Смоква с терновника, ч. 2

 
Новая Валентина безропотно исправляла ошибки Талышевой и настолько прониклась сочувствием к бесполезной чужой добросовестности, что не считала своей заслугой грамотную обработку талышевских бумаг. Сослуживцы обрадовались сердечности новой Валентины. Теперь им казалась, что и они тоже могли бы помочь Талышевой, но уже в этом нет надобности.
         
     Привыкнув, новая Валентина не отказалась от наставничества: хваткая на работу, она больше мастерства ценила в других порядочность, думая, что мастерство можно нажить, а порядочность дается от рождения, как цвет глаз. Она до того хвалила подопечную за незлобивость и терпение, что Талышева реже стала называть себя "серостью" и про себя осуждала собственную неуверенность.
         
     Инна Натановна давно поняла, что новую Валентину интересуют лишь те, кому нужно помогать, и попробовала направить свободную энергию Валентины на молодых, перспективных, как она предполагала, людей. Талышевой же, конечно, Инна Натановна не желала при этом ничего плохого. Но никто из "перспективных" не нес в себе такое притягательное единство покорности и собственной неприемлемости, какое сложилось у Талышевой, ничье сиротство так не взывало о помощи.
      
     В отличие от новой Валентины Талышева определяла человеческую ценность по знаниям, а не по душевности: начитанность новой Валентины вызывала в ней самоукоряющее смятение и горечь.
   
     - Зато вы просто хорошая женщина, - успокаивала её Валентина.
      
     Талышева чувствовала малость своей заслуги перед чужим умом и хотела быть поощренной в желании измениться. Валентина соглашалась приносить интересные книги, доставать билеты в театр и помогать ей в работе.
      
     Сначала сотрудницы гадали, когда новой Валентине надоест звать Талышеву на премьеры и выставки, а в Талышевой проснется совесть, и она презрит билеты, вспомнив про детей. Но Талышева не набиралась ума,  приложимого к жизни. Наоборот, верная себе, потеряла любимую книгу Валентины, опоздала в театр, из-за чего стоявшая на морозе Валентина простудилась и заболела, а кроме того, по-прежнему плохо работала.
      
     Однако жажда содействия, захватившая новую Валентину, не могла пройти из-за кратковременного разочарования. Валентина не представляла себе такой жизни, когда некому будет помогать. В этом благоволении к недотепе сотрудницы искали скрытую корысть, с усмешкой называли податливость Талышевой достоинством, более подходящим для награды, чем твердость и сила духа.

     Общаясь с Талышевой, Валентина всё глубже уверялась, что Талышева занимается не своим делом - ей бы работать в каком-нибудь музее, где любовь к искусству, особенно изобразительному, обострит постижение собственной неподозреваемой одаренности. Несмотря на то, что Валентине не хотелось расставаться с Талышевой, она приучила её думать о другой работе, утверждая: «Лучше горше, но иное». Для убедительности она повторила это на украинском языке: «Краще гирше, бо инше», как изначально звучала народная мудрость. Талышева сомневалась, что с дипломом педагога возьмут в музей, и вспоминала, сколько сил потратил отец, прежде чем пристроил её в контору и добился инженерной ставки. Служба и позволила ей не зависеть от заработка отставного мужа, разжалованного за пьянство из актеров и кочующего с завода на завод.
         
     Да и не только из-за диплома она сомневалась в себе. Увлечение искусством неожиданно дало осечку.
         
     Однажды Валентина принесла Талышевой журнал и порекомендовала прочесть статью известного исследователя. Имя его Талышева слышала впервые, и чем больше Валентина хвалила статью, говоря про какое-то обаяние подлинности, тем сильнее завораживала Талышеву. Блеск ли глаз Валентины, вдохновение или сам звук незнакомого имени подействовали, только, в конце концов, имя исследователя стало чем-то магическим - символом великодушия, служения людям, чистого отношения к делу. Дома в суете она несколько раз кидала благодарный взгляд на полку, где покоился журнал, лелея в себе чувство открытия. На память почему-то приходили слова: "Спи, милый прах, до радостного утра".
         
     И вот в ближайшую субботу она положила журнал в сумку, чтобы прочесть в электричке. Она собралась в пионерлагерь к детям, но никаких подарков не припасла заранее, и потому день начался с магазинов.
         
     Настоявшись в очередях сначала за коробками вафель, зефира, а потом и за арбузом, она поспела на вокзал в самое пекло и была внесена в вагон толпой, бравшей штурмом этот последний перед дневным перерывом поезд. Талышевой повезло: какой-то пассажир, призванный заботливым приятелем, продрался на место в тени, в другой конец, и Талышевой досталось его сиденье. Она втиснулась между крепдешиновыми соседками, устроила в ногах сетку с арбузом, а сумку поставила на колени, и вытащила журнал. Прежде чем раскрыть его и соприкоснуться с таинством, для которого берегла себя целую неделю, она с тихой радостью посмотрела вперед на лица сидящих, и ей стало жалко, что их не ждет такой же праздник. Она улыбнулась и начала читать.
         
     "Среди риторических разработок греческого "софиста" Либания (314 - ок.393), в которых с какой-то окончательной, итоговой сгущенностью отложилась на самом пороге средневековья формальная парадигматика античной литературы... мы находим... примерную экфразу..."
         
     Что такое?! Талышева опустила журнал. Снова посмотрела на потные лица, на скомканную обертку мороженого, забитую в край рамы. Причем здесь Либаний?! Какой 314-й год? Что значит "парадигматика", почему "экфраза"? Она чувствовала себя обманутой. И не только. Она чувствовала себя выдворенной. Из общества, в которое стремилась. Но, еще не желая этого признавать, она заглянула на последнюю страницу. Да, выдворена, сомнений не было: тираж двадцать пять тысяч - вовсе не для узкого круга специалистов. Обескураженная, она домучила всё-таки статью, половины не поняла и вышла из вагона, волоча тяжеленный арбуз. Подсознательное чувство подсказывало, что исследователь тут не причем, виновата она сама, а с ней виновато и общее идиотское убеждение в том, что только понятное истинно, ценно и достойно внимания.
      
     После этого слова новой Валентины о работе в каком-то там музее ничего, кроме сомнения, не вызывали.
      
     О себе как об инженере Талышева была невысокого мнения, и это тоже примиряло с ней недоброжелателей: они советовали ей уклониться от приближающейся аттестации и даже просили Инну Натановну не заносить Талышеву в список аттестуемых. Зачем накликать на отдел гнев руководства? Все попытки Инны Натановны избавить Талышеву от аттестации оказались напрасными: слишком уж давно работала Талышева в конторе.
         
     И предстала перед комиссией полуживая от страха и выпитых таблеток элениума, и проявила отчаянное непонимание дела, которым занималась четырнадцать лет. Ей назначили переаттестацию, чтобы оттянуть понижение в должности хотя бы на несколько месяцев. Однако начальнице сделали устный выговор за попустительство, и теперь при взгляде на Талышеву она раздражалась от одного вида истонченных скул и понурой головы. Сотрудницы сочувствовали начальнице как сочувствуют матери урода.
      
     Пока Талышева переживала провал, новая Валентина с ожесточенным упорством выпытывала у знакомых, не нуждаются ли они в порядочном сотруднике с педагогическим образованием. Валентина искала любое место, которое могло бы вернуть Талышевой достоинство и спасти её зарплату. Многих сдерживала спешность Валентины, мстительное чувство собственной неудачливости и неблагодарность за постоянное добро: отзывчивость Валентины со временем стали приравнивать к её обязанностям, рассматривая как личное преимущество.
      
     Нашелся крупный начальник, еще не старый, ему хотелось пощеголять силой власти перед красивой Валентиной. Он согласился принять Талышеву: ему требовалась кроткая женщина, чей ум, побежденный благодарностью, не ставил бы под сомнение правильность поступков начальника. Он обещал поощрять её премиальными, предлагая должность делопроизводителя, оплачиваемую наравне с инженерной. Валентина принесла в контору новость, заставив сотрудников поразиться её напору, порадоваться за Талышеву и поразмыслить о собственной судьбе. Ведь почти все они тоже спасались от работы учителей, тоже предпочли называться инженерами, чтобы стареть за правкой бумаг, теша себя мыслью о сносной зарплате, и ежечасно справляться, сколько времени осталось до конца трудового дня. Кое-кто пытал счастье в других учреждениях и возвращался обратно как блудный сын.
      
     Под диктовку Валентины воспрянувшая Талышева написала заявление с просьбой освободить её от работы и положила на стол Инны Натановны. Но начальница не спешила подписывать... Нет, она вовсе не огорчилась, просто не хотела создавать Талышевой трудностей, если планы её изменятся. Всё время, пока Инна Натановна держала заявление, Талышева не напоминала о нем, работая с отчужденной сосредоточенностью, словно за несколько последних дней задумала постичь суть бумаг, которая не давалась годами. Сотрудницам показалось, что Талышева скорее вознаграждала заявлением Валентину за хлопоты, чем всерьез помышляла о переходе.
         
     Лишь за три дня до назначенного срока начальница спросила: не привязалась ли вдруг Талышева к своим бумагам? А может, того удивительней, переход на новое место, кажется ей чем-то вроде измены?
      
     Замешательство подчиненной выразилось в пустой улыбке, убедившей Валентину, что ссылки Талышевой на незавершенность работы - всего-навсего обыкновенный предлог, а на уме у нее  новое заявление об уходе, которое она напишет, чтобы запастись еще двумя неделями для подготовки к ответу.


Рецензии