Глава 41. О, Русь моя! Жена моя!

XLI. О, Русь моя! Жена моя!

Мы стремительно преодолели широкий поток будто маленький, ничего не значащий ручеёк. Настя аж завизжала от восторга, когда наш «луноход», разбивая в брызги степенную водную гладь, буквально вгрызся в её неспешную жизнь, порушил тишину и покой речных обитателей да поскользил легко и уверенно к противоположному берегу. А таксист, преисполнившись гордостью, так и светился от удовольствия. Что ж, ему удалось не только форсировать последнюю преграду на нашем пути, но и изрядно удивить своих пассажиров той лихостью, с которой он это сделал.

«Река раскинулась. Течёт, грустит лениво и моет берега» , - так, кажется, у поэта. Поток остался позади, и его размеренное, неохотное, будто от нечего делать движение навеяло на память строки Александра Блока. И впрямь ленивое, грустное течение, словно безразличное к происходящему по ту сторону береговой черты – к прибившимся чёрным разлагающимся трупам топляка, к разорванным земснарядами в клочья некогда могучим утёсам, к насквозь пронизанным лунным сиянием, зловещим скелетам недостроя… Да мало ли какими ещё «красотами» богата ныне отечественная глубинка. Да разве только глубинка? Вся Русь Святая несёт уныло свои воды-лета сквозь мерцающий всполохами дальних галактик космос истории, через созвездия легенд и сказаний. Былинным всадником Святогором она мчалась некогда вскачь по бескрайней степи - вольной волюшке, в которой есть где разгуляться и силушке богатырской поиграть-потешиться, могучей, могущей и за себя постоять, и ближнего малого оберечь-защитить. Да и просто погулять-позабавиться, удалью молодецкой похвастаться, ворогов-супостатов упредить от мыслей лихих, завидущих. Неудержимая, она летела птицей-соколом, разрывая оковы лености и праздности, поднимаясь в силе, воспаряя славой, обрастая землями, богатея полями и лесами, безбрежными морями и степенными могучими реками. Те полные водами, как дух русский верою, омывали её чистое белое тело от скверны прилипчивой чешуи мирского иноземного мудрствования, что блестит-сверкает отражённым сиянием чуждых ложных истин. Она не уставала, не отставала, неизменно отрывалась от лицемерных приставаний заезжих женихов, не умеющих её объять, обаять и покорить, поставить на колени или ещё как ради своей забавы-похоти. Но вопреки своим чаяниям-расчётам они лишь предобавляли ей в кровь адреналина, в сердце неиссякаемой, никогда не поругаемой веры, дух русский преисполняя пассионарностью, всегдашней готовностью к подвигу.


И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль...
Летит, летит степная кобылица
И мнёт ковыль...


Так было. Когда это было? Когда она поддалась на льстивые уговоры и похотливые лобызания заморского Казановы? Почему? Непокорная и своенравная, она отдалась доверчиво и наивно, широко раскинув красивые сильные ноги и впустив в свои богатые детородностью ложесна инородный предмет, вбрызгивающий в податливую восприимчивую плоть смертоносное семя разврата и самолюбования, жадности и гордыни, неверия и стадного стремления быть как все. А он, воспользовавшись её минутной слабостью и простодушием, напитал её сей отравой вдосталь.

Она понесла. И в муках, обескровивших и лишивших жизненных соков её прекрасное царственное тело, родила монстра, какого никогда ранее не было, которого выносить и выродить никто кроме неё не смог бы, не осилил бы. Она и тут осталась невестой избранной. Однажды понеся и вознеся в себе оживотворяющую Истину Любви и Веры, оказалась способной явить миру также и ужас воплощённого зла, весь кошмар непроглядной и зловещей тьмы. Не затеняющей, впрочем, ярких красок светлого дня, но ещё более подчёркивающей его лучезарное сияние. И тому был свой резон, как и всему в этом мире, устроенном Богом разумно, не случайно, не зря. Ибо ограниченный в своём миропонимании человек не способен постичь мудрый промысел Божий иначе, как только в контрасте с бунтующим безумием падшего и противопоставляющего себя Создателю Его антипода.

Выродок по естеству воспалённой гордыни не скрывал своей природной сути, своих истинных целей и намерений. Только оторвавшись от материнской груди, он поднялся в полный рост, бросил презрительный взгляд на родившую его и в глаза ей заявил во весь голос: «Мы должны превратить её (Россию) в пустыню, населенную белыми неграми, которым мы дадим такую тиранию, какая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока. Разница лишь в том, что тирания эта будет не справа, а слева, и не белая, а красная. В буквальном смысле этого слова красная, ибо мы прольём такие потоки крови, перед которыми содрогнутся и побледнеют все человеческие потери капиталистических войн. Крупнейшие банкиры из-за океана будут работать в теснейшем контакте с нами. Если мы выиграем революцию, раздавим Россию, то на погребальных обломках её укрепим власть сионизма и станем такой силой, перед которой весь мир опустится на колени. Мы покажем, что такое настоящая власть. Путём террора, кровавых бань мы доведем русскую интеллигенцию до полного отупения, до полного идиотизма, до животного состояния... А пока наши юноши в кожаных куртках - сыновья часовых дел мастеров из Одессы и Орши, Гомеля и Винницы, - о, как великолепно, как восхитительно умеют они ненавидеть всё русское! С каким наслаждением они физически уничтожают русскую интеллигенцию - офицеров, инженеров, учителей, священников, генералов, агрономов, академиков, писателей!». 

Русь моя понесла и это. Оставаясь матерью по Богом данной сути, она не смогла изблевать из своего естества природного материнского инстинкта, питающего, оберегающего, взрастившего ей самой погибель. Она страдала, но терпела. Таяла, но несла. Умалялась, но не умоляла об избавлении. Пока обессиленная, потерявшая и лицо, и красоту, и стать, не оказалась на обочине расцвеченного неоном, заезженного, разухабистого тракта, урчащего, улюлюкающего на разные противоестественные голоса, которые природа при всём многообразии, изобилии тонов и оттенков не может, не станет воспроизводить вовсе. Великая стала поруганной, чистая - оплёванной, гордая - осмеянной, с истерзанным телом и опустошённой душой. Так и сидит она в пыли цивилизации, именующей саму себя человеческой, безучастно взирая потухшим взором на всё, происходящее вокруг неё, с ней самой, в ней же. Как эта река, что «течет, грустит лениво и моет берега».

«О, Русь моя! Жена моя!» Не эта ли Русь родила меня, дала мне первый, самый важный вздох? Не она ли пестовала, не досыпая ночей, моё ещё слабое, ни на что не способное тельце и мою необъятную, бессмертную, но такую слепую, беззащитную душу? Не она ли по-матерински жертвенно, по-женски ласково и нежно, по-девичьи наивно и доверчиво охраняла меня от скоропалительных выводов и необдуманных поступков в дни моего возростания и мужания, оберегала от преждевременного взросления и созревания во плоти без духа? И это она прольёт последнюю, самую горячую, самую жгучую, действительно искреннюю, всепрощающую слезу по моей безвременной и такой бестолковой кончине. Когда я ничего не найдя, ни до чего не дойдя, да по большому счёту и не приходя вовсе, уйду навсегда, не оставив за собой ни следа, ни памяти, ни прощального по себе вздоха. Она простит всё. Но прощу ли я сам себе, пока я ещё здесь, с ней, за неё и ради неё?


О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь - стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.


И хотя стрелы давно уж не татарские, не калёные, разящие в сердце, но мягкие, скользкие, бьющие не прямо в цель, но исподволь, хитро и коварно. Нахлынув тьмой тем саранчи-скорпионов, они не стремятся к встрече лицом к лицу с силой, но, предпочитая коварство мужеству, выискивают на теле былинного русского витязя ахиллесову пяту и поражают змеиным искушающим жалом, иудиным целованием, лицемерной риторикой о свободе, о просвещении, о пресловутых правах человека. Бьют прилипчивые скользкие упыри-пиявки наверняка, без промаха, без оглядки даже на возможное порабощение, на использование одурманенного русского витязя в качестве тяглового рабочего скота. Мир, покорённый хитро-мудрым древним князем тьмы, и без того изобилует тучными стадами послушных, прикормленных, готовых и потому наиболее пригодных к добровольному рабству постчеловеческих особей. Их более чем достаточно. А этому непонятному, загадочному, и даже при смерти, в почти бездыханности своей опасному, пугающему внезапным, буйным воскресением и возрождением… И откуда только черпает он силу, жажду жизни и готовность к подвигу?!

Нет ему места в этом мире. Нет! Не должно быть, покуда живы в богоносной душе извечные соответствия свободы и послушания, просвещения и богопознания через веру. Что же касается прав человека, то знает он за собой только одно право, данное ему свыше, неотъемлемое ни при каких условиях, пока он сам не откажется от него – право на покаяние. И других прав нет у русского человека.

Оттого плачет грудь сердечной раной, уязвлённая стрелами вражьими, ноет тупой нечеловеческой болью, саднит, кровоточит душа восприимчивая материнской скрытой слезе. Ибо русская душа, русское сердце и болит по-русски – безотчётно, интуитивно, но безошибочно определяя источник и причину зла.


Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь...


А коли безучастно оно к страданиям и мукам родины, ежели печётся более о расчёте, о барыше, прирастающем к липким рукам, то и не русское оно вовсе. О, сколько в России нерусских сердец?! Сколько тел, равнодушных материнской скорби?! И не о кровной, не о этнической русскости идёт тут речь, но о душевной, духовной, отроческой близости к той, которую назвал когда-то первым произнесённым в жизни словом своей матерью. Искренне ли? Лицемерно ли, держа втихаря пальчики крестиком? Это видно будет невооружённым глазом по делам. И покуда «богата» Россия ныне племенами чуждыми , враждебными, покуда определяют они для неё и образ и подобие, весьма и весьма отличные от того образа, который дарован был Руси через далёкую Византию как данность, как печать свыше, покуда не мы, но они хозяева в доме нашем, нет и не будет нам Русским покоя и отдохновения ни днём, ни ночью.


Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!


«То, что бывает по воле Бога, хоть и покажется злым, добрее всего. А то, что против воли Бога и не угодно Ему, хоть и хорошим покажется, всего хуже и преступней. Если убьет кто по воле Бога, убийство это лучше всякого человеколюбия. Если и помилует кто из человеколюбия вопреки тому, что угодно Богу, - недостойнее всякого убийства будет это помилование. Не природа вещей, но Божий суд делает их добрыми или дурными».


Так-то вот мне, разлучённому с моими спутниками, думается в тиши камеры-темницы. Здесь, в давящем окружении четырёх стен, естественно неуютного, некомфортного, тёмного, сырого и холодного, но изобилующего вяло текущим временем и, главное, многочисленными поводами для размышлений и дум, я вдруг отчётливо и ясно, будто от озарения свыше, получил ответы на мои многочисленные вопросы, некогда, совсем недавно приводящие меня в смущение и замешательство, но неожиданно открывшиеся, разрешившиеся так явно и бесхитростно, что мне самому вдруг стало стыдно и до боли обидно за свою бестолковость и слепоту, за то, что я не понимал, не видел этого раньше. Но всему своё время. Теперь-то я и без посторонней подсказки знаю скрытый для меня смысл некогда прозвучавших слов старца Прохожего о том, что «роман должен быть написан», и почему эти слова оказались адресованными мне именно. Остаётся только собрать свои разрозненные мысли в единое целое, облечь их в какую-никакую удобоваримую форму и донести до тебя, мой любезный читатель. Может, с этого стоило бы начать повествование, так вроде должен поступать тот, кто несколько несвоевременно и, может быть, нескромно назвал себя писателем. Но что выросло, то и выросло. Судить не мне. Ты прими уж на себя эту ответственную заботу. А я продолжаю.

На чём я остановился? На стенах моей камеры? С них и начну. Вернее с того, как, каким образом они ограничили свободу моего бренного тела, но, вопреки чаяниям тюремщика, поспособствовали воспарению моего мятежного духа. Об этом я вскорости оповещу тебя, мой попутчик по литературному лабиринту. Ну а о том, какие это возымело последствия, что же произошло дальше, чем всё, в конце концов, завершилось, уж не взыщи, я и сам пока ещё не ведаю. Поживём, увидим.


Рецензии