introductio

Золотые мои мечты, тропические мои фантазии…
Согнутый пополам, с выкрученной наоборот ногой, деловито дифференцируемой перед экраном вконец задымлённого телевизора, я гогочу сурово в лица ссутулившегося политика, рассказываю ему (им, этим, тем) с безнадёжным, застенчивым пафосом о своём валянии. Меня никто, никто не слушает (не слышит), наступает момент, когда я их не вижу (ненавижу), оказываюсь в лихо заломленной темноте и пытаюсь танцевать под Шесть Пьес Для Оркестра, соч.6, и ничего у меня не получается, сигарета валится, и сам я, побитый последними тактами Langsam.Marcia funebre2, падаю фигуральной спирально­стью виктори­анской обморочницы со скоростью, угрожающей смешиванием пространст­венных и вре­менных структур пред ликом нерассуждающей чёрной дыры.
Если балаган трясущихся от негодования масок окончит свои свистопляски, то я по­гружусь в сон, тиражируемый для извращённо-настроенного узкого круга лиц: Libita, or the Confession of a White Lonely Gay. Я увижу сосредоточенные физиономии окруживших меня слушателей, их тёмные в мелкую полоску костюмчики, чопорные адвокатские при­чёски, холёные руки, изготовившиеся составлять заметки. Но прежде я выпью этого чуд­ного фей­хоа, в который я, как помнится, некогда вливал ректифированное… ректифи­рованный…
Так я делаю, так я и делаю. Ладони влажные, тело ватное. Пьяное форте­пиано Баренбойма осязаемо перескакивает от forte до piano и обратно, Циммерман режет лазером скрипку (буквально – мою душу, провалившуюся в Intercontemporair3), а я, без­звучный пал­лиатив депрессивно-генитального алкоголизма, всасываю в себя с плачущей жадностью это Rondo ritmico con introduzione4. Ритмичный конь интродуционистки Ронды.
Эоловые закаты, рассветы разламывающихся фейхоа, яблочные пустоты, мускатная асфиксия, мор­ская косинусоида – моя память мне не изменяет, даже в таком состоянии я способен их воспроизводить, хотя не верю и в шёлковую L;titia, батистового неуловимого Алес­сандро или грушеподобную Felicita. Предсмертные эти образы, потемневшие от заливаю­щего их битума, в нарочито неисправленных сумерках заворачиваются со страшной ло­гич­ностью психов в белые потные тряпки, простыни, забрызганные лимфой -  Так прохо­дит мирская слава, vae… Один только К., всё такой же меняющийся, обрекающий на муки, уходящий, заставляет меня плакать и просить Булёза остановить это неис­товство, этот изысканно-тихий бунт раскладывающегося, распадающегося монолита му­зыки. Мо­рочь мне голову, К.… О, К., que es in caelis, sanctificetur nomen tuum... fiat voluntas tua... По­следний аккорд. Вакуум.

…плывём…
…кринолин забытый на берегу пасмурного океана



как ирреальный скелет купола…
…а почему он стоит?..

                …экстраполяция бессмысленности…

После этого мне уже ничего не нужно, разве только добраться до двери и запустить в квартиру целый табун толкающих, бубнящих, кудрявых детей. Какие-то ключи выпали из общей дисгармоничности, из прорехи ключедержателя (замка). Авторитарные детки! Пья­нят и осыпают градом вопросительных знаков: что, да что, что происходит, что про­исхо­дит??? А я, увлекаемый в отместку вялым темпераментом, сужу их и запугиваю «да чё вы припёрлись-то и заставили меня отчитываться? Ну я сяду, сяду, только от этого ни­чего не изменится… О-ох, это ты, Z…А я и не запомнил, как ты пришёл… И как ты ус­пел?.. В окно, может, влез?..».
Оказывается, Z уже полчаса здесь, трясёт меня (растрясти, видимо, хочет). Это он бубнел, бубнил, бубил, губил, кудрил, толкал табуном сердитых детей мою темноту.
А я вот здесь один… раздвигаю рамки сознания, удваиваю сплошной бур­леск своего нечленораздельного речеизлития…. «Чего? Чего ты говоришь?.. Да где же у тебя тут свет-то врубается?». Там где-то, на стене, выключателем…
Вот ему, верно, смешно. Определённо смешно. Z смеётся: «Какого хрена ты это устроил?»
Я пытаюсь притвориться, будто не слышу, не понимаю, но мои плечи предают и пожи­маются, я снова ничего не говорю, а они опять пожимаются… «Ясно всё с тобой», - Z включает свет в комнате. «Ой, - мямлю я, -не надо света, я не хочу сейчас свет!». - «Каких Свет?»
Он, верно, издевается? Он так сказал, спросил, будто я говорил не про тот свет, который горит, а про девчонок (тут есть запутанный блудливый подвох, заговор филологов и спряже… склонений… пряжа склонений…). «Вот смотрю я на тебя, - сообщает мне туманно-жёлтый, недосягаемо-высоконравст­венный, размазано-брутальный Z, - и хочется мне спросить: у тебя ещё осталось?». Ну? «Что ну?». Ну… Помаши морозам перлами, Z… фейхой мя, влага.
Не проходит и секунды, как Z появляется передо мной, гудит его речь, объясняя: всё очень плохо, очень плохо… «Male, - говорю ему в ответ. - Но забирай её… мне же… уже всё равно, всё говно… я и… так пойдёт».
«…таки, с чего это ты вдруг?» Z? Это ты меня спрашиваешь? «Я». А-а… Так вот: я думал, думал и потом решил. Окончательно развалившись (рука, зажавшая пальцы, пальцы, держащие сигарету, нога, ловящая лёгкость дыма, рот, отпускающий плотные дымовые волокна), я почувствовал себя дурно и открыл, что вдребезги… вдребезги… какое смешное слово: слышатся осколки стёкол, россыпи раскалываемых алмазов, вопли хрустальных саркофагов… вдребезги. «Ну… это  уже, - Z говорит с большой расстановкой, - уже и не новость».

С любопытством шпиона, сидящего за нечитаемой, но раскрытой газетой в стороне от объектов наблюдения, я разглядываю себя, Z, принадлежащие мне, наверное, руки. Вот я докатился? Вот я докатился. Что дальше, дальше-то что будет, что будет дальше? «Ну, говори… ответь, о чём ты меня спрашиваешь?»
Я недоумённо вглядываюсь в крупное лицо, луной взошедшее в маленькой пьяной комнате. О чём оно твердит мне, кивая своей шарообразной основой? Зачем оно выклёвы­вает меня из тёплого забытия, из моего плавкого пластилина вечера? Но вот оно меня вы­царапало, выгребло-сгребло на сырую, холодную гладь реального пола, и я, скрючившись креветкой, пытаюсь сохранить остатки собственной энергии. Напрасно. Будущее прихлоп­нется через ближайшее времечко, и дальше (отвечаю на свой вопрос) уже ничего не будет. «Знаешь, Z… Дальше уже ничего не будет, это конец – это исступление. Час назад, или два час… н а з а д…»
Я вскакиваю, собравшись с силами.
Я пошатываюсь в периодическом мраке.
Кровать. Вот, смотри… Дарю Z. «Et si tu es gentil, je te donnerai aussi une corde5»,  - сказал я D. Но Z я показываю цепня, вихляющегося в моих руках.
*        *         *
верёвку… верёвка…
*        *         *
 это есть верёвка.
Безопасное тёмное шоссе и ограда ночных кустов…
…то и предал их… этот, как его?.. в похотях сердец их нечистоте, так что они осквернили сами свои тела… Вот ты так думаешь? Ты тоже так думаешь? И все так думают, despite полифонию выкриков «будем современны!», «будем толерантны!», «будем тактичны!»
Z мотает головой в своём углу ( когда он оказался в углу?), отрешённо наблюдая, как я прыгаю по кровати с верёвкой в руке. И всё это – ложь их… и твоя… и моя… я лгал, что верю, лгал, что не вижу. Я все­гда видел, как вы уклончиво…
отворачиваете голову… уклончиво. «слегка… Бо-оже! Краснеете… ты краснеешь, другие зеленеют, другие не видят и в неловкости отводят взгляд. Да, так! Не сказали, но указали лазером: То, что составило вашу душу,
совершенно ужасно, уродливо. Вы смеётесь, губ не растягивая,
и спокойно на меня смотрите. Нет, не кричите, не кривляетесь, не бьёте, но ударяете!
С садистской целенаправленностью каждый день разъедаете то ценное,
что я лелеял как свою жемчужину. Ах, как просто, должно быть, окатывать
рафинированной грязью моё единственное чистое: то, что действительно составило
мою уже каменеющую душу.
Так, что мн; становится неловко, стыдно, будто я бро­шенное в канаву…»
«Да успо». - «Нет уж, всё», -  «Да кому это нужно-то, а? У тебя, это самое, крыша едет?! У тебя это самое?» – Z кру­тит пальцем, выкручивая мозг.
Да, это самое!
Я нелепо, неуклюже сажусь, почему-то успокаиваясь. «А ты думаешь, не нужно?» – грустно спрашиваю.
С пустотой в маленьких глазах, с северной летучестью говора Z просто заявляет: «Нет, не нужно. Это сейчас никому не нужно: ты со своими проблемами, темой одино­чества тонко-извращённого серафима-симулянта. Вот скажи: что твой К. сделал для тебя? Может, хоть раз взглянул на тебя? Позволил себя тронуть? Что толку от твоего К.? Ты только начал сходить с ума, идиот, и больше ничего! Ничего хорошего!»
Киваю, много, часто, но не столько демонстрируя своё согласие с его словами, сколько пытаясь справиться с подкатывающей иссасывающей тошнотой. Резкий шум зако­лачиваемых железистых гребёночек – выключился магнитофон. Значит, Z включал музыку. Какую же музыку? Верно, ту, что может быть фоновой, которая ненавязчива, бесплотна, словно её нет. Недаром я ничего не слышал. Недаром я ничего не понял. Да, теперь я вообще никому не нужен… «Начинается!» – с отдувающимся раздражением тянет Z. «Ладно, забудь, заколоти это во мне своим усердием сердитого критика», - шепчу я.
Он не собирается, он подумает.
Во мне произрастают сомнения. То и дело проваливаясь ногами в подозрительные ямы на пути по вроде бы ровной дороге, умятой тяжёлыми валами характероукатывающих машин, я уже пытливей вглядываюсь в лицо сидящего напротив по сути незнакомого мне человека, с которым я целый год делил одну квартиру. Z. Что он здесь? Руками вихляю­щий, губами шлёпающий, глазами ворочающий, он обкручивает меня, заставляет… манипулирует. «Что ты можешь мне сказать?» – я, уставившись в его переносицу, пытаюсь развести туман, твёрдый, как камень, нависший здесь. «Я?» – Z удивлённо тычет себя в грудь, словно не понимая, почему именно к нему обра­щаются.
Бросив исподлобья краткий вспыхнувший взгляд (толком даже не рассмотрев Z), я подтверждаю свою строгость. Z сдаётся: «Ну… а о чём ты хочешь узнать? Точнее… Лучше спрошу сам: что с тобой?..»
Он резко придвигается ближе. «Ты стал торчком, да? Ты стал торчком?». Торчат брюки К. На них, у молнии, торчу я, гениальный ангел, прилетающий к нему тогда, когда мне заблагорассудится.  Я пьян… Да, я хочу этого ребёнка…. «Ты что-то представляешь?» - почти орёт Z.  Иди-ка ты, Z… Знаешь, куда?! Вот! «Э, э! Куда?! Да ты псих. Пидарас!». - «И давно ты это понял? Давно понял это ты? Ты понял это давно? Это ты давно по­нял? Понял это давно?.. Начать с начала?


Рецензии