Смоква с терновника, ч. 1
В самый разгар лета в "Зеленой балке" медведица убила Валентину Талышеву.
Талышева лежала на траве - так в былые времена слушали землю: близка ли погоня, - и бесполезная кровь её уходила к корням. Потом перевернули её на спину, словно для того чтобы удобней было лежать, и врач, давая выход бессилию, сказал сухонькому, еще хмельному старику:
- Доигрался. Доигра-а-ался, сволочь!
Старик тоскливо сморщился и, пригибая голову, как перед ударом, потянул веревку с медведицей, которая мирно сидела на траве и посасывала жидкость из отвоеванной только что бутылки. Медведица тяжело качнулась, мутно повела глазами, не найдя в себе сил ни выразить протест, ни подняться. Старик дернул веревку сильнее, желая яростью отвлечь внимание людей, заговорил часто, с сухими натужными всхлипами:
- Я и не глядел в её сторону! На машинах и то написано: соблюдай дистанцию. А со зверем, который неуправляемый...
Медведица, разнеженная выпитым, подавала морду вперед, надеясь, что начнут кидать конфеты, но никто не шевелился. Значит, всему виной человек, пахнущий кровью; это он мог заставить людей стоять немо, а старика больно тянуть её за шею и мешать приблизиться к людям.
Запах крови беспокоил её, и, если бы она не была одурманена выпитым, ей вспомнилась бы убитая мать, поляны голубики, крики чукотских чаек. Всё это жило в ней так же, как стремление уцелеть, как тоска по теплоте, хотя бы одинокой, человеческой. Про людей она знала, что все они беззаботны и заняты собой настолько, что ценят в живом лишь источник своего веселья.
"Зеленая балка" отличалась от других домов отдыха разве расположением на окраине старинного городка, обсаженного капустой, и невеликостью единственного корпуса. Его новая крыша блестела среди деревьев как одинокое озерцо и заставляла тосковать по незаросшим рекам, где можно купаться. Здесь тоже уходили в отдых с тем чувством, с каким одинокие вкладывают себя в театральные зрелища, убежденные, что ими движет потребность в знаниях, а не забота наполнить свою жизнь видимостью счастья.
Талышева не позволила себе раскаяться в приезде, она верила, что первое впечатление сотрется, и надеялась на силу новизны, к которой можно приспособить свою растерянность. И тогда всё непривычное - люди и природа - займут мысли по необходимости и без усилий, не требуя участия, одной лишь сущностью.
Впервые войдя в свою комнату, Талышева приняла её сумеречность, вид на сырой угол сада и тесноту, спасшую от возможной соседки. Она поставила чемодан возле кровати и успокоилась тем, что можно и не выходить отсюда. Но преждевременная неловкость перед горничными и всеми любопытными заставила подумать о природе, о каком-нибудь безлюдном уголке, где можно побыть в одиночестве.
Она вышла под деревья парка и, свыкаясь с их продуманной посадкой, постигала раскиданность построек и так умеряла в себе дух бродяжнической любознательности да еще тягу к близкому неизведанному. Возле библиотеки она задержалась. На дверях с огромным замком висело объявление, сообщавшее, что лекция "Последние дни Пушкина" отменена и что вместо нее состоится встреча с психотерапевтом кандидатом Бублюкиным. Талышева рассеянно прочитала, не сразу сообразив, что речь о позавчерашнем дне. Что-то скоморошеское почудилось и в словах, и в листе бумаги, и в самой беспечности людей, забывших снять объявление. Да и в том, что она сама так долго вчитывалась.
Отойдя на несколько шагов, она снова остановилась - возле фонтана.
Вода, плоско струившаяся, возникала на губах каменного мальчика и каплями осыпалась в бассейн, где цепенели красные рыбы.
Рыбы и чужой интерес к мокрому мальчику привлекли к фонтану ребенка: он подошел сбоку и в напряженном одиночестве захотел постигнуть тайну текущей воды, выражая непонимание невыговоренным вопросом: "Почему у мальчика всегда текут слюни?" Талышева не решилась заговорить с ребенком из боязни детского чутья на душевную боль. Тяготясь своей растерянностью, как голодом, она свернула в пустую аллею.
Талышевой недоставало дорожного покоя и стука колес: она успела привыкнуть к ним в поезде, как привыкла у себя дома отправляться на службу одним и тем же путем, обрабатывать бумаги, сходные словами и построением - они назывались техническими условиями, - в обеденный перерыв покупать для семьи продукты и вечером возвращаться с ощущением прожитого дня. Все четырнадцать трудовых лет Талышева пробыла в одной и той же конторе, но привычка не переросла в увлеченность работой. Жажду разнообразия Талышева утоляла редким посещением художественных выставок. Она любила музеи. Правда, в них она особенно остро чувствовала себя неудачливой, хотя и жила потом надеждой на какие-то изменения.
Перелом этот она представляла себе как что-то само собой разумеющееся, как накопление перемен вне себя, достигнутых ходом человеческих и природных сил. Она войдет в них как в зону скрещения лучей, откуда немыслим возврат к бытовой зачумленности: нехватке денег, взаимоотношениям с бывшим мужем, тяжбам со свекровью, безнадзорности своих детей, а также ко всему, о чем и думать не хочется.
Когда начальница, наконец, поняла, что работа в конторе для Талышевой не обязательное применение ума, а случайное пристанище вроде того, где пережидают непогоду, она перестала её жалеть. Заодно и вернула себе уважение более умелых сотрудников, оградившись от талышевской благодарности. Переведя подчиненную на легкую работу, начальница надеялась, что теперь мысли Талышевой о доме не будут мешать службе, однако скоро поняла свою ошибку. Стоило отправить Талышеву с важной бумагой в министерство, как Талышева потеряла бумагу.
Сослуживцев тронули муки Талышевой, они понукали её вспомнить остановки по дороге к министерству и этим исчерпывали свое желание помочь, увлекаясь осуждением. Они судачили о том, какая она растеряха, какая забывчивая. Чаще всего вспоминали, как талышевские близнецы, привезенные из лагеря к конторе, до ночи катались на железных воротах, потому что мать забыла их взять домой. Смеялись над тем, что Талышева никогда точно не знает, какой размер одежды носят её дети. Купит наобум, потом бежит сдавать, если соседка не возьмется перешить. Наверно, и сейчас Талышева забыла о министерстве, свернула в кафе, где воспользовалась важной бумагой вместо салфетки.
Бумагу нашел в телефонной будке какой-то студент и передал в контору с быстротой, спасшей от административного взыскания. Но взыскание всё равно не миновало её. На сей раз Талышева, посланная в типографию, неправильно внесла правку: вместо второго абзаца вычеркнула первый. Без повторной проверки технические условия отпечатали с ненужным абзацем и обнаружили это, едва издание разослали по заводам. Почти месяц летели приказы, изымался тираж, возвращались в Москву пачки неправильных технических условий, и всё это время Талышева испытывала страх быть наказанной сверх той меры, за которой нарушается слаженность привычного. Она боялась не будущего, а внутренней неготовности к нему, признавая себя не пригодной ко всякому отпору как ответственному действию.
Когда директор вызвал её и сказал: "Если бы не твое тяжелое семейное положение, я бы выгнал тебя", - она поняла по его гневу, что он смирился с её дальнейшим пребыванием, как смиряются с необходимостью отступления. Она не простила оскорбительные слова, не простила и обращения на "ты", но вернулась к рабочему столу с облегчением, близким к радости: ведь всё осталось по-прежнему. Тогда-то начальница Инна Натановна и заметила: "Эх, Талышева, Талышева, что из тебя будет, когда ты вырастешь?" Выражение лица Инны Натановны предполагало отнюдь не интерес к последующим годам жизни Талышевой, а осуждение за прожитые сорок пять. Талышева положила на стол карандаш и резинку, словно открываясь в служебной непритязательности, в том, что не посягает на доверенные бумаги чернильной авторучкой. Тронутые её карандашом бумаги начальница правила чернилами заново, пока не перепоручила контроль новой сотруднице, тоже Валентине, используя её рвение, непричастность к общему порицанию Талышевой и стремление сразу зарекомендовать себя неутомимой труженицей.
Свидетельство о публикации №221021901982