de omnibus dubitandum 116. 60

ЧАСТЬ СТО ШЕСТНАДЦАТАЯ (1915)

Глава 116.60. ОДНАКО… СО СВЕТУ НИЧЕГО НЕ ВИЖУ…

    В палате легких стоял очень густой запах и плавали облака махорки.

    Солдаты лежали на полу, на брезенте, прикрывавшем солому. Было жарко, никто не покрывался одеялом. Дневальный Полещук, расположившийся было на рояле, вскочил при входе генерала и стал озабоченно подбрасывать поленца в печку, которая все еще топилась.

    Генерал постоял над живым складом пестрых босоногих фигур в белье, не зная, чем выразить свое отношение к ним. Беспомощно оглянулся кругом. Спросил:

    — Ну, как, землячки? удобно вам тут?

    Пестрые голоса отвечали с полу:

    — Ничего, вашсбродь, покорнейше благодарим. Чего лучше…

    — Посля окопов-то — рай земной: тепло, сухо… Горячего борща нахлебались…

    — В окопах грязновато, поди?

    — По колено грязь… Пуда по два грязи на тебе. Весь мокрый. А на зорьке ветерок потянет, такую дробь отбиваешь зубами — просто пулемет…

    — Серый, воевать надоело?

    В густом голосе, бросившем вопрос, звучала веселая нотка. «Серый», безусый солдатик с маленькой черной головой, коротко остриженной и круглой, как резиновый мяч, обидчиво ответил:

    — Воевать не надоело, страдать надоело.

    — Нет, ты еще не страдал, милок! Серый ты, вот главное дело. Вот мы в Августовских лесах страдали, вот — страда-а-ли: две недели, дорогой, по пояс в воде, ни кусочка хлеба… Вот страдали! А ты еще сер, милок…

    Татьяна Александровна деловито распекла Полещука: во-первых, нельзя, не полагается спать дневальному, во-вторых — рояль, хотя бы и приведенный в негодность, все-таки — не для того, чтобы на нем валяться. Генерал строго, но маловнушительно поддакнул. Потом прибавил:

    — А все-таки воздух тут… густоват…

    — Ну… мы привычны — просто сказала Татьяна.

    В палате тяжелых студент Евстафьев, из духовной академии, по книжке Марго совершенствовался во французском языке. Он на минутку оторвался от книжки, посмотрел на генерала плохо понимающим взглядом и сказал:

    — Ле муано — воробей, ля пуль — курица…

    Тяжелых было трое. Один, с черной подстриженной бородой, тяжело хрипел, мычал и стонал во сне.

    — Головник, — шепотом сказала Татьяна, — все время спит… едва ли проснется.

    Они обыкновенно спят… А вот это — мой землячок, пластун. Спит или нет?

    Она подошла и нагнулась над неподвижной фигурой под одеялом, с забинтованной головой.

    — Ну, как дела, милый?

    — А ничего, — отвечала не очень внятно забинтованная голова.

    Когда подошел генерал, голова спросила:

    — Нет ли папиросочки, вашескобродье?

    Генерал достал папиросы, Татьяна закурила и подала казаку.

    — Вот спасибочка, — сказала он. Затянулся, выпустил дымок и прибавил: — Закурить, шоб дома нэ журилысь…

    — А домой хочешь? — спросила она: — в станицу?

    Казак поглядел на нее единственным глазом — другой был закрыт бинтом, — помолчал и хмурым голосом проговорил:

    — А зачем я туда таким типом поеду?

    Он был ранен в челюсть, пуля сидела где-то в шее. Генерал сострадательно покачал головой, спросил: при каких обстоятельствах? Казак ответил просто и, как показалось генералу, весело:

    — А не помню: лежал, как божий бык…

    Потом все-таки рассказал, что были в сторожевом охранении и решили не дать спать австрийцам… «Мы не спим, нехай же и они не спят!»…

    Связали несколько жестянок из-под консервов, подползли к проволочным заграждениям, перекинули через проволоку, отползли и стали вызванивать, дергая за веревку.

    — А они: трррр… тррры!.. залпами. А мы себе песни спиваем и звоним… Ой, шо ми тут викусывали!.. Целый роман зробить можно бы…

    Казак засмеялся и закашлялся.

    — Ну, ты поменьше разговаривай, — наставительно сказала Татьяна Александровна.

    Он покосился на нее глазом, — генералу показалось, что веселые искорки играют в этом молодом взгляде.

    — Не люблю я, когда бабы командуют, — сказал он — столько я воевал, ездил, бился — и буду я подчиняться бабе?..

    — Ну, меня обязан слушать! — поправляя одеяло, мягко сказала Татьяна Александровна.

    Казак помолчал, думая о чем-то своем. Докурил папиросу.

    — Я вам, сестрица, загадку загану, отгадаете вы, чи нет? Отгадаете — буду слухать вас. Это один прохвессор… то — бишь… клоун в цирке спрашивал: какая разница между домом… и барышней!..

    Одинокий глаз светился веселым, лукавым огоньком. Варнек поглядела на него, рассмеялась. Поглядела на генерала.

    — Что-то мудрено… Дом — неодушевленный предмет, а барышня — надо думать — одушевленный?

    — В том и дело, шо нет. А есть разница такая, что дом два раза в год щукатурят, а барышня раз пьятнадцать на день…

    — Фу-у, Чечот, как вам не стыдно!..

    Чечот захрипел от смеха и закашлялся. Евстафьев поднял голову от книги, посмотрел и солидно сказал:

    — А он — остряк… ле мокёр…

    Головник тяжело простонал: — Ма-ам! Генерал оглянулся и будто в первый раз увидел целиком всю эту большую комнату с сумеречными углами, без мебели, с тремя искалеченными телами на матрацах, на полу, студентом на грубой, некрашеной лавке и сестрой, склонившейся, с термометром в руке, над солдатиком с детским лицом и воспаленными глазами. Как это все, в простоте и реальности своей, было фантастично, неожиданно, непостижимо…

    — Что, милый?

    Сестра пощупала лоб раненого. Детские глаза глядели на нее блестящим, воспаленным взглядом. Солдатик дышал часто, со свистом, — был он ранен в живот.

    — Что, милый? как?

    Он лишь пошевелил сухими губами, ничего не сказал. Она села на полу около него, подперла щеку кулачком, как подпирают бабы в станице, в минуты грустного раздумья, — и генерал удивился, какое у ней мягкое, привлекательное, хорошее лицо.

    Было тихо. Стонал и, мычал головник, изредка покашливал казак, Евстафьев зудел: «ля пуль — курица, ле кок — петух»… За окнами чернела ночь, неспокойная, странная, как бред.

    Татьяна Александровна вынула термометр. Посмотрела, сдержанно вздохнула. Когда пошевелилась, чтобы встать, солдатик чуть слышно, жалобно проговорил:

    — Ты… не уходи…

    И придержал ее рукой за платье.

    — Боюсь я…

    — Чего же боишься, милый? — ласково спросила она, погладила его по подбородку, нежно, по-матерински, поправила одеяло.

    — Умру я… боюсь.

    — Ну вот! с чего ты это взял?

    Он глядел на нее блестящим, неморгающим взглядом, словно хотел угадать скрытые ее мысли.

    — Вот, Бог даст, скоро домой пойдешь… Хочешь домой?

    Воспаленные губы раздвинулись в слабую, доверчивую, детскую улыбку. Генерал отвернулся, чувствуя, что у него защипало в носу и слезы — непростительная слабость — уже заволокли туманом сумрачные углы комнаты. Совсем, совсем ребенок…

    — Ты какой губернии? — помолчав, спросила сестра.

    — А ты какой? — совсем по-детски, спросил солдатик, не отвечая.

    — Я из Кубанской области, казачка. Ну, говори теперь ты.

    Он, молча, глядел на нее блестящими глазами и, улыбка все еще дрожала на запекшихся губах.

    — Ну, а звать тебя как? — спросила сестра, проводя рукой по его подбородку.

    — А тебя?

    — Меня — Таней.

    — А меня — Митроха.

    — Ну вот, Митроха, домой поедешь!.. Скоро, скоро… Ты не женат?

    — Нет.

    — А невеста есть?

    С усилием снова раздвинулись губы в улыбку, словно какая-то волшебная чудодейственная сила таилась в простой женской ласке, в голосе, в этих пустяковых женских вопросах.

    — Девчат небось у вас в селе много?

    — Сколько вгодно. Он помолчал и прибавил, с усилием выдавливая слова: — даже сколько вгодно… пятачок пучок… за семак — десяток…

    — Ах, ты этакой!.. — погрозилась пальцем сестра: — ты что же это нас так дешево? Вот приедешь домой, поправишься, высмотришь невесту себе хорошую… Тогда на свадьбу позови. Позовешь?

    — А ты приедешь?

    — Непременно. Лишь позови.

    Он все держался за ее платье и не сводил с нее блестящего, пристального, угадывающего взгляда. Дышал трудно, со свистом. Воспаленные губы едва слышно выговорили:

    — Позову.

    — Ле муано — воробей, — зудел Евстафьев.

    Генерал сказал:

    — Я пойду, сестра, до свидания.

    Она осторожно отвела на одеяло руку раненого, встала. Через темный коридорчик с тяжелым запахом вышли, на мокрый, скользкий крылец. За порогом висела черная, плотная тьма. И казалось: если ступить еще один шаг, полетишь в бездонную темную яму. Генерал с облегчением потянул в себя свежий воздух.

    — Вы простудитесь, — сказал он сестре — идите-ка, сыро.

    Татьяна вздохнула, спрятала руки под фартук и просто, без обычного своего деспотического кокетства, сказала:

    — А знаете — он умрет: сорок и три десятых. Перитонит, по-видимому, начался. Совсем еще мальчик…

    — Однако… со свету ничего не вижу, — помолчав, ответил генерал. Глаза его были мокры, но ему не хотелось обнаружить чувствительности. Наивная детская, доверчивая улыбка и детский беспомощный взгляд все стояли в глазах.

    — Да, мальчик… совсем мальчик…


Рецензии