тени, напоминая о том, кем я когда-то был. А как только я закрываю глаза – передо мной тут же встают картины прошлого: лица друзей, родных и любимых, моменты счастья, что навсегда отпечатались в моей памяти. Тени ползут по стенам, по потолку, по полу и окнам, водят вокруг меня бесовской хоровод, норовят и меня закружить в этой адской безумной карусели. Норовят забрать меня, гады, с собой. В светлое детское лето, в тёплую весну отрочества или в тёмную, холодную, но такую родную зиму юности. И дико, просто дико болят ноги. Точнее, болит сама память о них, мой бедный обрубленный организм всё ещё никак не может смириться с тем, что ему больше никогда не пробежать стометровку. И эту боль такую физическую, такую реальную и, одновременно с этим, по-настоящему фантомную мне не заглушить ничем. Дома нет ни грамма спиртного, а последние колёса я дожрал неделю назад. Даже еды в этой захламленной квартире почти нет. Полтарелочки старого, слипшегося риса и пакетик чаю. Это мой рацион на месяц. И всё потому что какая-то гнида вытянула из моего кармана продуктовые карточки, когда я в последний раз ехал в метро. А ведь месяц только начинается. И до его конца, когда будут выдавать новые талоны, мне не протянуть.

Так что, я отзываюсь теням. Я иду, рыженькая девочка с первого курса института, к которой я так и не подошёл. Я иду, друзья моей юности и детства, когда-то сидевшие на одних трубах со мной, а ныне разбросанных по городам и кладбищам. Я иду, ласковые и морщинистые ладони бабушки, я иду, мокрый и холодный нос дедушкиного пса. Дайте мне лишь немного времени. Я ведь, в конце концов, солдат. И кем же я буду, если не дам свой последний, свой самый решительный бой? Кем я буду, если не поползу, в своём отчаянном неверии в поражение, с голыми руками и оторванными, увы, не метафорически, ногами под танк? Я буду самым настоящим человеческим обрубком, не физическим даже, моральным, что страшнее во сто крат. А я не хочу, чтобы меня запомнили таким. Пусть даже запоминать и некому, кроме самого себя. Так что, я, пожалуй, выберу смертный бой голода, чем сладострастную власовщину верёвочной петли или бритвенного лезвия. Удел солдата – умереть в бою. Желательно, поздней весной. А я был хорошим солдатом. Даже медалька есть. И чувство долга у меня имеется, поэтому присягу я не нарушу, вне зависимости от того, бросили ли меня умирать те, кому я клялся в верности или наоборот, возвели в пантеон прижизненных героев. В конце концов, здесь, перед лицом смертельного вихря войны и революции, что вот-вот меня поглотит, верность – это всё, что у меня осталось.

Я снова окинул воспалёнными красными глазами свою квартиру. Господи, какое мерзкое зрелище. Обитель первозданного, древнегреческого Хаоса, из которого, по преданию, и возник мир. Смятые, грязные простыни. Одеяла без наволочек, водруженные одно на другое (меня тогда три дня подряд лихорадило и знобило так, что спальную майку потом пришлось выжимать от холодного и вонючего пота). Груды книг на самые разные темы: от математического анализа, до научной фантастики и трудов по древней истории. Осколки разбитого ростового зеркала, вмонтированного в шкаф. Под ним же, прямо рядом со своей жертвой, лежит маленькая деревянная табуретка, которой я в порыве ярости запустил в собственное отражение. Видеть безногого ублюдка по утрам, знаете ли, очень тяжело. Тяжело аж до бессильной ярости, хнычущей злобы на весь белый свет. Результатом которой обычно бывает расколотое зеркало и зарёванное в порыве мерзкой, недостойной настоящего человека, жалости к самому себе.

Весь этот хлам, все эти учебники, разводные гаечные ключи, настольные игры и наборы для выжигания по дереву я безумно коллекционировал уже на протяжении полугода. Ровно с тех самых пор как ранение поставило могильный крест на моей дальнейшей нормальной человеческой жизни. Я пытался… не знаю, на самом челе, что я пытался сделать. Наверное – поправить непоправимое. Исправить и починить но, что ремонту уже не подлежит. Собственную душу залатать, наполнить жизнь новым смыслом. И неважно мне было, в чём этот смысл в итоге будет заключаться: в выпиливании ли лобзиком или в тройном интеграле сферических координат. Мне нужна была, просто необходима, словно утопающему соломинка, эта новая жизненная цель. Новый ориентир, новый маяк, что своим светом будет разгонять непроглядный туман из слёз и ненависти к своему увечью, затянувший своей дымкой дорогу моей судьбы. К сожалению, этот бой я проиграл. Очень жаль. Мне нравилось жить. Говорят, что где-то на востоке смерть встречают спокойно, как дорогую гостью. У нас же в чести – хорошенько потрепыхаться перед тем, как отправиться в последний путь. Ну, знаете, встретить костлявую дуплетом из обреза, подсечкой и гранату ещё вставить напоследок между рёбер. Может быть, именно поэтому нас считают хорошими воинами? В любом случае, я проиграл. Дуплет ушёл в молоко, подсечку я поставить, к сожалению, чисто физически не могу, а граната оказалась учебной. Теперь же мне не остаётся ничего иного, кроме как, будто знатному азиату, с честью покинуть этот мир. Встретить старуху с косой, будто родную мать. Или какого-нибудь очень важного и очень влиятельного феодала. Последнее даже ближе к правде будет. В конце концов, все под ней ходим, родимой.

Мне нужно будет попрощаться. Дать последний парад, в последний раз взглянуть на жизнь, на Город, на людей. В бесконечном небытие, что ждёт меня там, за порогом, всего этого, к сожалению, не будет. Ни пения птиц, сейчас, к сожалению, заглушенного звуками военных маршей. Ни радостного весеннего гомона влюблённых парочек, что сегодня не слышен из-за площадных крикунов с их политическими лозунгами. Ну и, конечно же, музыка. Я всякую люблю, а точнее сказать – вообще всю. Все классы, все жанры и поджанры: от классической и джаза прошлого столетия, до самых смелых современных экспериментов с электронными звуками. К сожалению, сейчас из колонок немногочисленных машин, проезжающих по широким Городским проспектам раздаются сводки с фронта и пафосные воззвания Революционного Совета «ко всем пламенным и не забывшим, что такое совесть, гражданам нашей Страны!..». Ну и конечно, вся остальная мишура: парки, скверы, мосты, каналы и древние здания Города, не единожды уже воспетые мёртвыми поэтами, живым восторженными фотографами и квазиживыми пабликами в социальных сетях. Всё это я люблю. А ещё есть люди. И, несмотря на все их недостатки, людей я тоже люблю. Наверное, даже больше, чем всё остальное вместе взятое. В конце концов, эти недостатки и пороки уходят куда-то туда, в пустоту и бесконечность, стоит только зареветь во всю мощь своих реактивных лёгких ракетному двигателю космического корабля или покатиться слезе по щеке юноши, который только что впервые по-настоящему влюбился.

Мне нужно попрощаться со всем этим великолепием. Обязательно нужно сказать последнее «прощай». Пройтись своими культяпками по серому шершавому граниту. Взглянуть, когда мелькнёт просвет в нескончаемой серо-коричневой толпе прохожих, в последний раз на резные колонны старинных музеев. Посидеть на белой с чёрными крапинками облезлой краски скамейке в небольшом сквере, где сейчас не видно извечных оппонентов: влюблённых парочек и бабушек с малолетними детьми в смешных чепчиках. Вдохнуть свободный, пахнущий переменами, как и всегда весной, воздух. Подставить напоследок бледное, опухшее, с синяками под глазами лицо лучику апрельского солнца. Ещё не жаркому, но уже и не по-мартовски холодному. Так, слегонца тёплому. Раздать, будто послушный налогоплательщик, все свои долги, отплатить прощальным словом всему тому, что любил и к чему был привязан. Жалко, что с людьми так не получится. Все, кому я хотел бы пожать под конец жизни руку либо мертвы, либо настолько далеко от меня, что пока моё письмо с последним приветом до них дойдёт, я успею уже окочуриться от голода.

Я начну делать это завтра. Точнее, сегодня, если придерживаться строгой датировки и следовать ходу времени. Потихоньку, пока ещё есть силы, буду выходить из дома на небольшие прогулки. Да и для здоровья это полезно. По крайней мере, для психики точно. А затем… затем тихо скончаюсь. Вот прямо здесь, в своей квартире. Даже дверь не буду закрывать, чтобы не создавать лишних проблем соседей. Разных эмчеэсников в это время не дозовёшься. У них других проблем полно, кроме как выпиливать дверь, потому что из-за неё мертвечиной несёт. А людям нюхай эту гадость. Меня то есть. Да и вообще, сейчас никто помощи особо не получает. Даже ветераны, оставшиеся по воле новоявленного государства без ног. А что поделать, «революция с человеческим лицом», батенька.

***

Я сильно напрягаюсь, когда открываю тяжелую металлическую дверь подъезда. Не подумайте, я не задохлик. Просто выгляжу как карлик. Да им, на самом деле, и являюсь. Видели когда-нибудь, как четвероклассники открывают подъездные двери. Ну вот, один в один зрелище.

Сегодня я последний раз поел. Скудный завтрак – небольшая тарелочка риса и чашка чая. Вылизал всё до зеркальной частоты. Прямо языком работал. Очень трудно, знаете ли, привередничать, когда понимаешь, что это твой последний «шведский стол» на этом свете. А подаяния я просить не буду. Я солдат, пусть и проигравший. Может быть я и плохой военнослужащий, не спорю, хороший потому что бой не проигрывает. Но уж в бесчестии меня никто упрекнуть не сможет. И ниже своего достоинства я не опущусь.

Холодный апрельский рассвет. Наверное, именно благодаря этому солнцу я и решился на свой прощальный парад по Городу. Как похоже: небесное светило, ещё недостаточно тёплое, чтобы окончательно сбросить с земли оковы льда и снега и бывший солдат, что не в силах закончить свою войну ничем, кроме как поражением. Только вот, солнце всё-таки своего добьётся. Запоёт, зазвенит, оглушит своим колокольным звоном яростный и светлый май, предвестник лета и окончательной победы. Победы всего над всем: Альфы над Омегой, жизни над смертью, летом над зимой. Так было всегда, испокон веков. И так будет и вновь. Вот только я этого ежегодного триумфа уже, к сожалению, не увижу. Проигравших на него, увы, не приглашают.

Я шагаю по тротуару широкого проспекта. Слава Богу, что я живу в центре. И не нужно никуда ехать на метро. Потому что в последний раз, когда я воспользовался услугами подземного железного червя, у меня вынули все талоны. Что случится в этот раз – я даже не хочу представлять. По крайней мере, у меня нет никакого желания схлопотать инсульт или голодный обморок, пока не дам последний салют всем позолоченным моей памятью местам. В конце концов, каждый имеет право на свой трибьют, верно?

Прохожие отводят глаза. Впрочем, чего иного от них ожидать. Это вбито в подкорку человеческой морали ещё со времён детского сада. Увидишь дядю без ножек на улице – не тычь в него пальцем, это некрасиво. Лучше подло отведи взгляд и сделай вид, будто его не существует. А он, в свою очередь, сделает вид, будто не заметил, как ты его только что записал в люди второго сорта. Гораздо честнее те, кто смотрят прямо в глаза. Они не пытаются увиливать, не пытаются обманывать или делать вид, будто всё хорошо. Они честно признают твоё увечье и твоё право на этот голгофский, нечеловечески тяжёлый крест. Признают твоё право на борьбу. Что же до той безликой массы, что давит своей тяжестью гранитную плитку мостовой? Чёрт с ними, они калеки даже в большей степени, чем я. Просто потому что настоящий бой, тот самый, что ведётся в душе каждого, они уже проиграли. А я его веду. Пусть и с отчаянностью обречённого. Просто потому что в жизни существует лишь одно-единственное подлинное мужество. Это мужество вести заранее проигранную битву.

Шаг, ещё шаг. Мой путь от двери подъезда до небольшого скверика, облюбованного мной ещё в студенческие годы, обычно занимает минут двадцать ходьбы. Для меня в моём возрасте это вообще не было проблемой. Всегда предпочитал бодренькую разминку ног под какую-нибудь веселую музыку из наушников гнусной тряске общественного транспорта. Какая ирония. Сегодня для меня длина моего привычного маршрута явно стремиться к бесконечности. Слишком мало осталось от моих нижних конечностей, чтобы я мог поддерживать свой прежний темп ходьбы. Но, тем не менее, я дойду. Не сяду в гремящий и дребезжащий трамвай, не залезу, как шпрота в консерву, в пыльный пластиковый корпус автобуса. Сам дойду, без вашей помощи. Через безликую толпу, отводящую взгляд, через застенки домов-великанов и огромные, клянусь, километровые, пешеходные переходы. Но дойду. И ни разу не остановлюсь. Ни разу не переведу дыхание, ни разу не застону от боли. Потому что это мой парад победы. Мой, скотобаза, а не ваш. Сегодня проиграли вы, все те безмолвные рабы неизбежности, трусливо покоряющиеся судьбе и не решающиеся дать ей бой. А я же – победитель, буду гордо чеканить шаг и высоко держать голову, высматривая вдалеке чёрную металлическую ограду моего студенческого скверика. Дрожите, вы все! Я, безногий, иду. Иду к тому месту, где я когда-то был счастлив, к своему светлому чертогу, иду не смотря на боль. А вот вы так сможете? Сможете, я вас спрашиваю, дойти до такого места?! Того самого, где когда-то вы пили очень вкусное пиво с очень верными друзьями…

***

– Дяденька, а вы чего тут?.. – спрашивает у меня тоненький детский голосок.

Я медленно открываю глаза. Веки как будто налились свинцом. Впрочем, почему «как будто». Учитывая синяки, что буйным цветом расползлись под моими светлыми очами, ощущения абсолютно аутентичные.

Действительно, а чего это я тут?.. Вот, сижу на лавочке под липами. С детства липы не люблю. До них как не дотронешься – полдня потом руки оттираешь. Такая гадость, ей Богу. И запах у них такой… не нравится короче. А сейчас, вот смотрите, прощаться именно с ними пришёл. Как будто к пустырю, где когда-то в детстве с крапивой насмерть дрался, а сейчас на нём какой-нибудь продуктовый поставили. Ты вроде как и победитель, враг повержен и больше никогда не поднимет своей жгучей головы, вот только радости от этого немного. Вот и тут тоже самое: от липкого липового сока, главной ловушки твоего детства, тебя хранит взрослая серьёзность и обстоятельность. И не нужно будет вытирать пахучие руки об новые джинсы или яростно натирать коричневым кирпичом трёхпроцентного мыла. А вот только ведь хочется! Действительно хочется хотя бы раз, хотя бы на миг вновь попасться в этот милый, совершенно неопасный капкан. И поэтому я здесь. Не попадусь – так хоть подышу столь ненавистным запахом моих босоногих лет. Встречусь со своим верным врагом.

А пацанёнок рядом со мной стоит, почти не шевелится. Внимательно разглядывает, не отводит взгляд. На вид ему лет семь-восемь, класс второй, не больше. Видимо, родители ещё не провели с ним воспитательной беседы по поводу людей с инвалидностью. Я имею ввиду, про «вежливый» отвод взгляд, мерзкую, доходящую до брезгливости, жалость и вот это вот всё. Впрочем, одет парниша, несмотря на военное время, достаточно прилично. Сразу видно – семья не из бедных. А значит, и с такими как я мальчишка по жизни почти не сталкивался. Держит под плечом чёрно-белый, слегка сдутый и перепачканный грязью футбольный мяч. Либо с родителями на экскурсионно-игровой прогулке, либо, что вероятнее, гоняет в какую-нибудь излишне активную спортивную игру, что в таком почёте у мужчин любого возраста. В первом случае его быстренько-быстренько от меня оттащат извиняющиеся родственники, а во втором мы успеем побеседовать ровно до первого нетерпеливого окрика его товарищей по игре. В конце концов, тот же футбол в любом случае интереснее безногого дяденьки.

Мне даже особо и сказать про него нечего. Белобрысая, короткостриженая, как и положено в его вшивоносном возрасте, голова, серые, внимательные, чуть большеватые глаза. Острый нос, постоянно хлюпающий. Тонка линия плотно сжатых обветренных губ. Маленькая красноватая царапина на левом виске, едва-едва покрывшаяся коркой. Вот и весь мальчуган.

– Сижу, – задумчиво отвечаю я даже как бы и не мальчику вовсе, а куда-то туда, в пустоту.

Вот только обычно безмолвное великое жизненное небытие мне сегодня всё-таки отвечает. Мальчишка, лихо крутанувшись вокруг собственной белобрысой оси, резко вскакивает на скамейку, плюхаясь об белые потертые доски своей костлявой задницей. И всё также, повернул голову, не отрывает внимательного взгляда от моего помятого лица.

– Вы солдат, да? – наивно спрашивает он. Ну да, что ещё может подумать мальчуган, увидев взрослого человека, на худые плечи которого накинута потрёпанная и засаленная военная форма, оставшаяся у него ещё с тех времён, когда его ноги действительно могли нести его в жерло отчаянной рукопашной схватки.
Я же в ответ на этот вопрос лишь отрицательно покачал головой. Уже нет, пацан, чтобы я сам по этому поводу не думал. Уже нет…

– Это потому что у вас ног нет, да? – с детской непосредственностью продолжил развивать свою логическую цепочку маленький белобрысый футболист. – Да, потому что вы в военной куртке и вас с фронта сюда отправили, чтобы вы выздоравливали. А просто так военную куртку не дают, мне папа говорил. Говорил, что её только солдатам дают, и что её заслужить надо. Это правда, да? Вы же заслужили её?

– Да, – хриплым, похожим на звук давящегося стекла голосом ответил я.
Почему он здесь, это мальчишка? Почему не уберётся от меня подальше, почему не пойдёт к своим и не поиграет в свои очень важные детские игры. Почему он не даёт мне спокойной умирать?!

– А как вы ноги потеряли, в бою, да? – со смесью острого сочувствия и дикого, неподдельного интереса спросил мальчик.

Вся это его детская искренность начинала действовать мне на нервы.

– Мальчик, тебя как зовут? – поинтересовался я.

– Денис. Но родители зовут меня Диня, – с гордостью, выпятив свою цыплячью грудь, ответил пацанёнок.

– Вот что, мальчик Денис. Ответь мне, почему ты не играешь со своими друзьями?
Дениска вдруг поник. Круглый подбородок клюнул основание шеи, а маленький детский ботинок в смущении закачался туда-сюда.

– Мне не с кем. Мы раньше в другом месте жили. Недалеко от Города, но в другом. А как война началась, мама с папой решили, что лучше будет в Город перебраться. Сказали, что тут хотя бы работа есть. Папа в каком-то здании сейчас работает большом, а мама в больнице. Она раненых лечит, хотите и вас вылечит?..
Несмотря на то, что вопрос был скорее риторический, я улыбнулся этой маленькому и наивному стремлению помочь.

– Мне уже никак, Денис. Ноги не отрастут снова.

– Совсем-совсем? – печально поинтересовался мальчик.

– Совсем, – утвердительно кивнул я.

Денис грустно шмыгнул носом.

– Но вы всё равно приходите к ней. Она умная… – продолжал пацан. – И добрая. Она всем помогает. А друзей у меня тут нет. Я после школы хожу только в парк вот в этот один гуляю, а никто не выходит. Бабушки только иногда проходят и на меня ругаются, что я кричу и беспризорник. А я не беспризорник, я дома живу! – в его голосе звучало неподдельное возмущение какого-нибудь дворянина с задетой до смертельной дуэли честью.

Ребёнок наконец-то закончил свою бесхитростную тираду. Мы сидели и молчали, глядя куда-то вдаль перед собой и думая каждый о своём. Тем не менее, даже своим невидящим взглядом я замечал, как сильно не даёт Денису покоя шило в одном мягком месте.

– Ну, спрашивай, – я сжалился-таки над мальчуганом.

– А расскажите, как вы ноги потеряли, – всё также, невинно заглядывая в глаза повторил свою просьбу Денис.

И вдруг меня как будто молнией поразило. А не этого ли я хотел? Не этого ли просил, не из-за этого ли потрясал злобно кулаками и сыпал проклятьями Создателю или судьбе, смотря во что я на тот момент времени верил? Разве не я каких-то несчастных полчаса назад сокрушался по поводу отводящей взгляд толпы и не роптал насчёт отсутствия в этом сером компосте хотя бы одного честного человека? Вот он, прямо передо мной, получите-распишитесь. Самый искренний, самый честный слушатель, с самым открытым и неотвратимым, будто голодная смерть, взглядом. Не этого ли ты хотел, обречённый и отверженный ветеран? Не этого ли ты желал, инвалид, что потерял право называться человеком? И наконец, не ради этого ли ты сражался, солдат новой эпохи? Не ради этой искренности, не ради этих незапятнанных ядом лжи детских глаз? Не ради нового мира, не ради новой… нет, не эпохи даже, ради новой эры. Той самой эры, которую ты в этом мальчишке готов закрыть напрочь своим равнодушием, холодностью и неприветливостью? Скажи сам себе, солдат, готов ли ты затоптать тот самый душевный пламень, что клялся разжечь в людях, когда брал в руки автомат? Готов ли ты пойти против присяги, ты, клоун?! Против всех обещаний и кровных клятв?! Или, наконец, сбросишь с себя этот спесивый, ложногероический фатализм и ответишь-таки ребёнку на его прямой и честный вопрос?!

И я начал рассказывать. Представляете себе картину: здоровенный небритый лоб изливает все помои своей искалеченной души на ребёнка. Рассказал я и про бурную молодость, наполненную кислым смрадом алкоголя и горечью табачного дыма, беспорядочными половыми связями и пропущенными парами. Рассказал, как всё это привело меня на дорогу, с которой нет возврата, на которой остаётся лишь давиться горькими слезами, вспоминая дни, когда ты ещё мог что-то исправить, и запивать свою тоску не менее горькой дешёвой водкой. Рассказал и про огненный шторм, разразившийся на улицах Города в те морозные декабрьские дни. Говорил, говорил и ещё раз говорил о том, как могучая, первобытная, доселе неведомая мне стихия приподняла меня, стремительно летевшего в самую бездну, остановила моё, такое свободное и такое безответственное, падение. Как дала мне новый смысл, новую цель, за которую нужно драться и за которую нужно убивать и быть убитым.

Я никак не мог остановиться. Просто никак. Я так давно не исповедовался никому, что теперь никак не мог закрутить вентиль своего словесного водопада. Раньше с этим как-то было проще. В эпоху пропитой юности обычно это происходило само собой: на пьяной кухне общих друзей, с совершенно незнакомым тебе человеком за бутылкой всё той же проклятой беленькой, часов в пять утра. Правда, стоит сказать, что от такого «таинства исповеди» веяло если не гнилью, то серой уж точно. Ничего светлого в этом суррогате душевного разговора не было. Да и душевным, собственно говоря, его тоже было сложно назвать. Как можно назвать душевным то, что всплывает только под ядом этанола? Яд он яд и есть: поражает не только мозги, которые ты поутру смываешь в жерло канализации вместе с похмельной мочой, не только дистрофирует мышцы, прибивая гвоздями сушняка твоё тело к смятой постели, но и калечит душу. Да, наверное, это и есть самое страшное. Синька выбивает из тебя все силы, все, до которых сможет дотянуться. И вместо вечерних посиделок с друзьями ты получаешь гадостный день, в котором вынужден маяться головой и обезвоженным ртом. Дальше – больше. Вместо весело проведённых выходных ты получаешь пять дней запоя. Вместо череды весенних праздников – выброшенный на помойку месяц. А за месяцем пьянствования – заваленная сессия и отчисление из института, отсутствие перспектив и силы воли вместе с бесконечным: «Мам, ты не понимаешь, высшее образование переоценено…». А на самом деле – это не ВУЗ твой помойка и контора шарашкина, а ты слабак безвольный. Вот и всё.

Здесь же, сегодня, на этой обшарпанной лавочке, в этом скверике, где когда-то действительно предавался беспечной хмельной неге, я исповедовался. Не душил застенчивость тяжестью спиртовых градусов, а именно что вытаскивал из закромов своей души, из самых тёмных её углов, всё самое сокровенное, всё самое важное и наболевшее на свет божий. И священником, сидящим в соседней кабинке, у меня был самый честный, самый юный, самый милосердный и, одновременно с этим, самый суровый поп из всей их братии.

Слово за слово, я подобрался к событиям ближайших месяцев. Вспомнил про несчастный артиллерийский снаряд, поставивший, как я уже говорил, крест на моей карьере марафонца. Рассказал про душный запах гнойных и грязных госпитальных бинтов, про длительный период реабилитации, не закончившийся до сих пор. Вспомнил, наконец, и про потерянные талоны на продовольствие…

– Дядя, так вам ведь кушать нечего?! – всполошился одновременно с концом моего рассказа Денис.

– Нечего, – с улыбкой подтвердил я.

А чего мне печалиться? Для меня вдруг всё встало на свои места. Не нужен мне больше этот глупый парад победы. И торжественный перестук деревянных ножных подставок, заменяющих мне армейские сапоги, по мостовой мне тоже не нужен. Провались он пропадом, лавровый венок победителя. Это лишь символ. Важный символ, не спорю, прошедший века, огонь, воду и медные трубы. Но символ. Красная тряпка, одобрительное похлопывание по плечу, равнодушный вопрос «Как сам?», брошенный абсолютно неинтересному тебе человеку. Замени его чем-то важным – и результат будет тем же самым. Дай победителю вместо торжества шествия и банного веника на лбу чистое синее небо над головой, здоровую и живую мать и любящую женщину, дождавшуюся-таки своего героя, и он будет счастлив. Или вот, как сейчас, лысенькую белобрысую макушку, с насупленным бурканьем: «Я сейчас…», – сорвавшуюся с насиженного места и вихрем умчавшуюся куда-то сквозь кусты. Зачем мне шагать по улицам и проспектам, прощаясь с Городом и Страной, если сейчас, в этом самом скверике я всего лишь за пятнадцать минут жизни попрощался через этого пацана со всеми разом? Попрощался с друзьями и врагами. С любовницами и предательницами. С генералами и студентами. С целым миром и с самим собой.

Теперь же, после того как пожата на прощание последняя рука, по всем законам гостеприимства, мне стоит уйти. По хорошему – вообще. Как минимум – из этого сквера. Просто, чтобы не смущать молодое поколение. А то да, что-то я и так слишком сильно засиделся в гостях. Давайте, культяпки мои, покажите, на что способны…

Пацан догнал меня уже на самом выходе из сквера. А ведь я был так близок.

– Дяденька, дяденька, стойте! – кричал он тоненьким детским голосом, настигая меня большими детскими прыжками-шагами. Вот зараза, ноги-то и него и впрямь больше, чем у меня сейчас.

– Стойте, вы куда? Вы чего ушли? Я же ненадолго! Вот, – сказал он и протянул мне пачку белым прямоугольничков, трепетно сжатых в маленькой детской ладошке.
Из-за моего увечья сейчас мы, несмотря на фатальную разницу в возрасте, были одного роста. И я смотрел ему прямо в глаза. В его два маленьких карих кругляшка, преисполненных недоумением и тем самым мимолётным чувством, что проносится в душе человека, когда он понимает, что сделал всё правильно.

И всё, что мне сейчас нужно было в жизни – это эти милые мальчишечьи глаза, до краёв наполненные правильностью. Не фанатичным светом, не злобной радостью, а пониманием того, что сегодня, благодаря ему, не генералу, политику или писателю, а ему, маленькому белобрысому мальчику, мир стал чуточку более правильным. И не нужно мне было смотреть на печати, проставленные на бумажках, что совал мне Денис. Не нужно было рассматривать даты предъявления и обналичивания, не нужен был мне совсем чёрный чернильный герб новой Страны. Я и так знал, что мне решил подарить этот мальчик.

Талоны.

То, что я потерял.

– Денис, – хриплым голосом начал я. – Ты где взял? – и кивнул на талоны.

Сейчас только его слова составляли тонкую грань между жизнью и смертью. Я бы не смог, просто-напросто не смог бы принять свой билет в жизнь из его рук, если бы узнал, что он эти карточки взял без спроса из родительской шкатулки. Просто потому что нельзя жить за чужой счёт…

– У папы. У папы их много. Я домой сбегал, сказал что вы тут сидите. Что у вас ног нету, и что вы солдат, и у вас талоны украли. А папа мне их и дал. Сказал принести отдать. И ещё сказал, что новая Страна заботится о тех, кто воевал за неё. А у нас ещё есть, сказал. Он в здании большом работает, там выдают.

– Спасибо, – сказал я, принимая продовольственные карточки. – Спасибо, – повторил я ещё раз и крепко пожал Денису руку.

Теперь я понял.

Я всё понял.

Что делать человеку, пострадавшему от войны настолько, что шансы его вернуться к привычной жизни стремятся к нулю? Можно сдаться. Спиться, сторчаться, оскотиниться и превратиться в тупое животное, замызганное дешёвым алкоголем и собственными испражнениями. Можно нагнать пафоса, туману, принять исключительно боевой вид, вслушаться в грохот боевых барабанов где-то на краю твоего сознания, схватиться за меч и… тоже сдаться. Такой путь чуть не выбрал я со своим трибьютом. Громкие и ничтожные слова о борьбе, сводящиеся в итоге лишь к скотскому намыливанию верёвки. А можно бороться. По-настоящему бороться. Драться до крови, до выбитых зубов и оторванных ног, так, как я умел когда-то раньше, в дни моего личного триумфа воли, когда шёл на врага с огнём в сердце и автоматом в руках. И сейчас, глядя на этого белобрысого мальчишку, у которого мама врач, а отец большой человек в администрации Города, я понял, что снова смогу. Если такой маленький человечек, вынужденный расти посреди войны и крикливых новостных сводок уже понимает, что такое добро, значит… Значит у этого мира есть ещё шанс. Пусть небольшой, пусть призрачный. Но есть.

И поэтому, я буду драться. Я сделаюсь вечным потоком, источником утешения для слабых человеческих существ, к которым когда-то принадлежал и я. Стану неизмеримым светом, что будет светить для таких вот маленьких людей, как тот, что стоит сейчас передо мной, озаряя, или хотя бы пытаясь озарить, им путь в непроглядной тени мироздания. Не знаю, получится ли у меня. На этот вопрос, наверное, сможет ответить лишь любовь, что сегодня, этим апрельским днём, зародилась в моём сердце.

Весеннее солнце грело небритую щёку. Рука упрямо сжимала продовольственные талоны, а упрямые грубые пальцы до сих пор отказывались верить в жизнь. Впрочем, скоро и они разожмутся, потянувшись к теплу и свету. Скоро наступит май…


Рецензии