Сказка о Поющем Яйце

Мико волочился по трещинам бледно-розового грунта в глухой обиде на неразборчивость солнца: светило не вникало в потребность обезвоженного четырёхдневным походом путника и пекло так, что время густело. Мальчик успевал сосчитать до десяти, пока секундная стрелка его часов осиливала одно деление.
Внутренности ссохлись. Они уже впитали последние (издевательски тёплые) капли из фляги – и жалобно, нудно требовали новых вливаний. Широкий в начале путешествия шаг сузился. Горячий глазной белок прятался за плотью – Мико шёл вслепую.
Надежда на конечность пустоши чахла. Мальчик расклеил веки и различил впереди скелет громадной птицы, но не удивился: подобные кости перед ним уже вырастали. Выжав из организма остаток шагов, Мико рухнул отпущенной марионеткой. На горизонтальные полоски его рубахи легли тени птичьих рёбер.
Мальчика засосал сон. Он оказался во впадине у болота, в той коробке, которую звал домом. Коптит свечка. В углу, лицами к стене – под портретом Мико – на тюфяках сидят его родители, едят каменистый жёлтый сахар… а вот Мико уже на просторном плато. Плато лоснится сытной травой. Беседуя, роняя улыбки, в лёгких одеждах вокруг прогуливаются люди – размытые, как бы написанные маслом. В центре плато – исполинское Дерево. Вершиной оно тонет в облаках. Ветра нет, но ветви Дерева покачиваются, источая щемяще знакомую тягучую мелодию, от которой щекотно между сердцем и позвоночником – ГРОХОТ! Всё взорвалось грохотом – и мальчика выдернуло обратно в такое мучительно реальное, такое израсходованное тело. Он вскочил и, спотыкаясь, сотрясаясь от громовых раскатов, без мысли побежал в сторону молнии, и, едва лишь дождь достиг его осязания, поле зрения затемнилось по краям, мышцы оцепенели, раздался хрип – и восприятие погасло.

Мико познакомился с Ульрихом на своём сокровенном месте – на холмике у овсяного поля. Мальчик приходил туда почти еженощно и иногда испытывал кротость ума, в которой жизнь, включая её мельчайшее предметное наполнение, казалась загадочно осмысленной – и внимание мальчика могло надолго застывать на объёме какого-нибудь камешка или ночного жука.
В полночь знакомства Мико не разглядывал жуков, а лежал на спине и, зажмурившись, пел через камышовую дудочку. Обыкновенно, направляя песню в пустоту пространства, мальчик ждал, что она кого-то примагнитит – и ему скажут, стоит ли звучать далее; но музыка той полуночи не надеялась на слушателя – и, может быть, поэтому слушатель явился. Невысокий, немолодой, в мягком колпаке и с хитрою добротой на безбородом лице, он возник для Мико сразу по раскрытию глаз – удобно сидящим на земле неподалёку.
Человек представился Ульрихом и поблагодарил за игру. Потом извинился за лёгкость поступи и предложил растерянному мальчику молока. Вблизи чужих Мико закупоривался, но в облике Ульриха просвечивало что-то крайне непритязательное и по-детски открытое – мальчик глотнул из бурдюка; а узнав, что беседует с многоопытным в пешей ходьбе странником, которому в самом деле понравилась его музыка, даже разговорился.
Диалог струился живо, без замыкающего ощущения разницы в возрасте.
- Твоё звучание несколько нескладно, но нескладность эта по-своему трогательна, - говорил пилигрим.
Разглядывая незатейливую дудку из камыша, Ульрих поведал о необычном дереве. Было оно огромным и росло на вершине горы, а из листьев его и смолы варились целебные мази – мази чудеснейший силы!
- Наверно, инструмент из его древесины переплавляет душу в песню вовсе без искажений, - предположил Ульрих, и эта догадка, напитавшись болотной тоской, развилась в Мико до опоры для ухода из дома.

Влажные, почти приятные прикосновения к ушной раковине. Потом боль.
Мико разомкнул веки и понял – светлые его локоны щиплет корова. Мыча свою досаду, мальчик откатился в сторону, но, вспомнив, что из коров пьют, пополз обратно. Он впился в вымя с жадностью, но животное не отпрянуло, а только удивлённо вздрогнуло и недоверчиво скосило на хилое существо глаз. Мико сумел перекачать в себя столько жидкости, сколько вместило туловище, после чего оседлал спасительницу и, окольцевав её здоровую шею тонкими своими руками, с улыбкой заснул.
Будущее вновь обещало заветное.
Но виделось тревожное: Мико опять переживал уход из дома. Хмурую тишину того утра (с его преувеличенной громкостью случайных звуков) сон сменил топотом ливня, а сопение забывшейся матери – рыданиями. И если действительный Мико, выйдя за порог и вдохнув свежесть раннего воздуха, ощутил в груди стык предвкушающей радости и страха, то Мико из сновидения распознал на горле замок из крашенных пальцев: мать, глазами вторя дождю, держала чадо всем своим нескромным весом. А отец – седой и побуревший – рассеянно сидел на лежанке…
Проснулся Мико оттого, что хлебал воду носом. Судорожно поднявшись, кашляя и отплёвываясь, мальчик начал осознавать происшедшее. Он стоял под полуденным небом, в вялом потоке мелкой речушки; её мутная граница скользила по его коленным чашечкам. Лола – Мико уже успел выдумать корове имя – тоже стояла в воде и встревоженно присматривалась к жалкому фыркающему человеку. В чём-то убедившись, она склонила голову к своему отражению, чтобы из него пить.
Мико протолкался коленями к берегу, вскарабкался на его щетину и, заметив облепившие линию горизонта сооружения, прозвучал ликованием – непроизвольным и несловесным. Потом что-то протанцевал, прыгнул в речку и, смеясь, стал обрызгивать Лолу – та возразила ребячеству отходом на сушу. Вскоре мальчик присоединился к корове – плескаться в одиночку не так уж и весело – и они направились к постройкам.

В Жёлтых Маках, помимо людей, кур и крыс, обитало редкое племя кунци, порой ошибочно (или презрительно) называемое «куцым»: средний его представитель по вертикали имеет чуть больше метра. Гибкие тела кунци равномерно покрыты песочного цвета волосом. Уши их развесистые, носы вздёрнутые, а глаза большие и готовые к лишению: желтомаковец мог небрежно, но ощутимо ткнуть кунци носком куда-нибудь в хребет или тазовую кость и, не понимая чувства чужого тела, тут же о тычке запамятовать.
Выживали кунци в основном тем, что откапывали в отбросах. Порой им удавалось что-нибудь выпросить (понятной горожанам речи они не практиковали, но мурлыкали и жестикулировали вполне доходчиво). Принцип имущества кунци разумели расплывчато, за что часто расплачивались – и с лихвой.
При похолоданиях они плотно группировались во всех возможных прощелинах. Самые удачливые находили пристанище в примитивных домиках, сколоченных из неприкаянных материалов Рохой, местным дурачком. Роха с серьёзностью в поджатых губах маялся над ненужной доской, чтоб она стала нужной защитной стеной. Готовую незамысловатую конструкцию он ставил где-нибудь в редколюдном месте и, сплетя длинные пальцы на уровне сердца, растворялся в пыльных улицах.
Именно Роха стал первым человеком, встреченным Мико в Жёлтых Маках. Большая, кудрявая, шепчущая голова Рохи немного смутила мальчика, не ответив на его приветствие и даже не прекратив работу семенящих ног. Мико хмыкнул и отправился искать кого-то более общительного. Периодически он останавливался из-за Лолы, не желавшей оставлять вне своего нутра ни одного из вялых, но регулярно произраставших на узких улочках жёлтых цветков.
Людей видно не было. Мальчик и корова прибыли в город в тот час, когда одна часть горожан добывала из-под земли горючее вещество, а другая – в глубине халуп – от этой добычи отдыхала (или пряталась от зноя).
Мико брёл и, раздумывая о причине тесноты между жилищами, чуть было не столкнул с табурета сухого, обесцвеченного временем старика. Старик сидел у приоткрытой двери под мелковой надписью, сообщавшей, что сыра нет. Он назидательно воспроизвёл написанное, присовокупив к утверждению привычное для себя «молодой человек». Перед невидящими глазами давно и устало живущего существа, будто бы слившегося со стеной, Мико стало жутковато – пробормотав что-то благодарственное, он нырнул в дверной проём.
Внутри стояла та же духота. Простор помещения поглощали грубые полки, ящики со злаками и корнеплодами. Под потолком гроздьями смердели высушенные пескари. За прилавком, спиной к единственному окну, со сложенными на животе руками сидела баба, крупная и прочная. С ухмылкой наготове, она неспешно сканировала вошедшего – как нечто непутёвое. В остром ощущении своей инородности Мико остановился у бочонка с солёными огурцами. Молчание, подчёркнутое жужжанием мух, прервала хозяйка. Её фамильярное, насмешливое «ну?» вытолкнуло из мальчика признание в том, что он ищет дерево, большое дерево, растущее на горе дерево; но продавщица (почему-то оскорблённо) заявила, что «ни о каком таком дереве ничего не слыхала», что «знает она таких», что «если надо что – бери, а нет – так вон выход». И Мико уже готов был исчезнуть, однако женщина его окликнула, окрестив «мальцом», и осведомилась, не из трубадуров ли он?
Такое предположение вытекло из приближения важнейшего для города праздника (Праздника Угледобытчика), который всегда притягивал из дальних мест артистов увеселительной функции.  Но артисты эти пока ещё находились за пределами Жёлтых Маков. Они уныло тарахтели по степи на загромождённых повозках, профессионально храня задор для тех, кто весь год ждал случая облачиться в броское, поплясать, похохотать, съесть побольше сладкого и выпить побольше горького в знак уважения ко всем ходящим в скупую на топливо и жадную до жизней пещеру.
Первая труппа, однако, доехала до Жёлтых Маков в тот же день. Гастролёры заявились в трактир, где сгоряча перенасытились и потом долго отсыпались. Мико помогал им собирать помост на главной площади и, расспрашивая их о горном дереве, ответом получал то же незнание, что и от местных.

На деревянной сцене, верхом на опоенных, и оттого смирных животных (свинье и осле), восседали два лицедея в ярких кафтанах. Они поочерёдно и зычно шутили в толпу, лепя на конец каждой реплики удобную паузу – в неё публика могла, ничего не упустив, опорожниться от гогота. Головы артистов опоясывали жёлтые (зубчатые с одной стороны) бумажные ленты, а под одеждой – для придания корпусам внушительности спереди – скрывались подушки.
Мико не умел разгадать юмора представления и больше смотрел на пунцовые зрительские лица, чем на сцену, но подумал, что родителям празднование пришлось бы по душе. Память об оставленных людях кольнула виной – мальчик отодвинулся в область поспокойнее, чтобы там воображать родительское горе, но воображение не развернулось: Мико вдруг осознал, что Лола, зримо досягаемая в людском обилии минутой ранее, не видна. Не заметив её на площади, он побежал в окрестность, но встречные на вопрос о корове в жёлтом ожерелье – утром этого дня мальчик смастерил для спутницы шейное украшение из уличных цветов – вращали причёсанными головами отрицательно или шутили, например, что на коров, да, натыкались, но не в ожерельях, а в королевских мантиях и серебряных сапожках.
Когда гулянье в городе уже догорало, Мико, растратив в бессистемном поиске всю легкость, присел на скамью. Через полчаса прострации его окликнул невысокий смуглый парень в сдвинутой на затылок кепке. Парень порекомендовал «прекратить уныние», но по виду сидевшего сообразил, что совет здесь не помощник – и приобнял печального за плечи, и отвёл в подвал, откуда вышел сам.
В подвале, под тусклою лампой, хрипло толковали щетинистые мужики, держась за коренастые кружки. Вскоре такой же сосуд очутился и перед Мико; со своим проводником он расположился в дальнем углу. Проводник назвался Лёпасом и, деловито прикладываясь к пене (при каждом глотке мизинец слегка оттопыривался), принялся за байки о том, как ему случалось «брать удачу за рога и под гриву». Мальчик был не в силах вникать в повествование, но размеренность болтовни и угрюмый уют погреба его утешали.

Последующие дни были днями приятельства.
Жару Лёпас и Мико пересиживали в том же подвале. Первый всё время что-то покровительственно пояснял, пока второй бездумно лобзал пивную ёмкость. 
Затем они блуждали по городу. Лёпас томно улыбался и загадочно подмаргивал одиноким девушкам, а по ночам воровал яйца. Он подговаривал «поживиться яичком» и Мико, но тот хмурился и отворачивался.
Однако единожды мальчик всё же присутствовал при краже. Сумеречный променад тогда прервался просветом в плотной ограде. Лёпас заглянул в щель, озирнулся, что-то неразборчиво прошептал и перешмыгнул через забор.
Вернулся через минуту – потяжелевшим на несколько упитанных помидоров. Он вильнул в проулок, пробежал несколько кварталов и, ощутив себя в безопасности, остановился на пересечении двух узких (даже по меркам Жёлтых Маков) улиц – и рассмеялся, окинув взглядом Мико, который, догнав товарища, замер в оторопи, с приоткрытым ртом. Лёпас высвободил из тугого кармана плод и подбросил, чтобы Мико словил. Мико словил, а Лёпас вынул ещё одну ягоду – и поманил её спелостью кунци, жавшегося в хлипкой конуре неподалёку. Несчастный поддался – и зря: сблизившись с человеком до соприкосновения личных пространств, он получил помидор, но не в протянутую руку, а аккурат в серёдку успевшего испугаться замаха лица. В следующий миг кунци улепётывал во весь дух, а шутник задыхался от потехи.
Мико запылал. Всей кровью ему хотелось раздавить мерзавца, но он раздавил только пойманный плод и, отшвырнув выжатую мякоть, решительно зашагал прочь.

Пасмурно. Мико на четвереньках. Он подбирается к курятнику и рукой проникает внутрь. Сквозь сено нашаривает нечто округлое. Достаёт. Это помидор.
Провал.
Мико дома, в лачуге на болоте; сквозь мутное окошко украдкой смотрит на шумный людской поток. В потоке мелькают знакомые затылки – это те, с кем Мико, дотянув своё помятое сном тело до неприветливого, измученного внутриутробной суетой здания школы, царапал что-то на партах; с кем в одной чёрной бочке отмывал от мела зябнущие руки… Раздаётся стук. Мико подходит к двери и отворяет, но стук продолжается. За порогом – фигура в плаще; звук исходит от неё. Мико вглядывается под капюшон и видит, что вместо лица там – циферблат, он пульсирует и…
Пробуждение.
Но удары не прекратились. Мальчик протёр глаза и вспомнил, как укладывался тут, у изгороди, на окраине. Он искорёженно поднялся и двинулся к источнику шума.
Шумел Роха: в окружении разносортного непотребства ударял камнем по ржавому гвоздю. Он соорудил нечто вроде конуры и кое-как это нечто потащил. Мико угадал назначение сооружения – и предложил себя как напарника, но Роха не ответил.
Мальчик отправился на речку, чтобы смыть с тела грязь и жару – ЛОЛА! Лола на берегу! Она досадливо мычала: две загорелые семилетние девочки щекотали ей брюхо прутиками. Мико спугнул детей звонким смехом и с разбега сдавил корову весёлым объятьем, а та, узнав друга, добродушно загудела. Они радовались – нескладно и долго.
Потом мальчик обезмолочил подругу, чтобы угостить девочек – те разговорились и оказались дочками столяра. Мико сообразил договориться с детьми об обмене: крынка живого напитка – на какой-нибудь лишний молоточек их отца.
Мальчик подбросил полученный инструмент на рохино рабочее место и, сплетя Лоле новое ожерелье (на смену увядшему), распрощался с Жёлтыми Маками.

Мико снова пересекал пустыню. Смотреть было не на что, поэтому Мико смотрел вглубь себя, пытаясь разъясниться в поставленных прошлым вопросах.
Он ощущал себя беглецом: не сходясь с людьми в миропонятии, он их оставлял. Оставлял без раскрытия причин, без попыток достучаться… Но пробиваемы ли те ухмылки, та недалёкая ирония? И не проснётся ли он однажды озарённым житейской мудростью? Мудростью, говорящей, что мир – одна скучная понятность; что нужно брать, брать всегда: если лежит и пока лезет; что его грудной зуд – это один только дефект, блажь, которую он належал себе на холме. В то время как сверстники – за случайной карточной игрой в густом от смрадного дыма воздухе землянки – осваивали приемлемое панибратство и сквернословие, Мико выдувал песню из камышовой трубочки…
От осознания перемены размышление прервалось: мысли лишились ставшего привычным, как тиканье часов, аккомпанемента – коровьих шагов. Грунт, по которому Лола стучала копытами в последние дни, имел крайне серьёзный характер: баловства в виде зелени себе не позволял. Вспышками Мико воспринимал коровье огорчение рельефнее собственного голода, поэтому, когда он обернулся на отсутствие звуков, в нём поднялись не только недоумение и тревога, но и, чуть погодя, что-то вроде облегчения. Мальчик был согласен разнообразить уныние этой равнины только своим трупом – и гнал спутницу сильными жестами в сторону водоёмов и сочных трав, но та не поддавалась: либо имела какое-то убеждение, либо не понимала… И вот Лола исчезла. Мико трижды прокричал её имя. Посидел... И двинулся дальше – с опущенной головой. А когда поднял её, замер: из штиля горизонта, сбивая с толку своей внезапной близостью, вырывалась гора. «Та самая», - понял Мико.

У подножия мальчика ждал тонкий холодный ручей. Наводнившись до предела, Мико забылся в тени ближайшей глыбы. А по пробуждению обнаружил неподалёку бледно-розовый гриб. Давление находки пытливым прищуром не выжало из неё тайну съедобности, однако голод перевесил неопределённость – и гриб был проглочен. Желудок озадаченно забормотал, но ожидаемая смерть не пришла. Мико пожал плечами, наполнил фляги и приступил к подъёму на гору.
Энергия, которой жил съеденный гриб, от торса потекла в конечности, напитала их невесомостью. Мико пружинил по неуступчивой поверхности и ему хотелось петь.
Присев отдохнуть, он различил в скале диковинный выступ. Это было лицо, бровастое и суровое. Лицо предположило, что «ежели было б какое чудодействие в той древесине – давно б растащили». Однако такое соображение мальчик уже переваривал – и даже извлёк из него решение: если растение найдётся, то плоть его членить не стоит. Ведь если каждый возьмёт себе по шмату на оберег или инструмент – и впрямь закончится дерево, и не вылечится болящий мазью из его листвы. «Ну а коль созрел в таком заключении, для чего ж ползёшь, тщетный ты человек?» - усмехнулось лицо. У Мико опустились глаза. Когда мальчик без чёткой цели бродил окрест родного болота, он выдумывал своему перемещению удобную, сугубо практическую причину, зная, что ходьба ради одного зрительного впечатления – (для многих) дело стыдное.
Для оправдания подъёма нужды в вымысле не было, так как причина имелась, а смущение произошло лишь от некоторого её неудобства: Мико желал сопоставить реальное дерево с древом из сновидений. И дни сверхусилия, в течение которых мальчик кормился почти одной лишь досягаемостью цели, увенчались-таки её исполнением… и разочарованием, потому как реальность стояла сморщенным карликом рядом с идиллическим мечтанием. Растение включало рост всего семерых обычных людей и совсем не имело оперенья. Дерево, однако, было раскидистым и широкоствольным, но утешительных величин Мико рассмотреть не успел: измождённое его тело, получив от действительности такую обидно отрезвляющую оплеуху, лишилось, казалось, последнего тока – и рухнуло, готовое больше не вставать.

То, что дерево не щекочет вершиною туч, было очевидно задолго до достижения места его коренения. На пение из веток Мико тоже не надеялся. Но всё равно грубость и корявость того, к чему он так мучительно стремился, ощущалась оскорбительно.
Всё же не всякий элемент сновидения опровергался: плато и впрямь обладало густой травянистостью, по которой в самом деле расхаживали люди. Они-то и вернули мальчика в сознание, а затем бережно укрепляли его организм умеренной едой и душистыми напитками. Мико хотелось о многом их расспросить, но лекари пальцами у губ призывали к безмолвию.
В палатку, где мальчик восстанавливался, проникало очень мало света, но зато впархивали крики птиц, обрывки разговоров и песнопений. Позднее он узнал, что пели люди плато не друг для друга, а для дерева: они хвалили его нерушимость, толщину и почему-то мудрость. Некоторые, упираясь в корневища лбами, что-то шептали, а кое-кто утверждал, что растение им отвечало, складывая в лики морщины коры.
Приходили на плато и люди иного типа: сосредоточенные мужчины в сюртуках, серьёзные до насупленности. Они внимательно рассматривали дерево и что-то записывали. Мико была интересна их деятельность, но на его приветствия мужчины отзывались со ставящей точку сдержанностью. Мальчик догадывался: его принимали за одного из «поющих для дерева» – и огорчался, и упрекал себя за огорчение. Поющих не покидало умиление, говорили они ласково, кормили - вкусно, но отчего-то среди них Мико было тесно. Он решил уйти.
Чтобы не растолковываться, уходил Мико тайно, когда все уже сопели в шатрах, и перед дорогой решил попрощаться с тем, что, как он чувствовал, его предало. Он понимал, что обманулся сам, что к его грёзам дерево непричастно, но отделиться от обиды не умел. Однако, когда пришёл час прощания, привычная непримиримость не сгущалась – и было необыкновенно приятно наблюдать изгибы древесной кожи и путаные очертания ветвей в лунном свете. Внезапно, по наитию, мальчик взобрался на дерево. Он обнаружил там крупную застывшую каплю древесной смолы и удобное для сидения место – и неподвижно пробыл на нём до рассвета, открыв в себе прекрасную отрешённость, в которой все варианты судьбы ощущались равнодопустимыми…
Мико просидел бы на дереве и дольше, но, когда поющие пробудились и заметили «мальчишку», они поняли себя униженными его «выходкой» – и источали уже не умиление, а даже нечто противоположное. Мико стало жалко галдящих – он спрыгнул, проворно между ними пролавировал и, не растеряв безмятежности, покинул плато.

Спускался Мико по покатому боку, им нехоженому, и с сытостью не разлучался: повсюду виднелись шляпки знакомых добрых грибов.
У основания горы две тропы чертили собою «икс», но мальчик вышел к нему ночью – и геометрии этой не заметил; как и не заметил всех лепившихся к ней жилищ. Разглядел он лишь два здания – в них желтел свет.
Небо кропило, намекало на скорую бурю – нужно было искать кров. Мико направился к ближнему жилью и – с несвойственной себе бесцеремонностью – перелетел через плетень. Постучаться, однако, постарался как можно деликатнее.
Мальчик ощутил вызванное им за дверью напряжение, но не знал, как выразить свою безобидность через преграждение без риска быть понятым навыворот – и молчал, пока глуховатый мужской голос из нутра избы, явно целясь в бестрепетность звучания, не произнёс ожидаемого «кто там?» Мико кратко объяснил свою нужду и дверь отворилась.
В стучавшего сквозь толстые линзы очков оценивающе упёрлись два увеличенных глаза, принадлежавших невысокому аккуратному старичку, гладко выбритому и с матовой лысиной. Решившись на доверие, он совершил пригласительный жест. Мальчик продвинулся вглубь помещения и предъявил хозяевам – у огня камина сидела круглоголовая старушка с вязанием – букетик тонконогих грибов и, хорошо улыбнувшись, поблагодарил. Бабушка опустила невольно приподнятые со спицами руки, букет был принят, а гость – попотчеван тыквенной кашей и уложен в отдельную комнату, под лоскутное одеяло.

После цельного сна – сна без прорех-пробуждений, без видений – Мико было сладко. Он покоился в утробной позе и слушал. Слушал дождь. Слушал, как голосом-ручьём о чём-то волновалась неизвестная пташка. Как за стенами осторожно перемещались добрые старики. Мико был согласен на вечность этого момента: лежать эмбрионом в деликатном сером свете из круглого окошка – и вслушиваться в движение жизни… Но дверь приотворилась и в комнату плывущей манерой проникла кошка – ладная, карамельно-чёрная, с любопытным личиком, поделенным стыком цветов пополам. Она запрыгнула на одеяло и, с мягким рокотом его помассировав, устроилась для дрёмы. Мико аккуратно высвободился из-под укрытия, сформировал его вокруг кошки гнездом и вышел к сидевшим за самоваром хозяевам.
Хозяев прибавилось: показалась девочка в светлом лёгком платье, с рыжинкой в белокурых волосах и веснушками. Передние зубы у девочки немного выдавались, а в глазах то и дело мелькал сдерживаемый смех. Звали её Ичи. Она много двигалась, была одних лет с Мико и той же тонкости стана.
Гостю дали умыться и усадили с чашкой за столик. Девочка взяла роль «чайного начальника» и прислуживала с игривой серьёзностью, а Мико курьёзно сопрягал слова и розовел в щеках. Старики улыбались молодости и охотно рассказывали о здешней жизни.
Посёлок, известный как Подгорное, насчитывал дюжину дворов, включая один постоялый (его огни Мико видел накануне), и жил нерасторопно, но в довольстве. Неспешные люди неспешно ковыряли свои огородики и пасли овец.
У Марфы и Отиса – эти имена носили хозяева, бабушка и дедушка Ичи – овец не было: им хватало кошки и старого попугая. Кошку звали по-разному, изобретательно и не всегда учтиво: Дульсинея, Матильда, Кишка, Селёдка, Пройдоха… Попугая же величали единственно Яковом. Яков в своей статичности бывал принимаем за чучело и знал всего одну фразу, «Смири коварную крамолу!», но произносил её грозно, с напором на Р и всегда неожиданно. Какую крамолу требовалось смирить и кто выучил птицу загадочной реплике – хозяева не ведали.
Возбуждался Яков только по воскресеньям, когда Марфа пекла свой традиционный яблочный пирог: в предвкушении лакомства попугай пританцовывал и пыхтел. Но не один лишь пирог получался у Марфы аппетитным; женщина куховарила любовно – и любое её блюдо елось со вкусом. Высот Марфа достигала и в вязальном деле – её чулки грели стопы всему Подгорному. Кроме того, старушка блюла домашнюю чистоту и облагораживала хозяйственной хитростью натуру внучки.
Внучка в свою очередь воспитывала кошку. Ичи учила её уважать жизнь в птице и всяком грызуне, но напрасно: Селёдка без малейшего милосердия продолжала следовать личной природе. Зато хищница выучилась (и без наставников) кивать бородою вверх, призывая таким образом к щедрости в угощении. А ещё возмущалась вслух, когда кто-то чихал, и пила воду из персонального ведра, зачем-то загребая при этом лапою воздух.
Отис же заведовал грядками на заднем дворе и когда-то мастерил премилые домишки для пташек, но хворь скрутила ему пальцы - тонкая работа более не удавалась с прежней знатностью и была оставлена. Услыхав о недуге, Мико вспомнил о найденной им драгоценной лекарственной смоле и сумел убедить стариков принять её в дар.

Небо никак не могло разрядить водных запасов, и Мико не расставался со своими ютителями. Он изготовил себе новую флейту – и играл на ней с непонятной для себя лёгкостью, на которую ранее способности не имел: мальчик почти что просто дышал в трубочку – и музыка сочилась.
Отис – с облегчёнными руками и радостью возврата к любимому – орудовал над новой жилой коробочкой, и кое-что преподал по этой части Мико, в довесок обучив ещё и птичьим породам (по свято чтимому в доме научному фолианту с щепетильнейшими иллюстрациями).
Когда тучи всё-таки истощились, о разлуке никто не заговорил. Вечерами Ичи и Мико стали посиживать на лавчонке под долголетней ивой: в траве шуршал ежовый народ, ветви томно покачивались, а они говорили – тихими голосами.
Внешность Мико менялась: Марфа скроила ему одёжку из бежевой ткани, Ичи – подкоротила волосы, а домашняя кухня сгладила угловатости комплекции.
Но плавный ход взаимоусваивания был нарушен. Одним непогожим вечером в Подгорное свистом и грохотом ворвалась кавалькада из десятка всадников. Были они явственно навеселе, ехали нестройно, протоптанности не держались и при въезде даже взъерошили копытами пару огородов. Ватага всей своей хаотичностью втиснулась на постоялый двор – и бурлила на занятом пространстве без всякого почтения даже к здравому смыслу.
Местные негодовали, но проникнуть в шумную гущу, стукнуть кулаком по столу никто не отваживался: бурю надеялись перетерпеть. Однако отбывать визитёры не торопились – и горланили, и хлестали белёсое через горловины, и драли друг дружке путанные бороды.
Если бы Мико сохранил ту отрешённость, с которой покидал плато, он бы двинулся к буйным – и даже заговорил бы настойчиво (чем бы такой подвиг кончился – это другой вопрос), но смелый дух успел выветриться – и в мальчике что-то противно колыхалось при столкновениях с мутными взглядами этих краснолицых неряшливых людей. И когда один из них спросил у Мико флейту, чтоб «изобразить верблюжью песенку», а получив, напускал в инструмент слюней, мальчик оцепенел. Он не мог вымолвить ни слова и только недоумённо глядел на шутника (тот махал руками и кричал петухом), ощущая грудную пульсацию и текущие из подмышек стыдные струйки.
На закате того дня Мико в одиночку вышел за поселение, чтобы умиротвориться в музыке (флейту он усердно выполоскал), но память опять и опять с вариациями воспроизводила слюнявую сцену – и звук из трубки выуживался предательский. Мико продолжал дуть – гневно, с ожесточением; дул так, что получалось нечто уж совсем несуразное. И вот в эту свою жалкую минуту мальчик услышал:
- Эдак и весь ветер из головы выдуть можно!
Перед Мико стоял, улыбаясь сквозь угольные усы, крепкий, начисто лысый мужик. Середину его чела отмечала симметричная родинка, а глаза отдавали электричеством. Он достал из-за пазухи бутылку и предложил «размочить рецепторы». Мальчик размочил (это был кумыс), а незнакомец признался, что желает «побаловать себя постелью» и что за ночлег «готов раскошелиться в согласии с приличием». Мико рассказал о гостинице, но посоветовал туда не заявляться и пояснил почему – на что получил комично изогнутую бровь. Незнакомец поблагодарил и тронулся в Подгорное, но спустя несколько шагов обернулся, пристально посмотрел на мальчика и отчётливо произнёс:
- Увидимся.

Мико проснулся щупающим себя за горло и грудь: в беспамятстве ему виделись куриные лапы, норовящие раздавить его кадык, и волосы, растущие из сердца. Под отисов кров мальчик вернулся уже в глубокой ночи и на слова скупился, чем всех в доме растревожил.
Дурно поспав, Мико снова намеревался отправиться за Подгорное, чтобы повариться там в горьких думах, но двинулся на постоялый двор, случайно услыхав от прохожего, что накануне поселение-таки опросталось от постылых гостей и что замешан в том некто «в усах и с точкой во лбу».
В гостинице Мико застал лишь её владельца, храпевшего чуть ли не руладами, и измученного мальчика-прислужника, сквозь липкие зевки сообщившего, что да, ночевал тут один кузнец – и хамов прогнал он: что-то им такое растолковал, от чего те «скомкались и ликвидировались как миленькие».
«Кузнец?» - спросил Мико.
«Да, - отвечал прислужник, - я ему, мол, как это вам не боязно с такою-то кодлою беззащитным общение иметь? А он в смех, и говорит:
- Щит у меня – есть; только он невидимый.
А где ж, говорю, взяли такой? А он мне:
- Сам выковал.»
После разговора Мико всё же удалился за селение для размышлений – и дозрел до фантастического: решил проследовать за «гологоловым» и разведать, какая магия того хранит. Всю сомнительность затеи Мико понимал, но в то же время необъяснимо внятно ощущал в незнакомце что-то веское – и это веское влекло мальчика магнетически.
Весть о предстоящем отбытии огорошила хозяев – не находя приемлемого поведения (их взаимоотношение с Мико не было вполне определённым), они все как бы застыли. Ступор прекратила Ичи: она резко выбежала из комнаты и хлопнула дверью. Марфа растаяла слезами, Отис начал покашливать, а Мико виновником смотрел в пол…
Расставались, однако, тепло, трогательно, с объятиями. Марфа заставила «кочевника» обмотаться связанным ею шарфом, приготовила в дорогу ягодного сока и сушеной тыквы, а Отис поведал об особых бело-голубеньких пташках, обитающих в тех краях, куда мальчик устремлял свою жизнь. (Пташки те, по утверждению сакральной книги, обладали осмысленной речью и безвозмездно переносили людские весточки.) Ичи же молчала и только в последнюю совместную минуту, обеими руками пожав отбывающему запястье, взяла с него обещание вернуться.

Мальчику не попадались ни бело-голубые, ни какие-либо другие птицы. На совершаемом им пути живое вообще было исключением. Одолеваемое пространство существовало как воплощение аскетизма: небо, холодный ветер и почти сплошной камень до горизонта.
Такое положение природы располагало к циркулированию в спекуляциях, в извилинах памяти. Этим вращениям, шагая больше в слепоте, Мико и предавался, пока воспоминания не обесцветились и не открылось решительно очевидно, что мыслепостроения (даже в сложнейших своих проявлениях) ни к чему не ведут – тогда разум начал окатываться волнами живой тишины, и Мико, голодный и жаждущий Мико, озарялся покойной радостью. Он ощущал своё тепло. Вслушивался в биение сердца. Наблюдал, как вдох сменяется выдохом. Как выдох перетекает во вдох. И этого было достаточно.
Но в созерцание внутренней жизни стало что-то просачиваться: Мико начал улавливать шум – шум моря! Воды он не видел, но вдали разглядел продолговатый силуэт – силуэт маяка! Именно там, по указанию гостиничного мальчика, и должен был отыскаться «Кузнец».
Только вот маяк не растворял мрака кончиком, как полагается. Забравшись внутрь башни, Мико с тревогою прозвучал чем-то вопросительным… но утихло эхо и вверху что-то задвигалось и зажглось. Затем оттуда что-то упало. Это последнее «что-то» оказалось верёвкой, по которой с ловкостью спустился именно тот, кого Мико и искал.
«Кузнец» держал в руке керосиновую лампу. Поднеся свет к лицу мальчика, он задорно рассмеялся, воскликнул: «Ты!» и повёл его в шалаш формы конуса, которого при подходе Мико не заметил. Напоив пришельца, хозяин в короткий срок организовал компактный костёр, сопровождая все свои операции благозвучным посмеиванием и некоторыми пояснениями:
- Там-то у меня, в башенке, хорошо: и труба подзорная есть, и кресло-качалка, и книжонки занятные… Да вот лестница, что спиралью из стен, как видишь, пообкрошилась! А бечёвы тебе, испитому, не одолеть.
- Света чего не жёг? Да ведь не ходят тут корабли…
Насытив ходока мучным и горячим, «Кузнец» раскурил трубку и, отпуская кольцами ароматные зеленоватые облака, из соображения, что всякий перед сном любит выслушать сказку (а веки мальчика слипались), принялся за свой любимый рассказ, за рассказ о Поющем Яйце.

(Сначала было Яйцо. И был туман. Переливалось Яйцо всей цветовою вероятностью, пело Яйцо колоколом свою думу. Туман от той думы местами разжижался, обнажая в пространстве светлую синь, а местами сгущался – в причудливых облачных формированиях.
Гудение в песне нагнеталось, нарастало толчками – и один такой толчок расколол скорлупу, ВЗРЫВОМ разметал её по всей протяжённости измерений. И застряли осколки в самых тугих облаках, и слились с ними, и образовалась в слияниях тьмища вещей: кукуруза, одуванчики, девочки и мальчики, енотовидные собаки… много чего.
А Яйцо без покрытия стало как бы летающим глазом. Глаз долго парил, обозревая перестановку мира – и решился на следующее: белок обратился солнцем и луною, а радужка – землёй. Зрачок же, вспыхивая в своей глубине искорками, сужаясь и расширяясь, левитировал от объекта к объекту, и вглядываясь в каждый, наделял необходимым весом, чувством и знанием. И когда всякая вещь получила своё, чернота зрачка рассредоточилась в ночь, а искорки стали звёздами – и тронулась известная нам жизнь.)

Мико пробудился у останков пламени в той же благостной насыщенности, что и после первой ночи в жилище Отиса. Но слышался не дождь о крышу, а скольжение волн; и птицы сообщали о себе по-другому – кличем неразрешимой тоски.
«Кузнец» нашёлся на берегу, сидящим лицом к застеленному туманом морю. На прибытие мальчика позы он не переменил – казалось, и не заметил того, но спустя минуту молчания незнакомым ровным голосом спросил:
- Значит, за щитом пришёл?
Мико не помнил, чтобы оповещал о причине своего прихода. «Кузнец» не стал дожидаться ответа и продолжил говорить:
- Я могу сделать для человека прозрачный щит… а могу сделать прозрачным человека. Только в этой незримости человек не для одной напасти теряется, а и для всякого старого счастья. На такую потерю нужно созреть.
Мальчик закусил губу и опустил взгляд, пытаясь определиться в зрелости. Но не определился. А подняв глаза, обнаружил, что «Кузнец» ему улыбается.
- Во мне та же медуза была, не гуще твоей, - сказал «Кузнец» уже «своим» тоном и рассмеялся (смех его почему-то напоминал Мико о газированной воде), а потом резко, одним движением, выпрямился и звонко хлопнул в ладоши.
Он отвёл Мико к таившейся в тумане белой яхте – с затейливыми полустёртыми символами на боковине – и пригласил взойти на борт. Мальчик хотел было сбегать к шалашу (за флейтой и часами с компасом), но «Кузнец» совершил отметающий жест. Укрыв лысину неожиданной чёрной треуголкой, он встал на носу судна в решительную, подчёркнуто актёрскую позу – и драматически объявил:
- Великое приключение начинается прямо сейчас!


Рецензии