de omnibus dubitandum 116. 64

ЧАСТЬ СТО ШЕСТНАДЦАТАЯ (1915)

Глава 116.64. НУ, НА ЭТОТ РАЗ ДОВОЛЬНО…

    Зимы не было. Стояла слякоть. Сеял мелкий дождь, гулял ветер, мокрый и зябкий. На шоссе стояла шоколадная жижа в полколена.

    Солдаты в мокрых шинелях и башлыках были похожи на убогих богомолок после дождя. И, глядя на них, становилось зябко на сердце: в окопах они сидели и лежали в холодной грязи, — никакая подстилка не спасала, — грязь забиралась всюду, въедалась в тело, въедалась в душу, становилась неодолимой мистической силой, беспредельной, нескончаемой — изо дня в день, из недели в неделю…

    Было редким праздником, когда легкий морозец подсушивал дороги и черные картофельные поля, прояснялось небо, играло солнце. В такие дни солдатские песни звучали весело и лихо, площадь у костела пестрела девичьими платками, широко и гулко раскатывались орудийные выстрелы, и в голубой высоте, над лиловыми лесочками, над черною пашней и зелеными озимями, кружили аэропланы — наши и неприятельские, — и радостно волновало их далекое, глухое, могучее жужжание…

    В ясные лунные ночи, с морозцем, оживал старый парк, — сюда шли сестры, студенты-санитары, интендантские чиновники и все любители красоты — помечтать, побродить по аллеям, разделить с кем-нибудь жалобы на скуку и бессмысленность жизни.

    Шуршали листья под ногой, мягко похрустывала подмерзшая трава, белая под луной, лежал четкий узор света и теней на дорожках, сквозь черные ветви старых великанов заглядывали редкие звезды и край неровно обрезанного месяца. Таилась незнакомая, немножко жуткая красота в темном молчании старого парка, полного воспоминаний, призраков и теней прошлого.

    И смутно вспоминалось свое, интимное, давнее, — красивое и невозвратно как будто утерянное. Хотелось всем рассказать что-то значительное, важное, сокровенное, излить накопившуюся муть недоумений перед жизнью, тоску темных гаданий, беспокойные смутные думы…

    Но то, что говорилось, было пустое, мелкое, буднично-серое: мелко и нудно жаловались на жизнь, скучно сплетничали, перебирали свои дрязги, вздыхали, грозились кому-то — бросить все и уехать.

    За долгие месяцы и годы тесной совместной жизни все примелькались и наскучили друг другу, надоели и опостылели. Перевлюбились, перессорились. Изведали тернии дружбы, упивались враждой, тихой, затаенной ненавистью. И ничего, ничего не осталось неизведанного, нового, увлекающего, восторженного. Ничего даже просто занимательного, интересного, никакого возвышающего обмана… Опростились красивые позы, потускнели возвышенные чувства, стерлись и опошлились слова. И было какое-то непостижимое, странное несоответствие между величавым трагизмом совершающегося и, жалкой муравьиной мелкотой участников…

    В прелестной аллейке из подстриженных елочек встретили Лизу Чихиржину и сестру Нату Турман. Берг, вдруг вспомнил, что ему необходимо сказать что-то сестре Чихиржиной. Сестра Ната взяла за рукав генерала.

    — Вы мне нужны, м-сье женераль, — сказала она обворожительным тоном: — не бойтесь, не бойтесь, сестры Татьяны здесь нет, и вы — в безопасности… Н-но… опасны!.. — засмеявшись и чуть-чуть похилившись на него, пропела она: — пойдемте, я покажу вам один прэ-лест-ный уголок…

    Маленькая кокетливая Турман с лисьей, смышленой мордочкой рыбинской мещаночки и вьющимися волосами, умела произносить «компрэсс», «лимон» совсем на французский манер, когда хотела быть обворожительной. Умела решительно и быстро покорять сердца. Одоление начальствующих лиц предпочитала победам над рядовыми поклонниками из зеленой молодежи.

    — Вы знаете? — этим липам пятьсот лет!..

    Они остановились около плетеных скамеек между двумя старыми, дуплистыми липами с огромными шишками наплывов и наростов. Уголок был, правда, не лишен прелести: заросли вишенника, молодые тополя, семья елочек, уцелевших от солдатского топора, — глушь и тишина…

    — Пятьсот лет! — повторила она: — вы чувствуете это?

    Генерал поскреб бороду и пожевал губами, поглядел вверх, на черные арабески переплетенных ветвей, кашлянул и сказал:

    — М-да!.. А откуда это известно?

    — Садовник говорил.

    Сядем… Сколько они видели?.. Садитесь же!.. У-у, и что вы вечно такой… не выспавшийся?..

    Генерал посмотрел в улыбающееся личико с мелкими чертами, бледное в лунном свете, хорошенькое, дразнящее. Сел и сказал:

    — Я как будто не сплю…

    — Не сплю! — передразнила она басом. — Ну, говорите же что-нибудь! Только, пожалуйста, что-нибудь хорошее… ну, такое… не пресное… Осточертело все тут! Живем вот мы все в одной комнате — девять дев, — шипим, жалим одна другую, ненавидим друг друга до чертиков… Ну, хоть бы что-нибудь не шаблонное… Такое, чтобы встряхнуться… Ну, пусть грех… Согрешила, покаялась… Эка важность! Я на своем веку погрешила… за свои двадцать девять лет… Увы, да! двадцать девять… Какого же идола вы молчите?

    — Да я слушаю, — ответил генерал, вбирая подбородок в воротник зимней черкески.

    — Слу-ша-ю! — передразнила Турман и нахлобучила ему шапку на глаза. — Ну, ну! не очень хвататься! Это что за огни?

    — Где?

    — Где! разуйте пожалуйста, ваши глаза: во-он! во-он!..

    Она опять быстрым, ловким движением сдвинула его шапку — теперь набок — и, стиснув маленькими руками его голову, повернула ее вправо, где за живой изгородью трепетали желтые отсветы огней, заметные даже и в лунном свете.

    — Я уверена: это — прожектор. Но не австрийский, а наш. У австрийцев белый свет.

    Генерал встал, посмотрел внимательно и сказал:

    — Это огоньки у землянок… Резервная рота шестого полка…

    — Да… и в самом деле… - Ну, ошиблась. - Побейте меня… - Да, сядьте же вы… торчит… - Статуй, как говорят землячки… Она потянула его за рукав.

    Генерал сделал вид, что покачнулся, не удержался, — и, как деревенские парни обнимают девчат, обнял Нату и поцеловал. Она не очень сопротивлялась. Но, освободившись, сердито сказала:

    — Это что еще за новости?

    — Pardon… я нечаянно…

    Он сделал вид, что испугался и смущен. Сел и отвернулся в сторону.

    — Вот еще! Нечаянно… Я за это «нечаянно»… Сядьте, как следует!

    Он сел, как указала она, и поднял голову. Сквозь узорный переплет ветвей виден был серебряный Юпитер. На позициях глухо потрескивали ружейные залпы.
Гремели колеса по шоссе, одинокий голос пел долгую песню, с паузами и перерывами, чтобы прикрикнуть на лошадей. В селе лаяли собаки. Вспоминалось свое, домашнее, давно пережитое, милое… Легкая, беззаботная радость закипала в сердце.

    — Звезды… — сказал он: — нет, тут хорошо…

    — Еще бы! — сердито отозвалась Турман.

    — Такие почтенные липы… Откуда это садовник знает, что им ровно пятьсот лет, ни больше, ни меньше?

    — У него был дед, умер восьмидесяти лет с чем-то… Он говорил.

    — А дед, откуда знает?

    — Да ведь был старый, говорят же вам!

    — От восьмидесяти, даже от ста лет до полтысячи далеко…

    — Убирайтесь вы!

    Он взял ее руками за воротничок шубки и привлек к себе.

    Смеясь, она шептала: — Татьяна! ей-Богу, Татьяна Александровна идет… честное слово! Опять нечаянно?..

    Кто-то в сторонке, на газоне, почтительно кашлянул. Генерал и Ната быстро отодвинулись друг от друга. Солдат с мешком на спине прошел мимо, мерзлая трава мягко хрустела под его шагами, пролез через вишенник и за живой изгородью спрыгнул в канаву.

    — Картошки накрал, каналья, — сказал генерал: — тут в ямах засыпана по соседству.

    — Ну, на этот раз довольно, — сказала Турман, вставая, — теперь и так сестрицы уже учли всякие возможности… Пошли!..

    Дома, то есть в халупе Игнатия Притулы, загнанного с женой и дочерью в тесную каморочку, генерал долго сидел у стола в одиноком раздумье.

    Тихо трещал керосин в лампе, за стеной вздыхал Притула, в помещении команды, через чулан, затяжным кашлем заливался бедняга Кушнир, — доктор Картер сказал, что он безнадежен. Со стен глядели лубочные лики Богоматери и св. Иосифа, портрет Костюшки, какая-то грамота с отпущением грехов.

    Скучно было.

    Бродило в душе привычное смутное недоумение перед жизнью, такой простой и такой непостижимой…

    Вошел Керимов, высокий, худой, с бородой, похожей на морковку, преображенец, и, молча нагнувшись к ногам генерала, начал стаскивать с него сапоги. Генерал хотел было сказать Керимову, что спать как будто рано еще. Но не стал сопротивляться. Оставшись в одних чулках, спросил:

    — Керимов, у тебя дети есть?

    — Шесть штук, ваше п-ство, — уныло ответил Керимов и уныло усмехнулся.

    — Девка тринадцать годов — старшая… все девки, одни девки.

    — Мм… Ну… пошли мне Кушнира.

    Пришел Кушнир, сутуловатый еврей, с девичьим лицом и грустными глазами. Остановился в дверях. Генерал посмотрел на него и жалостливо сказал:

    — Кушнир, может, съездил бы в отпуск? ты какой губернии?

    — Минской, ваше п-ство.

    — Ну, вот… может, желаешь?

    Кушнир тихонько кашлянул и сказал виновато:

    — У меня близких родных нет, ваше п-ство, не к кому ехать. Тут мне веселей, — помолчав, прибавил он: — если бы молочко, я бы тут скоро поправился. - Молока нигде не достать.

    Помолчали оба. За стеной поворочался и вздохнул Притула, как бы подвергая сомнению возможность веселья тут, в разоренном и оголенном Звиняче.

    Смирная, грустно-покорная фигура Кушнира говорила: Просто и ясно — моя могила здесь, зачем же беспокоить людей? Генерал утвердительно качнул головой:

    — Ну, иди… тебе видней.


Рецензии