Цветы на камне ч. 1

                Ц В Е Т Ы     Н А      К А М Н Е
                РОМАН -- МОЗАИКА
                Часть  1
                НА   РАССВЕТЕ               
             СКАЗКА    О    БОЖЬЕЙ    ЛЮБВИ
За розовыми, в озарении рассветного солнца, облаками  дивный сад простирался, на сколько мог охватить его взор. Виноградные лозы, увешанные литыми гроздьями, создавали над ковриком травным просторный шатёр. В кресле каменном, мхом позаросшим, как бархатом, складками книзу спадавшим, восседал наш Творец, за трудами свиты небесной зорко и пристально наблюдавший, всего сущего и живого Отец.  Ангел с ликом, трудом озарённым как солнцем, над купелью склонился, где плавали роз лепестки, а на каждом из лонец атласных возлежала янтарная капля, многоцветным сверкая узорцем, тонкий звук издавая, как будто струн касаются нежно смычки. Из купели в две чаши вода, не спеша, изливалась, увлекая движеньем кораблики из лепестков. В первой чаше вода голубая плескалась, а в другой красно-чёрная, как загустевшая кровь. Ангел-юноша тонкой тростинкой, с вниманьем глубоким, направлял в  русло каждое тот ли,  иной ли ковчег, взглядом взоры Творца уловляя, одобренье ища и стараясь всё свершить, как замыслил стратег.
Наконец опустела купель. И над каждой из чаш, расположенных слева и справа от Вышнего, он, поднявшись из кресла, из трона небесного, длани властно простер и вещал: «Ты увидь этот мир, зов услышь его,  ты ступай  душа в тело бренное, в тело тленное, путь судьбы своей в жизни верша!»
По два ангела, нежных ребёнка, к чашам, жидкости полным, придя, взялись разом за ручки каждой  и обрушили с неба на землю, громогласным потоком дождя. На ветру лепестки закружились, их ловили в ладошки младенцы, что порхали над самой землёй, За крылатыми спинами их лук виднелся, и стрелы в колчане содержал поясок золотой, обхватив обнажённое тельце. Тут же мчались по белому свету, унося то, что небо послало, то, что станет рождённым – судьбой.
И, колена свои преклонив пред Учителем, пред вершителем судеб и дел земных, пред владыкой небесным возлюбленным, ангел старший спросил с тайным трепетом:               
— Отче наш, ты ответь мне, дерзнувшему возжелать разгадать непонятное, почему в чашах разные жидкости, что они означают, и будет ли это знаком судьбы для живых потом?
          — Знай, мой сын, в голубой воде, души тех, кто мне мало служил и кого я, любя всё творение, всё же меньше и более ровно любил. Голубая вода годна для свобод: как душа возжелает, так и проживёт, а потом я               
спрошу с неё всё, что должна мне открыть и за всё отчитаться она. Много их было в этой воде голубой, много, больше, чем в чаше кровавой другой. Там же души тех, кто мне особенно мил, кто божественных искр накопил, сохранил. Им даю в жизни грешной, опасной, земной, многотрудье дорог, жребий тяжкий и множество всяких  тревог.
— Как же, Отче? Того, кто любим, ты караешь?
          — Нет, дитя. Разве кара земная, может с карой небесной сравниться? Я даю испытания духу, зная силу его, чистоту, зная, как эта сила сгодится на великом вселенском посту.  Ах, ничтожным легко веселиться, как проснувшейся после зимы мошкаре! Недосуг мне глядеть на рои, я ищу своим взором своих, в ком надежда моя, кто замыслен воплотить пожеланья мои. Вот и ты, позабыл свою долю земную, служишь мне при небесном дворе. В красной чаше зачатки подобья силам ангельским. Если сумеют жизнь земную достойно прожить, оправдать своё предназначенье, призову их к Престолу,  приму их служенье. Их я вижу, за ними слежу, им судьбу и страданья дарую.
Ангел, грустно склонясь головой, взором вник в оболочку земную и  умылся горючей слезой.      
                1               
В родильном отделении Клинковской районной больницы рожала Анастасия Борихина, вдова водителя КАМАЗа Василия. В её девятнадцать лет ей предстояло стать матерью двойни, не имея практически никакой поддержки в жизни, кроме престарелой, тоже вдовой, матери. Отца Настя видела только на довоенной свадебной фотографии: двадцатидвухлетнего парнишку, нежно склонившего голову к плечу мамы, которая была
старше отца на пять лет и выглядела на все свои двадцать семь.  Немудрено, ведь она уже шесть лет оплакивала первого мужа, первую горячую любовь, поглощённую неистовой «гражданкой» – войной своих со своими.
           От первого брака у Груши детей не было, и она решилась на замужество с молоденьким лейтенантом ради продолжения жизни, не веря в возможность любви. Но, родив сына и прожив два года с добрым, ласковым человеком, она полюбила его всем своим существом, всем наболевшим сердцем. Потом были ещё пять, нет, пять с половиной лет счастья до самой войны, обрушившей всё, забравшей и многие жизни, и многие надежды. Гриша, уже капитан-артиллерист ушёл в первый же день на самые передовые рубежи, тем более что граница была рядом. Аграфена Ивановна в числе многих беженцев двинулась вглубь России с пятилетним Колей, с одним чемоданом и рюкзаком за плечами.
          В дороге Коля заболел: желудок выворачивали рвоты, кровавый понос изнурял ребёнка. Груша, моля Бога о спасении сына, осталась в захолустном пристанционном посёлке Клинки у старого станционного смотрителя Лазаря Дюкина, которого до конца жизни поминала в  своих благодарственных молитвах. Лазарь (не терпел, когда его звали по отчеству – Апраксимович) вылечил Колю травами, позволил им жить в пристройке своей ветхой хатёнки, но и без работы сидеть не давал: жили на картошке и овощах с огорода, да курочки выручали. Груша старалась от всей души, дед видел это и ценил.
          Никогда ничего не рассказывал о себе Лазарь Дюкин, да и фамилию его Груша узнала только через год, когда оккупанты пожаловали в их завалюху, всех кур похватали (слава Богу, цыплята трёхдневные остались), документы спросили, кулаками перед лицами трясли, «пагртизан, пагртизан!» орали. Дед спокойно заговорил по-немецки, они удивлённо поокали и ушли.
          В конце сорок второго фашистов вымели наши войска, и в Клинки, поощрённый за решительную победу в танковой атаке, заехал Гриша на трое суток. Это была их последняя в жизни встреча, от которой осталась на память Настя, дитя войны, горечи и жгучих капель счастья.
          Гриша узнал, что у него дочка, радости его не было конца, в каждом письме обращался к детям, просил беречь друг друга и маму.  Ещё год  шли посылки, получала Груша деньги по аттестату, а в конце сорок четвёртого пришло и чёрное письмо – похоронка на мужа-героя.
          Снова Лазарь помог Груше восстать, как из пепла. Когда насмотрелся на её слёзы, на тупое безразличие к детям и делам, сказал строго и жёстко: «Завтра детей отвезу в детдом, надоело на их муки глядеть: не едят, не моются… Сидишь? Сиди. Я сам  их соберу». Ох, как же кинулась Груша ему в ноги: «Прости! Прости меня, дорогой человек! Опомнилась я! Всё. Поверь, не буду больше». Почернела, поседела, а за дело взялась, как голодный за кусок хлеба. Такой и знала её Настя всю последующую жизнь: неистовой, жадной в работе, беспощадной к себе.
Теперь вот Настя рожала, а мать, стоя за окошком, воткнулась в стекло палаты лбом, не уходила домой. Там что? Пустые стены. Коля-то вместе с Настиным Васькой в машине был… Вместе зарабатывать поехали, нищета надоела. Вот и заработали по два метра чужой земли. И жениться сын не успел, а хотел, собирался. И девушка была, ленинградка какая-то, Марина Гросс, еврейка что ли? Ох, да хоть бы кто, лишь бы… Ох!  Аграфена Ивановна думала как бы двумя отдельными мыслями: одной о дочери, о происходящем, другой – о прошлом, о жизни вообще. В настоящем был огонь волнения, натянутые струнами жилы, твёрдая маска напряжения на лице, словно тужась, мучая своё тело, она могла помочь ослабевшей от суточных родовых мук своей девочке. В прошлом плавилась, истекала тоской вся её воля, томило горестное отчаяние непоправимости, невозвратности. «Боже, Боже! – думала она, не осознавая почти эти думы, – зачем же двойня-то? Как выжить? Что будет?.. Конечно, на детей будет что-то давать государство, слава Богу, в Советском Союзе живём, но трудненько нам придётся без единого мужичка в доме. Я-то чахну совсем… И то,  на шестом десятке уже… Бедная моя Настенька! Так долго мучается, обессилела от горя. Спаси её, Боже!»
В Бога Груша не верила, Григорий её был коммунистом, убеждённым атеистом, а сама она, почти с младенчества сирота, тоже воспитывалась в детдоме, как и полагалось по советским традициям, в ленинских принципах. Но в самые тяжкие минуты жизни глаза её поднимались к небу, а губы шептали: «Господи! Боже!».


                *    *    *
Всё кончается на этом свете. Кончились и родины: первая девочка родилась с небольшим, но всё-таки нормальным весом, четвёртого июля в двадцать три часа пятьдесят три минуты, а вторая, задержавшись в лоне матери на десять минут, пришла на свет пятого июля и оказалась такой малюсенькой и слабой, с весом чуть более одного килограмма, что её тут же поместили в бокс для недоношенных детей и не показали матери. «Скорее всего, нам не удастся её вытащить, – сказал врач Раков, самый знаменитый гинеколог города, – но сделаем всё возможное и невозможное». «А, нечего и тащить, – горько думала Агрофена Ивановна, – нам и одну трудно будет поднять, здоровенькую. А эта, капля, ещё неизвестно, будет ли нормальная…» 
Но «капля» выжила. Настя с сестричкой уже были дома, а малышка целый месяц прожила в роддоме, питалась чужим молоком. Наконец, забрали её домой. Рассмотрев дочку, Настя заплакала: «Мама, какая же она страшненькая! Мне кажется, она не моя. Сказать боязно, но нет у меня к ней никаких чувств». У Аграфены же жалость подкатила комом к горлу, разлилась желчью по всей груди. «И я желала ей смерти! Бедняжка, матери не нужна, не желанна на свете. Это будет мой ребёнок, – решила она, – я на неё остаток жизни положу».
Старшую девочку назвали Тамарой, именем царственным, с мужем покойным обсуждённым, а малышку записали Зоей. Мать так решила, Настя: «Она, как партизанка, муки приняла, пусть героическое имя носит». А бабушка подумала: «Вот, даже имя ей судьба короткое подарила. Мать не хочет и имечком рот свой посмаковать. Зоя и всё. Как плюнула». Тамара, Марочка, требовательно кричала по ночам, жадно сосала материнскую грудь, росла не по дням, а по часам. А Зоя всё спала. Сосала вяло, голос подавала редко, только очень любила купаться, даже улыбнулась впервые, когда в тёплую воду опустила бабушка её хлипкое тельце и почмокала ей губами: «Пцо, пцо, Зойчик мой, купаньки будем!» Зойчик, Зайчик, Заинька – бабушкины прозвания, а мама только Зоей зовёт, как большую.
Жили кое-как. Настя на работу пошла сразу после декретного, бабушке двух внучек смотреть, готовить, стирать, убирать… Дел по горло, не пойдёшь на работу. Да и сколько она без специальности заработает? До самых Настиных родов на своём месте работала – уборщицей в магазине, а теперь всё – села дома. А Настя  на швейной фабрике – швея-мотористка. Заработок скудный, сдельный, а она всё из печали своей никак не выйдет, да и ночей недосыпает с малыми детьми… Раньше поросёнка держали, кур до семи штук, подспорье семье было, теперь запрет вышел в городе скотину  содержать. Кому она помешала? И то сказать, город называется – Клинки. После войны построили швейную фабрику и дали статус города. Одно название, что город, а сплошь частные домики.               
Пять лет только и знала заботу и ласку маленькая болезненная Зоя. Именно в день её рождения и случилось с бабушкой несчастье: пятого июля пришла Настя с работы,  дети кричат, а мама сидит на полу, привалившись спиной к дивану, как мёртвая, но с открытыми глазами. Инсульт, парализация.  Спасибо, с детками ничего не случилось! Слегла Аграфена, Насте совсем невмоготу. Уход, лечение, все заботы домашние на ней. Поначалу её страх сковал до того, что руки опустились. Маму забрали в больницу, а что потом?
Конечно, не оставили в горе люди, сотрудницы Настины, соседи по дому. Девчушек в садик помогло начальство устроить, особенно благодарна была Настя председательше профкома Анне Ивановне Бабышиной. Сама подошла, сама разъяснила про все бумаги нужные, сама и носила их на оформление. Настя, растерявшаяся было, едва не отчаявшаяся, почувствовала опору, а с ней и надежду на возможность жить дальше.
Выписали маму, речь стала возвращаться, можно было понять, что хочет, рука левая заработала кое-как, а на ноги не встаёт. Трудно стало невероятно! Крутилась Настя, как белка в колесе. Особенно выбивали из колеи болезни детей. Марочка сама как-то и не простужалась, а Зоя от каждого дуновения тут же температурила, заражала сестру. В садике все вирусы цеплялись за прозрачное тельце малышки. Её так и звали все «маленькая», потому что в группе была ещё одна Зоя – большая, здоровая, озорная. Настя испытывала к младшей дочери постоянное тревожное раздражение, ожидая от ребёнка непредвиденных реакций на капризы природы и очаги болезней в коллективе. Материальное благополучие просто не складывалось, тянулась Настя из последних сил, недоедала, вечный пост изнурял её. Дети тоже мало видели хорошего, хотя старалась для них, и люди понемногу помогали. И тут ещё траты на лекарства, больничные листки, плохие заработки… А ведь молодость её в самом расцвете: двадцать шестой год. Хочется жить, видеть людей, праздники, о любви мечтается. Тело ведь помнит ласки мужа, мучает её не только голодом и усталостью. И, намаявшись за день за  стрекочущей и рвущей из рук материю машинкой, устав от ухода за детьми, готовки, стирки, уборки, редкую ночь засыпала Настя быстро и легко. Ляжет на спину, смотрит в нависающий сумеречной тучей  пустой потолок,  и тоскует, гонит из тела тяжёлую истому, утихомиривает горячие толчки крови в груди, льёт горячие слёзы, ползущие холодком в уши… Отплачется, отстонет душой и плотью, и уснёт тяжело и тошнотно, чтобы встать до света и снова терпеть и ломить, крутиться и глотать горечь одинокой мучительной доли.
Радости были.  Марочка рано пошла, быстро заговорила, залопотала на милом детском наречии, а Зоя молчала, как партизан на допросе, оправдывая своё героическое имя, ползала, не решаясь встать на ножки, зато заползала в самые неожиданные места: к мусорному ведру, под кровать, где однажды уснула на бабушкиных старых валенках и нагнала на бабушку и мать страху.
Теперь из-за своей мелкотелости она и в садике попадала в неприятные положения. Однажды   втиснулась за одёжный шкафчик, не смогла выбраться, а кричать не решилась. Так и простояла весь тихий час, пока на обеде её не хватились, не стали  звать. И тут она не откликалась громко, а тихо отвечала на вопрос «Зоя, где ты?» простым коротким словом «вот».
Заговорила Зоя почти в четыре года сразу правильно, логично, но немногословно и первое, что сказала, подойдя к бабушке, было: «Бабуля, я тебя люблю».  С таким ребёнком не поболтаешь, не посюсюкаешь, исходя любовью и нежностью к нему.   А она и не ждала нежности и ласки. Когда почти замолчала и бабушка, «бабуля», как она её называла, Зоя совсем замкнулась, словно скукожилась душой. Воспитательницы в садике её не то чтобы не любили, а просто почти не замечали: нет проблем и, слава Богу.
                *     *     *
Но однажды, исключая историю с её «исчезновением» за шкафчиком,  всем пришлось обратить  внимание и на  неё. Их группа шестилеток размещалась на втором этаже каменного строения. Ранней весной ещё топили, и солнце уже пекло сквозь шторы, воспитатели расклеили окна, открыли форточки. Саша Крымков активно помогал Ефросинье Васильевне (Симе Симе, как звали её дети), относил  в мусорную корзину оторванные от рам бумажки, наблюдал за открыванием и закрыванием шпингалетов, подпрыгивал от радости, ловя струи свежего воздуха… Верхний шпингалет закрыть забыли, а нижний легко поддался ловким детским пальчикам. Саша, взобравшийся на  широкий подоконник, стоя на коленях, раскрыл окно и глянул вниз. Видимо второй этаж ошеломил его своей высотой, закружил головку, и мальчик, не удержавшись за двинувшуюся наружу оконную раму, нырнул головой вниз. Он ещё висел по пояс в комнате, отчаянно закричав, но взрослых в группе не было, они с частью детей пошли в раздевалку собираться на прогулку. Крик Саши подхватили  трое оставшихся в комнате. На эти вопли и прибежала старенькая Ефросинья Васильевна, а за ней и другие взрослые: из соседней группы, из столовой… То, что они увидели, обсуждалось потом не один год. Видно было, что мальчик наполовину вывалился из окна: его задок и ноги были на подоконнике, а крик нёсся с улицы, где над тротуаром нависла голова и машущие беспомощные ручки.  А в ноги несчастного вцепилась, оторванная его весом от пола, Зоя Борихина. Было ясно, что держит она товарища из последних, иссякающих с каждым мгновеньем, силёнок.
Успели схватить, вытащить, спасти шалуна. А  Зоины ручки еле разжали, отъединяя от Сашиных ног. Все успокаивали зашедшегося в истерике мальчика, поили водой. На Зою как-то не хватило внимания. Вдруг Ефросинья Васильевна увидела, что девочка медленно сползает спиной по стене, закатив глаза и сотрясаясь всем телом. Взялись и за неё. Бледность её личика сливалась с белой стеной, ручки висели плетьми. Наконец, она пришла в себя.
— Как ты, Зоенька? Спасительница наша?
Девочка в ответ только слабо улыбнулась. Договорились не рассказывать никому о происшествии, боясь ответственности. Но дети всё разболтали. Родители Саши принесли Зое мешок подарков: одежду, игрушки, конфеты. Сима Сима тоже расстаралась: подарила альбом для фотографий и цветные карандаши. Зоя почувствовала свою значимость, повеселела даже, только руки сильно болели целую неделю, а вторую неделю боль всё ещё отзывалась в перенапряжённых детских мышцах.  Жизнь стала у Зои, казалось бы, налаживаться, но осенью надо было отправляться в школу, в первый класс, так что на горизонте замаячили новые испытания.
                2   
Марина Гросс стояла на набережной и глядела в тёмную, с болотным оттенком, воду Невы. Река волокла на своей поверхности маслянистые пятна, мелкий осенний мусор. Напитанная октябрьскими дождями полноводность подтопляла нижние ступени схода к воде, и Марина, став на самую кромку суши с водой, ощущала движение волн, слышала ход реки. Как вода речное лоно, печаль переполняла её, плескалась в душе, лилась в мыслях. Всё, Коли нет. Нет его ясных внимательных глаз, заботливых ласковых рук, нет близкой и открытой для неё души… Он часто говорил, что, видно, весь в отца, когда она через силу, через великое сопротивление чувств, убеждала его «поискать девушку помоложе, ближе себе по возрасту». Его отец был моложе мамы, и у них была настоящая любовь. Так случилось и с Колей. Марина старше его на пять лет, но он этого не хотел замечать, не придавал разнице в возрасте никакого значения. Она видела, что он любит её, она чувствовала, насколько сильно и верно. Своих чувств Марина даже боялась: Коля наполнил её жизнь всеми красками счастья, он открыл ей  её же душевные богатства, клады страстности и нежности. 
Она встретила его в дешёвой диетической столовой, где он доедал молочный суп, глядя голодными глазами на тощие ржавые сырники, спрыснутые жидкой сметаной. Сразу было видно, что парень небогат, прост, что приехал из провинции. Марина питалась в этой столовой регулярно, пестуя свой гастрит и экономя скудные средства.
Работала Марина в школьной библиотеке, подрабатывала переводами с немецкого на радио и тянула от зарплаты до зарплаты, довольствуясь малым и не сетуя на жизнь. К моменту встречи с Колей за ней уже укрепилось звание «старой девы», уже смирилась она с одинокой бессемейной жизнью, была спокойна и равнодушна к представителям другого пола.  У неё был коротенький любовный опыт, когда студенточка втюрилась по уши в друга старшего брата, целовалась с ним в тёмном весеннем скверике, но вскоре Юрий, стыдливо потупляя глаза, объяснил, что не может воспользоваться её наивностью, именно потому, что она сестра Аркашки, а «просто гулять» ему некогда и, вообще, он скоро женится на своей знакомой генеральской дочке. Марина рыдала, хотела утопиться, кляла свою несчастную бедность, но потом, опустошив слезами душу, решила больше и не пытаться устроить свою семейную жизнь, не надеяться на любовь. 
Брат Аркадий уехал по распределению в Новочеркасск, женился там на сотруднице их химической лаборатории Леночке, поселился в квартире тестя, зам директора завода. Марина же осталась совсем одна в их комнате на общей кухне с ещё двумя семьями. Она сама хоронила два года назад маму, и ко времени встречи с Колей просто засыхала  от беспросветного одиночества. Этот год с Колей стал для неё оазисом в душной пустыне, но оказался миражом. Коли больше нет. Он не захотел остаться в Ленинграде, в её квартире без, как он говорил, «своего достойного взноса», поехал на стройку в холод северной окраины страны, чтобы заработать перед женитьбой.  Марина не видела его мёртвым, и он каждую ночь приходил к ней живой, любящий, весёлый, всё звал куда-то с собой,  всё описывал красоту своего пристанища. Она устала от горя, одиночества, от безнадёжности  и этих снов. Слёз уже не было, всё ссохлось внутри, царапало, скрипело. Последней каплей, нет, не каплей! Камнем, глыбой, переполнившей её терпение, стало исчезновение брата.               
В этом, несчастном для неё году, повысили цены на продукты, а на заводе у брата одновременно снизили расценки на изделия, фактически, урезали зарплату. Новочеркасск закипел. Рабочие прекратили работу и с красными флагами двинулись колонной к горкому партии. На площади перед горкомом раздались автоматные очереди. 
Брат не вышел из оцепления, хотя то, что он там был, подтверждено его другом и другими людьми. Никаких тел родственникам не выдали, по городу, а потом и по стране поползли слухи, что убитых закатали свежим асфальтом.  Так в одно лето  разрушилась вся её жизнь, и Марина пришла в этот сумеречный осенний вечер к реке, чтобы прекратить свою душевную боль, которую  четыре месяца старалась пересилить, но сдалась. Один шаг в мутную смрадную воду, и через короткое удушье окончится мука, и её встретит Коля и уведёт в свои прекрасные края. Ей не было страшно, но было стыдно этого поступка, когда она думала о нём. Стыдно, что разбухнет и станет безобразным тело, что с неё снимут её бедное бельишко и увидят наготу, что станут жалеть и осуждать её. Скромность и порядочность натуры страдали от привлечения к себе особого внимания и усилий по устранению последствий её поступка. Ей не хотелось жить, утомили страдания, но она умела терпеть. Она бы и дальше терпела, будь в жизни  хоть одна зацепка, хоть намёк на то, что эта её жизнь кому-то или для чего-то нужна. Но, обозревая своё существование, она видела, что без неё станет только лучше: соседи получат вторую комнату, где разместятся двое их детей, в школе лаборантка Нина перейдёт в библиотеку, а её полставки возьмёт химичка и заживёт лучше. Не было ничего, что удерживало Марину длить своё мученье. Она не могла и не хотела надеяться на будущее, потому что была некрасива, немолода (для любовных надежд), нища… В эту полную безнадёжности минуту она вспомнила, что Коля звал её «моя красавица», усмехнулась горько и шагнула со ступеньки.
Внизу, оказалось, была ещё одна, затопленная водой. Ноги  охватил ледяной холод, торопящий вперёд, скорее! И тут она услышала пронзительный, неистовый писк, полный ужаса и жалобы. Марина оглянулась. На камне набережной почти таким же серым, но живым камешком ворочался котёнок. Странное чувство охватило её, словно в игре, когда две команды тянут тебя в разные стороны, и ты не в силах что-то предпринять, а только способен подчиниться внешней силе. Она не могла думать, решать, а стояла по щиколотки в ледяной воде и слышала стук сердца и зовущий на помощь писк. Почти не осознавая, что делает, Марина вышла на сушу, пошла, оскальзываясь мокрыми подошвами к малышу, который тоже скользил по гладкой плите всеми лапками, силясь собрать их и встать, чтобы продвигаться. Марина взяла его в руки. Тельце котёнка дрожало в её ладонях, и сама она дрожала, тряслась от холода и пережитого чувства. Котёнок был лёгонький, как пух, который бело-серыми полосками покрывал его от кончика носа до кончика короткого треугольного хвостика. Марина заглянула в его глаза, это были глазки страдающего младенца, а мордочка сразу показалась милой и родной. В человеческих руках котёнок сразу умолк, а потом чуть слышно замурлыкал, словно включил маленький моторчик.
Марина оглянулась. Откуда на пустынной набережной так близко от воды мог оказаться котёнок? Никого не было поблизости, сам он не мог прибежать, вот ведь и двинуться не получалось у него… Может быть тот, удаляющийся прохожий в светлом длинном пальто с развивающимся шарфом оставил его, видя одинокую женщину? Возможно, и неважно. Надо согреть малютку, напоить тёплым молоком, надо дать ему ночлег, дом, заботу… Марина положила Дарика (сразу назвала Дар, Дарик) за пазуху и, как могла быстро, пошла домой.
                СКАЗКА   ОБ   АНГЕЛЕ – ХРАНИТЕЛЕ
Нежные звуки хрустального звона полнили вышние сферы. Ангелы, колокол слыша, быстро дела завершали, шли чередою к Престолу. Там на площадке пред троном их уже было немало, тех, кто мелодию помнил, им послужившую зовом. В эти минуты сзывались ангелы, что охраняли многих, не знающих веры, но не утративших совесть, не погрешивших пред Вышним ни преступленьем, ни словом.
В выси небесного свода яркие звёзды сияли. Вышел Отец наш небесный, головы ждавших склонились. И объявил приближённый голосом трубным и сильным:
— Отче призвал вас к уроку ангельской верной науки. Два разбираются дела: первое – дело спасенья мальчика, что, расшалившись, чуть не упал из окошка, был же спасён, а спасала неслуха девочка-крошка. Где его ангел-хранитель? Дело оценит Учитель!
Смотрит Всевышний без гнева, и говорит без укора:
— Чадо! Ответь для чего ты, мальчика жизнь охраняя, слабой болезненной деве, малой и мало разумной, жалость вложил в её сердце и надрываться заставил руки и хлипкое тело?
          — Отче! Она была рядом. Более не было срока, чтоб совершиться успело быстро, в мгновение ока,  это спасения дело.
           — Чадо, но мнишь ты напрасно, что этот малый ребёнок мог быть орудием верным в лучших твоих побужденьях. Деве, болящей всечасно, не было это по силам. Вот её ангел-хранитель, он удержал её длани на ускользающем теле, плохо хранимом тобою. Он и получит признанье, он и приемлет награду – шанс для своей подопечной в жизни её многотрудной, не уловимую взору, в тяжкое время опору.
Первый понурился ангел, краской залился стыдливо и  удалился от взоров, быстро смешавшись с толпою. Ангел второй улыбнулся, но в лучезарной улыбке грусть промелькнула и стёрла эту улыбку волною.
Снова воззвал приближённый:
— Дело рассмотрим второе. Дело не венчанной девы, но всей душой полюбившей, и потому называем мы эту деву вдовою. Вот её ангел-хранитель. Выйди, рассудит Учитель.
              — Чадо! –  окликнул Всевышний следующего из званных, – чадо, ты мудро и верно выполнил дело спасенья. Жизнь, не истекшую сроком, спас ты, не дал ей прерваться. Но и унылую душу спас от греха отреченья, дал ей опору, надежду в круге судьбы удержаться.  Ты, охранивший от ада в замысле самоубийства пусть и несчастную, всё же не заслужившую кары, будешь наградой отмечен за милосердье спасенья, за единенье надежды с милостью доброго дела. Истинно, славная пара – благодеянье  с надеждой, как в человеке единство духа и крепкого тела! Ты, отыскавший причину для отреченья от бездны, дал для души истомлённой о наислабшем заботу. Пестуя дале котёнка, женщина больше получит, чем ожидает сегодня, больше, чем ты ожидаешь, выполнив славно работу. Но величайшая тайна всё, что свершится когда-то. Главное, милые чада, будьте всегда настороже, чтобы хранимые души не утерять без возврата…
Ангелы слушали речи, взглядами счастье ловили, счастье беседы с Всевышним. Ангелы слухом внимали мудрость и благо науки,  расположившись сердцами, каждою клеточкой слыша.
                *    *    *      
Придя домой Марина, прежде всего, подогрела молоко, налила в блюдечко котёнку, сама глотнула раз-другой, шлёпая под взглядами соседок мокрыми чулками по кухне.  Потом пошла в ванную, сняла с себя всё, сбросила, как выросшая змейка шкуру, погрузилась в горячую воду. Тело её, впервые за четыре месяца испытало наслаждение от соприкосновения с внешней жизнью. Марина расслабилась, размякла и телом, и душой. Слёзы горючие потекли ручьями, изливаясь без всхлипов, словно ручеек из переполненного сосуда. Потом, словно отлилось из чаши терпения, стало легче. Мысли закопошились о новом питомце, о том, как его устроить, защитить от нападок соседей, которые были против животных в квартире. Вдруг Марина почувствовала толчок в животе, словно судорога прошла по брюшной мышце. Чувство было таким непривычным, волнующим, но не болезненным. «Что это со мной? Отчего такое?», –  подумала было она, но тут же ответила себе новым вопросом: «Неужели? А ведь…  да-да! Я ведь просто забыла обо всём, но и правда, после отъезда Коли у меня не было месячных. Ни разу! Как я пропустила это? В горе, в страхе просто забыла, что я женщина, что любила…»
Теперь она не могла разобраться в  нахлынувших чувствах. Так, наверное, чувствует себя человек, у которого внезапно, не по его воле, круто меняется жизнь. Скала из непредвиденных трудностей вставала явно и ощутимо перед нею, но над острой вершиной сияло солнце, а по скользким замшелым камням вилась едва приметная тропинка, перекинутая как тесёмка через плечо, на другую, невидимую сторону скалы. «Какое счастье! – вдруг всё возликовало в ней, – спасибо! Спасибо судьбе, тебе, Коленька!» Она осознавала, обозревала все предстоящие ей испытания: рожать без мужа, одной на скуднейшие заработки растить ребёнка, без опыта, без помощи принять на себя заботу о новом человеке… Позор, бедность, безнадёжность… «Какое счастье!», – пело и горело в ней.               
Марина родила своего мальчика Колю восьмого января, на полгода позже Насти, сестры её дорогого, но «незаконного», как тогда говорили, мужа. Понятно, трудно было иной раз до отчаяния, но многие страхи  молодой матери не оправдались. Главное, никто из уважаемых ею людей её не осудил, не отторг. Наоборот, со всех сторон пошла помощь: родной профсоюз забрал из роддома, обеспечив детским приданным, организовали материальную помощь, понатащили детских вещичек, игрушек. С работы во время декрета к ней постоянно заходили с гостинцами и до и после родов. Сразу помогли устроить Коленьку в ясли, терпели все её больничные, отлучки на кормление, отпускали по возможности с работы. Соседи проявились в понимании и заботе о ней и малыше, полюбили Колю, помогали, чем могли. Марина, раньше тяготевшая к уединению, не отличавшаяся общительностью, теперь возлюбила людей, открылась им, их участию в своей судьбе.
Как-то соседка Мария Тихоновна, бывшая медсестра, а теперь пенсионерка, буквально охранявшая Колино здоровье, заговорила с Мариной о родственниках отца ребёнка.
— Что вы, Мария Тихоновна! Как я им объявлюсь, как назовусь? Зачем это?
— Зачем, неизвестно. Может, тебе и незачем, а вот Коленьке одному на свете придётся оставаться когда-то, дал бы Бог, попозже. Подумай, что ты теряешь? Ну, не признают вас, и что? В каких-то Клинках кто-то о тебе неважно подумает, что такого? Риск невелик. А если породнитесь? Представь, будет кому письма писать, вы будете не одиноки. А?
Марина крепко задумалась, а потом решилась.  Она хранила адрес Николая, знала, что у него есть мать и замужняя, беременная сестра. Но после гибели Николая и Василия прошло больше шести лет, и слова ложились на листок письма с великим трудом, были корявыми и сухими.
«Здравствуйте, наши незнакомые, но родные по крови люди. Пишет вам Марина, со мной дружил ваш Николай, мы с ним любили друг друга и собирались пожениться. Коля хотел заработать для семьи, потому и уехал, потому и погиб. Я чувствую себя виноватой, хотя уговаривала его не ехать. Не знаю, интересно ли вам знать обо мне, скорее всего, нет. Но у нас с Колей восьмого января шестьдесят второго года родился сын, тоже Коленька. Мальчик хороший и очень похож на своего папу. Через год пойдёт в первый класс. Я мечтаю познакомить его с вами, особенно, с родной бабушкой. Высылаю его фото и с нетерпением жду ответа, если захотите с нами общаться. До свидания. Обнимаю вас. Марина. 10. 01. 1968г. Ленинград». 
Письмо ушло в тот же день, и Марина, несмотря на почтовые сроки, начала со следующего дня ежедневно заглядывать в обычно пустующий ящик.
                3
Рыжая училась вместе с Настюхой Фёдоровой с первого класса и до окончания школы. Они не были подругами, но все-таки общались по мере необходимости. Настя была в классе одной из трёх красавиц, а Рыжая просто рыжей, редко слышавшей своё имя Галя, чаще фамилию (учительница называла) Капищева.
Ещё в выпускном одиннадцатом классе Рыжая окончила курсы «слепых» машинисток, тех, что печатают при помощи памяти пальцев, не глядя на клавиши. Она, довольно способная ученица в школе, на курсах была лучшей, просто блестящей, как говорила преподавательница. Пальцы ложились на клавиатуру и начинали едва приметные точные прыжки, не промахиваясь, не соскальзывая, точно и очень быстро, почти успевая за скоростью речи.
После курсов и окончания школы Галке удалось устроиться по рекомендации старейшей машинистки редакции, которая и вела их курсы, в редакцию городской молодёжной газеты «Костёр». Подруга Галины Вика Рымарева поступила, как и мечтала в Горьковское театральное училище, правда не на драму, как хотела, а на отделение кукольного театра. Уехала Вичка, и Галка заскучала. В редакции, хоть газета и была молодёжной, работали одни «старики»: кому под тридцать, кому и за тридцать. Все курили, спорили, ругались даже, вечно были заняты, хотя порой и болтали часами, все наседали на машинистку – скорей, скорей… Суета, шум, бедлам.   
Галя, вырвавшись из редакционного ада, каждый раз перерабатывая не меньше часа, возвращалась в не менее суетливую среду своей семьи: родители и три её брата жили в маленьком из трёх клетушек частном домишке на окраине Клинков, на самом краю, разнолесьем заросшего, оврага. Девушка шла медленно, растягивая уединение и тишину пешей прогулки, старательно выгружая из головы дневную информацию. Как-то в конце весны она встретила на пути Настю, еле узнала её с большим животом, с округлившимся, как бы слившим черты, лицом. Они остановились на тротуаре, подставляя тёплому солнышку лица, поговорили немного о друзьях-одноклассниках. И тут Галина узнала о Настином муже, который два года проработал в одном автохозяйстве с её средним братом Андреем, вместе служили в Армии. А старший Пётр дружил с Колей Фёдоровым. Так что поговорить было о чём. Настя гуляла по предписанию врача, проводила Галю, имя которой всё забывала, и та, видя её смущение, милостиво разрешила: «Да уж зови меня Рыжей. Ничего, я привыкла».
Они стали встречаться регулярно, Настя нарочно подгадывала к выходу Рыжей из редакции и провожала её домой, а Галка, если выйдя не видела подруги, стояла недолго на крыльце, а потом очень медленно двигалась в сторону дома.
Рыжая узнала о горе Фёдоровых от братьев, хотя перед тем, перестав встречать Настю, думала, что та родила раньше срока. Оказалось, несчастье причина. Она пошла к подруге домой и во многом благодаря её сочувствию и участию, Настя не совсем расклеилась ко времени родин. Потом Рыжая часто навещала их, приносила детям погремушки, прогуливалась со старенькой, отданной знакомыми на время, коляской, где сестрёнки лежали «валетом». Она жалела Зою, но обожала, как и все, Марочку, может быть, поэтому Зоя всегда лежала головкой в обратную сторону, не под тентом, а под небом.               
Через год, летом, Рыжая, не видевшаяся с Викой Рымаревой всё это время (та не приезжала на каникулы в Клинки, а ездила  вожатой в пионерлагерь), наконец, повстречалась с любимой школьной подругой, решившей август месяц провести дома.
Было тепло, но в кронах уже проглядывали штрихи увядания, а  воздухе уже реяли нотки грусти уходящего лета. Август на исходе.
Вику было не узнать. Красота её расцвела, вошла в силу. Природная хрупкость чуть набрала соков, большие карие глаза сияли, волосы до плеч взбиты в модную причёску «бабетта». Подзаработав в лагере деньжат, девушка приоделась: покроила в центральном универмаге Верска купленную в Горьком ткань и принесла шить, по рекомендации Галины, к Фёдоровым. Те были рады заказу, Настя быстро всё подогнала и сшила на довоенной, а может, и дореволюцинной машинке "Зингер". Аграфена подсказывала как и что – тоже умела шить до болезни.
Вика узнала, что в Клинках гастролирует областной кукольный  театр, повела Галину на спектакль, куда они прошли по её студенческому билету. Посмотрели интерпретацию «Колобка», посмеялись, повеселились, как дети, а потом Вика решительно направилась за ширму, таща и упирающуюся Рыжую.  Будущая артистка знала, о чём поговорить, за что похвалить актёров, тем более что не все закончили соответствующие учебные заведения. Она блеснула знанием предмета, очаровала всех своей красотой и лёгкостью общения. Рыжая стояла столбом, молчала, но наслаждалась этой встречей. К ней подошёл милый весёлый парень, исполнивший роль Колобка, а до того, как оказалось, Теста, Квашни и Солнышка. Он несколько развязно, но уважительным тоном, обратился к ней.
— А почему вы молчите, солнечноволосая? Можно с вами познакомиться?
— Можно. Я Галина.
— А я Олег. Давайте подружимся, Галина. Вы у нас в Верске бываете?
          — Да. У меня там двоюродная бабушка живёт. Ну, бабушкина сестра. Я её проведываю, убираюсь в квартире.
— Вот, видите, мы сможем повстречаться, придёте ко мне на спектакль. Хорошо? Вот телефон театра.
Он вытащил из кармашка рубашки забавную маленькую авторучку и на тыльной стороне Галкиной ладони написал номер телефона. Дома она внесла его в свою записную книжку, хотя сразу запомнила.
                *    *    *
Вика уехала, стало скучно. В первую же поездку Галина встретилась с Олегом. Начался, быстро закрутился её выездной роман. Олег планировал их брак, но в этих планах настойчиво звучала квартирная тема: надо прописаться Галине у двоюродной бабушки, а потом и переехать в областной центр. Но у бабушки был свой сын, который, правда, сидел за квартирные кражи, однако мать с ним переписывалась и ждала его домой, пусть через семь лет. Олег настаивал: мало ли, помрёт бабушка, а тот не вернётся, и пропадёт жилплощадь. Но старушка была несгибаема, а Галка недостаточно настойчива, и Олег, не видя результатов, нашёл другую невесту с квартирной перспективой. Галя страдала от разбитой любви, а бабушка в городе, словно подчиняясь сценарию предприимчивого жениха, умерла через год, и в квартире поселились чужие, незнакомые люди.
Рыжая затосковала, задурила. Связалась с бывшим школьным  хулиганом Витьком Клёном на три года её старше, который, отслужив срочную, поступил заочно в МГУ на философский факультет и работал спасателем на лодочной станции при  озере Месяцном в полутора километрах по железке от Клинков. На озере отдыхали все местные, в окружавшем песчаный берег сосновом бору ставили палатки туристы из отдалённых районов области и даже иногородние. Витёк, отработав сезон, оставался на зиму сторожем в «Домике рыбака», топил  там печь, занимался подлёдным ловом, принимал гостей – городских руководителей. Зарплата сторожа была мизерной, и Витёк  на участке при дачке выращивал летом овощи, ловил речную рыбку – тем и питался, отделившись от семьи. Мать его пила, две старшие сестры быстренько обзавелись мужьями, уехали из Клинков.
Галка, ездившая регулярно к Олегу, теперь каждый выходной проводила в «Домике рыбака», сойдясь с Витьком скорее по потребности заглушить горечь разрушенной любви. Виктор тоже не был влюблён, принял её, старался утешить и поддержать. Странно, но, возможно оттого, что не было ни любви, ни страсти, им было просто и удобно друг с другом. Это была бескорыстная дружба, согреваемая редкими ласками, ни к чему не обязывающей близостью. Они вместе встретили Новый год здесь, в захолустном домишке у края леса. Днём они добыли маленькую ёлку, нарядили её мишурой, которую привезла Галка, и теперь, выпив шампанского, тихо разговаривали перед огнём.
          — Прокиснуть можно в наших Клинках! В газете объявление дали, приглашают рабочих на молодёжные стройки. Возьму и уеду. Не могу больше тут!
— Придумала! На стройке, в чужом краю, в тяжёлом климате, в плохих бытовых условиях… Народ грубый, труд тяжёлый. Нет, Рыжая, не твоё это, не по твоим силам. Ты секретарша, машинистка, ты замуж  хочешь. Если тебе уехать, то уж, пусть на стройку, но в Ленинград или в Москву. Там ведь тоже есть ударные стройки. Зато города какие! Можно в вечернем ВУЗе учиться, расти, так сказать. Там и мужа найти легче, не                сплошные работяги, интеллигенты по улицам бегают, в метро книжки читают…
— А что, Витёк, может быть, ты и прав. Надо подумать…  А ты чего засел на этом озере? Что тебя тут держит? Философию изучаешь?
— Это, моя радость, временное убежище, так сказать, база накопления сил. Я не хочу рассказывать, обдумываю. Правда, и мать держит. С ней жить невозможно, но и бросить её не могу. Картошкой вот обеспечиваю, рыбкой балую. Да и квартиру жалко, она ведь хотела с одним пьяницей расписаться, вселить к себе, вернее к нам. Я же прописан там. Представляешь? Не понимает, что он её придушит потихоньку и заживёт себе на нашей территории. Мужик хитрый, гадкий. Моложе её на восемь лет, сидел лет пять, за что не знаю.
Они устроились на низкой скамейке возле топившейся печки, смотрели на огонь, вдыхали аромат горящего дерева. За окном сыпало сухим мелким снежком, шуршащим по стёклам. Хотя стемнело, свет не зажигали. Тихо ворковавшее радио начало изливать нежную мелодию флейты, и в тот момент Галка вдруг осознала, что жизнь надо менять, иначе она изменит её: разленит, опустит, опустошит.
— А что, Витя, поеду я в Ленинград. Всегда мечтала увидеть северную столицу. Решено.
                *    *    *
Так бывает: стоит начать действовать, и всё словно вливается в направленный поток этого действия. Действительно, в Ленинграде требовались рабочие на новостройку, пришла разнарядка в горком комсомола, о чём тут же объявила газета «Костёр», и Галина в числе первых подала заявление. Она пришла к Насте прощаться в день получения путёвки. Ещё здоровая тогда Аграфена Ивановна, налила девчатам чайку, присела с ними к столу. Галина вздохнула, а потом пожаловалась на полное равнодушие семьи к её решению.
— Представляешь, Настюш, мать сказала: «Ты нас не спросила, поезжай, куда хочешь. Отрезанный ломоть, шлюшка». Твоя мама разве такое сказала бы? А, Аграфена Ивановна?  Моя мама только мужчин ценит, братьев. Я у неё так, мусор.
— Не суди маму, Галя. Мама любит тебя, нельзя своё дитя не любить. Но она тебя не понимает. Ты только не обозлись на неё, с годами всё пройдёт. Мы, с нашими устарелыми взглядами, были научены одного мужа законного любить. Твои кавалеры маме  позором кажутся.
— Вы тоже меня осуждаете, тётя Груша?
          — Не осуждаю, жалею, детка. Сама двоих любила, это двойное испытание, двойная боль. Поезжай с Богом, только не распыляй там свою любовь.
Галке был неприятен этот разговор, но она понимала и ценила доброту Аграфены.
Начальник по кадрам на стройке, узнав, что Галина классная машинистка, и слушать не стал о её планах стать штукатуром или маляром, а тут же усадил её в конторе за машинку, определил в общежитие.
                4
Письмо Марины Настя назвала подарком к Новому году. Радости её не было границ. Увидев, прежде чтения текста, фотографию племянника, она застыла в ощущении шока, почти испуга. На неё смотрел брат Коля, точно такой, каким она помнила его в детстве, нет, пожалуй, помладше, и в красивой, никогда им не надёванной одежде, с бантиком под кружевным воротником. Правда, глаза его даже на чёрно-белой фотографии были темнее Колиных, серых и лучистых.
Настя дважды прочла письмо, пока поняла, осознала, о чём оно. Радость обретения накатила, как морская волна, в общем, никогда ею не виданная, кроме как в кино. Одно оставляло соль и горечь этой волны на губах: сможет ли бабушка осознать весть о внуке. Она поднесла фотографию к лицу матери, та всмотрелась, и улыбка разлилась по малоподвижному лицу. «Ко-оя! Ма-а-еньки!» Настя громко и чётко произнесла: «Нет, мама, это не брат мой Коля, это его сын. Твой внук. Его тоже зовут Коля. Ты поняла? Его Колина невеста Марина родила и растит в Ленинграде. Поняла?» Мать вздохнула глубоко, из глаз полились слёзы: «По-я-а! Коя! Унук! С-ава Богу!», подняла она глаза  к небу. «Вот видишь, мама,  не совсем сгинул наш Колюшка! Не бесследно», – ликовала Настя. Она тут же написала ответ, сумбурный, но полный радости и любви. Писала до двух ночи, думала, на работе будет клонить ко сну, но радостное возбуждение продержало её весь день в бодрости. 
Настя жила до того трудно, что совсем о себе не думала. После родов, налившись телом, утратила девический облик, превратилась в молодую, конечно, но женщину. А когда отлучила дочек от груди, сразу похудела больше прежнего. Заострились черты милого нежно округлого лица, талия утончилась, а коса подросла, распушилась, стала ещё выпуклее на хрупкой спине. Коса эта, совсем не современная, тяготившая её в последних классах школы: так хотелось модную стрижку или хотя бы пучок, коса эта была любима Васей, он прежде глаз и всей её красоты, влюбился в пшеничную тяжесть, маятником качавшуюся при ходьбе. Ехал тогда за нею на хозяйской машине (в Армии освоил профессию, а теперь возил директора фабрики) и, не отрывая глаз, смотрел на её косу. А когда проехал и обернулся, увидел лицо.
Вася ждал полгода, до окончания Настей школы, женился, любя до муки, хотя был старше на четыре года и кое-что уже повидал в жизни. В такой короткой жизни!  И по его линии не повезло Насте с роднёй: парень был  детдомовский. Так после смерти брата она осталась, «как былинка в поле», о чём пелось в любимой маминой песне. И тут – Марина, Коленька!               
Но не кончились новогодние сюрпризы. Вчера она шла в ясли за детьми, и встретила посреди дороги Галкиного ухажёра Витьку Клёнова. Знала его по школе, не раз на линейке его прорабатывали. Не мог он жить спокойно: то отдубасил одноклассника в их пятом «Б» за то, что обижал девчонок, а тот был сыном секретаря горкома; то притащил на металлолом тяжеленные железные шары, отвинченные с перилец крыльца частного дома директора магазина;  то в десятом классе угнал учебный грузовичок, чтобы привезти из больницы старушку соседку…  Учительница литературы Наталья Сергеевна одна во всей школе любила и защищала Витьку Клёна, всем говорила, что он талантливый и «необузданно благородный», называла его «стихийным Робин Гудом», но её защита только всех смешила. Да, сочинения Виктор писал лучше многих, хотя иногда, как выразилась директриса, «вдохновенно завирался», но математика, физика, химия не удостаивались от ученика труда более чем на тройку, «трояк», «трындю», «удочку»… Он иногда вспыхивал от географии или биологии, выборочно интересовался историей (не переносил изучения материалов съездов), что делало его сносным учеником. Но поведение!..  Нет, на уроках он не шалил, дремал иногда, но учителей не донимал, а вот в свободное время   откалывал свои неординарные номера. Что делать? Мать – пьяница, отца нет. Трудный ребёнок.
И этот «трудный» остановил Настю на её пути, заглянул ей прямо в глаза своими карими, в промозглом холоде малоснежного января льющими тепло солнца, глазами, придержал за локоть и заговорил. Настя, зная о его отношениях с Рыжей, ответила на его «здравствуй» приветливо, ожидая вопросов о подруге, помня, что та хвалила парня, восхищалась желанием закончить университет, считала приятелем. Галка писала ей довольно часто, не обижаясь на её редкие ответы,  так что информация была. Но Виктор заговорил о другом.
— Ну что, Настя, пережила любовь к Василию? Освободилось сердце? Довольно уже. Живи.
— О чём вы, Клёнов? Какое вам дело?
— Я, Настенька, о своём. Я со школы тебя люблю, но ты другого выбрала. Подумай, я семь лет прождал. Скажешь, почему после гибели Василия молчал? Отвечу: первое – ни кола, ни двора, второе – мать, знаешь какая, на моей совести была, я один мужчина в семье. Вот, неделю назад похоронил её, горемыку мою. Учёбу, наконец, закончил – диплом получил. А тут и двор, и кол появились. Вот.
Он протянул Насте толстый журнал. «Наш современник» прочла она на обложке, открыла. На одной из первых страниц с фотографии серьёзно и строго смотрел Виктор. Настя онемела, заморгала удивлённо, прочла его имя, фамилию, коротенькую биографическую справку, где её поразили слова: «молодой талантливый писатель», «первый роман», «продолжение следует»…   
— Ой, Виктор, как это? Никто ничего не знал…
          — А что знать-то? Я сидел на озере и писал. Тут история моих предков описана. Потом ездил в областной наш центр, возил рукопись в писательскую организацию. Там понравилось. Они меня в Москву направили на совещание молодых писателей. Там заметили мой  роман, подписал договор… Печатают. Пришлось, конечно, подработать. Но вот гонорар получил за первую часть, кооперативную квартиру строю в городе. К весне обещают вселить. Там две комнаты, кухня, все удобства. Настя, детям там хорошо будет, поедем? Выходи за меня.
            Настя потеряла дар речи. Она стояла и смотрела на молодого человека, совсем чужого, загадочного своим скрытым ото всех талантом, плодотворным творчеством. Потом тяжело вздохнула, словно отряхнув странный сон, махнула рукой.
— Да ну тебя! – и пошла, опустив голову, в детский садик.
Её почему-то давили слёзы, лились сами собой. Чувство опустошённости, словно её обманули или обокрали, переполняло душу. Потом она справилась с этим настроением, увидела девочек, занялась сборами. А когда повела дочек домой, на том же месте увидела Виктора. Он стоял, переминаясь от холода с ноги на ногу, дышал в клетчатый шарф, и показался Насте совсем не чужим, каким-то даже зависимым от неё. Он, ничего не говоря, пристроился за ними и пошёл к их дому.
                5
Виктор, после отъезда Рыжей, ничего не знал о жизни Насти. Иногда, чаще всего в понедельник, он приезжал в Клинки, проведывал мать, обеспечивал её недельным запасом овощей и рыбы, которую она тут же спускала за самогонку. Электричка приходила в семь утра, и Виктор без четверти восемь уже стоял у ворот фабрики, прячась за толстым стволом вековой липы. Он видел Настю, провожал глазами до проходной, подходил к щелявому забору и смотрел ей в спину, следя за золотым маятником её косы, пока её видная фигурка не скрывалась в дверях фабрики. Он не расспрашивал о ней никого, да и не было рядом близких Насте людей.
На своей «службе» он писал, читал, думал, не позволяя себе мечтать ни о любимой, ни об успехе, ни о будущем. Его писательство требовало многих усилий: надо было изучить время, в которое жили герои первой части романа, потом восстановить,  понять, осмыслить современные события, прожитые и, словно омывшая живое вода, ушедшие в простор океана жизни. Он иногда поражался, что плохо помнит свои чувства в яркие исторические моменты. Нет, конечно, смерть Сталина поразила и его, не забыть чувство сиротства, страха за будущее… Но вот поведение людей, разговоры, виды города, погода – всё забылось, слилось в поток каждодневности, а роман требовал живых деталей, особенных штрихов правды того или иного момента. Вот ведь, на его отрезке  жизни  освоен космос, Гагарин всего на шесть лет его старше, космонавты видят Землю из неподвластных взгляду  высот, а уже пришлось подновлять и эти знания: время полёта первого космонавта, продолжительность его космического путешествия… Вспоминать своё ощущение причастности к вселенной, свои и чужие разговоры. Виктор работал, погружаясь в дело с головой, захлёбываясь кипучими потоками мыслей и чувств, волнуясь до дрожи, обмирая, ликуя и  цепенея от горечи, радостей и превратностей судеб  своих героев. Он проживал чужие жизни так, словно входил в водоворот и не знал, выйдет ли. Но, во всё время творческого «запоя», он не переставал в минуты отрешения от процесса писания думать о Насте. Даже не думать, а воссоздавать в памяти её лицо, походку, покачивание косы…
Теперь он шёл за нею, за её девочками, молчал и ждал с ознобным ощущением мороза в теле и душе, что же будет дальше. Он не понял её обидчивой  отмашки, её сгорбленности от его слов, её молчаливого побега от него. «Нет? – думал он, – это значит «нет»? Я ей неприятен? Противен? Или что-то Рыжая сказала? Они же подруги.  Не хочет меня знать или знает что-то плохое? Помнит по школе? Или боится, что я к алкоголю потянусь, про материнский порок думает, про наследственность?..» Виктор стыдился этого своего молчаливого преследования, но не мог уйти. И вот, пройдя полпути, Настя завернула за угол, и он увидел, что она придержала шаг и оглянулась на него. Радость залила душу: «Ждёт! Проверяет, тут ли я!» Он догнал их, пошёл рядом. Возле калитки Настя остановилась. Помолчала минутку, глядя в его глаза, ловя их преданный ласковый блеск, тихо спросила:
— Хочешь зайти? ( Он кивнул)  Заходи, сам всё увидишь.
Она сказала это сурово, горько, пошла впереди, впустила его в тёмные сени их маленького старого Лазарева домика. В небольшой тесной передней дети долго копошились, снимая пальтишки, разуваясь, а Настя и Виктор, повесив одежду на вешалку, стояли молча, смотрели друг на друга, и Виктор чувствовал, что она разглядывает его, присматривается, почти не скрывая интереса.               
Когда Виктор вошёл в горницу, то, действительно, сразу всё увидел, понял, оценил. Занавеска на проёме двери в спальню была отодвинута, и там,  на поднятых горкой подушках, желтело лицо Аграфены Ивановны. Запах болезни витал в доме. Больная ответила на приветствие гостя  слабым невнятным голосом «зда-асти».
— Ну, вот, жених мой негаданный, видишь? Приданое у меня большое! Не утащишь.  Берёшь?
— Беру.
          — Э-э-э…  Брось ты. Посмотри: две девочки у меня, мать инвалид. Ладно, разговор окончен. Видно, ты или  безответственный, или так, фантазёр наивный. Садись, чаем напою, согреемся все. Дети, мойте руки! Мама как ты? Поухаживать за тобой? Давай. Виктор, пройди  в кухню за девчатами, руки мой, там почаёвничаем.
Он прошёл в маленькую квадратную кухоньку, зажёг, недавно проведённый в Клинках, газ, наполнил и поставил на огонь чайник. Девочки не сводили с него глаз, помыв ручки, сели на табуретки у стола. Виктор подошёл к окошку, выглянул в запорошенный снегом голый сад. За спиной он услышал явственный детский шёпот: «А может, это папа?». Он оглянулся. Шептала пухленькая, красивая как Настя. А  худышка, сжав губы в ниточку и нахмурив бледный лобик, упорно и резко отрицательно покачала головой. Марочка сразу запала ему в сердце. 
Настя разлила чай, достав из комода нарядные чашки, нарезала булку, плавленый сырок, насыпала сушек – мелких хрустких бараночек. Виктор заметил, что она голодна, оценил скудость ужина. Настя спросила у детей, хорошо ли они поели в садике.
— Я всё покушала, – похвалилась Марочка, – а Зоя оставила макароны. Сима Сима мне их отдала.
Зоя опустила голову, вздохнула. Но Настя ничего ей не сказала, только взглянула осуждающе. Дети отправились поговорить с бабушкой, которая ждала их ежевечерне с нетерпением. Скоро из спальни донеслось их воркование, а Виктор и Настя сидели друг против друга, молчали, глядя глаза в глаза. Наконец, Настя произнесла:
— Ну?
          — Настя, ты меня, видно, помнишь хулиганом, троечником, этаким отрицательным типом, на которого нельзя понадеяться в жизни. Я понимаю тебя. Но в школе мне было скучно, возмущала всякая несправедливость, хотелось перестроить мир, переделать людей…  Глупости, конечно, но теперь ведь нашлась такая возможность. Когда пишешь, создаёшь  человека и общество таким, каким хотел бы видеть, даёшь волю фантазии, ломаешь неправду…  Я нашёл себя, теперь надо реализоваться. Мне нужна семья, человек, любимый человек, рядом. А люблю я тебя – это годами проверено. Не спеши меня отвергать, присмотрись, подумай. Мне твоя семья не   помеха, я буду помогать, чем надо, работать изо всех сил. Только бы ты была со мной.
— Витя, ты красивый, умный. Ещё какой умный! Я понимаю, что и человек ты хороший: армию отслужил, высшее образование получил, дело своё нашёл, мать досмотрел. Не пьёшь, не болтаешься с компаниями. Всё при тебе. Но при чём тут я? Как мне набраться нахальства и воспользоваться твоей добротой? Вот, реально, мама из дома никуда не поедет,  это раз, второе – детям нужен садик, мне работа. Ну, и как ты рассудишь?
— Мы подумаем вместе. Если ты согласишься на моё предложение, я уверен, решение найдётся. Ладно, дорогая, у меня вот-вот последняя электричка, пойду. А ты молчи, не решай сгоряча, думай. Но знай, я этого очень хочу, я мечтаю о тебе.
Он ушёл в наплывшую темноту вечера, сухая метель занавесила его силуэт в окошке. Девочки играли в своей спаленке, а Настя, словно оцепенела, приблизив лицо к стеклу.
— А-астя! – раздался мамин зов.
Настя пошла к матери. Та смотрела на неё пронзительными, ещё сохранявшими синеву глазами.
— А-аскажи мне. То-о это бы-ы  у на-ас?
Настя обрадовалась возможности поговорить, излить свои сомненья, волнение души. Она рассказала всё по порядку, подробно вспомнила каждое слово своё и Витино, убеждая и себя и маму в невозможности принять предложение парня.
— А-астя, выхо-оти. Не бо-ося. Я туу ота-анусь. Пусти-им сем-мю какую-то на ква-ати-уу за у-хоод.
— Мама, ты что? Кто за тобой так поухаживает, как я? Семью пустить на квартиру можно, но бросить тебя? Да я жить не смогу!
— А я моу жи-ить, е–ли ты п-поподаишь?
— Ничего я не пропадаю. Ращу детей. Ты в войну и после войны не пропала одна с двоими? И я не пропаду, смогу.
          Но Аграфена Ивановна умоляла её всеми способами, на которые ещё была способна: скупым жестом левой руки, взглядом, невнятными словами, интонациями голоса. Она даже стала лучше выговаривать слова,  трудясь, вкладывая в этот разговор все свои силы, все чувства. Настя понимала её, жалела и в то же время думала: «Жалко маму. Жалко, а любви к ней нет. Как это? Нет любви и всё. Долг, жалость, желание добра…  Но где же любовь, чувство, которое делает сладкими жертвы? Нет, как нет. Или я урод, неполноценная? Мужа любила, а мать нет. А мама меня любит. Как я – Марочку. Но ведь и Зою я не люблю, своё дитя, а как чужое. Всё для неё делаю по долгу, по справедливости, но не по любви. Как же это тяжко!  Наверно, любя всё легче пережить…» Она не позволяла себе думать о Викторе, боялась даже наедине с собой вспоминать их разговор, но помимо её воли перед глазами стояло его лицо: красивое цыганистое, озарённое карими глазами с точками янтаря на радужке, с выражением доброй, ласкающей нежности. Она словно купалась в его восхищении ею, омывала раны одиночества в живом потоке любви.
          Под утро, после изнуряющей волнением бессонницы, Настя подумала ясно и просто: «А, будь, что будет. Попытаюсь». И крепко уснула на оставшийся час до звонка будильника.
   
                6
Виктор не хотел ждать ни дня, приехал в свой выходной понедельник и снова попросил её выйти за него. Настя уже не так решительно отказала, объясняя, что не может  всю жизнь быть кому-то  обязанной. Но в этот раз они долго разговаривали за вечерним чаем, после ужина Витиной свежей рыбкой прямо со сковороды, после устройства на хранение овощей. В третий раз Виктор привёз тонкое золотистое колечко с мелким белым камешком в сердечке. Такое красивое колечко Насте не встречалось в отделе бижутерии. Оказалось, оно и вправду  золотое, да ещё и с бриллиантиком. Настя приняла колечко, оно пришлось впору и очень шло её маленькой нежной руке. Она долго глядела в слезинку камня, а потом просто и твёрдо ответила: «Я согласна, Витя». Когда они приникли друг к другу, стало ясно, что успело появиться между ними то притягательное желание соединиться, слиться друг с другом, как сливаются тяжёлые и холодные капли ртути в одну, проявляя в себе способность к движению и наличию цели. Любовь, заразительным потоком перешла из души в душу,               отогрела и воспламенила, замёрзшую было, наполнила новой жизненной энергией. Они подали заявление в ЗАГС, регистрация была назначена на первое марта.
Свадьба Клёновых была более чем скромной. Двое свидетелей: молодая швея с фабрики, Настина сменщица Катя, и товарищ Вити, младший брат Рыжей Володя. Посидели в кафе, где Вовка не утерпел, брякнул: «Я думал, Клён, на сеструхе женишься, породнимся…», на что Катя резонно заметила: «Неисповедимы пути Господни». Катя пошла в домик Насти, сменила соседку у постели больной, осталась ночевать, покормив и уложив девочек, а молодые пошли ночевать в квартиру Виктора. Настя вошла в сад из букетов, заставивших все возможные плоскости, правда, это были не роскошные цветы, а ветки сосны, сухие душистые травы, еловые лапы с шишками… Аромат леса, чистое почти пустое помещение, украшенное новыми кисейными занавесками. 
Так сложилось, что супруги ждали свиданий, а жили врозь. Дом в Верске строился медленно, нашлись нарушения в проекте, потом панельный завод подвёл с блоками. Виктор не мог решить вопрос с работой из-за отсутствия прописки, поэтому жил, работал по-прежнему на озере, много писал, состоял при редакции областной газеты внештатным сотрудником. Зарабатывал неплохо, пришёл и гонорар за вторую часть романа, которую решили положить на сберкнижку для обустройства новой квартиры.
Сестры Виктора претендовали на части материнской квартиры, особенно Татьяна, средняя. У неё не сложилось с мужем, детей не было, и она приехала в Клинки и поселилась на своём прежнем месте: в родительской комнате. Виктор помог ей оформить документы на эту комнату, выплатив часть своего гонорара старшей сестре Ольге в счёт её доли. Сам он подписал отказ от своей части. Татьяна была ему так благодарна, что готова была сделать всё, что возможно. Она предлагала помощь Насте по уходу за мамой после отъезда в Верск, часто оставалась с девочками, подружилась с Аграфеной Ивановной. В общем, в семью вошёл родной, близкий человек и у Насти, после отъезда Рыжей, наконец, появилась новая подруга. Всё бы хорошо, но затянувшаяся стройка с одной стороны откладывала разлуку с мамой, непростое решение проблемы, с другой стороны, не давала развиваться семье, держала всех в напряжённом ожидании. Тяготила неопределённость.

                ПРИТЧА   О  СИЛАЧЕ
                (Антирепка)               
— Боже, Творец наших судеб, мне объясни, для чего ты,  долгим  пытая терпеньем, милых мне и подзащитных вверг в испытание это?
Ангел коленопреклонно молит ответа у Бога, глядя в премудрые очи взглядом, исполненным муки.
Небо сияет лазурью, радуги арками встали ровно одна за другою, девять цветных полукружий, свет изливают волшебный.  Арфы невидимой струны ветер, чуть вея, приводит лёгким касаньем в движенье, льётся мелодия плавно, негой исполнены звуки. Молвит Творец:
— Слушай, чадо, притчу о наисильнейшем. Сам, этой притче согласно, сделаешь вывод, надеюсь, верный из отчего слова. Слушайте все.
И замолкло даже дыхание ветра. Речь полилась в наущенье всем, окружившим Владыку.
— Было в одном государстве празднество каждой весною нового пятилетья, с пиром роскошным, с гуляньем,  с танцами, пеньем и с целью сильным померяться силой. Приз же давался ценнейший: право на выбор невесты из государева рода, власть в государевом войске на пятилетье, понятно, и награжденье поместьем рядом с царёвым уделом. Юноши силу копили, в играх себя развивали, их наставляли умело, подвиг свершившие ране. Вот и прошло пятилетье. Новые выросли силы, новых героев встречает на испытаньях община. Льются бодрящие звуки музыки маршей военных, машут невесты цветами, и возвещают герольды списки стремящихся к славе.
        Первое соревнованье – бег по огромному кругу в воинском снаряженье, с вооруженьем обычным. После соревнованья выбраны десять быстрейших для продолжения игрищ. Далее сил приложенье двигало с камнем телеги: кто наибольшую сдвинет и за ворота укатит. Это соревнованье выявило, что двое самых выносливых, сильных только и остаются для завершения дела. Толпы кричали им: «Слава! Пусть побеждает сильнейший! Дай ему, Боже, успеха!» и имена называли Орта и Герма Нимеев – братьев по силе и крови. Третьим из всех испытаний было такое: им в руки дали щиты золотые весом, поболе их веса. А на щиты, как на блюда, стали слагать по предмету равному весом. Кто больше выдержит вес, тот сильнее. Стали, как статуи братья, держат щиты, неподвижно, только по голени ноги в землю ушли, утопая. Вот по колени, по бедра… Вот закопались по пояс. Как тут понять, кто сильнее, если их руки ложатся с грузом на ровную землю?
Царь, усмехнулся и молвил:
— Надо в соревнованьях  нам поменять их условья. Силу они доказали. Нет никого, кто Нимеев был бы в общине сильнее. Но и для сильного тяжко быть не в бою терпеливым. Пусть  Орт и Герм встанут рядом и простоят с грузом тяжким, сколько сумеют, не движась. 
Вот и стоят до рассвета братья, как  истуканы. Словно из камня  застыли  их и фигуры, и лица. И не расходятся люди, ставят на братьев монеты, ждут разрешения спора, ждут и решения судеб. Ждут им подвластные вои, кто командиром их станет? Орт ли спокойный и властный, неколебимый в решеньях или порывистый, пылкий, скорый на гнев, Герм Нимеев? Ждёт государь многомудрый, кто  возглавлять будет войско в будущее пятилетье? Ждёт и красавица Лана, кто её жизни избранник? С кем сочетается браком из несравненных Нимеев? С тем, кто суров, но надёжен, с Ортом, робеющим рядом в танце, в беседе неспешной? Или же с Гермом горячим, столько сердец погубившим, столько ей взглядов дарившим? Ждёт и трепещет, и молит Бога о помощи в жизни.
Вот уже солнце восходит, луч посылает горячий на закипевшую цветом, полную радости землю. Люди устало и нервно ждут хоть малейшего сдвига в длительном испытанье. Тут из-за облака камнем голубь стал падать на землю. Ястреб устроил охоту на молодую голубку, та увернулась, и снова хищник за ней устремился. Видя голубки усталость, начал охотник кругами по небу плавать и целить клювом в трепещущий ворох белых, сияющих перьев. Крыльям усталым давая передохнуть хоть мгновенье, села несчастная птица прямо на щит брата Орта. Тот закачался. И выдох стоном прошёл над толпою, гулом толпа отозвалась на истомлённость терпенья. Но устоял терпеливый, птица ж в испуге взлетела. Тут и настиг её хищник  и, уцепившись когтями в нежное мягкое тело, быстро умчался с добычей. Только, по воздуху  рея, тихо перо опускалось, белое,  словно барашек пены на гребне волнистом. Медленно падало, плавно, то поднимаясь, то снова вниз устремляясь неспешно, будто скользя и танцуя. Но, наконец, опустилось прямо на щит брата Герма. Пёрышко, легче дыханья, тоньше полоски бумаги пало на тяжестей гору. Герм, поражённый  как громом, рухнул без звука на землю.         
Притча окончена, чада. Каждый ли знает терпенью собственному пределы? Вот все и молятся Богу, вот он и тем помогает, кто его милости ищет. Ангел, меня вопрошавший, знай, что тебя я услышал. Милостью я награждаю тех, за которых ты просишь.
                7 
Девочкам пришла пора идти в первый класс в клинковскую среднюю школу. Учительница, молодая выпускница педучилища,  немного растерялась: сёстры-двойняшки, а такие разные. Тамара  Борихина – рослая, сильная, плотного телосложения и по характеру, сразу видно, напористая, уверенная в себе, а Зоя – мелкая, слабенькая, замкнутая…  Посадить их вместе? Но куда? Зое, по всем правилам нужна первая парта, а Тамаре – последняя. Думала-думала Лидия Васильевна да и посадила их вместе в серединку: в среднем ряду Зою справа ближе к окошку, а Томочку – слева. Учительница, следуя педагогическим правилам, стремилась к тому, чтобы Зоино место было достаточно освещено, а Зоя сразу прониклась к ней симпатией потому, что мечтала сесть именно так, чтобы видеть крону молодой берёзки, на которой щебетала стайка юных воробьёв, а вскоре пожаловали из леса синички. Но наблюдение за птичками не отвлекало Зою от учёбы, и скоро она удивила всех. Марочка училась неплохо, средненько, как говорила  Лидия Васильевна, а Зоя всё делала отлично. Сосредоточенно, упорно, охотно она выводила палочки и крючочки, тихо и бегло читала, сливая слоги в слова и даже передавая логику фразы. Особенно отличилась она в рисовании и на уроках труда. К Новому году дети клеили ёлочные украшения, так Зоины были как фабричные, но с замечательными выдумками. Так на разноцветную цепь она придумала посадить маленьких фольговых бабочек, в бумажные сеточки  поместила крашенные сосновые шишки,  а её картонный домик был сказочным и таинственным, потому что крыша его была устлана сухим мхом, а в окошке огоньком светилась золотая стеклянная бусинка.
Зоя полюбила школу, учительницу, уроки. Она только не любила перемены, когда после мелодичной трели звонка потоком, разрушившим плотину, нарастал  гул, состоящий из ора и топота. Хлопали двери, нёсся смех и визг. В классе тоже дети подскакивали, начинали кричать, толкаться, рваться к дверям. Зоя сразу замирала, втягивала голову в плечи и даже прикрывала глаза. Приходилось выйти из класса, посетить гадкий,            открытый всем взорам выстроившейся очереди, туалет, брести бочком, прижимаясь к стенке, по коридору к своему классу. Только большая перемена была сносной: их водили строем в столовую.
Марочка всё воспринимала с точностью до наоборот: еле высиживала урок, неслась с воплем в коридор, расталкивала девочек в туалете, а то и писала на пол в постоянную лужу на каменных плитах. Она носилась, прыгала, толкалась, дразнила и дёргала за косы подружек, которые, впрочем, не обижались на неё, а отвечали тем же. Это называлось «мы играемся» и не преследовалось законом школы.
Дома сёстры тоже были разными: Зоя перекусит и – за уроки, а Марочка поест плотненько и – гулять. Мама придёт с работы, проверит уроки. У Зои всё готово, а сестрица и не бралась ещё за тетрадки. Вот и сидит мама с Тамарой, а поругивает Зою: почему не уговорила Марочку выполнить задание? Зоя молчит, опустит голову, «набычится», как говорит мама. Только бабушка с кровати мычит что-то своё, защитительное, но мама сердится, не столько на Зою, сколько на свою усталость и вечную занятость.
А по выходным мама уезжает к новому папе Вите. Марочка его так и зовёт «папа», балуется с ним, просит подкинуть, покружить, покатать на плечах. И Виктор её любит, это сразу видно. А Зоя не зовёт его никак, не смотрит даже в его сторону, на вопросы отвечает чуть слышно, односложно: «да», «нет». И Виктор перестал её замечать, старался не затрагивать
По пятницам, вечерами они обычно гуляли все вместе. Ходили на горку, взяв санки, в кинотеатр на комедию, однажды, на концерт цирковых артистов. Этот концерт поразил Зою. Там люди делали невозможное: перегибались, прыгали, крутясь в воздухе, жонглировали, ходили по канату… В  полный трепет её привели фокусы, до тихого восторженного повизгивания довели трюки дрессированных  животных. По дороге домой она впервые, пожалуй, обратилась к Виктору: «Скажите мне, а как они так могут, эти циркачи?»  Он серьёзно ответил: «Человек, если захочет, многое может. Они упорно тренируются, каждый день, вот и добиваются успеха». Зоя назавтра взяла два яблока и начала их подкидывать, когда никто на неё не смотрел. Через две недели прибавила третий фрукт. А на Восьмое марта в классе показала такой прекрасный номер, что её пригласили выступить в школьном концерте на сцене в актовом зале. Учительница принесла ей свою кружевную накидку, завязала    огромный бант, и под музыку на пластинке Зоя выступила перед всей школой. Выступила блестяще, но на поклон выйти отказалась. За ней укрепилось прозвище «циркачка», но это не прибавило ей любви ни в классе, ни дома, потому что девочки, и особенно сестра, завидовали ей, этой «страшненькой», неприметной девчонке.
                *    *    *
В конце марта, двадцать седьмого, погиб Гагарин. Страна оплакивала героя космоса с искренней печалью, не верилось в его смерть. По школе ходило множество второклассников по имени Юра, названных в честь героя. Один такой мальчик со школьного концерта заприметил юную жонглёршу. Она показалась ему красавицей, он на переменах подходил к её классу и смотрел на неё. Марочка рассказала с насмешкой об этом дома. Она показывала на Зою пальцем и, хохоча, дразнила её: «Невеста-невеста из чёрствого теста!», ехидство вдохновило её на что-то напоминающее стишок. Зоя молчала-молчала, а потом повернулась и раздетая выскочила на улицу. Настя её еле догнала, укутала в прихваченную свою шубейку, почти притащила в дом. Марочке же мягко попеняла: «Ну что ты, доченька, не надо дразнить сестричку. Это нехорошо». Марочка надулась, весь вечер злилась на маму, а Зою больно ущипнула за бок.
На фабрике стали раздавать участки земли под сады-огороды. Шесть соток можно было получить в том самом овраге за Капищевским домом. Частью это был склон большого пологого холма, частью – его плоская вершина. Тянули жребий. Настя тоже записалась, хотя не видела никакой возможности заниматься землёй. Виктор же, подумав, рассудил: «Огород, конечно, требует работы каждый год, а сад – один раз посадим и на много лет. Фрукты будут, ягоды на кустах…  А  когда переезжать станем, продадим».
 Насте достался хороший чуть покатый пласт земли на начале спуска. У питомника фабрика закупила посадочный материал, сколько кому чего надо: сортовые яблоньки, груши, косточковые, кустарники, усы клубники. В апреле посадили сад. Натрудились, утомились, спасибо, братья Капищевы помогли, благо, рядом с домом. Но Настя радовалась: теперь дети смогут дышать хорошим воздухом, не болтаться в грязном дворе, попробуют еды с грядки, потому что посеяла и морковь, и свеклу, и травки-приправки, огурчики, помидорную рассаду, редис и горошек. В саду заселились четыре яблони, две груши, по две сливы и вишни, пять кустов чёрной и три красной смородины, два крыжовника и какая-то неизвестная ирга, два её гибких прута. Провели водопроводные трубы, за которые пришлось заплатить. Но как же без воды? Необходима была хоть какая-то крыша от дождя, место, где прятать рабочие инструменты.      
На воротах появилось объявление о продаже железнодорожных контейнеров. Настя подала заявку, и скоро Виктор красил в зелёный цвет пятнистые от зачищенной ржавчины железные бока. Он поставил два столбика, протянул к ним жерди от крыши, накрыл шифером. Получился навес, под которым был выставлен дощатый стол и построена скамья. В первый год Настя посеяла цветную фасоль, которая увила заднюю стенку, обозначенную колышками, а осенью посадила вьющееся растение каприфоль, купленное на рынке.               
 В это первое садовое лето им уже было хорошо и радостно от работы на своей земле, от общего дела, от этой сладостной усталости в конце, проведённого на воздухе, дня. Одно мучило Настю: мама оставалась одна, приходилось прерывать дела и бежать проведывать её, подавать судно, кормить… За три последних года впервые выпал летний отпуск, так что не только в выходные вместе с Витей, но и в будни с дочками Настя ходила на участок, благо, недалеко. Скоро начали радовать и первые собственные плоды: зелень, редиска, лук… Цвели все пять тюльпанов, ромашки, душистый табак… Всё-всё росло и цвело, что посеяли и посадили. Марочка, соскучившись, бегала по участкам соседей, приносила то конфету, то печенье, а Зоя не покидала границ их земли. Она подолгу следила за букашками: как строем ходят муравьи, как пчела собирает мёд, а оса грызёт, скребёт деревяшку. Скоро она знала,  какие птички прилетают не по их названиям, а по облику. Ей стали понятны привычки насекомых, кто живёт в земле, кто в траве, кто ползает, прыгает или летает. Она сообщала дома бабуле: «У клубнички был вчера один цветочек, а сегодня уже два! Маленький огурчик завёлся! Помидор зацвёл!» Аграфена Ивановна  радовалась за внучку: та посвежела, повеселела.    
Настя, ни разу не бывавшая в Ленинграде (впрочем, она нигде не бывала), удивлялась, что теперь вот переписывается с двумя адресатами, которые оба из этого замечательного города. Галка Рыжая писала редко, но всегда под настроение, а потому письма её были длинными, переполненными всякими чувствами, не очень понятными событиями, описаниями незнакомых Насте людей. Она читала сбивчивую вязь знакомого почерка, и тревожная зависть наполняла её:  вот ведь бывает такая интересная, полная происшествий жизнь, без нудных каждодневных забот и обязанностей, с возможностью проявлять своеволие, прислушиваться к своим желаниям и настроениям! «Это – свобода, – думала Настя, – а я, как в клетке. Хотя и любимый муж рядом, и дети, но уже никогда-никогда я не смогу делать, что хочу, а буду делать, что надо, что должна. Ну, может быть, не никогда…  А очень-очень нескоро…»  Письма подруги вызывали в ней горечь, жалость к себе, но и увлекали какими-то несбыточными, невозможными мечтами. «Вот подрастут дети, придумают чудесное лекарство для мамы, Витя станет знаменитым и богатым…  Мы поедем к морю. Там я буду ходить по вечерам на балы и концерты в  красивых платьях…  Все будут говорить, что я красивая, мужчины станут ухаживать за мной. Но я всем отвечу, что люблю мужа, одного его…» Эти мечты наплывали, когда она полола грядки, когда рыхлила землю или таскала воду для полива.
Марина писала часто, раз в две недели, коротко, но ёмко. Как Коленька закончил первый класс, как отдыхает в школьном лагере,  как научился кататься на двухколёсном велосипеде. Она сообщала о своих делах, но никогда ни на что не жаловалась, хотя Настя с Грушей  понимали, что материально ей приходится туго, оттого и работает на двух работах, оттого и не может приехать к ним. 
Получая письмо от Марины, Настя ненадолго забывала о своих мечтах и фантазиях. Она наполнялась решимостью, энергией, какой-то деловой радостью. Начинали спориться дела, возникали вполне решаемые цели: засолить огурчики, закрыть банки с помидорами, сшить девчатам нарукавники, вымыть окна…  А вдруг Марина с Колей смогут приехать? Послать им денег на билеты они пока не могли, но думали об этом. Как же не думать, если мама вдруг тяжело вздыхала  и невнятно жаловалась: «Ох, не доживу до внука!..»
                *    *    *
В январе Настя сделала аборт. Так тяжело далось это, так мучительно! Виктор отговаривал, убеждал, просил не идти на такой грех, и эти его уговоры ещё больше терзали Настю, делали её единственно ответственной за своё решение. А какое тут решение?  Просто нет другого выхода и всё. Тяжёлое каменное одиночество навалилось на душу Насти, больно было думать, дышать, жить. Она ничего не сказала матери, но та видела, что с дочкой что-то творится, и больная старушка тоже страдала и тоже прятала свои чувства. Методы избавления от плода были варварски жестокими: без наркоза, грубо, насмешливо, с явным оттенком унизительного презрения и осуждения. Врачиха Коновалова похохатывала: «Терпи, коза, а то мамой будешь!»               
Настю поразили товарки по палате. Одна совсем молоденькая с первой «нагулянной» беременностью, которая сначала плакала навзрыд, а потом, после всего, хохотала над шутками соседок.  Другая женщина была по возрасту такой, как и Настя, у неё был сын пяти лет, муж  пил, потому и решила: «Нечего с таким детей разводить». Третья, лет сорока, делала это в девятнадцатый раз! У Насти ужас прошёл морозом по коже. Господи, что же это такое? Дама была явно гулящей, бездетной, жила одним днём. Она-то и рассказывала всякие скабрёзные истории, не стеснялась пульнуть матерком, выходила покурить в конец коридора, откуда её гоняли медсёстры ещё и потому, что напротив, через двор и шоссе, стояла пивная, откуда вываливались подвыпившие мужички и подолгу глазели на окна гинекологии.
Нервное напряжение сказалось на здоровье Насти. Она долго болела, температурила по вечерам, еле поднималась утром, но заняться собой было некогда. В это тяжёлое время у неё вдруг объявилась помощница: дочка Зоя, которая и раньше проводила около бабули много свободного времени, которая одна только и понимала до тонкости невнятный лепет больной. Теперь она научилась кормить и обихаживать бабушку, в свои восемь лет осторожно и внимательно пользовалась газовой плитой, разогревала еду себе, сестре и бабуле, наливала больной в эмалированную мисочку суп, кормила её, присев на край кровати. Смогла и судно подложить, упершись ручонками в бабулин бок, животом продвигала пластмассовую ёмкость на место. Без всяких просьб со стороны матери, Зоя стала помогать по дому: мыла посуду, вытирала пыль, поливала цветы, подметала и мыла полы. Настя как-то спросила: «Зоя, где ты научилась так хорошо всё делать?» Девочка опустила глаза и ответила: «У тебя, мама», а Мара добавила с завистливой ехидцей: «В школе её захвалили – лучше всех дежурит!» Настя догадывалась, что бабушка как-то направила Зою на это отношение к домашним делам, удивлялась и радовалась облегчению в жизни, но какая-то досада ютилась в душе. Было странное чувство, будто чужая девочка оказалась лучше её родной дочери, и не её, а чья-то заслуга в том, что это произошло. Было стыдно этих чувств,  жалость к ребёнку, недополучавшему любовь, ещё более отдаляла от дочки. А Марочку она любила самозабвенно, любовалась ею, восхищалась каждым словом и движением. Иногда думала: «Видит ли Зоя неравное отношение, понимает ли, завидует?..»  Но, казалось, не замечает. Не было у неё ревности к сестре, она её любила и баловала, как и все остальные. Зою любила Татьяна, сестра Виктора, но любила как-то не как ребёнка, а как подругу или сестру – на равных.
Квартира в Верске отодвигалась по срокам строительства на неопределённое время, жизнь с мужем врозь, инвалидность матери, своё нездоровье – всё это было совсем непохоже на зарождавшуюся в мечтах сказку. Это была горькая правда жизни, иногда слишком горькая. И Настя время от времени впадала в состояние уныния и безнадёжности,  когда, проснувшись утром, думала: «Вот и опять проснулась. Снова вся эта  тягомотина. Боже, как всё надоело!»
                8
После окончания театрального училища Вика Рымарева приехала в Верск работать в театре кукол. Она надеялась встретить там своего приятеля Олега, но он перешёл в театр драмы, и она вошла в совсем незнакомый коллектив. Поначалу ей доставались небольшие рольки, две старухи артистки, не имевшие специального образования, но в своё время буквально создавшие театр, завистливо влюбились в неё, видя компетентность и талант молодой  «актрисульки». Старшая Валентина была сутулой и длиннорукой страшидлой, она всегда ходила в штанах, хотя мода требовала пышных  юбок, под которыми шуршали накрахмаленные подъюбники. Волосы, побитые сединой, висели у неё по сторонам лица сосульками, от неё странно пахло: не дурно, а как-то приторно затхло, как от сенной трухи. Голос у неё, как у многих представителей жанра, был резким, крикливым, походка вихлючая. В общем, Вика сразу подумала: «Истинная баба Яга». Та, что казалась помоложе, Муся, худая, как щепка, на тоненьких ходульках, тоже носила штаны, которые брюками назвать было сложно из-за их постоянной помятости, хотя и принадлежность к этому роду одежды подчёркивал грубый, почти солдатский ремень. Муся была писклявая, вертлявая, ехидная. И Вика про себя окрестила её кикиморой. Потом Вика узнала, что ошиблась: старшей была Муся-кикимора, на целых пять лет, а Вале было сорок девять. Была ещё толстая флегматичная Фира Хорхина, с великолепным густым басом, с густыми мужскими бровями. Мужчина был единственный – Стёпа Редькин – маленький, словно вылепленный из пластилина, так он весь плыл, изгибался, облеплялся вокруг предметов. Он говорил то густым баритоном, то фальцетом и всегда непонятно о чём. «Не театр, обезьянник какой-то! Надо отсюда выбираться!» – ужаснулась поначалу Вика. Но через пару месяцев всё оказалось не таким плохим и страшным, зато более скучным. Валя и Муся оказались добрейшими растяпами, обратившими  свою ревность в поклонение перед Викой и окружавшими её занудными заботами, Фира, самая богатенькая среди актёров за счёт её благоустроенных родителей, щедро делилась гостинцами, давала в долг деньжат, а Стёпа был просто душкой, ласковым, липучим, но безобидным романтиком. Теперь уже Вика думала: «Это болото! Оно засосёт, не успеешь опомниться! Надо выбираться!» Поселилась она у любимой своей бабушки в спаленке двухкомнатной квартиры.               
Всё переменилось в одночасье: городские власти выделили театру кукол одну квартиру, которую предназначили для режиссёра. Фактически, режиссёра не было. Труппа существовала сама собой, руководила всем Валя: подбирала репертуар, рисовала кукол и отдавала в цех (там работали две старушки, обе Ивановны), следила за их изготовлением, расписывала декорации, срисованные из книжек. Теперь был приглашён профессиональный режиссёр. Прослышали, что он развёлся с первой женой, а теперь едет к ним с молодой новой. Всех объял трепет, каждого свой. Вика возликовала: наконец-то что-то сдвинется с гиблого места.  Фира объявила: «Всё. Каюк. Вышвырнет он меня, слишком тесню вам за ширмой. Надо папе  сказать, чтоб местечко  подыскал, не в гардероб же идти». Муся собралась на пенсию: «Даст же он мне полгода доработать? Не в Америке ж мы живём!». Валя решила, что уйдёт в цех. «Не смогу без театра. У меня же с ним вся жизнь связана, больше ничего и нет». Не волновался Стёпа. Он был хорошим, востребованным артистом, довольно молодым: не было и тридцати пяти. Режиссёр должен был приехать сначала посмотреть театр и квартиру, чтобы потом решить свои дела. Фамилия у него была, как по заказу, Кукловский.               
Герман Михайлович был сухощав, носат, с чёрными глазами и смоляным венчиком вокруг блестящей смуглой лысины. Он вежливо и сухо поздоровался с коллективом и, сев в пятом ряду, попросил сыграть кусочек спектакля, который готовили на вечер. После просмотра, который логично завершился окончанием второй картины, режиссёр без комментариев поблагодарил всех так же сухо и ушёл с сопровождавшим его чиновником.
На другой день чиновник пришёл в театр к началу репетиции и сообщил, что режиссёр берёт театр, но  предупреждает, что ему придётся расстаться со многими артистами. Прогнозы оправдались: он не хотел оставлять старух и Фиру. Вика сама не ожидала от себя такого, она плакала навзрыд, закрывшись дома у себя в спальне, ничего не объяснив бабушке, которая билась в дверь и просила открыть. Потом, конечно, бабушка узнала, в чём дело, очень удивилась и, гладя внучку по волосам, тихо напевала ей: «Ты моя добрая, ты моя нежная, ты моя куколка…»
                *    *    *
 В День театра городское управление культуры решило устроить праздник, объединив два коллектива в зале и на сцене драмтеатра. Готовились спешно, слишком спонтанным было мероприятие, но требования к нему оставались высокими, так как продавались билеты для публики и ожидалось много приглашённых от властей города. Программа театра кукол строилась на теме «отцы и дети», так они решили на совете. Сценарий писали коллективно и тут же репетировали готовые куски действия. В моду уже входил «живой план», когда артист открыто вёл куклу на глазах у зрителей, надев чёрный костюм, сливающийся с чёрным же задником. У них ещё не было спектаклей такого типа, но на «капустник» они решили вынести это новшество. Публика принимала их работу заворожённо, радостно, аплодисменты огромного зала, непривычные для слуха «кукольников», потрясали их. Валя заплакала: «Видала, Мусик, какие проводы нам устроили? Теперь и помереть можно».
Программа драмы обличала стиляг, утрировала моду золотой молодёжи, высмеивала избалованность и поклонение загранице, издевалась над  мещанскими идеалами. Артисты играли великолепно, и порой казалось, что примерить на себя всё это недозволенно сверхмодное, покрасоваться в причёсках «кок» и «конский хвост» доставляет им истинное наслаждение. Они, и вправду, выглядели красиво, броско в таком антураже, привлекательно вставляли в речь то или иное иностранное словцо… Вика увидела на сцене Олега, давнего знакомого, бывшего «кукольника», который довольно много был занят в программе и, как она знала, в репертуаре театра. Теперь он, рассмотрев на рентгеновском снимке бороздки музыкальной записи, ставил «кости» на проигрыватель и отплясывал с партнёршей рок-н-ролл,  подбрасывая и крутя лёгкую фигурку девушки. «Красивый танец! Почти акробатический. Его без подготовки не станцуешь», – думала Вика. Ей было завидно, хотелось к ним, молодым, ловким, гибким, проводившим репетиции танцев и вокала, выходящим на сцену     «живьём». Она ведь семь лет занималась в драмкружке Дворца пионеров, мечтала о сцене! «Как туда попасть? Олегу удалось, мужчины нужнее, тем более у него прекрасная фактура: рост (что плохо для театра кукол), красивое лицо, гибкая фигура, звучный баритон. Но по внешним данным и речи я тоже подхожу для драмы! У меня есть, есть талант! Надо искать пути…»
Вика думала об этом, танцуя после программы с Олегом, думала, лёжа в постели и вспоминая прекрасный праздник. Не могла она забыть и мимолётное внимание к себе главного режиссёра драмы Валерия Кочуры, тридцатисемилетнего элегантного, стройного красавца, который и сам играл время от времени роли в спектаклях, никогда не беря главные у себя, но часто бывая востребованным коллегами-режиссёрами. Он даже снимался дважды в фильмах на одесской киностудии. Карие глаза режиссёра пробежали по её фигуре, остановились на глазах, пригласил на медленный танец. Руки на её талии дрогнули, налились теплом. Но во время танца она заметила, что он беспокойно оглянулся, кивнул с натянутой улыбкой актрисе Вдовиной, своей жене. «Боится её. Видно, ревнивая. Да и есть, кого ревновать», –  вздохнула Вика.
Ирина Вдовина не была красавицей, так, на «троечку», определила Вика. Она казалась старше мужа, обладала круглым простым лицом, впрочем, миловидным, несколько тяжеловатой фигурой при небольшом росте. Но как она играла! «Без вины виноватые» Вика смотрела раз пять (благо, пускали в театр по удостоверению) и каждый раз чуть не рыдала в голос в сцене встречи матери со вновь обретённым сыном. Голос артистки переполнялся нежностью и болью, глаза горели, руки трепетали… Тогда Вика поняла, что внутренний огонь жжёт сильнее внешнего, видимого, что есть люди, которых любят не за лицо и фигуру, то есть не за тело, а за энергию духовных сил и качеств. Она мечтала вырастить в себе такую энергию, набрать её из жизненной материи, сконцентрировать в недрах души. Но как? Как этого достигнуть? Пути она не знала.
                *    *    *
В городе было множество всяких молодёжных объединений, кружков, но все они были какими-то политизированными, наполненными коммунистическими идеями, призывами к борьбе с пошлостью, мещанством, за светлое будущее, на пути к скорому коммунизму. Вика же, втайне от всех, была не чужда этому самому мещанству: она мечтала красиво и модно одеваться, носить украшения, проводить время в милых дружеских, но без всяких премудростей, компаниях. Она хотела иметь обеспеченную жильём и комфортом свою семью, без присущих родителям забот о дотягивании копеек до зарплаты, о том, где достать обувь и одежду, продукты, которых нет в продаже. «Я поклонница западного, буржуазного образа жизни», – клеймила себя позором Вика, но никакого позора не ощущала.  Она не завидовала, потому что завидовать было невозможно людям, которых преследовал закон, но сочувствовала молодёжи, осуждённой на выселение из города. Только что группа детей видных хозяйственных и партийных (!) работников была раскрыта, как идеологически враждебная, недостойная звания советского человека компания. Они носили только стильную одежду, доставали её, понятно, у всяких спекулянтов, перекупали контрабандные товары и собирались на вечеринки со спиртным, танцами под записи «на костях», не стесняясь и сексуальных утех. Они  назвали своё объединение «Дикой пчёлкой», собирались по очереди на квартирах и дачах, где отсутствовали родители, скрывали всё тщательно, конспирировали свои сходки, обмениваясь при встречах тайным звуком «ЖЖЖЖ», обозначающим своих.
Раскрыл их подвыпивший электрик, которого вытащили ночью из постели потому, что погас свет в горкомовском дачном посёлке, где в центральном здании отдыхал САМ, а на краю, у овражка, на даче директора мясокомбината крутили «роки» молодые стиляги. Электрик, починяя обрыв провода, залез на столб, глянул в окно и съехал, чуть не убившись, со столба.  Сознательный комсомолец, бросив «когти», побежал в милицейский пункт, обязательный для таких мест, и изложил всё  увиденное, как жуткий ночной кошмар. На беду «золотых» деток и их именитых родителей, у САМОГО сын учился в университете в Москве, а в гостях в этот вечер была журналистка из молодёжной газеты «Верский комсомолец» Светлана Снежина (псевдоним, конечно). Дело замять не удалось. Сын ректора пединститута застрелился из отцовского охотничьего ружья. Двое получили срок по два года, двое, охотно дававших показания юнцов, осуждены были условно и высланы из города, то же предприняли и со всеми пятью девицами. В газете появилась статья на весь разворот с резким осуждением, с возмущёнными высказываниями трудовой, истинно советской молодёжи, с гневным обличением тунеядцев-стиляг комсомольскими коллективами, бригадами, отдельными юношами и девушками.
Вика читала всё с сожалением о разбитых судьбах, особенно, о самоубийстве того красивого, молчаливого Кавы, прозванного так от Фамилии Кавалин. Он жил в детстве, пока отец преподавал, по соседству с ними в квартире двухэтажного дома послевоенной постройки, а потом семья переехала в центр города. Вика помнила его по школе, по двору, никогда он никого не обижал, не сквернословил, красиво поглядывал исподлобья… Она пыталась вспомнить его имя: Володя, Валера?.. Не вспомнила, горько вздохнула.
                *    *    *   
Режиссёр Кукловский привёз с собой троих молодых актёров: Лилю Сомову, Катю Любашкину и Володю Храмцова. Ребята, оказывается, были  выпускниками Саратовского училища, где он не вёл актёрское мастерство постоянно, но консультировал по договору время от времени выпускные курсы, а потом был в дипломной комиссии. Молодые артисты были подготовлены лучше даже, чем Вика. За два года прогресс в обучении и развитии искусства кукольного театра был явным. Вика была отодвинута в тень, настроение у неё совсем испортилось. «Что делать? Как продвинуться или хотя бы не деградировать?», – терзалась она, и в то же время молодость требовала любви, развлечений, яркости впечатлений. Новые артисты поселились в общежитии: арендуемой управлением культуры двухкомнатной малогабаритке в старом частном доме. В клетушке побольше обосновались Лиля с Катей, а в совсем крошечной спаленке – Вова. Была кухонька с газовой плитой, а отапливала всё помещение газовая горелка, вставленная в большую каменную печь. Жильё было какое-то доисторическое, но в этом присутствовала романтика, сказочность, обособленность от остальных. Одно совсем плохо: «удобства» – на улице, мытьё – в бане. Зато был свой маленький дворик с яблоней и сливой, с ёлкой в центре, которая явно предназначалась для прикрытия избушки-туалета.
Вика из обрывков разговоров поняла, что Вова живёт в гареме, что ни Лиля, ни Катя его серьёзно не воспринимают, поэтому, заинтересовавшись им поначалу, она запретила себе всякое к нему внимание. Иногда встречался Олег Парамонов, но она знала, что он женат, что этим решил свой «квартирный вопрос», порвав с Рыжей, и потому тихо презирала его. Было полное «безрыбье», скука, тоска.
Лето прошло в гастрольных поездках сначала в соседнем областном центре, потом по сёлам области. Устали все невероятно от переездов, неудобных ночёвок, случайной пищи…  Вика, вернувшись, наконец, домой, упала на свою кровать и застонала от наслаждения: «Моя милая постелька! Моя уютненькая, сладенькая!»
Отпуск в Клинках прошёл хорошо. Просто, родители работали, а Вика много читала, гуляла по окрестностям (город налепился вокруг оврагов и рощиц), вязала и шила, что умела, благодаря маме. Она пополнила свой гардероб двумя кофточками, платьем и модной юбкой «колокол» – всё удалось, всё ей шло, и это радовало.
                *    *    *
Новый год праздновали в общежитии актёров, пришёл и Кукловский с женой, позвали цеховых, но они не пожелали отрываться от семей, а Валя, хоть и одинокая, честно призналась Вике: «Не пойду. Обидно мне. Мы с Мусей вдвоём попразднуем». Ёлку нарядили дворовую, Володя протянул шнур-удлинитель и подключил гирлянду. Небо было чистым, тёмно-синим с россыпью бриллиантовых звёзд, с ярким серебряным месяцем.
Жену режиссёра видели впервые: это была небольшая коренастая брюнетка, то ли с армянской, то ли с казахской кровинкой. Густые прямые брови делали её лицо суровым, но улыбка, рождавшая ямочки на щеках освещала её смуглое лицо, как солнышко. Она оказалась простой, компанейской, сразу объявила, что пришла поглядеть на артисток, что все красивые и молодые, но чтоб к её мужу – ни-ни, не смели приближаться. Со смехом предупредила она и показала кулачок. Артистки, однако, понимая, что шутит, поддерживая её весёлым хохотком, сделали верный вывод: режиссёр под строгим контролем. Правда, было видно, что он этому весьма рад. Иннеса принесла целую сумку вкусной еды, в доме выключили свет, но зажгли печную горелку, и слушали музыку по Володиному транзистору «Альпинист».
На другой день, вернее вечер, в театре драмы после спектакля был городской бал. Артисты приглашены были все, в том числе филармония. Вика решилась. Она выискала глазами главрежа драмы Кочуру, который стоял в толпе «своих» актрисулек, приблизилась к этой группе и постаралась попасться ему на глаза. Ей это удалось. Валерий обжёгся об её яркий взгляд, видимо вспомнил её, вежливо поклонился. Она вспыхнула, закраснелась, прошептала явно «здравствуйте». Он пригласил её на танго: сладкая, томная музыка, близкое касание, глаза в глаза…  Кто-то прошептал позади: «Вдовина заболела. Простуда что ли…»
После всех её мальчишек, случайных бездушных ласк, его поцелуи и объятья переполнили её, увядшую было в пустыне одиночества. Она отвечала страстью на его, вначале осторожные прикосновения. Он сдался.
Их первое свидание проходило на балконе, на самой верхотуре за бархатной, пахнущей пылью, шторой, на кушетке, стоящей у стены. Он тихо повторял её имя: «Ви-ка, Ви-ка…», словно напевал от счастья.               
   
                СКАЗКА   О   ЛИЛИТ   И   ЕВЕ
В райском саду под оливой пир продолжался неспешный, начатый после полудня, в праздник  последний весенний. Звуки свирели и арфы переливались игриво, а горизонт был  увешан заревом от полнолунья, света ночного скольженьем. Сладким нектаром наполнив тонкий бокал из нефрита, встала одна из прекрасных дам, умножавших веселье. И, принимая как волны, взгляды господ именитых, голосом звучным и ясным заговорила со всеми.
— Я поднимаю свой кубок, сладким напитком налитый, за разрешение Богом жён оставлять неугодных. Не из Адамова тела костью исторгнутой грубо, быть довелось мне Лилитой, равно ему сотворённой из компонентов свободных. Ева от кости Адама, рода людского праматерь, видно, из рабского чувства, мужа соблазном принизив, рай на грехи променяла. В новом понятии срама, грех умножая объятьем, для продолжения жизни, в страсти детей зачинала. А  за её прегрешенья Бог покарал её строже, чем объявил при изгнанье вместе с Адамом из рая. Жёнам другим униженье – муж  поменять её может, ту, жизнью данную ране, смело отторгнет другая. Но, сотворивши из глины равную мужу однажды, Боже, ты создал надежду на равноправье супругов. Помнят и жёны земные первое гордое имя, имя Лилит! И отважно мужа – глупца и невежду – сменят на нового друга! Тост мой за женскую гордость!  Если тебя оставляют, помни, что муки, не радость, примет на плечи другая. Ей – его старости горечь, многие ей попеняют,  ей – от предателя  дети, ей – её совесть больная. Тост мой – за женскую гордость!
Звякнули тихо бокалы. Выпили молча, и очи многих к  земле обратились, где темнота распластала чёрное марево ночи, звёздное покрывало. Тайное  неодобренье тосту, дерзнувшей у Бога требовать равной свободы только по праву рожденья, в мыслях витало, и гости ждали ответного хода.
Тут озарилась граница Вышнего рая и рая, где, как прозрачные тени, души умерших парили. Ева сидела на троне, рода людского царица, рядом с Адамом, взирая на обращённые лица, ею рождённых, и с теми  мать и отец говорили. Многие рая достигнуть были судьбой недостойны, жизнью играли, грешили, сеяли горе и войны. С грустью о них вспоминали. Те же, кто рядом стояли,  плоть переживши и кровь, светом на землю сливали мир, благодать и любовь.
А надо всеми сияло в выси Господнее око. Арфу свирель догоняла, гости в молчанье глубоком опустошали бокалы, втайне блаженство Эдема соизмеряя с жестоким миром распада и тлена. И, удалясь от застолья, в гроте Лилит восседала гордо и одиноко.
                9
Зима трещала морозами, билась сухими метелями в стёкла, крутила позёмки по дорогам. Ночами небо зеленело от накала холода, прорывалось дырочками дрожащих звёзд, выкатывало чистый золотой диск луны и, как масляная подлива, свет обволакивал его, защищая от хрупкости на лютой стуже. Деревья стояли в ночи, словно вылитые из стекла, мелко прорефлённые инеем, как штрихами на гравюрах. Выдыхаемые людьми клубы пара делали плохо различимыми их лица, завешивали черты белой туманной вуалью. Музыка скрипов, шуршаний, потрескиваний была лейтмотивом этой зимы, её звуковым фоном. Верск не поддавался морозу: тянул по окрестностям лыжни, резал коньками льды – на катке, на озере, во дворах, залитых из шлангов.
Вика неслась по кругу на своих отточенных «хоккеях», плавно подгоняя бег под мелодию любимого и очень популярного танго «Маленький цветок». Вчера она была с Валерием Кимычем, которого она в часы свиданий звала Валкимом,  на даче у озера Месяцного. Дачка эта, называемая «Домик рыбака», была для местного начальства базой для внебрачных развлечений. Вика знала от Рыжей об, известном и Вике, парне из их школы Витьке Клёне, знала об их с Рыжей «дружбе», о его работе на даче. Но, когда встретилась с ним после нескольких лет, удивилась его взрослости, достоинству, с каким он выполнял, в общем-то, холопскую работу. Его собранность, молчаливость, нежелание знать ничего интимного располагали к нему, а когда при топке им печи они разговорились, оказалось, что он мыслит нестандартно,  свободно, что весьма начитан и много знает. Даже Кочура никак не мог наговориться с ним, из темы переходил в тему, слушал ёмкие образные речи и своеобразные суждения.  Вика же, кроме того, оценила его спокойное, доброжелательное отношение к себе, без фамильярности старого знакомца, без скрытого осуждения.
Там, в этом промёрзшем по углам и только печью спасающем домике, её Валким заговорил, наконец, о самом ею желанном: о её переходе в драму. Вика сама себя спрашивала пристрастно, не ради ли одного этого она сошлась с немолодым женатым мужчиной? Но убеждала, не себя, а сидящего внутри скептика-насмешника, в том, что это не так, потому что очертя голову влюбилась, воспламенилась страстью к нему, обожала его со всех сторон, любила в нём каждую мелочь. Ей нравилась его привычка потирать средними пальцами рук виски, когда думал, нравилась одержимость работой, убегание от всех и всего (и от неё тоже), она восхищалась им на сцене и в жизни с его манерой двигаться, говорить, одеваться. Не нравились две вещи: его преданность жене и словно трусость перед нею. «Да что же это такое? Чего ему бояться-то? У них даже нет детей!» – негодовала она. Брак его с Ириной был второй и неофициальный. Они не были расписаны, просто уехали пять лет назад вместе с гастролей в другой театр. А в прежней его квартире осталась первая жена с сыном Валентином десяти лет от роду. Ирина тоже побывала замужем, говорили, её муж – талантливый артист – совершенно спился и замёрз однажды в Новый год, сыграв Деда мороза в Доме культуры. Одна артистка, знавшая эту семью, шепнула, что, может быть, этого не случилось бы, не брось его Снегурочка – родная жена после мероприятия.
Сколько Вика ни пыталась подступиться к любовнику с расспросами о семейной жизни, ничего ей не удавалось  разузнать, тем более, понять. Валким просто резко обрывал её: «Нет-нет, об этом не будем!». Но Вика же чувствовала, как он в неё влюблён! Не понимала, как можно эту любовь делить ещё с кем-то, возмущалась до брезгливости, до отвращения, наливалась злобной обидой на него, которую сжигали все их близкие мгновенья, страсть и ненасытность взаимностью. Разница в четырнадцать лет только усиливала их тягу друг к другу ещё и тем взаимным интересом к не своему поколению, который остаётся в таких парах на всю   совместную жизнь.
Покидая дачу, договорились с Виктором Клёновым не терять друг друга из вида, созваниваться, встречаться, когда он будет в Верске.
— Звони, приглашу к нам в театр, ты кукольных спектаклей в детстве не видел.
— Звони, Виктор, в драму сходите с Викой, приглашаю.
Эти обещания с обеих сторон не были формальной данью вежливости, возник  интерес разных и непростых людей друг к другу. И, как оказалось, очень надолго.               
Скоро Виктор приехал в Верск, взял в редакции областной газеты «Верский труженик» задание на подготовку материала о положении дел на Клинской швейной фабрике. Там была запущена работа с кадрами: ни спорт, ни художественная самодеятельность, ни шефская работа не осуществлялись. Виктор охотно взялся за дело ещё и потому, что на фабрике работала Настя, тогда ещё далёкая и недоступная. В Верске он позвонил Вике, пришёл на кукольный спектакль «Снежная королева». Вика играла Герду. Её голос был наполнен такими искренними нотами, такой теплотой, заботой и любовью, что Виктор понял, насколько она талантлива, осознал обоснованность её стремлений в театр драмы, которое поначалу коробило его при виде их отношений с Кочурой. А вечером они пошли в драмтеатр. Тут Виктор, кстати, не впервые увидел на сцене и самого Валерия Кимыча, и его жену Ирину Вдовину. Зная тайну их семейных отношений, он вдруг искренне пожалел их всех, в том числе Вику. Играли «Анну Каренину»: Валерий – Вронский, Ирина – Анна. И так сходились многие моменты сюжета с их жизнью, так сливались с судьбой, что Виктор с его писательской чуткостью проникся тревогой и сочувствием ко всему любовному треугольнику. Вика сидела рядом в актёрской ложе и кусала губы, теребила сумочку. Её чёрные глаза, очи, как про себя называл их Виктор, буквально пылали, излучая страстную обжигающую энергию.
Эти впечатления и всплыли в мыслях и душе, когда в середине лета он прочёл в газете о скоропостижной кончине Заслуженной артистки СССР Ирины Владиславовны Вдовиной. Потом в редакции ему рассказали, что она покончила с собой.
Это было в июле, когда артисты, вернувшись из гастрольного тура по городам Поволжья, остановились в Верске передохнуть на недельку перед гастролями по области. После Нового года, уже в конце января, Вика Рымарева перешла в театр драмы, так как (а Кочура знал об этом заранее), одна молодая актриса, будучи замужем за военным, срочно последовала за ним к месту службы. Вакансия пришлась кстати. В театре кукол переполошились, но Вика продолжала доигрывать спектакли, тем более что театр кукол показывал представления, в основном, по утрам, а в драме вводов у неё было немного: её предшественница не слишком блистала и мало была занята. Однако месяц жизни был очень напряжённым,  переполненным работой. В драме все отметили яркость способностей новой артистки, расположенность к ней режиссёра, что было вполне оправдано.
В феврале ставили новый спектакль, нацеленный на гастроли, довольно легкомысленную французскую комедию. Главная роль респектабельной жены банкира явно предполагала исполнительницей Вдовину, а служанку-сводницу все видели в воплощении Вики. Но режиссёр решил по-своему: Рымарева – банкирша, Вдовина – служанка. Это нарушало авторскую концепцию, но когда стали репетировать, всех поразило, как свежо и неординарно зазвучал спектакль. Молодая, слишком молодая для банкира, жена томилась в золотой клетке, а пожилая добрая, не слишком обременённая нравственностью служанка, устраивает роман госпожи, изныв в скуке собственной судьбы. Вика была восхитительна, Вдовина убедительна, но все заметили, что и та и другая натянуто относятся друг к дружке в свободное время. Банкира и любовника играли известные артисты, «любовник» был увлечён не только ролью, но и партнёршей, но та игнорировала все его знаки внимания, преданно смотрела в рот режиссёру и однажды, при Вдовиной к тому же, нечаянно назвала его в пылу работы на «ты». Такое бывает в жизни, никто не среагировал, но Вдовина загорелась вся, покрылась пятнами румянца, ушла со сцены.
В апреле Рымарева была введена во второй состав двух спектаклей и везде на главные роли, одну из которых играла Вдовина. Потом были гастроли. Там и стал очевидным взаимный неслужебный интерес между главрежем и молодой артисткой. Соседи по номеру в гостинице слышали семейную ссору Кочуры со Вдовиной, все видели её красные глаза, понурую фигуру, депрессивное состояние. После ссор муж открыто начал общаться с Викой, хотя и оставался в номере жены.  Когда вернулись в Верск, всё как будто наладилось, но Кочура ходил мрачнее тучи, ни на кого не смотрел прямо, а так, мимо глаз, много курил, явно тосковал. Вика уходила сразу, если собирались по делам (репетиций  на этой неделе не было).
                *    *    *
Многие артисты выезжали с семьями на мелководную речку Снежинку в черте города,  хвалили отдых у воды, и в среду (а среди недели берег был пустынным) договорились устроить пикник на Снежинке. Погода была прекрасная, у Долькина, оказалось, была надувная резиновая лодка, набрали продуктов, напитков, в том числе сухого вина, и на служебном автобусе выехали в десять утра с «чадами и домочадцами».
 Мелкая и быстрая речка бежала по ярко-жёлтому песчаному дну, берега желтели более светлыми пляжами, порой совсем белыми, может быть, за это да ещё за множество холодных ключей, бьющих со дна и не дающим воде нагреваться, она и получила своё название «Снежинка», с ударением на первом слоге. Вода в реке поражала чистотой и прозрачностью, её змеистое тело извивалось, чуть не закручиваясь в кольца среди лугов, рощиц, в зарослях ивняка, где таились тёмные  ямы омутов, гнили коряги и русалочьими волосами тянулись волокна бурой тины. Солнечные блики пестрили змеиную шкурку, превращая её в чешую, пахло свежестью.
Компания расположилась наверху, на плоскости мелкотравного бархатного луга, в шаге от двух раскидистых сосен. Здесь разложили разноцветные свои подстилки, кошёлки, одежду… Все разделись до купальников, сверкая ещё не загорелой белизной, смущаясь друг друга в первые мгновения. Но скоро освоились, дети побежали играть в мяч, взрослые разделились на две группы: одни играли в карты, другие готовили костёр в сторонке, ближе к соснам. Скоро потянуло дымком, раздражая аппетит. Дети с визгом купались, дамы плавно входили в воду по пояс и казались русалками, мужчины нашли ямку под кустами ивы и, фыркая, словно кони, ныряли с головой. Одна только Ирина Вдовина, сразу по приезде, села в стороне под сосной с книгой. Она не сняла сарафан, только пантолеты поставила аккуратно рядом с ковриком, на котором то сидела, то полулежала, грустная, понурая. Долькин потом вспомнил, что книгу она не читала, а так смотрела в неё, пряча глаза от людей, не желая, чтобы её беспокоили. Кочура и Вика примкнули к костровым, отлучаясь за дровами в недалёкую рощицу. Было шумно, весело, пестро от мелькания людей и разноцветных предметов: летающего сине-бело-оранжевого мяча, полосатых и ярко расписных полотенец, резиновых надувных кругов и игрушек…
Наконец, позвали к столу, куда каждый принёс своё для общего пира. Конечно, дамы выпили сухого вина, мужчины – водочки по чуть-чуть,  примолкли на пару минут, наслаждаясь продымленным шашлычком, потом заговорили, зашумели, увлеклись... Потом никто так и не вспомнил, была ли Вдовина за столом. Скорее – нет.
Просидели у «самобранки», как окрестили своё застолье, часа два. Дети ушли раньше, плескались уже не так шумно, лениво принимая ласки потеплевшей у берега воды. Потом и взрослые присоединились к ним, кто-то задремал в тенёчке. Солнце клонило золотую головушку к земле, прятало лик за стволами прозрачной рощицы, наливалось краснотой. Зной спадал. Мамы начали собирать своих чад, водитель автобуса всех подгонял, побуждал к действиям. Вроде собрались, стали заходить в автобус. Вдруг  вездесущий Долькин, искренне восхищавшийся Вдовиной, заметил, что её нет, и что под сосной стоят её белые пантолеты и на коврике –  небольшая  книга. Водитель возмущённо заорал в пространство: «Вдовина-а-а! А-у! Отъезжаем!». Она не отозвалась. «Подождём, наверное, в кустики по нужде побежала», – недовольно, но миролюбиво проворчал водитель. Ирину любили в коллективе, ценили её талант и спокойный, покладистый, уважительный к людям нрав.
Ожидание затянулось. Возникло какое-то нервное напряжение. Вика подхватилась первая: «Я поищу её!» Но пожилая актриса Полякова отстранила её: «Только не ты. Я пойду». С нею отправилась Ложбицкая и, в отдалении, Долькин. Женщины подумали, вдруг что-то со здоровьем, мужчина может смутить, потому и шли впереди. Сразу, за первым поворотом речушки почти укрытая ветками ракитового куста, лежала Ирина. Её обнаружил вздувшийся на воде подол пёстрого сарафана. Женщины подбежали, выкликая её имя, но увидели, что она не может их слышать. Её белое, как бумага, лицо было каменно спокойно. Она лежала в реке по локти рук, укрытая  водой, как одеялом во сне. Из обоих запястий тянулись волокнистые полоски крови. При первом взгляде показалось, что какая-то серая сетка накинута на участок тела в воде, но, при входе в речку, люди увидели множество мелких рыбок и мальков, разбегающихся в стороны от кровавой кормушки. Извлекли из воды, хотели перевязать раны, но кровь уже не текла, едва сочилась. Ирина была мертва.
Её обернули в пестротканный коврик, привезённый самой к реке, подобрали книгу «Стихотворения» Баратынского, закрытую, но заложенную закладкой на любимом артисткой тексте романса «Не пробуждай воспоминанья…», а закладка оказалась посмертным письмом: «Не судите строго, не огорчайтесь, не вините себя никто и ни в чём. Я просто разочаровалась и устала. Простите меня. Ирина Вдовина».
Хоронили её из театра, пришло много любивших её зрителей. Она лежала, как мраморная статуя, со спокойным и строгим лицом. Вика мучилась сознанием вины, Кочура признался, что тоже страдает, но не винит себя, потому что уже пережил один случай её попытки отравиться газом, когда и причин-то не было.
Может быть, действительно, не так велика была его вина, чтобы оставленной женщине накладывать на себя руки, потому что сразу нашёлся выход из его, прямо сказать, неблаговидного положения: его приглашал в Москву бывший его однокашник по ГИТИСу Алик Ильин в театр имени Маяковского режиссёром и актёром. Расписавшись в Верском ЗАГСе со свидетелями Клёновым и Катей Любашкиной, посидев в местном ресторане, Кочуры выехали через два дня в Москву.               
                10
Страна легко рассталась с Никитой Сергеевичем Хрущёвым. Впервые за годы советской власти, вождь не умер «на посту», а был «переизбран». Люди устали от кукурузы и вечно живого, но и постоянно удалённого «призрака коммунизма», до которого никак не могли дотянуться ни великими стройками, ни новым кодексом, ни постоянным утягиванием поясов от недостатка продуктов, ни нищенством товаров лёгкой промышленности. Красивый чернобровый Брежнев обещал порядок и экономический рост. Настроение людей улучшилось.
Виктор Клёнов, бывая в Москве на сессиях, ходил по редакциям журналов со своими рассказами, получал от ворот поворот просто потому, что никто его не знал. Каждый раз он звонил Вике, иногда забегал к ним, всегда проходил в театр на спектакль. В этот раз он зашёл радостно взбудораженный, взволнованный, сообщил, что от Верска прислан на совещание молодых писателей, где пробудет десять дней, и где будет обсуждаться его роман. Вика,  в душе иронически относившаяся к его творчеству и желанию напечататься в Москве, была поражена. Она посмотрела на него словно другими глазами, увидела, насколько он красив, серьёзен, одухотворён. Все дни в Москве были насыщены горячими делами, и Виктор больше не появился у Кочур, только позвонил перед   отъездом.
За прожитые с Валерием четыре года Вика не стала матерью, что очень её беспокоило и заставляло ходить к врачам. Там советовали провериться мужу, но тот и слушать не желал: у него был сын в первом браке. С Викой же он не думал о детях, она была его ребёнком, ничего другого он не желал. Вика не могла с этим мириться, природа звала, томила, годы уходили. Дела в театре шли у неё не очень хорошо. Валерий как режиссёр сделал два хороших спектакля, два неплохих, много играл, нравился коллегам и публике. Вика была занята немного, в эпизодах, сама видела, что образование её слабовато для уровня такого театра, что другие актрисы и моложе, и ярче её, понимала бесперспективность своего положения. Кроме того, зрелые примы, обе сразу, накинулись на Валерия со своими страстными претензиями. Это отравляло жизнь, тем более что они презирали Вику, обращались к ней свысока, высмеивали её неудачи. Вика злилась, тосковала, унывала. Мужчины в театре помнили о том, что её муж режиссёр, ценили его дружбу, были вежливы и корректны с его женой. Вика тоже не смела и подумать об интрижке в театре. Да ей и не нужно было, она любила Валерия. Просто, любовь стала обыденностью со всеми  ухабами и ямами жизненной дороги.
Когда Виктор напечатался в центральном журнале, не внешне, но в душе Вики отношение к нему резко переменилось. Она поняла, что школьная дружба с панибратсвом, памятью о шкодах и наказаниях принижает восприятие взрослой личности. Теперь перед нею был признанно талантливый, незаурядный молодой человек, может быть, более одарённый, чем все  знакомые деятели искусства. Она подумала о том, что вот все артисты и режиссёры, уходя из мира, уносят с собой почти всё своё искусство, а писатель всё оставляет на земле.  Вика стала часто думать о Викторе, прочитала его роман, восхитилась глубиной сюжета, художественностью письма.
В следующий свой приезд в Москву Виктор рассказал им, что женился на Насте Фёдоровой, то есть Борихиной. Вика пришла в ужас.
— Ты что, Клёнов? У тебя хватило ума двоих детей принять? Нет, ты оказывается, легкомысленный человек! Девушки пропадают, и какие! А он такой груз на себя навесил! Там же ещё и мать больная!
Кочура тоже смотрел на него, как на больного, с жалостью и недоумением. Но Виктор был счастлив, это было видно. Он поделился только одним осложнением в жизни: квартира строилась очень медленно, сдвинуты все сроки, и жить с семьёй приходится почти врозь.               
Вика не могла объяснить себе своих чувств после ухода Виктора. Она возмущалась, разговаривая с мужем, называла однокашника «чокнутым» и «сдвинутым», громко смеялась над ним, стыдила наглую Настю,  а в душе мучительно, жгуче завидовала жене Виктора, плакала наедине с собой, словно у неё было отнято что-то её собственное, ценнейшее, невосполнимое.
На четвёртом году совместной жизни с Валерием Вика начала ощущать их возрастную разницу. Ей хотелось шумного общества, успеха в нём, блеска, признания своей красоты, а он, пресыщенный всей этой суетой, мечтал о мирном покое в семье, о хороших обедах, уюте, тишине. Вика, получившая полный достаток, хорошее жильё, доступ к модным вещам (имелись талоны в элитные магазины), в этот год почувствовала себя в золотой клетке, в плену. Часто она внутренне восклицала: «Скучно! Боже, как скучно! Беспросветно!..»
Летом они с мужем отдыхали на Чёрном море в Севастополе. Снимали комнату в частном доме со всеми удобствами, с роскошным садом, где вдоль дорожек  крышей вился виноград, зрели бархатистые персики и атласные абрикосы, цвели дивные цветы, сладостно благоухающие ночью. Вика на тесной пестроте пляжа чувствовала себя особенно одинокой оттого, что ей хотелось весело плескаться и болтать с людьми, на раскинутой скатёрке предаваться весёлому пиру, а Валким сидел под большим трёхцветным зонтом, лениво листал журналы, часто задрёмывал, на все её разговоры бубнил что-то односложное. Он не скучал, просто наслаждался возможностью поддаться лени, побездельничать, снять напряжение. А Вика скучала.
Отскучала десять дней, стали готовиться к отъезду. Хозяйка, с которой собирали персики в саду (за помощь она обещала дать фруктов на дорогу), спросила, есть ли у них дети. Вика сказала правду, пожаловалась на судьбу. «А ты в Симферополе сходи на могилку к нашему Крымскому святителю Луке. Батюшка хирургом был, исцелял людей, да и теперь исцеляет. Я там помолилась, у меня перестала спина гореть». Вика фыркнула, мол, выдумки святош. Но почему-то запал ей этот совет в мысли.  Валерий согласился съездить на автобусе в Симферополь, где у него жил  друг детства, переехавший в Крым с родителями. Вика оставила мужа предаваться воспоминаниям с друном, а сама, отказавшись от всякого сопровождения, пошла к Храму Всех Святых, до которого оказалось как раз недалеко. Могила нашлась сразу: первая же встречная ей указала путь.  В ограде храма на невысоком пьедестале стоял мраморный крест, надпись гласила, что здесь покоится архиепископ Лука Войно-Ясенецкий. Вика поспешно огляделась. Никого. Тогда она встала на колени у могилы, склонилась головой к гробнице и горячо прошептала: «Владыко, помоги мне! Я хочу ребёнка, очень-очень хочу! Прошу тебя, излечи меня от бесплодия, дай мне дитя!». Она вдруг горько заплакала, взяла крупинку земли с могилы и, встав с колен, приложила землю к животу, просунув руку под резинку на юбке. Земля шершавым теплом кольнула кожу, рассыпалась в песок. Вика постояла ещё пару минут и медленно пошла обратно.
Прошло уже три месяца, а чуда не произошло.
Весна разгоралась, Москва нагревалась днём, как большая грелка, а вечером, остывая, влекла в поток людей  на улице, хотелось дышать вечерним, сочным воздухом, слушать музыку из распахнутых окон, шаркать ногами по обнажившемуся асфальту. Огромная луна то пряталась за домами, то выныривала на тёмно-голубое небесное пространство, соперничая со светом фонарей.
                *    *    *
Виктор снова был в Москве. Он шагал по проспекту, не желая сдерживать шаг, его гнало чувство, которое он не мог назвать, определить для себя. То, что случилось два часа назад, было для него невозможно, немыслимо, но и невозвратно. Всего полтора месяца он женат на любимой много лет своей Насте, ещё не привык к мысли, что на его любовь она ответила не просто согласием, а и своей любовью, ещё не вполне погрузился он в состояние счастливого покоя, а вот уже сломал его, нарушил гармонию, попросту изменил жене.
Вика была дома одна, когда он, после телефонного звонка, забежал к ней за книгой стихов Цветаевой, купленной для него. Он был очень рад и благодарен ей, поцеловал в подставленную щёку, почувствовал, что она приникла к нему всем своим существом от щеки до колен, поймал горящий чёрный взгляд. Сначала отступил, пронизанный чувственным током, потом застыл на месте, потому что она, глядя ему в глаза, потянула вниз молнию спереди на платье, сняла с плеч, как змейка шкуру, сразу всё и, переступив через увядшую груду материи, пошла к нему, словно богиня из моря.  Он вспыхнул, слился с нею, не в силах владеть собой. Такого с ним не бывало: его возжелала и подчинила своему желанию женщина. Это было так сладостно, так мучительно, словно ожог глотком чистого спирта, какой он испытал как-то, замерзая в походе. Их страсть длилась весь этот день, пока она не вскрикнула, взглянув на часы. Тогда он торопливо  оделся и ушёл, вернее, убежал из дома, где страшно было встретиться с хозяином, стыдно будет и потом. Совестно было перед Валерием, Настей, перед собой…  Но если бы его спросили, хотел бы он, чтобы этого не было, он ни за что не отказался бы от случившегося. «Придётся нести этот сладкий грех. Какое полное наслаждение! Сколько счастливой энергии!..»
Так и повелось. Приезжая в Москву теперь часто, в течение всей весны, Виктор звонил и стремился к Вике, словно жаждущий к источнику. Они сходились, как огонь и уголь, сгорали друг в друге, дичали от грубой, неистовой страсти, непреодолимой, как болезнь. На лето пришлось расстаться, Кочуры уехали в Крым, Виктор взращивал с женой сад-огород. А осенью Вика предъявила любовнику плод их страсти: она была заметно беременна.  Свидания из страстных преобразовались в бережно нежные, потом и платонические. В январе, когда Настя опустошила душу и тело, изъяв плод супружества, Вика родила мальчика, названного и записанного Сашей Кочура, которым возгордился Валерий Кимович.  Вика, после декретного, взяла очередной отпуск. В театр ей не хотелось, материнство поглощало все её стремления. Она решила ехать с малышом к маме, чтобы та помогла в первое время. Валерий отвёз их на машине, всю дорогу осторожничая, хотя обычно водил лихо, и всё поглядывал в зеркало на свою Мадонну, как стал часто называть жену.
В Клинках Вика не раз встречалась на улице с Настей, останавливались, говорили об общих знакомых, чаще всего вспоминали Рыжую, ведь Настина переписка с ней продолжалась. Вика ревниво всматривалась в соперницу, отмечала и её утомлённость, и проблески счастья в глазах и речах. Однажды Настя шла с мужем навстречу, Вика вспыхнула, остановилась, чтобы унять волнение. Сашенька спал в коляске, и отец наклонился к нему, долго всматривался в меленькое, сразу ставшее родным, личико. Он впервые видел ребёнка. Волнение прерывало дыхание, Виктор молчал, а когда выпрямился, у него закружилась голова. А Настя, видя его интерес к малышу, затосковала, вернулась памятью в муку избавления от своего младенчика, почувствовала, что обделён Витя, что живо в нём желание отцовства. Снова чувство вины надолго отравило её.
                *    *    *               
В Клинках Виктор созвонился с Викой, и они договорились встретиться в Домике рыбака на пару часов между кормлениями Сашеньки. Вика отпросилась у мамы «на девичник», якобы устраиваемый одной из бывших школьных подруг.
Вика вышла из вагона электрички, где минут двадцать поездки была совсем одна. Будний день, прошло время «пик», гул поезда и думы, думы…  «Что же это я делаю? Обманываю мужа, которого избрала не по расчёту, хотя со стороны могло так показаться. Но нет! Я полюбила Валкима. Влюбилась, воспылала, прониклась доверием и глубочайшим уважением!..  Соединила с ним плоть свою и дух свой. Прилепилась к нему. Отчего же оказалась я способной на измену и обман? Что это? Подлость натуры? Развращённость? Инстинкт материнства, то есть природа? Что? Я хотела ребёнка. Да. Это естественно, это предназначение женщины. Я его исполнила. Но ведь не успокоилась, не порвала с любовником, не угасла в своих чувствах к нему. Скорее наоборот: страсть моя разыгралась, как буря, я скучаю о нём, ревную его к жене, к жизни, где меня нет. Разлюбила мужа? Нет. Мне с ним так хорошо, надёжно, мы понимаем друг друга. У меня настоящая, полная семья. Но вот, увидев Виктора, я лечу к нему, рискую, горю от страха и радости! А что чувствует он? Спрашивать бесполезно: молчит, уводит взгляд, отговаривается. Чужая душа потёмки и родная душа потёмки…  И что же будет? Как жить дальше? Я не знаю. Я не даю сыну родного отца, я навязываю своего ребёнка чужому для него дяде. Возможно ли такое?..» Вика грустила, всплакивала от этих дум, но в глубине мыслей радостно пело под перестук колёс: «Ско-ро, ско-ро я его уви-жу, ско-ро, ско-ро крепко обни-му!»
Почти то же и так же думал Виктор, собирая сушняк, поднося дровец к печке, готовя домик к приезду Вики. Он не мог понять, как может страсть к Вике уживаться в нём с неугасаемой и даже окрепшей любовью к Насте. Он, вспоминая жену, наполнялся такой живительной нежностью, таким  теплом и восторгом, что ясно начинал видеть её в разлуке, словно лепил из воздуха её тело, рисовал солнечным светом черты её лица. Свет её тёмно-голубых глаз, иногда кажущихся совсем чёрными от густоты длинных ресниц, вдруг прорывался пронзительным светом вечернего, ясного неба, стоило ей поднять взгляд. Его страсть к ней не вспыхивала, ломая преграды, круша и мутя голову, а неукротимо разгоралась, каждую встречу, постепенно раскаляя от нежного тепла до ровного огня неугасимого. Он, слушая её, проникался звуками её голоса, упивался плавными движениями её рук, плеч, поворотами головы,  любил её походку, звук дыхания…  «Как я люблю Настю?  Как воду, как воздух, как добрую погожую природу: до наслаждения, до невозможности жить без неё. А Вика? Что она для меня? Это – как прыжок с парашютом, как сухая огненная баня, после которой ныряешь в прорубь, это экстрим, допинг, впрыскивание адреналина. Но, как наркотик, это нельзя сделать нормой жизни. Точно, нельзя. Да и не может так быть постоянно. Если жить рядом, такое чувство непременно во что-то преобразуется. Только во что? Если бы не Сашенька. Вот мученье! Я его так люблю, почти не видя, не зная! Что это? Голос крови? Отцовский инстинкт, не воплощённый Настей? Вот ведь и Марочку я полюбил, но не так. Расстаться с Настей я не могу, не хочу. За это я разлучён с сыном. Лучше бы не знать…  Нет, нет! Ни за что не хочу теперь не ощущать присутствие этого родного мне малыша! Не хочу даже думать, что его могло бы не быть! А, будь что будет!..»
Они встретились, как всегда бурно, Вика впервые после родов сошлась с мужчиной и подумала, что эта измена мужу особенно подлая, грязная. Виктор же после близости с ней почувствовал какую-то приторную усталость, подобие стыда. Они мало говорили. Сначала, соскучившись, сразу бросились друг к другу, а потом никак не могли совладать с необычными впечатлениями. Да, им обоим было стыдно, каждому за себя.
— Вичка, как же мне жить, зная, что моего сына растит, любит, принимает другой человек? Как не видеть мальчика, не заботиться о нём? Я чувствую себя таким гадом!
— Вот, Вик, все вы, мужики такие, на женщину всю ответственность нагружаете. Я должна тебе что-то разъяснить, как-то облегчить твою душу. А я не знаю. Ничего не могу, сама мучаюсь. Ладно, время наше вышло, мне ехать пора.
— Как мне увидеть Сашеньку, побыть с ним?
— Ну, как…  Приходите с Настей в гости в субботу, часов в пять. Чай будем пить. Скажи, встретил меня, я и пригласила. Ну, пора.
Она быстро оделась, жадно выпила  остывший чай, и они пошли к электричке. Виктор долго стоял у путей, глядя на поезд, превращавшийся в точку. А Вика сидела у окна мрачная, опустошённая и снова желающая их близости.
                11
В Ленинграде Рыжая сразу нашла Марину, пришла к ней по адресу. Познакомились, попили чайку с печеньем, принесённым Галиной, поговорили… Рыжая поразилась сходству Коленьки с отцом, полюбовалась им, его спокойным нравом. Она поняла с первого взгляда, что Марина живёт трудно, еле выдерживая напряжение во всём: в ритме жизни, в материальной скудости, но её поразила радость, светившаяся  в чёрных глазах этой худенькой до сухости женщины, постоянное выражение нежной ласки в улыбке, спокойствие в речах и поведении.
После первого визита Рыжая написала подробное письмо Насте, но потом не ходила больше к Марине, стыдилась себя, своей тайны, и всё крутилась в собственных делах, о которых порой и писала подруге туманно и невнятно. Дела эти были в основном любовной суетой, бесконечными встречами-разлуками с мужчинами, которых на стройке было много. Но с одним, бригадиром каменщиков Костей Бронкиным, роман был наиболее продолжительным, он даже что-то планировал насчёт женитьбы, однако, поговорив с одним-другим товарищем об этих своих планах, «спланировал», как орёл из поднебесья, на другую цель: Ларочку, молоденького штукатура.
Галка металась в ужасе, она запустила срок беременности, говорила с Костей не раз о своём положении, но он прятал взгляд  и, грубо  сплёвывая, бурчал, что не верит, что ребёнок его. Галка родила мальчика и сдала в Дом малютки, но без отказа от ребёнка. Об этом она не могла ни написать в Клинки, ни рассказать Марине, связанной с её родиной. Через год мальчика перевели в Детский дом. Она ходила навещать сына по воскресеньям, испытывая к нему жалость и порывы любви, но, уйдя, закрыв тяжёлую двустворчатую дверь на толстенной пружине, тут же вливалась в поток внешней жизни, стремилась к яркой парадной её стороне, успокаивая совесть твёрдыми заверениями, что вот, будет Максику два года, она его заберёт, вот будет – три… Сын ждал её, глядя в окно, так же и провожал. Он тихо скулил при расставании, повторяя: «Мама, мама, я хочу к тебе! Забери меня, мамонька!» Галка сердилась, стыдила его, называла плаксой и убегала тем поспешнее, чем горше он плакал.
Никто не знал этой истории. Галина всё мечтала встретить хорошего мужчину, выйти замуж, забрать Максимку и зажить семейно, но в плену этой мечты, она никак не могла удержаться от скоропалительной связи с очередным кандидатом на роль мужа, и ухажёры, видя её доступность, не верили в серьёзность союза с ней.
А годы летели. Красота её, правда, не угасала, даже становилась заметнее. Много красивых девушек на свете, а красивых женщин меньше и совсем мало красивых старух. Как большинство рыжих, Галина отличалась нежным белым лицом, особенно яркими зелёными глазами. Несколько длинноватый подбородок и тонкий ровный нос делали её похожей на англичанку, чему, впрочем, не соответствовала довольно крупная для её тонкого тела грудь. При такой внешности, заявлявшей о строгости и высокомерии, она была наивной, смешливой, доверчивой и мечтательной. Эта мечтательность более всего и вредила ей в жизни.  Жалея сына, она всё на что-то надеялась, ждала какого-то чуда, ничего не предпринимая для исправления положения.
                СКАЗКА    ОБ   УТЕКШЕМ   ВРЕМЕНИ
Однажды в маленьком саду из семечка айвы трёхлистный прутик поднялся над ковриком травы. Он незаметен был и слаб средь лилий, флокс и роз, но вёсны шли, и лета шли, а он всё рос и рос. Вот обогнал по высоте он самый  рослый куст. Хозяйка видит: «Погоди, вот я тобой займусь!» Забыла. Минула зима, весной занемогла. А летом ахнула сама: «Ну, вырос! Вот дела! С таким не справиться одной, придётся помощь звать». Сосед явился к ней с пилой, чтобы с непрошенной айвой им вместе воевать. Спилили дерево, и вот, прошёл за годом год, а из живых его корней, сильнее роз, травы буйней, айвовый сад растёт. Как сила жизни велика! И как быстры года!..  А поросль сильная дика. Покрыла всё, но никогда не принесёт плода.
Нет в этой жизни мелочей. Медлительность и лень, как мутный мусорный ручей пустых мечтаний и речей, за днём уносит день.  Не знаю, правда ли айва даёт от корня рост. Но в сказке, выходке ума, пусть будет так. Причём айва? Дуб, вишня… В чём вопрос?
                *    *    *
Галина упала с мостика-дощечки, перекинутого через канаву на стройке и сломала ногу.  Перелом голени был довольно тяжёлым, пришлось лежать в больнице больше месяца.  Не спалось по ночам, мозжила собранная из трёх частиц кость.
Думы переполняли, реальные думы, не мечты о рыцаре на белом коне. Она думала о том, что вот уже шестой год живёт в общежитии, нет своего угла, что опозорилась на всю стройку со своими  любовными похождениями, что скоро ей двадцать пять, а нет ничего: ни семьи, ни образования, ни жилья…  Горечь подкатывала к горлу, ей было жаль себя, своей растраченной красоты и доброты. Да-да, все её считали доброй, а мужики, видно, слишком доброй…  Но тут, как лезвие кинжала вошло в грудь: а сын, а его воспитатели, а те, кто знал о нём? Нет, эти люди не могли сказать, что она добрая или хотя бы незлобная. Она в их глазах – само зло. Не может мать, бросившая ребёнка, пусть не бросившая даже, но перепоручившая чужим без неисходных к тому причин, не может такая мать не представляться  окружающим злодейкой. «Ради чего страдает Максим? Ради моей свободы, ради облегчения поисков удовольствий, ради возможности потакать своим запросам…  А ведь где-то там, в своей постельке он, может быть плачет, тоскует, тем более что я его не навещаю уже четвёртый выходной!..»   
Тоска сжигала её. Она почувствовала, что не сможет больше так жить, не позволит себе. Здесь, в чужой больничной кровати, рядом с чужими людьми по соседству, всей своей кожей, как сама себе сказала, «шкурой», она пропиталась чуждостью этой атмосферы, оторванностью от родного. Испытывая разрывающую душу боль, Галина напрягала мышцы больной ноги, вызывая боль физическую, что как-то позволяло не изныть, не завыть по-волчьи. «Всё, – решила она,– уже точно – всё! Я изменю свою жизнь, а значит, и жизнь сына. Что же я наделала! Будет ли мне прощение? Господи, прости меня!»
Когда в октябре она выписалась из больницы, пошла к начальству, в профсоюз. Везде ставила вопрос о жилплощади, чтобы забрать сына. В профсоюзе её одобрили, поддержали. Первое, что сделали, выделили в общежитии малюсенькую отдельную комнатку, где только и помещались две кровати и стол, да был стенной шкаф. Галина купила шторы, приготовила обед и пошла за сыном в назначенный день и час, после того, как оформила все бумаги, в том числе и на детсад. Она волновалась, спешила, словно теперь не могла и минуты потерять в соединении своей семьи. Ехала в автобусе и вспоминала, как бросился к ней Максик, увидев после больницы,  как захлебнулся рыданиями и между всхлипами проговорил: «Мамонька! Я думал, ты меня бросила!» Она и сама расплакалась, а он всё гладил её по плечу и жалел: «Тебе больно, мама? Ножка болит? Не плачь!»
Сын жадно влился в их бытовые проблемы. В свои четыре года он, как взрослый, стремился всё делать самостоятельно и даже помогать маме: расставлял на столике посуду, уносил её в кухню после еды, вытряхивал во дворе половичок, поливал два цветка фиалок на подоконнике, причём ровно столько, сколько показала мама. Он был аккуратен со своими вещами и пока малочисленными игрушками, подаренными соседками по общежитию. Его сразу все полюбили, угощали, разговаривали с ним, но он, вежливо ответив, на что мог, стремился к матери, не упуская малейшей возможности побыть с нею. Галина ещё добаливала, дохрамывала, сразу повзрослев и став спокойнее. Теперь ей казалось невозможным её недавнее прошлое, где не было с ней Максимки вот так, каждодневно, родственно.
В начале зимы одна соседка подарила им санки, что заметно облегчило дорогу в детсад, ускорило её. Галя резво бежала по заснеженной дорожке, чуть припадая на больную ногу, но уже не от боли, а от страха навредить. На этой неширокой пешеходной тропе её встретил Константин Бронкин. Просто встал на дороге, вперил в неё взгляд  исподлобья и ждал, пока она подошла чуть не вплотную. Он был женат на той самой штукатурихе Ларочке, у них росла дочка, жили в своей квартире, полученной на родной стройке.
— Здравствуй, Гал. Ты, слыхал, сына забрала. Дай мне на него посмотреть.
— Зачем тебе? Героем себя считать, что сына смог родить? Или убедиться хочешь, что твой?
— Хочу.
— А мне-то что до твоего «хочу», а ребёнку что? Пропусти, не задерживай.
— Ну, чего ты? Дай взгляну!
— Много ты увидишь за шапками да шарфом. Ну, посмотри.
— Здравствуй, Максимка. Как дела? – присел Костя перед санками на корточки.
— Хорошо идут дела, голова ещё цела, – процитировал мальчик и сам засмеялся, — здравствуй, дядя.
— Ишь ты, – засмеялся и Костик, – ты парень с юмором. Давай знакомиться, меня Костей зовут.
— А у мамы была кость сломана на ножке. Очень больно. Уже прошло! – радостно закончил он.
— Вот и хорошо. А ты в садик едешь?
— Ага. Буду там до вечера, пока мамонька не придёт. Буду хорошо кушать, чтобы дома не ужинать.
— А почему же дома не поужинать?
— А у нас мало денег. Нельзя же ребёнку одну картошку есть!
— Умный ты, Максик, хозяйственный. Молодец. – С тяжёлым вздохом проговорил Константин.
— Ладно, Костя, нам пора, а то к завтраку опоздаем, – потянула санки Галина.
— Постой минутку. Я…  Вижу, мой это парень. На меня малОго похож. Ты… Можно я иногда …
— Нет. Не подходи. Не хочу.
          — Галь, жизнь штука сложная. Все мы ошибаемся. Ты, что ли, всё правильно делала и делаешь? Не плюй в колодец. Ребёнку может понадобиться опора, помощь…  Подумай сама.
— Ладно, подумаю. Дай пройти.
Она быстро потащила санки вперёд, шла, нагнув голову, роняя злые горючие слёзы. Максим молчал. А когда прибыли на место и стали снимать пальтишко, малыш серьёзно заглянул в глаза матери и тихо спросил: «Мама, а Костя мой папа?» Галину пронзила дрожь – руки затряслись. Она на мгновенье онемела, но потом, собрав все свои силы, просто и твёрдо ответила: «Да».
С «папой» у Максима складывались свои отношения, которые несколько облегчали материальную жизнь, потому что время от времени он давал небольшие суммы, как догадывалась Галя, заначки от жены для сына. Но в моральном отношении прибавилось сложностей. Ребёнок постоянно задавал матери вопросы: «Почему папа со мной не живёт? Меня папа не любит? Я не нужен папе? Папа тебя, мама, не любит? А мой папа хороший или плохой?..» На что Галя отвечала, стараясь сдерживаться, обтекаемо и мягко: «У папы другая семья. Папа тебя любит, но он недавно с тобой познакомился, ещё не привык. Ты папе нужен, он ведь хочет с тобой видеться, приходит к тебе. Меня он любил раньше, а теперь разлюбил. Папа не плохой».  «Но и не хороший, – думала она про себя, – что ж, какой есть. А вдруг со мной что случится? Пусть хоть кто-то у сына будет». Ещё одна мысль часто приходила ей в голову: а что, если бы она не сломала ногу? Если бы не лежала, совсем заброшенная, в больнице, не осознала бы, что творит?  Ужас охватывал её. И этот ужас как-то примирил её с желанием Константина принимать хоть малое участие в жизни ребёнка.
Так и получилось, что Рыжая, если не порвала с Клинками, то сильно отдалилась от них, хотя и скучала по друзьям юности, хотела знать о них. Всё-таки через год после соединения с сыном, она, попросив соседок приглядеть за ним, в одно из весенних воскресений поехала к Марине Гросс.
                *    *    *      
Полтора года прошло со дня их первой встречи. Галка думала, а живёт ли Марина по старому адресу? Волновалась, побаивалась этой встречи. Но старый пятиэтажный дом, оштукатуренный и покрашенный в жёлтые тона с фасада, оставался таким, как и прежде, обшарпанным со двора, так же в подъезде пахло кошками и кислой капустой, настоенным сыростью табачным дымом. Галя поднялась на четвёртый этаж. Те же таблички висели справа от звонка. Она позвонила трижды. Марина открыла дверь, секунду глядела на гостью молча, вдруг вспомнила, узнала, озарилось улыбкой озабоченное, бледное лицо.
— Галя! Здравствуй, проходи. Я так тебе рада! Как ты расцвела, просто красавица! Настя писала, что вы не прерываете связь, но ты ей мало пишешь о событиях своей жизни. Она меня расспрашивает, а что я знаю? Ты проходи, а я чайник поставлю. Ну вот, ты снова с гостинцами! Пирожные, конфеты!..
— Мариночка! Ты всё такая же. Так и не ездила с сыном в Клинки? – Галина после приветственных поцелуев уже сидела на стуле у стола, медленно, с замиранием сердца, перелистывала  альбом с фотографиями, с которых на неё глядели ясные глаза подруги Насти, пронзительные и притягательные – Витины, кокетливо морщилось личико Марочки, хмуро-спокойно и мимо объектива глядела Зоя. — Боже мой! Как выросли девочки! Настя такая взрослая и красивая! Виктор возмужал… А где же Коленька? – спросила Рыжая, закрыв так взволновавший её альбом.
— А вон, смотри, по двору на велосипеде катается. Тот, в клетчатом пальтишке. Видишь?
— Ой, как вырос! Позовёшь его?               
— Попозже. Он недавно вышел. Давай пока поговорим без помех. Как жизнь?
И Галина, неожиданно для самой себя, рассказала всю свою историю, не избегая стыдных подробностей, каясь, как перед духовником, изливая всю горечь своего греха на чужого, но искренне доброго человека. Она говорила, глядя Марине в глаза, а та слушала и молчала, но в её глазах отражалось всё её отношение к услышанному, и слов не требовалось. Рыжая видела, что не осуждение, а жалость и сострадание вызывает её исповедь, что Марина, никогда не поступившая бы так с ребёнком, не презирает её, а словно больную, безумную пытается успокоить, привести в чувство своим пронзительным, полным боли взглядом. За всё время своего отречения от жизни сына, никогда, впрочем, не отрекаясь от него самого, Галина впервые, излагая этот сюжет своей судьбы, сама как бы объяла его одним отстранённым взглядом, сама проанализировала весь ряд своих поступков и сама же стала себе строгим и объективным судьёй.
— Какая я гадина! – вслух ужаснулась она, – меня надо избить или вообще уничтожить! Но тогда, что будет с Максимкой? Только это и заставляет меня терпеть себя, помогает удерживаться в жизни. Когда до меня дошло всё, что я наделала, не раз приходила в голову мысль, что не имею права  жить, а тем более радоваться.
— Нет, Галя, так нельзя, – заговорила, наконец, Марина. —  Все люди меньше или больше грешны. Что же за каждый грех убивать?  Человек может осознать свои поступки, исправить их, что ты же сама и доказала. Сын дан тебе для исправления твоей души, ты благодари его за это. Мне тоже Бог дал Коленьку, чтобы жить дальше, удержаться от большого греха.
— Ты, Марина, говоришь, как какая-то богомолка. Я этого не понимаю, но, как советский человек, верю в самовоспитание, в помощь добрых людей. Не обижайся, просто твои слова меня как-то пугают. Я думаю иногда, что Бог есть, и от этого мне становится ещё страшнее из-за того, что я натворила. Ладно тут, на земле, я испытаю наказание за свои поступки… А вдруг и там? Нет, нет, страшно подумать! Не хочу верить в загробную жизнь, в ад и рай! Лучше уж конец – и всё. Тьма. Покой.
— А мне такое страшно. Для чего тогда жить? Для чего детей рожать и растить? Ладно, если жизнь удалась, а если нет? Выходит, напрасно небо коптил? А, представь, каково калекам от рождения, их отцам-матерям? Как и для чего терпеть? Нет, я без Бога не хочу. Да, думаю, и Пушкин, и все великие люди прошлых веков были не глупее наших коммунистических идеологов. Ладно, всё. А то подумаешь, что пропагандирую религию.
— Если и подумаю, доносить не пойду, – с обидой буркнула Галка. — Ты мне, Мариш, теперь как сестрёнка. Не откажешь в родстве?
— Что ты! Я так рада! Дай обниму!
Она подошла сзади к её стулу и, обняла за плечи, прижалась щекой к щеке подруги. Скоро пришёл Коленька. Они пили чай, разговаривали, потом Марина предложила Галке забрать Колины вещи, из которых он вырос. Галина растрогалась до слёз, потому что это её очень выручало в её положении.
Этот визит положил начало самой тёплой дружбе в жизни обеих молодых женщин, словно нашлись, разлучённые судьбой, сёстры, чтобы поддерживать друг дружку в горе и радости.
Галка написала в Клинки и Насте, и родным. Словно заручившись поддержкой Марины и в большой степени всех, принявших её сына людей, она смогла решиться открыть правду, хотя и не всю: о детдоме она умолчала. Когда получила ответы, а оба письма пришли в один день (писала туда тоже разом), руки дрожали, открывая конверты. Начала с письма Насти. Подруга писала о том, что сын – дар судьбы, что он – смысл жизни и что теперь Галя – настоящая взрослая женщина, а муж, если положен по судьбе, полюбит и с ребёнком, как её Витя, которого двое не испугали. Мама же писала без всякого оптимизма, горько сожалея, что дочь родила «подзаборника», должна растить его без мужа, без отца для ребёнка. Она сознавала, что дитя не в чём не виновато, и его надо любить и правильно воспитывать. Обижалась на дочь, что столько лет скрывала внука: «А если б я умерла?» И всё её письмо дышало разочарованием в дочери, осуждением её непутёвости, неверием в хорошее продолжение её жизни. «Запомни, Галя, чужой ребёнок никому не нужен, особенно  нагулянный. Никакой мужик не простит тебе его, всю жизнь будет тебя попрекать, если женится. Ты жизни не знаешь, веришь, что есть благородные. А все они эгоисты и любят только себя. Им надо угождать, их обихаживать…»            
Галина плакала над материнским письмом, горько переживала его суровость. Но потом, долго пытаясь побороть бессонницу, осознала, что мама, видимо, сама не была счастливой с отцом,  что-то таилось пережитое в её поучениях, что-то за долгий брак не прощённое. И тогда она подумала, что никогда не раскрывала мать ей свою душу, что дочь, в общем-то, не знает свою мать, не понимает, и никогда не пыталась понять её. «Как это ужасно! Неправильно, плохо! В чём же родство? Нет, надо всё-всё обсуждать с близкими, надо, чтобы сын стал мне другом, по-настоящему близким человеком. Помоги мне, Господи!»  И с этими мыслями пришёл к ней сон.
                12
Странная история произошла с Мариной. В школе распространяли лотерейные билеты, насильно втюхивали это нежданное «счастье», давили на совесть и веру в рукотворные чудеса. Марина, положение матери-одиночки которой позволяло  отказаться, всё-таки пожалела молодую учительницу и купила один билет. Она заложила его закладкой в читаемый роман, потом приболел Коленька,  и читать стало некогда, но весной все, смеясь, заговорили об этом выпуске лотереи, так как распространительница выиграла «коньки под мяч». Что это такое внятно не смог объяснить даже учитель физкультуры  Фёдор Никитич, но цена выигрыша позволила купить хороший тортик, и распространительница билетов «англичанка» Ольга Николаевна устроила чаепитие в учительской после шестого урока.
Марина на чаепитие не осталась, сын был дома один, а о своём билете вспомнила. Едва нашла, проверила по газете, взятой у коллег, полностью  изучивших таблицу, и ахнула, не веря своим глазам. Выходило, что она выиграла мопед.  Конечно, побежала к соседке, чтобы удостовериться, что не ошиблась, и Мария Тихоновна, перепроверив трижды, убедила её в праве на выигрыш. Радости не было предела. Безусловно, мопед был никому не нужен, но можно было взять деньги за его стоимость! А это как раз на поездку в Клинки ей с Колей туда и обратно да ещё со всеми расходами дней на десять. Тут ещё больше повезло. Товары, обозначенные в лотерее, чаще всего были дефицитом, в том числе и эта марка мопеда. Соседкин племянник, как прознал про выигрыш, так тут же примчался к Марине и выкупил билет, приплатив ей сверх цены.
Впервые в жизни Марина почувствовала себя богачкой, незаслуженно счастливой, отмеченной удачей. На работе все радовались за неё, тем более что знали о её не сбывающейся семь лет мечте, увидеться с клинковскими родственниками. Она тоже купила торт, напоила коллег чаем, поблагодарила всех за участие. Приближались каникулы, отпуск. Всё складывалось как нельзя лучше.
После весеннего визита Галина часто звонила Марине, делилась новостями, слушала о её делах. Дружба их крепла, было так много общего в судьбах, так соединяли Клинки, детские проблемы. Узнав, что Марина решилась ехать к свекрови, Галка вдруг тоже загорелась таким желанием. По правде, она очень скучала по родине, по близким людям, но сначала её держала на месте тайна, потом те же материальные причины. Зато у неё в характере было много решимости, может быть, несколько  стихийной, безответственной, однако подвигающей её на поступки. Помогло ей два обстоятельства: во-первых, Марина отдала ей вещи Коли – пальтишко, брюки, тёплые ботинки, пару рубашек и бельё, из которых он вырос, а она долго копила на «обмундирование» сына, а во-вторых, родители и братья прислали ей денег именно на поездку, желая увидеться.
Отпуск  у Марины был в конце июня, а Галка буквально вывернулась наизнанку, чтобы добиться своего, более короткого, в это же время. Но добилась. Помогли в профкоме, где она горячо молила «войти в положение». «Ты, смотри, в положение опять не войди, а нам уже поздно, – гоготала председательша, в общем, добрая тётка.
                *    *    *
Поезд летел по равнине. Мальчики сидели на столике спина к спине, смотрели в окошко, такие разные: белоголовый кареглазый Коля и огненно-рыжий, но с чёрными отцовскими бровями и голубыми глазами красавец Максим. Разные, но чем-то схожие. Конечно, их сближали новые впечатления: первая далёкая поездка в поезде. Хотя метро и подготовило их к путешествию, но не как в метро – смена пейзажей за окном, вагонный, весь на виду, многочасовой быт, предстоящая ночёвка на полке…  Они с аппетитом ели припасы матерей, пили чай из стаканов с подстаканниками, распечатывая блоки двойных кусочков пилёного рафинада. Ребятишки вели себя чинно, что тоже делало их похожими, они беседовали, не споря, не повышая голоса.
Мамы тоже разговаривали, не могли наговориться, нарадоваться. И тоже почти не отрывали взглядов от окна. Работа, дом, однообразная суета, когда вечно некогда, срочно надо куда-то бежать, вдруг замедлилась, отошла в сторону, отхлынула, как волна в Финском заливе, мутная и тяжёлая. Проплывали поля с разноцветными нитями посевов, сады, усеянные точками завязавшихся плодов, речки, ручьи, озёра…  Иногда люди что-то делали своё, приподнимая головы от работы и провожая взглядами мощный, стремительный поезд. Животные, почти забытые и невиданные вживе детьми, жили в нескольких метрах от железного огненного коня, спокойно, видимо, привычно относящиеся к мчащемуся гиганту. «Мама, смотри! Смотрите все, там лошадка с ребёночком!», – чуть громче обычного, но с нескрываемым восторгом сообщал Максим. «А вон гуси, – подхватывал Коля, – идут, как по ниточке, строем. Гуськом».  И так до ночи, и ночью, пока мамаши насильно не уложили на прохладное, пахнущее поездом, бельё. 
На вокзале Галина взяла командование на себя: все погрузились в троллейбус номер один, поехали «в город», как выражались все клинковцы. Первыми вышли Гроссы, подробно проинструктированные Рыжей как найти дом Аграфены. Марина предлагала Гале зайти, но та замахала руками: «Что ты, что ты!  У вас такая встреча, а тут ещё мы! Нет, в гости придём вечером. Мне тоже хочется не затеряться на вашем фоне», – рассмеялась она не столько весело, сколько нервно. Марина посмотрела вслед троллейбусу, глубоко вздохнула и, дрожа от волнения, шагнула в переулок, сразу заприметив маленький дом с шиферной крышей, точно описанный подругой. Никаких сообщений о точном времени своего приезда Марина не посылала, чтобы не вносить суету в нелёгкий быт семьи, писала только, что, возможно, приедет в конце месяца, сама едва веря в это.
                *    *    *      
Она позвонила, нажала кнопку старомодного звонка, послушала его хриплый рокот внутри дома, одновременно соображая: «Что это я так…  Настя, скорее всего на работе, а мамаша лежачая… Вдруг одна!»  Но в глубине послышались лёгкие быстрые шажки, и негромкий детский голосок спросил тревожно: «Кто там?» Марина обрадовалась и ещё больше заволновалась.
— Детка, я твоя тётя из Ленинграда. Тётя Марина с братиком Колей. Ты одна с бабушкой?
— Да. Мама на работе. Мне не разрешают чужим открывать.
— Это правильно. Но что же нам делать. Тебя, наверное, Зоенькой зовут?
— Да.
— Тогда, знаешь что, посмотри на нас в окошко. Ты же видела нас на фото? Может быть, узнаешь…   
— Хорошо, я с кухни посмотрю. Идите, – она подумала секунду, – направо.
Марина с Колей подошли к небольшому окошку, в котором показалось бледное, но знакомое по многочисленным снимкам, детское личико. Девочка всмотрелась старательно, нахмурив тонкие брови, потом улыбнулась радостно и закивала головой, указывая на дверь.
Марина с сыном вошла в дом, поздоровалась с Зоей, поставила чемоданы в крошечной прихожей у вешалки. Ей не терпелось увидеть Аграфену Ивановну, но было страшно, стыдно, что ли оттого, что не жена законная она её сыну, а просто женщина, с которой он сошёлся, некрасивая и старая для него. Запах болезни витал в доме, не затхлый и тяжёлый, а наоборот, какой-то стерильно больничный, приправленный хлором и йодом, с оттенком нагретого утюга.
— Зоя, пойди, скажи бабушке, что мы приехали и сейчас к ней придём, хорошо?
Зоя согласно кивнула, пошла в спальню, а Марина раскрыла чемодан и достала тонкий шерстяной платочек, с расписным неярким узором – подарок для свекрови. Коле подала коробку конфет: «Подари бабушке».
Больная лежала на высоких подушках, смотрела на дверной проём таким пронзительным, ждущим взглядом, что Марине показалось, к ней протянулись невидимые, но крепчайшей стали, нити. Словно сверкнув фотовспышкой в направлении Марины, вся энергия взгляда больной обратилась к мальчику.
— Коенька! Унучик! Миый моо!
Слёзы побежали по озарённому неземной радостью лицу пожилой женщины, не старухи, просто измождённой немощью болезни красивой, схожей чертами лица с её любимым, с её сыном и потому такой родной. Марина подвела Колю поближе, и бабушка левой рукой нежно прикоснулась к его головке, погладила волосы, плечи… Всхлипы сотрясали её, но улыбка светилась на лице, в каждой его складке.
— Бабушка, не плачьте! Мы же к вам приехали! Вот вам подарок, конфеты очень вкусные.
Коля сказал это тепло, не по-детски,  всем сердцем стараясь утешить бабушку.
— Дорогая наша, – Марина застеснялась, растерялась на мгновенье, но всё-таки решилась, – мамочка! Мы так рады, что видим вас! Вы на меня не сердитесь?
— За то-о-о? – левая бровь Аграфены взлетела, искажая лицо.
— За то, что я с Колей жила… без брака. За то, что не удержала его от поездки… За всё.
— То-о ты!  Я тебя люю-лю. Унучка лю-ю-лю! П-асибо!
Больная откинулась на подушку, обессилев от нахлынувших чувств, прикрыла глаза. Марина, лежащим рядом носовым платком, вытерла ей слёзы с лица, взяла руку и поцеловала её. И вдруг Коля прижался, припал к бабушке, стал гладить её по плечу и приговаривать, успокаивая и жалея:
— Бабушка, я вас люблю! Я у вас поживу, пока у мамы отпуск. Я всё-всё сделаю, что вы попросите!..
Новый поток слёз хлынул из глаз больной.
— А где же Тамарочка? – спросила Марина, оглядывая тесное жилище семьи.
— Сестричка в школе, придёт с мамой, а я простудилась, болела, меня ещё докторша не выписала, – пояснила Зоя.
                *    *    * 
Когда Настя, зайдя в школу за  Марочкой, пришла после смены домой, стол был накрыт, Марина как раз поставила разогревать жареную ленинградскую курицу, которую еле довезла в присоленном состоянии. Мясо было нечастой пищей Насти и её семьи, запах жаркого кружил голову. Но всё ушло из сознания, как только она увидела Колю. Словно детство вернулось, нахлынуло нежной братской любовью. Она присела возле мальчика, заглянула в его глаза, и беззвучные слёзы ручьём покатились из глаз. Копия брата, чуть приукрашенная более тёмной окраской волос и глаз, словно на картине художника, где всё как в жизни и немного красивее. Мальчик отличался от покойного отца  бОльшим изяществом, сдержанностью характера, но черты лица, движения, тембр голоса – всё повторяло Николая, всё бередило душу, радовало и печалило.
Дети, глядя на выплески чувств взрослых,  мало что понимали, но инстинктивно проникались ощущением родства и близости. К  вечеру, наслушавшись разговоров, полных воспоминаний, выражений любви и счастья от встречи, вся светлоголовая троица слилась в семейку. Почти не выпуская рук братца из своих, девочки слева и справа  заглядывали ему в лицо, слушали его неторопливые речи, гладили по плечам. Марочка вдруг спросила громко и настойчиво:
— Мама, а на братике можно пожениться?
Женщины дружно засмеялись.
— Нет, милая, нельзя. А что? Ты полюбила Коленьку?
— Да. Жа-а-лко! Я не хочу, чтобы у него была другая невеста-а-а!               
— Ну, до невест ему ещё далеко! – успокоила её Марина, – зато сестёр всю жизнь любят, не то что жён, – повернулась она к Насте, а та кивнула в ответ.
Марина, по просьбе Галины, посвятила Настю в тайны её самостоятельной жизни. Ждали Рыжую с Максимом, но та пришла одна.
— Не смогла, девчата, сына у бабушки с дедом отнять. Братья никак не поженятся, всё гуляют, внук-то первый у стариков, вот и сошли с ума от радости. Слава Богу! Я так боялась, чтоб не обидели мальчишку! А он-то! Льнёт к ним, ластится! Ох, боюсь, лишнего наговорит,  хотя просила, внушала, объясняла, пугала даже…
— Чем пугала? – удивилась Марина.
— А, – говорю, – расскажешь про детдом, бабушка с дедушкой огорчатся и заболеют, и маму твою прогонят. Да-а-а… всё он понимает, но всё-таки ребёнок.
Боялась она, как оказалось, напрасно. Умолчал Максим о жестокой странице своей биографии, видно, самому хотелось забыть её.
Поздно, при огромной краснощёкой луне, пошли провожать Галку, уложив детей. Постояли немного у калитки, обнялись, сомкнув лица, полные радостью дружбы. На обратном пути, когда шли совсем медленно, растягивая возможность побыть наедине, рассказали друг дружке самое-самое сокровенное: Марина о желании самоубийства и спасительном явлении котёнка Дарика, Настя об аборте и чувствах к маленькой Зое.
— Настя, а Зоя ведь глубже Марочки, в ней совсем нет эгоизма! Она надёжнее.
— Вот-вот.  Я всё понимаю, всё знаю, вижу! В том-то и дело! Вот. Не умом мы любим, Мариша, – душой. А душа моя молчит. Жалеет, заботится, но всё это от рассудка, по чувству долга и справедливости. Без особой радости. Марочка и набедокурит, а я её обожаю, не хочу наказывать. Хорошо, Зоя такая положительная, а если бы вредная была, непослушная? Как бы я тогда с ней обходилась? И представить не могу. У меня, вообще, что-то с механизмом любви не то. Как-то он сбит. Чем-то… Васиной и Колиной гибелью, наверное. Витю люблю больше Зои и мамы. Странно, чужого мужчину так возлюбить! Люблю, вижу, что и он любит, вроде бы доказал это, а иной раз чувствую, словно между нами какое-то препятствие, стенка стеклянная. Может, из-за младенца нерождённого, а может, чего-то я не знаю о нём.
— Другая женщина, думаешь?
— А и думаю иногда. Словно чужой запах чую. Как-то на пиджаке волосину длинную чёрную сняла. Пиджак где только не побывал: в редакциях, в транспорте, в толпе…  А  у меня словно ток по спине прошёл. Что это? Или я по-сумасшедшему ревнивая? Или дура?
  Марина спала на Настиной кровати, а та на раскладушке в кухне. Долго не засыпалось обеим, и каждая думала о своём, глядя в окна на звёзды. Ночь, голубая, позлащённая светом вселенной, катила Млечную реку по небосводу, обозначая движение времени и вращение Земли. Судьбы разных по возрасту, воспитанию, местам проживания и национальности женщин, переплелись на крохотном перекрёстке мира, слились каплями оброненной крови и плоти, стали общими в лодке маленького домика, плывущего по океану ночи, по белому Млечному течению. И если бы люди умели читать мысли друг друга, как несказанно удивились бы Настя и Марина, узнав, что обе заснули с одним и тем же в мыслях: «У меня есть теперь сестра. Слава Богу!»

                13
После первого субботнего чаепития у Вики, Настя и Виктор стали желанными гостями в доме школьной подруги, которая настаивала на их постоянных визитах к ней. Настя понимала это как желание общения с людьми своего возраста и круга, помнила насколько нудно сидеть дома с младенцем без дружеских встреч и разговоров, с благодарностью вспоминала дружбу с Галкой в такой же период вынужденного ограничения свободы. Они с мужем наедине сочувствовали Вике, оторванной от дома, от мужа, от московских друзей. Здесь же, в Клинках, старались помочь ей не скучать, навещали её не реже раза в две недели.
Настя немного тяготилась этими визитами, сама себя не понимая. Что-то её смущало, огорчало даже в отношениях мужа к подруге и её ребёнку, а что – не понять. «Она смотрит на него, как на своего, меня будто и нет. Он глаза прячет. Слишком нежен с малышом. Может, что-то у них было в Москве? Не может быть! Нет, нет! Разве он привёл бы меня к ней? Зачем я тогда им? Я же не хожу за ним по пятам, встречались бы где-то без меня. При чём я? Зачем?..» – эти мысли  не давали ей покоя. Виктор и у неё-то бывал наездами: кроме работы в Домике рыбака, стройка  и журналистская деятельность в Верске отнимали много времени, приходилось частенько ночевать там то в редакции, то у товарищей, то в Доме колхозника, где койка стоила рубль за ночь в общей комнате. Он оставался и на озере зимами, а летом уже не работал спасателем. Ему предложили стать директором этого заведения, на что он и согласился, оговорив возможность оставаться и при редакции.
Весной  новоявленный директор занимался ремонтом здания, летом Домик рыбака гудел от обилия любителей посидеть с удочкой, но народ был солидный, начальственный, поэтому работа была спокойной, размеренной. Здесь у Виктора был неплохой, хотя и маленький кабинет с комнатой отдыха, где стоял раскладной диван, была раковина для умывания, холодильник и электрическая двухконфорная плита. Это было местом свиданий любовников. Вика приезжала, как могла часто, что создавало Виктору много тревог и ярких волнующих моментов. Несколько раз здесь побывал и его маленький сын Саша, которого мать брала «на прогулку» и увозила в лес. Для малыша отец сделал даже в тени раскидистой молодой липы под окном, напоминающее колыбель, гнёздышко, чтобы ребёнок дышал сосновым воздухом, пока родители тешились любовью.
Виктор грешил и каялся. И снова грешил. Он совершенно закружился в любовных чувствах к обеим женщинам, очень боялся оговориться, проговориться наяву и во сне и придумал называть и жену, и любовницу не по именам, а одинаковым ласковым прозвищем «Ласточка». Если Вике это нравилось, потому ли, что она, и вправду, была похожа на эту изящную чёрную птаху, потому ли, что их одинаковые имена Виктор и Виктория как-то сбивали романтику, то Настя не любила банальное и слащавое, как ей казалось, птичье имя. Её строгая правдолюбивая натура желала чистой  уважительной прозы, особенно оттого, что мечты её давно уплыли по реке быта в море забот и обыденности.
Настя молчала, не желая обидеть мужа, но он чувствовал, что эта его Ласточка, совсем не так воспринимает нежность, как та, другая. Ему нравилось скрытое волнение жены, когда  он прикасался к ней, желая близости, нравилось, что она, молча, пила ласки и молча их изливала. А Вика вся горела, пылала, бормотала, истома и наслаждение – всё плескалось в глазах, отражалось в чертах лица, в пластике тела…  И это тоже ему так нравилось! «Кто я? Развратник? Или сластолюбец? Как я люблю их обеих, как желаю! Зато уж больше никого. Вон и секретарша редакции намекает, и в транспорте поглядывают, и… да везде, куда ни зайду, только мигни. Но нет же! Ни за что! Не юбки мне нужны, не приключения. А что же? Боже мой! Что делать?» Но ничего не делать было единственно возможным в этой ситуации. И он плыл по течению судьбы.
Сейчас Виктор, вообще, чувствовал себя каким-то басурманом, не по-русски живущим татарским, что ли, ханом, восточным владельцем гарема. Вокруг него сидели четыре женщины, и троих он знал близко. Вика собрала у себя всю компанию: Клёновых с их новой родственницей Мариной и неразлучную общую подругу Галину Рыжую. Вика тоже знала весь любовный опыт Виктора (хотя, не весь, без ранних юношеских фрагментов), но, собрав эту компанию, со злобинкой наблюдала за всеми, забыв, что и Виктор наблюдает за ней. А он сразу разгадал её желание столкнуть всех, позабавиться ситуацией, не осуждал её, нет, сам по писательской природе испытывал любопытство к чувствам и поступкам в сложной психологической обстановке, в том числе и к своим. Настя наблюдала за Галкой, как та воспринимает бывшего любовника, то же и Вика, а Галка присматривалась к супругам. Марина смотрела на всех, понимая, что Вика в этом обществе не просто общая подруга, но чувствовала, что именно на Вике и завязано всё действие этой драмы, весь её скрытый конфликт. Галка не рассказывала ей о связи с Виктором до Насти, но Марина увидела всё, догадалась, испугалась догадаться и о романе Настиного мужа с Викой. Она сидела в середине вулкана, в его кратере, где вокруг неё расположились скованные одной цепью жертвы, готового изрыгнуться, огня.
Но вулкан дремал. И Марина понадеялась, желая всей душой каждому только добра, что длительности человеческих жизней не хватит до момента извержения стихии, что так на дымящейся грозной поверхности и проживут все дорогие ей люди без трагедий и катаклизмов. Она внутренне осуждала Виктора, не испытывала особой симпатии к Вике и горячо любила Настю и Галку.
                *    *    *
Аграфена Ивановна в этот вечер осталась с детьми, что радовало её несказанно. Зоя, привычная к уходу за бабушкой, почти не отходила от неё, а Коля тоже прильнул к ней, словно знал всю жизнь. Марочка, конечно, отвлекала брата, звала играть, и он, очарованный её красотой и полнотой жизни, порой давал вовлечь себя в её затеи, но снова возвращался к бабушке, гладил её руки, смотрел в глаза. И за многие годы мук, больная была по-настоящему счастлива.
Сколько уж раз, не сосчитать, её жизнь проносилась перед мысленным взором, являла картины давно прожитого, мучила воспоминаниями об утраченных близких людях…  Сегодня днём ей приснился взрыв, точно такой, какой она видела воочию, когда словно разломался пополам немецкий поезд, рельсы вздыбились, вагоны понесло под откос, и один чуть не врезался в Лазарев домик. Крики, огонь и дым, запах гари и крови – всё слилось в мелькании разных эпизодов, понеслось каруселью перед глазами. Но перед этим она всегда, вспоминая, не могла понять, отчего это, после грохота взрыва, словно на несколько томительных мгновений наступила абсолютная тишина и, как в замедленной съёмке в кино, предметы и их части лёгким пухом зависли в воздухе и начали неспешно оседать на землю.  Эта тишина и замедленность помогли Груше осознать происходящее, чтобы затем схватить за ручку сына и спрыгнуть с ним в подпол. А потом слышались чужеязычные крики, тяжёлый топот над головой, грохот опрокидываемых предметов…
Слава Богу, Лазарь в это время был в деревне, ходил за четыре километра добывать продукты: зерно и соль. Он потом хвалил Грушу, что не растерялась, спряталась, не попалась фашистам под горячую руку. Но страх долго не отпускал её. И вечером, когда она навзничь лежала на постели, а по щекам лились и лились слёзы, сынок Коленька, так же, как теперь внук, сидел рядом, гладил её плечи и руки, смотрел в глаза с сочувствием и любовью.
Так и не восстановили эту железнодорожную ветку, всё убрали, где-то спрямили путь, и поезда перестали денно и нощно стучать и гудеть под окнами. Потом и вокзал оказался в двух троллейбусных остановках от их дома, чему они не могли нарадоваться. Тишина окраины, кусок своей земли, маленький, но крепкий «свой» домик – всё это оставил Груше и её детям чужой добрый старик, который стал ей роднее родного, и которого она досмотрела в предсмертье, когда слёг он на полгода.
После войны землю около дома отобрали, ограничили небольшим палисадником и крохотным двориком между стеной и сараем. Рядом построили складские помещения швейной фабрики, как раз до самой этой фабрики протянулись низкие каменные строения.
Аграфена Ивановна вздохнула, подумала: «Сколько же я детей своих буду мучить? Не сильно я и старая, сердце крепкое… Три года уже лежу, устала. И они устали…  Ну, Господи, слава тебе, долежала до внучика, хватит уже, а? Отпусти ты меня с земли к сыну, к мужу, к батюшке Лазарю…»               
Вернулись из гостей взрослые, детей стали укладывать, обсуждая вечер. Слушала Аграфена, вникала в их разговоры, угадывала настроения: жизнь не отпускала, ещё радовала и влекла.
Настя стеснялась своего имени. Её ровесниц называли по моде послевоенного времени Татьянами, Галинами, Натальями, Людмилами, встречались Валентины и Ларисы, Маргариты и Тамары, а Настя звучало как-то слишком архаично, по-деревенски. Муж Вася посмеивался: «Мы с тобой с одной деревни: Васька да Наська!» Анастасия – это неплохо, но Настя…  А Марина, впервые встретившись с нею, обняла и проговорила:  «Здравствуй, Ася!»  «Ася? Вообще, меня все Настей называют, но мне так нравится – Ася! Буду Асей, слышите? Мама, девочки! Я Ася!» Марина рассказала о коллеге, учительнице по имени Анастасия, которую привыкла звать Асей, а Настя вспомнила, что письма подписывала только полным своим именем.
Назавтра намечался обед с приглашёнными: конечно, будет Рыжая и сестра Виктора Татьяна. Настя купила двух больших кур, сливочное масло, три селёдки, банку консервов «шпроты», хлеб, майонез, яйца…  Сумка была тяжеленная, но её мучили сомнения, не маловато ли продуктов для такого застолья? «Ещё есть кусок колбасы, три плавленых сырка, зачем Марина о них вспомнила? Тоже мне угощенье! Овощи свои, но какое разнообразие на столе? Колбаса, шпроты, селёдка?..  Салат нарежем… Ох!»
Получив в руки непотрошёных кур, Марина возликовала: «Отлично, что с потрошками! Теперь, вместо трёх блюд, будет пять!» Настя выпучила глаза – пять блюд из курицы?!
Но так и вышло: спинки и шейки Марина пустила на бульон, который заправила прожаренным с натёртой морковью луком и зубчиком чеснока, а затем мелкой вермишелью. Лапша была вкуснейшая. Лапки, кончики крыльев, головки и ливер варились гораздо дольше, но с теми же приправами, без поджаривания. В конце варки туда была добавлена зелень, перец, лавровый лист и, заранее залитый водой, желатин. В кофейные чашки были разложены кружки варёной моркови, крутого яйца, мелко порубленные, тщательно освобождённые от мелких косточек плёнки куриных лапок, шкурки и мозги головок, кусочки крыльев…  Работа ювелирная. Зато получилось каждому по кружочку мясного желе. Ливер в желе не пошёл, прокрученный через мясорубку, дополненный жареным луком и сливочным маслом, он превратился в паштет, который и был возложен на кусочки чуть поджаренной и натёртой чесноком булки.  «Бутерброды подадим с лапшой», – распорядилась Марина. «Три!» – считала Настя, поражаясь вкусу и красоте угощений. Из грудок были накручены мелкие котлетки, в которые Марина добавила, по наличию дефицита булочных изделий, тёртый картофель. Наконец, мясистые части  тела птиц были разделены на двенадцать частей (четыре крыла, четыре голени, четыре бёдрышка), так что был даже запас на добавку. Селёдки тоже претерпели кулинарные метаморфозы: прошедшие через ножи мясорубки, одна превратилась в фаршмак, другая, с варёной морковью, луком маслом, плавленым сырком стала «красной икрой», третья – «чёрной икрой»! Варёные яйца,  наполненные шпротами, с помидорными горбушками на верхушках,  толстенькими  красношляпными грибочками разбежались по тарелкам с салатами. Марина наготовила их четыре вида: «свежий» из помидоров с огурцами, луком и зеленью; из варёной свеклы с чесноком; кабачковая икра; капустный кисло-сладкий. Были жареные с чесноком и помидором кабачки, капуста, тушёная с кусочками той самой колбасы из холодильника. Из банки застарелого смородинного варенья был испечён торт. Морс из свежих ягод, гарниры из риса и картофеля…  Такой скорости, ловкости, предусмотрительной несуетности Настя ни до того, ни после нигде и никогда не встречала.
— Марина! Ты гений! Кто тебя научил такому?
— О, это мама. Мы же блокаду пережили, так мамочка потом старалась нас побаловать вкусным. Охо-хо… – тяжко вздохнула она, —  наука смертельная стала наукой любви к жизни. Девятьсот дней! Представь себе.
— Как же вам удалось выжить?
— О, я это не хочу помнить, но никогда не забуду! Мне десять лет было, но именно в десять лет и окончилось детство. А выжили…  Да, послал Бог свою помощь. Нас ведь трое было: мама, я и младший брат Аркаша пяти лет.  Подожди минутку, вытащу торт, а то сгорит.

                СКАЗКА    О   ПОСЛЕДНЕЙ ГОРОШИНЕ
В крестьянской семье голодали всю зиму и, силясь дожить до весны, соломенной крышей кормили скотину, варили крапиву и ветки малины, а отруби шли на блины… Но солнце дремало, зима лютовала, казалось, не будет конца…  И снегом избу до трубы заметало. Корову прирезали, чтобы не пала, поели без хлеба мясца.
Пока что спаслись. Но до мая далече. Февраль бушевал, лютовал! Старухе не слезть с не протопленной печи, старик  еле ноги таскал. Вдруг как-то, проснувшись от холода ночью, он вспомнил, как прошлой весной лущил он горох. И увидел воочию: горошина пулей ударила в бочку, потом отскочила и вдруг  угодила  внутрь  толстой бутыли пустой. Старик до рассвета в бессонье промаясь, терпя эту память, идёт и смотрит. И видит, из грязной бутыли гороховый стебель растёт. Он бледен и тонок, но словно ребёнок, что тянется к свету, теплу, он круглые листья раскрыл, как ладони. А в пазухах,  в спелых мешочках зелёных, горошины светят сквозь мглу.  Старик удивился, глазам не поверил, прильнул к этой яви щекой, и зелени запах, проснувшейся, первой, учуял, умывшись слезой.
Бутыль эта почвы хранила немножко, так, грязи ошмётки, песок… Но тая, текло понемногу с окошка, питало росток молодого горошка, вот так и проснулся росток. И вырос горох высотою, как древо! И древо давало плоды. Всё в сказке бывает. Бог видит и знает, как можно спасти от беды.
                *    *    *
— Видишь ли, Асенька, мама моя любила цветы. Так любила, как редко кто любит: не терпела букетов, не могла видеть, как умирают, гниют, засыхают срезанные  нежные создания в сосудах с водой. Поэтому посреди двора она разбила клумбу, засеяла семенами, рассадой многолетников и ухаживала за ними всё лето. Дома тоже росли цветы в горшках около шестидесяти штук. Представляешь? А земля-то городская скудная, трудно достать хорошее удобрение. Мама вычитала где-то, что хорошо подкармливать растения настоем луковой шелухи и яичной скорлупы. Не выбрасывалась шелуха, копились скорлупки. Она, конечно, тратила их по мере надобности, но перед войной сильно болела и умерла моя бабушка, мамина мама, а потом началась война, совсем было не до того, не до клумбы, не до горшков. Цветы в доме стали гибнуть от холода зимой сорок первого, мама в горшки посеяла семена редиса, салата, петрушки. И знаешь, зелень росла, всё-таки витамины. А потом, к страшному блокадному хлебу мама варила суп из луковой шелухи, которой был целый мешок, и настаивала скорлупу, тоже суп варила… Вот и выжили мы. Выжили как-то. Мама, конечно, заболела сильно, но умерла в шестидесятом, пожила всё-таки. Может и хорошо, что не дожила до исчезновения брата… Тут же, за кухонными хлопотами, Настя узнала историю Аркадия, поплакала вместе с Мариной. Потом про кота Дарика Марина рассказала много забавного, посмеялись негромко…
Настя думала: «Не намного старше меня Марина, а как разделила нас по опыту, по отношению к жизни война! Мы – люди разных поколений: военного и невоенного. Марина очень взрослая. Она не станет переживать по пустякам, не огорчится из-за мелочи, не обидится на ерунду. Как хорошо, что у меня появилась такая опора в жизни!»
Обедали в большой комнате за круглым столом под абажуром. Теперь в квартирах были в моде люстры, особенно, многорожковые, но абажур так и висел, придавая комнате, как считала Настя, мещанский вид. Верхний свет в этой комнате зажигали нечасто, так как дети делали уроки под настольной лампой, играли в «зале» до ужина, а потом все расходились по клетушкам спаленок.  И сегодня свет не включали – солнце сквозь щель между портьерами протянуло длинный яркий луч, воткнувшийся в абажур и словно зажёгший в нём свет. Стало красиво, сказочно, невольно все замолчали, глядя на это маленькое чудо. А из бабушкиной спальни, открытой для общения с больной, донеслись неразличимые слова.
— Зоя, что там бабушка говорит? – нарушила тишину Настя.
Зоя прислушалась, перевела:
— Бабуля сказала: «Хозяин, Лазарь свет запалил».
После обеда пошли в сад. Через четверть часа дети уже расселись на подстилке под кустом сирени, начали играть в цветочное лото, а взрослые, осмотрев грядки, устроились под навесом на лавке и маленьких скамейках. Таня рассказывала о выходках своего бывшего мужа, не злясь на него, но с горечью обречённости.
— За копейку удавить готов. «Где сорок копеек? На что потратила?» А я, бывает, от страха и вспомнить не могу… Потом вспомню, а он говорит, что придумала, что всё вру. Надоело мне это. Я его просто возненавидела. Смотрю в лицо и думаю: «Как же я могла влюбиться в него? Что в нём нашла? Неужели он будет отцом моих детей?» Вот от этой мысли и решилась уйти поскорее, пока не беременная. А деток хотела…
— Ещё будут у тебя дети, ты молодая, красивая. Ваша вся порода, что с цыганской кровью, – засмеялась Галка, сверкнув глазами, отчего Настя поёжилась, раздосадовалась.
— Витя, ты бы сфотографировал нас. Взял фотоаппарат?
— Взял. Давайте, вот тут на бугорке. Марина, уйди из-под яблоньки, а то тени лицо пятнают. Дети! Сюда! Садитесь на травку впереди. Внимание, не мигать. Оп! Всё. Ещё разочек. И ещё.
Потом снимались по парам, тройкам, со всякими смешными и трогательными придумками…
А солнце клонилось к закату. С плоскости холма был виден обширный, заросший травой овраг, опушённый по краям мелкой порослью: молодыми деревцами, кустами, в основном, шиповником и ракитником. По дну оврага вилась довольно широкая дорожка, начинавшаяся и заканчивающаяся дощатыми мостками с поперечными перекладинами на них, чтобы не скользили ноги. Перила у мостков сверху проступали кривой, ломаной линией, до того были расшатаны. По склонам окружавших овраг холмов суровыми нитками спускались тропинки, все они сходились в один узел справа от основной дорожки, даже те, что пересекали её. Там под меловой кручей бил родник. Его огородили рейками, окружили мостками, сделали деревянное  корыто для текущей беспрерывно воды и называли Белый Судок.  Из Судка бежал ручей сначала вдоль дорожки, а потом, подныривал под доски, ползущие наверх и соорудившие над ним мостик. Далее ручей, обогнув большой холм, вступал в новый овраг, потом в следующий и, наконец, впадал в реку Десна, которая несла далее чистейшие частицы клинковской воды. Июль, сухой и жаркий, подсушил траву на вершинах холмов, состарил их лысинами на верхах и проплешинами по всей поверхности. Огромные кучевые облака весь день лениво томились, в нагретом до белёсого, небе. Но теперь, когда солнце устало покатилось вниз, цепляясь косыми лучами за овражные кусты,  облака, словно очнувшись от сна, стали наливаться красками, преображаться из стран северных в страны экзотические, южные, полные золота, пурпура, винных малиновых бликов и синих эмалевых мазков. Чуть веял тёплый, но не жаркий уже ветерок, разыгрались большие вёрткие стрекозы, гоняясь за мошкарой. Тихо посвистывала птица. Наговорившись, посмеявшись и поплакав в близком общении, люди притихли, заслушались знойной тишиной подступавших сумерек. Молодой сад благоухал ненавязчивыми ароматами  трав, цветов, подвяленной зелени. Настя тихо запела: «Где-то есть город тихий, как сон»… Песню подхватили негромко, но с наслаждением подтягивая, сливая голоса.
Марина потом постоянно возвращалась памятью к этому вечеру в саду, воскрешая мысленно тот «тихий, как сон» городок, обращалась к родным с тех пор людям. Да и в письмах всё напоминала то об одном, то о другом событии. Она в Ленинграде горячо благодарила мудрую свою соседку Марию Тихоновну за её советы, за то, что помогла обрести ей родню.
                14
Но до отъезда в Ленинград было ещё три недели! Поэтому сейчас только складывались отношения между малознакомыми родственниками, и Марина присматривалась к каждому, оценивала их отношения друг к другу. Настю, свою Асеньку, она полюбила сразу, безоговорочно. Похожая на её Колю, сестра была ярко женственной, нежной, но и стойкой в жизненных ситуациях. «Сколько в ней терпения, благородства, совершенно незамутнённой правды!», – восхищалась Марина. Она видела, что Настя скорее упадёт без сил, чем откажет в помощи, она оторвёт от себя, но отдаст нуждающемуся. Но, при этом, не станет гнуть шею, унижаться, чтобы получить желаемое. Не станет она и лгать, а, давши слово, исполнит всё, что обещала.
Полюбила Марина и свекровь. Жалость и сочувствие переполняли её, благодарность за любовь к сыну, перешедшую на внука и на неё, Марину. Она старалась в эти дни подольше быть возле больной, ухаживая за ней, как могла бы только дочь: без тени брезгливости, внимательно прислушиваясь к желаниям лежачей.
Девочки, конечно, сразу легли на душу. Но Марина, в отличие от остальных, очень привязалась к Зое, полюбила её истинно материнской любовью, гордясь каждым её хорошим поступком, а плохих у той и не было. Зоя, видимо, почувствовала эту любовь, смотрела в глаза Марине своими чистыми, как родники глазами, ловя оценки тёти всему, что делала.
Сложное чувство вызывал Виктор. Его красота, ум, сквозивший во всём: во взгляде, в умении общаться, шутить и слушать, его доброта и великодушие, любовь к семье – всё казалось Марине временным, ненадёжным. Она даже подумывала: «Был бы он не таким прекрасным, было бы лучше, прочнее. Такого станут выхватывать из рук, присваивать, приманивать. Но Ася держать не станет. Кровью обольётся, а оторвёт и отпустит. Даже вида не подаст, что гибнет».
Особенно огорчило Марину подмеченное в гостях у Вики. «Вот, – думала она, – вот и пример. Начинается или продолжается? Что у них?»  Пробовала расспросить Галку, но та,  простофиля, смеялась и разуверяла Марину, что ничего «такого» у Вики и Вика быть не может, что он Настю любит всю свою сознательную жизнь, и что никому другому (Марина поняла о ком речь) эту любовь не вытравить и не заменить. Тут она и спросила прямо:
— А ты о ком? О себе?
Белоснежное, не поддающееся загару, лицо Рыжей запылало.
— Ну, Мариш, ты насквозь видишь. Было у нас с Витькой. Давно. Мы оба от несчастной любви лечились. Тогда я с Олегом разошлась, вернее, он меня бросил, хотя и замуж  звал. Ты эту историю мою знаешь. А Витя Настино замужество переживал. Мы с ним и сошлись на время. Но любви не было. Так, притулились друг к другу. Хотя теперь я жалею, что не привязала его к себе. Какой мужчина! А?
Марина промолчала, только кивнула, соглашаясь.
                *    *    *
В Клинках было два «очага культуры»: кинотеатр «Октябрь» и Дом культуры швейной фабрики имени Крупской. При чём тут была, скромнейшая и не претендовавшая на богатство гардероба, Надежда Константиновна никто не мог объяснить. Но ДК имел прозвище «Крупка». Так все и говорили: в Крупке то или это будет. Школьницы и школьники рвались туда вечерами на танцы, пожилые люди чинно ходили на концерты художественной самодеятельности или на гастроли приезжих коллективов: театров из Верска – драматического и кукольного (с внучатами), филармонических бригад, а иногда иногородних артистов. В Крупке постоянно работал научно-популярный лекторий, библиотека, причём довольно богатая для такого захолустья, кружки для швейниц и различные курсы. Здесь Рыжая получила свою профессию, а, работая в редакции, была в курсе деятельности Дома культуры.
При ДК много лет, фактически со дня его открытия, действовал народный драматический театр, постоянно радовавший публику постановкой новых спектаклей, не реже, пожалуй, чем профессиональный в Верске. Славился народный хор и танцевальный коллектив, недавно образовался академический хор, а при нём – обучение игры на инструментах, как в музыкальных школах. Вели кружки, в основном, молодые специалисты, за исключением театра и народного хора. Их возглавляли старики: бывший артист (как говорили, мизерных ролек) Михал Михалыч, именно так его следовало называть, Толыгин и Иван Петрович Собакин – гармонист-самоучка, бывший военный, но по ранениям отставленный из армии.
Два этих, в общем, довольно одарённых в своих профессиях человека, ненавидели друг друга до того, что директор Дома культуры Тюрикова ставила в расписание занятий и выступлений их коллективы так, чтобы между ними был зазор в целые  сутки, не меньше. Казалось, они даже духа друг друга не переносят. А с чего началось? Да с того, что из малочисленного мужского контингента молодой, как его признали, красавец и талант Эдуард Пивень записался, по приезде в Клинки после окончания кооперативного техникума, сразу в два кружка: в народный и театр и в народный хор. В театре молодой товаровед  центрального гастронома получил сразу главные роли всех молодых любовников, которых по недостатку артистов играл сам Михал Михалыч, пятидесяти семи лет отроду. В хоре же был высоко оценён звонкий и сильный баритон Пивня, запевавший теперь всё, что можно было.
Борьба за артиста с первого дня пошла не на жизнь, а на смерть и длилась вот уже почти десять лет, доводя педагогов до сердечных и гипертонических приступов. Сам же Эдик Пивень был невозмутимо спокоен, царствовал на обоих полюсах, сводя с ума и «народных» артисток, и «народных» хористок всех возрастов и мастей. Несмотря на это, Эдуард был, как оценило общество, высоконравственным, попросту, скромным, не гулящим.  Однако, по закону безрыбья наделённый всеобщим мнением о превосходных качествах, при трезвом на него взгляде, парень был совсем не так хорош. Среднего роста, белёсый, почти альбинос, он имел продолговатое несколько носатое лицо с продольными заломами  на щеках, зеленовато-серые небольшие глаза под низкими рыжеватыми бровями, невысокий чуть залысоватый лоб, над которым курчавился довольно лихой, светлый чубик. Сцена его украшала до неузнаваемости: немного грима, чёрные усики или бакенбарды, костюм, обтягивающий в талии и – загляденье!
В один из вечеров Клёновы с гостьей собрались в Крупку на спектакль, пригласили Рыжую. Вика идти на «эту бодягу», как окрестила самодеятельное искусство, отказалась. Да и воспоминания о Вдовиной в паре с мужем ей было тягостно, о чём она, конечно, умолчала. Ведь Михал Михалыч в этот раз замахнулся на «Бесприданницу» Островского. Кое-какие сцены пришлось сократить  за малочисленностью массовки и скудости средств на декорации. Но режиссёр честно оповещал об этом зрителей в самодельной афише на стенде ДК, где так и написали: «Сцены из спектакля».
Паратов – Пивень был лучше всех. А так как Карандышева изображал Михал Михалыч, то толстоватой, но не бездарной Ларисе все от души сочувствовали и самого Паратова не осуждали за её совращение. Вроде даже доброе дело он делал, развалив свадьбу, пусть обманывая, но всё-таки и осчастливливая горе-невесту. Виктор еле сдерживал смех в самых трагических сценах, Марина с удовольствием слушала текст, который артисты добросовестно доносили до зрителей, Настя, следя за действием, как бы примеряла ситуации то на себя, то на подруг, в общем, размышляла о жизни. Галка же вперилась глазами в Эдика и, вся наполненная трепетом, не пропускала ни взгляда, ни слова, ни жеста главного героя.  После длительного воздержания в отношениях с мужчинами, после раскаяния и отдачи всех сил ребёнку, снова в ней проснулась, нет, вспыхнула огненная сила влечения в атмосферу страсти и, по возможности, любви.
В антракте все пошли в буфет попить лимонада, а Рыжая исчезла, не сказав ни слова. Прозвенел третий звонок, Настя с тревогой ощущала пустоту кресла рядом, вдруг в дверях возникла Рыжая с огромным букетом  красных гладиолусов. Настя знала, что такие продавались на площади, в пяти минутах ходьбы от ДК. «Надо же! По жаре бегом, видно, неслась туда и обратно! Вот чудачка!», – обрадовалась Настя появлению подруги.
Закончился спектакль, артисты вышли на поклон. Не столь уж многочисленная публика честно аплодировала стоя, и Галина, успевшая только к финалу отдышаться и справиться с потливостью тела, вышла на сцену и преподнесла цветы Эдуарду Пивню, который подставил ей щеку для поцелуя.
Раскрасневшаяся, нарядная в своём шёлковом платье цвета абрикоса, Рыжая была так красива, что зрители невольно усилили аплодисменты, а Пивень поцеловал ей руку. Компания, дожидаясь Галину, чуть задержалась при выходе из зала, потом, не спеша, все вышли на улицу. Тут их догнала девочка лет тринадцати и передала Галке записку. Там было: «Ещё раз спасибо! Хотелось бы встретиться. Мой телефон  4-11-10. (И неразборчивая подпись)».
Галка позвонила на следующий день, ближе к вечеру. Терпела всё утро, почти не ела в обед, волновалась до икоты. Еле успокоилась и набрала его номер. «Эдик! Тебя!», – прозвучал женский голос, ответивший ей по телефону. «Здравствуйте, Эдуард. Я…  Вот звоню по вашей записке». На что он раза четыре повторил «очень рад, очень рад». Договорились о встрече.
Эдик принёс букетик маленьких душистых роз, тёмно-розовых, сладострастных. Он много и красиво говорил об искусстве, тихо напел ей романс «Гори, гори, моя звезда», не прикасаясь, проводил до дома.
Встречи стали ежевечерними. Мать неодобрительно поглядывала на Галину, но молчала. Женщине под тридцать, надо жить – это понятно. Но Эдуард через неделю платонических встреч, которые совсем истомили Рыжую, наконец, поцеловал её при расставании, поцеловал как-то вежливо, без страсти, «без рук», как с сожалением поведала Галина подружкам, зато сделал ей предложение. Галка сказала о сыне, Эдик ответил, что знает о нём. Галина ответила «да». Ещё через неделю их расписали «по блату», без ожидания в месячный срок, и в доме Капищевых развернулась свадьба.
                *    *    *
Кроме Клёновых,  Марины, Вики и семейства Капищевых, были приглашённые со стороны жениха: трое из театра – руководитель, друг-артист и та самая героиня-Лариса, а также двое из хора – руководитель и концертмейстер Полина Марковна. Старики – режиссёр и хормейстер – на этот раз сидели рядом с понурым видом: их любимец, причина их раздора, покидал обоих, он уезжал в Ленинград к жене, к новой жизни на более высоком общественном уровне. Это было понятно, было даже похвально, что человек стремится к лучшему, но оба коллектива теряли основное, как теряет кулон, из которого выпадает центральный камень, остаётся оправа, обрамляющая пустоту. Замены Эдику не было. Особенно провален был отъезд его для театра, почти полностью требовалось сменить репертуар. Может быть, из-за этого и выпили старички лишку, и заснули вскоре в тенёчке на скамейке, ведь свадьба проходила в саду, на воздухе. Две седые головы соединились лбами, чуб Ивана Петровича дополнял лысоватость Михал Михалыча, одинаковые рубашки в крупную клетку, почти одинаковые  брюки и сандалеты – всё это было трогательно-смешно, и Андрюха Капищев, посмеиваясь, назвал эту пару сиамскими близнецами. Из-за дружного хохота старички и воскресли от трагического сна, снова присели к столу, и Михал Михалыч произнёс тост за нарождение на Руси новых молодых талантов.
На следующее утро Галина плакала на плече у Марины, тихо выводя скулящим голосом: «Ма-а-ри-ночка-а-а, муж мой  – одна оболочка-а-а-а… Нет в нём никакой силушки-и-и-и…»  Марина гладила её по голове, тяжело вздыхала: «И что? Что ты будешь делать?» Галина всхлипнула, вытерла слёзы и серьёзно, без выражения глубинных чувств, ответила:
— А что тут сделаешь? Помогу талантливому парню, пропишу, потерплю. А потом разведусь. Пусть и у меня в паспорте штамп покрасуется. Какое-то время статус будет. Он, подруга, конечно, знал о себе всё, женитьба ему для карьеры нужна. Но я его не хочу обижать. Никто так красиво за мной не ухаживал, не был таким  предупредительным, уважительным…  Попробую наладить отношения. Но я без любви не хочу! Не могу терпеть одинокую постель! Боже, за что? – снова завыла она диким зверем, зарыдала, забилась на плече у Марины.
Как было Марине не понять подругу? Сама она, только чуть, с краешку, попробовала женского счастья, а вот уже почти девять лет и в мыслях нет любовного свидания. «Какое там! – вздохнула она о себе, –   В следующем году сорок стукнет. Старуха…»  А Галка, чуть успокоившись, начала рассуждать здраво.
— А что я теряю? Нет у меня никого приличного даже на горизонте. А появится, развестись не проблема. Да? Жалко только всех моих надежд на счастье, на хорошую семью, на приёмного отца для Максика…
— Отчима, Галя.
— А, ну да. Слово противное – отчим. Как отрезает от себя: от  чим!  Дай-ка Вике позвоню. Эдик просит, чтобы она его прослушала. Он подготовил программу для поступления в институт.
— В институт? А сколько ему лет?
— Тридцать два.
— Он что, в театральный собрался? Так там ограничения по возрасту, я точно знаю: у нас одна библиотекарша раз пять поступала, так и не приняли её.
— Он тоже знает, но, говорит, упрошу, или возраст подделаю. Что угодно, лишь бы стать артистом.
— А ты его учить собираешься? Совсем спятила? Тебе ребёнка растить, учить, поднимать одной!
— Теперь не одной. В семье у мальчика должен быть мужчина-друг. Вон у матери моей – три сына, отец как отец, а и то ребята не совсем получились. Все с профессиями, а учиться бросили. Я так же.  И что мы за люди? Второй сорт. Ещё парни не женятся. А знаешь почему, я думаю?
— Ну?
— Они развитые, начитанные, хотят жён таких. А таким образованные нужны, с положением в обществе. Твой Коля с нашим Андрюшкой были – не разлей вода. У Николая сын растёт, а Андрей пустой-холостой. Пётр – ещё хуже. Тридцать пять, скоро тридцать шесть лет, а всё мотается по свету и всё один. Теперь вот в Мурманске рыбу ловит. Так у него, может, не один ребёнок  посеян невесть где. Дома не был уже три года… Сейчас прислал денежный перевод. Спасибо, конечно…
— Ну, и к чему ты про мужчину в семье?
— А к тому самому, что у Эдика стремление к учёбе огромное, а это великий пример. Наш-то отец, как и его предки Капищевы, всё на руки надеялся, на работу. И я в него, видно, пошла, хотя и способной в школе считалась. А-а, какая-то у нас семейная лень к учёбе. Эдик же на глазах Максика пробиваться будет, для мальчишки – стимул, наглядное пособие прямо.
— Ну, ты просто психолог! Надо же так рассчитать!
— Да не расчёт это, а горькие мои думушки, отчего моя жизнь не сложилась, жизнь братьев не удалась. Сыну хочу доли другой, лучшей. Э-эх… – вздохнула она тяжело, грустно взглянула на Марину.
Марина обняла её за плечи, погладила нежно. Так и сидели минут пять, молча. Потом Галина встрепенулась и присела к телефону, звонить Вике. У Капищевых телефона не было. Вика охотно согласилась на встречу для прослушивания, договорились на завтра.
Эдик вёл себя с женой предупредительно, словно извиняясь за свои слабости, словно признавая её главенство над собой, что в обиходной дневной жизни поддерживало Галину, поднимало её самоуважение и авторитет в семье. Муж  интересовался её мнением, прислушивался к нему, чутко реагировал на изменения  её настроения. Он не переставал восхищаться её красотой, нравом, старался сделать приятное. Галина просто наслаждалась таким к себе отношением, рыцарством мужчины. Но ночью…  Она смотрела в темноту  и желала не рыцарства и предупредительности, а, может быть, грубого и неукротимо властного торжества над собой, желала подчиняться прихотям настоящего мужа. Но рядом лежал чужой ребёнок, словно напившийся материнского щедрого молока сосунок, уснувший глубоко и доверчиво, утолив свою маленькую повседневную жажду. «А ведь я могу и от него забеременеть! – вдруг подумалось ей, – и что тогда?»  Ответа не было.
Вика, прослушав Эдуарда, высоко оценила его способности. «Если бы не возраст…– покачала она головой, – а знаете что? Я позвоню мужу, может быть, он что-то посоветует». Тут же набрала номер гостиницы в Одессе, где проходили гастроли.
— Очень способный, говоришь? Тридцать два года? Ну, какой ему институт? Да и этот год уже потерян… О чём он раньше думал? А… Надо же, только в самодеятельности понял. Слушай, пусть в Ленинграде пойдёт к Лёвушке Хованскому на киностудию. Я ему сегодня же позвоню. Как фамилия? Пивень? Петух хохляцкий, что ли? Так, записал. Я тебе перезвоню.
Поверить было трудно, но дружеские связи бывших выпускников ГИТИСа оставались почти братскими. Хованский пообещал на год пристроить Эдика на киностудию кем-нибудь и занять в массовках своего нового фильма. А на будущий год видно будет…
Эдуард был в восторге, горячо благодарил Вику, нежно и пламенно – Галину. Даже ночью, вдохновлённый и полный надежд проявился более страстно. И впервые за неделю замужества Галина заснула без слёз.
Пока Марина гостила у свекрови, Виктор жил в Домике рыбака, наезжая по выходным и бурно встречаясь по будням с Викой. Частенько она привозила сына, и отец упивался сладостными свиданиями с этой своей семьёй, переполняясь страстью и нежностью, уставая от чувств, опустошаясь до донца. Потом, приехав к Насте, Виктор словно пил в жажду из родника, наполняясь спокойной созидательной силой, уверенностью в себе и ходе жизни. Здесь, дома, он был, действительно, главой семейства, опорой для всех, каменной стеной для защиты от бед. Здесь он очищался от ощущения мелкого преступления, этакой шкоды, нечестности. Словно наевшись и напившись в клетке, выходил на волю и расправлял крылья в полёте. Он смирился с такой судьбой – грешной и упоительной, дарящей  ему полноту жизни.
Вика тоже смирилась. Она не могла развестись с Валкимом, открыть обман, лишить его возлюбленного им сына. У неё, как и у Виктора, тоже была двойная, не угасшая ни в какой половине, любовь. Она любила мужа, ощущая в нём прочность жизни, понимая, что он многое даст ребёнку и, конечно, понимая, что Виктор не бросит Настю. «Нет у нас с Витей будущего, – горько думала она, – а если бы…» Но тут возникала такая картина: они втроём – Витя, Сашенька и она – на какой-то частной квартире, без комфорта, без денег, без положения в обществе… Кто она? Актриска, которую в приличный театр не возьмут. Он – писатель, который реального заработка не имеет. Когда ещё начнут широко издавать, насколько широко?.. Беспросветно.
                15
Скоро уезжать Марине и Галке с Эдиком. Осталось четыре дня, взяты билеты, начались прощания: сначала с дальними друзьями и знакомыми, потом надо будет проститься и с близкими. Мама Эдика плакала каждый день, тяжело переживая расставание с единственным сыном, хотя тот и обещал, потом её забрать. Потом… На сколько лет растянется это «потом»?
Настя с детьми, Марина с Колей выбрались к Виктору в Домик рыбака в последний перед отъездом понедельник. С бабушкой осталась Татьяна, отдыхала после ночного дежурства в больнице, где «медсестрила».
Отдых на озере не напрасно ценился власть предержащими, губа, как говорится, не дура. Сосны, ровные, как стрелы, вонзались в небо вершинами, цепляющимися за облака. Широкие хвойные шатры благоухали смолистыми испарениями, кора блистала янтарными каплями смолы. Озеро, совершенно круглое, окаймлённое песчаным пляжем, было похоже на, вставленный в золотую оправу перстня, бриллиант. Дно было тоже песчаное, заиленное, но пятнисто пробитое до белой чистоты, бьющими  из глуби земли, ключами. Вода, у берега неглубокая, тёплая, шаг за шагом холодела, порой обдавая морозными живыми струями, быстро уводя в глубину. В середине было до четырёх метров глубины, туда отваживались заплывать немногие. Метрах в трёх от берега располагались, невесть когда и откуда тут появившиеся, огромные валуны. Они располагались довольно    равномерно по окружности этой лесной жемчужины, скорее алмаза, и служили пристанищем для рыбаков и отважных пловцов.
Марина восхитилась роскошным уголком земли, подумала, если посмотреть с большой высоты, озеро, блеском воды и желтизной берегов и правда будет напоминать полный месяц, оттого, видно, и Месяцное. Здесь она, впервые за годы соломенного вдовства, почувствовала, что она живая женщина, молодая, полная сил и грёз. Ей хотелось резвиться, бегать по песку, плыть до того валуна, потом до того… Родниковая озёрная вода словно возродила её к жизни, окрестила на новое движение по ней.
Настя тоже радовалась. Поражённая красотой и чистотой природы, видя благотворное воздействие её на детей, она и за мужа была счастлива, понимая, что он живёт и работает в оздоравливающей обстановке. Накупавшись, пообедав наловленной Витей рыбкой и домашними припасами, Настя помыла посуду и вдруг почувствовала, что у неё закружилась голова.
— Ты, может, перегрелась или перекупалась? – встревожился Виктор, – иди в домик, полежи на диване в кабинете, давай я его раздвину.
— Нет, не стоит. Я так прикорну немного…
Она вошла в прохладу кабинета, прилегла на короткий диванчик, голову положила на бархатный подлокотник, прикрыла глаза. Стало легче, проходила подступившая дурнота, отступало утомление. Настя приоткрыла глаза, осмотрела, насколько хватило взгляда комнату, улыбнулась её уюту и какой-то домашней обустроенности.
Что-то мешало, щекотало щеку от дыхания. Настя потрогала зазудевшее место и нащупала волосинку, потянула. «Длинная, – подумала, – моя». Посмотрела и ахнула душой: «Чёрная! Как та! Неужели здесь? Кто? Кто? То-то работу любит, живёт тут!..» Она вскочила, заметалась по комнате, начала осматривать всё подробно и тщательно. Больше ничего ни на столе, ни в столе, куда отважилась заглянуть, ни на подоконнике… А за окном, что это такое? Какое-то маленькое деревянное ограждение, словно корзина или кроватка для малыша. Одеяло там лежит… Но волос! Чёрный, сильный, прямой. Молодой волос. Настя не могла объяснить свои чувства, но в груди пекло так, будто калёное железо приложили к телу. Она сидела на диване, словно  посреди кучи грязи, в глазах темно, сердце колотится. «Он меня обманывает. Он изменяет! Тогда… Зачем же я ему? Зачем он со мной живёт, делит все мои трудности и беды? Зачем забоится обо мне? Но я же чувствую, что любит. И как любит! По-настоящему: и телом, и душой, и помыслами… Может, я сумасшедшая?  Ненормальная фантазёрка?  Ревнивая собственница? Но волос – вот он. Гадкий, чужой, женский волос. Какая же она та, у которой такие волосы? Цыганистая, как он? С длинными чёрными, как ночь, прямыми волосами. Наверное, худенькая и гибкая, как … Вика. Ви-и-ка? Вика?»  Сердце заколотилось так, что горлу стало тесно. «Москва. Их встречи там. Театры. Клинки. Нежность к её сыну! Её сыну. А что ей стоит доехать сюда? Полчаса – и вот, гнёздышко ждёт! Боже мой! Я этого не вынесу. Но… надо убедиться, доказать, прежде всего себе. Надо проверить, проследить». Она еле успокоила, скорее, смирила себя. Сказавшись больной, замкнулась в себе, отмалчивалась и прятала глаза до отъезда, ворочая в мыслях глыбы горечи и обиды.
                *    *    * 
Даже Марине Настя не рассказала о своих подозрениях. С одной стороны просто не в силах была приступить к такому разговору, боялась впасть в истерику, в ярость, что трудно скрыть от Виктора да и от бедной мамы. С другой стороны, не хотелось выставлять мужа в таком мерзком виде перед новой родственницей. А ещё…  Ещё теплилась, нет, не надежда, а фантазия, что это просто показалось, навертелось в ревнивой душе, накатило волной глупости. Настя молчала, но молча горела в адовом огне. Она решила при первой же возможности встретиться с Викой, попробовать как-то (пока непонятно как) что-то выведать у неё. В мыслях вертелось: «Если это так, если они за моей спиной встречаются, пусть у них, нет, у неё всё прахом идёт! Пусть и она страдает, как я! Воровка! Такой муж  у неё, Москва, достаток, красота!..  Ей мало? Надо чужое красть!» О Викторе не позволяла себе думать, ещё верила во что-то, видя его не угасшую любовь. 
Проводили ленинградцев со слезами, придётся ли ещё встретиться? Бабушка точно знала – нет. Коля плакал навзрыд, не отпускал Марочку. Настя стояла на вокзале между Мариной и Галкой и еле сдерживалась, чтобы не пожаловаться на гнетущее её отчаяние. Эдик держался в сторонке.
Поезд уходил в час дня. К двум Насте на смену, еле успевала завезти детей домой. Вошли в дом, и  Настя неожиданно словно наткнулась на взгляд Виктора. Он сидел в кухне на табуретке, облокотившись левым локтем о стол, а в правой руке вертел ключи. Это нервное верчение, этот напряжённый, наполненный горьким смятением взгляд, остановили Настю,  будто ударом в грудь.  Она почувствовала слабость в ногах, пролепетала непослушными губами:
— Витя, что? Что-то случилось?         
 Виктор опустил голову, вздохнул.
— Ты не пугайся, Настюша, это не у нас. Это у Вики. Валерий Кимович попал в аварию. Ехал сюда, к ним, и, не доезжая тридцати с небольшим километров, столкнулся с трактором. Тот с боковой выходил на трассу. Пьяный тракторист-то. В больнице Кочура, тут у нас в хирургии. Вот так, – тяжело вздохнул он. — Вика позвонила, просит помочь.
— Чем же помочь? Как?
— Надо с машиной решить. Она не так уж и пострадала, подлежит ремонту. А сам он, охо-хо, жутко сказать…  У него с позвоночником что-то серьёзное.
У Насти замлело внутри. Противно засосало под ложечкой. «Господи, Господи! Я не хотела! Не я это! Боже! Или мне знак, что у них с Викой?..  Господи, хоть бы Кочура, бедный, не умер! Хоть бы поправился!» Она заплакала, её била дрожь.
— Да, Витя, сделай, что можно. Ой! Мне же на смену! Опаздываю! Зоя, проверь бабушку! Я побежала!
     И она побежала голодная, вся растревоженно-смятенная, удерживающая слёзы сочувствия, страха и неодолимой вины.
Виктор ходил вместе с Викой в больницу, о чём не сказал Насте. Они дождались окончания операции, выслушали приговор: паралич нижней части туловища. Ходить больной не будет. Вика помертвела, зашаталась, Виктор еле удержал её от падения. Потом она подняла глаза на любовника:
— Ну, вот мне и расплата за обман. Не бросай меня, Вик! Не бросай нас всех! Теперь без тебя мне Сашу не поднять.
— Не бойся, не думай даже. Я с тобой, с вами.
Ему стало так тяжело, словно всё тело превратилось в гранитную глыбу, трудно было пошевелиться. Он осознал, что страсть к Вике из того ощущения экстрима, привела его к ситуации действительно чрезвычайной, ввергла в трагедию, из которой нет выхода до конца жизни. Чьей? Только в этом и вопрос. «Дорого мне платить за грехи мои. Я ещё и не знаю, насколько дорого. Узнаю»,– сжималось сердце.
                СКАЗКА   О   ЦЕНЕ   СЧАСТЬЯ
— О, царь! Царевну я люблю превыше жизни, больше веры. Нет для любви границ и меры! Отдай невесту мне, молю! Я буду ей, как раб, служить. Тебе воздам за это благо: всё – сила, мужество, отвага – твоё! А без неё – не жить, не радоваться, не гореть, не воевать и не трудиться…  На бой неравный напроситься и тут же голову сложить. Она мне грезится, она сама мне в очи поглядела так, что душа похолодела, потом зажглась, как от вина. Я знаю, я ей тоже мил. Она чиста, чужда лукавства. Мы и не мним принять полцарства. Нам без любви весь свет не мил! Благослови же царь-отец детей своих на брак и счастье!   
       Царь поднял очи, в них лучатся тоска и боль. Его венец усыпан жемчугом, рубином, алмазным холодом сквозит…
— Ты, князь мне был почти что сыном. Дочь не получишь, не проси. Ступай!
   И царственной рукою истца отправил из покоев.
Князь вышел вон. Мутила очи ему горючая слеза. В душе кипящая гроза рвалась в глазах чернее ночи. Он шёл, не ведая пути, в нём клокотали гнев и ярость, а жизнь бессмысленной казалась. Он грезил из неё уйти.
И дева юная, узнав, что милый навсегда утрачен, слегла в убийственной горячке, отца душою потеряв.
Но горько плакал царь-отец, под пыткой власти многознанья. Его несли воспоминанья  туда, где для иных сердец  вершилась мука расставанья. «Да, тяжек царственный венец! – терзался царь. — И я подвластен, и я был счастлив и несчастен, и я, как прочие, умру… Но, юный князь! Да, ты страдаешь, меня коришь. Но… ты не знаешь!..  Как я отдам тебе сестру?!» 
В ту ночь царю явилась дева из царства мертвенных теней. Княгиня встретила без гнева кумира юности своей. Губами мёртвыми просила: «Спаси, спаси, любимый, сына. Он смотрит в море со скалы, что выше, чем парят орлы!» Но тут вбежали  няньки с плачем: «Царевна отошла! Горячкой…» Царь прибежал и пал пред ней. И разум царский помутился. За счастье юности лишился он разом всех своих детей.
О, как отсрочена она, за счастье грешное цена!
                *    *    * 
Вика с калекой-мужем и полугодовалым малышом уезжали из Клинков в Москву. Там ещё чуть мерцал огонёк надежды на чудо медицины, на цвет науки, на связи и знакомства. Виктор помогал во всём: буквально на руках носил Валерия и Сашеньку, бегал по всем инстанциям (больница, вокзал, ГАИ, милиция, авторемонтная мастерская…) Машину восстановили, наняли водителя, Решили выехать рано утром. Виктор поехал с ними.
Настя без всяких выяснений поняла, прозрела всю ситуацию. Душа её словно разбилась, закровоточила бесконечной болью. Она вдруг вспомнила школьное пианино, дребезжавшее противно, когда на нём играли. Тогда она спросила, отчего оно дребезжит, и учительница музыки объяснила, что главная стенка, на которой укреплены струны, дека, треснута, и даже показала детям эту трещину. «Оттого и дребезжание, и фальшь», – вздохнула Серафима Сергеевна. Теперь дребезжание боли внутри порождало фальшь в отношениях с мужем. Настя через силу улыбалась, соглашаясь на его отъезд, на помощь Кочурам. Она, припомнив, что четыре года у супругов не было детей, догадалась о причине появления Сашеньки, ясно осознала чувства Виктора.
Неукротимая ревность грызла её. Не столько к Вике, сколько к ребёнку, к тому, что связь Вики с Виктором  посредством общего первенца – связь не расторжимая ни временем, ни расстоянием, ни охлаждением чувств. «Я потеряла мужа. Потеряла. Это только вопрос времени, сколько он со мной продержится. Всё равно уйдёт. А если у нас будет ребёнок? Да будет ли, после моей болезни, скорее уж нет. Дура я, дура! Что я натворила!» – ныло и ныло в душе, мутило мысли. Она решила, что не возьмёт на душу грех: отрывать отца у ребёнка, что не будет провоцировать Виктора на решительные действия, скроет свою боль. «Буду терпеть. Что сам решит, с тем и смирюсь».
Но мало человеку известно о его возможностях, о пределе его сил. Сколько можно терпеть боль? Можно ли к ней привыкнуть? Долго ли способен тот или иной, честный по природе своей, носить маску?.. Настя была сильна умением терпеть, решила терпеть, сколько хватит сил.
 А Виктор и не скрывал от неё, что не может оставить Кочур без помощи. Жена, ему казалось, понимала и одобряла его, чему он был рад, что как-то облегчало его положение. Ко всему прибавились и материальные трудности. Бесконечные консультации у врачебных светил, пребывания Валкима по месяцам в лучших клиниках – это деньги, деньги и деньги…
Заказали кресло-коляску, Виктор сдал на права, водил машину по доверенности, но пользовался ею, как своей. Так продолжалось уже два года. Конечно, работал и жил, в основном, в Клинках, готовился к переезду с семьёй  в Верск. Квартира там, наконец-то была готова, вот-вот сдадут, велись завершающие отделочные работы. Вымотали бесконечные субботники по уборке, по благоустройству территории вокруг дома. А сегодня, перед началом субботника, тянули жребий номеров квартир. Были непонятные для кооперативного строительства льготники: председатель, общественники, выбивавшие материалы, подгонявшие сроки – ладно, но ещё какие-то дяди и тёти, которым полагались второй,  и третий  этажи, не угловые, не северные квартиры. Однокомнатные тоже не интересовали элиту. Двести квартир девятиэтажки для жребия, таким образом, представлены были ста шестьюдесятью четырьмя. Выбирай из невыбранного!
                *    *    *
Виктор вытащил седьмой этаж, угловую. Настя приехала смотреть свою теперь уже квартиру к концу субботника, где муж  представлял их семью. Она, огорчённая вначале получением «угла», приглядевшись, нашла резон для радости по поводу такого жребия: квартира в большой комнате имела два окна – по фасаду и в торце. Торцовые лоджии были длиннее фасадных, кроме того, комнату можно было перегородить на две маленькие, что сразу решало проблему детской. «Холоднее в угловых? Ничего, надбавим батареи, утеплимся. Зато, у девчат будет своя комната!» – радовалась Настя, скупо объяснив мужу свои планы. Виктор тоже успокоился и обрадовался, решил сразу же заняться перегородкой.
Стоял конец мая. После жарких, почти летних дней, вот уже две недели дул пронзительный северный ветер, было, хотя и солнечно, сухо, но холодно, почти как зимой. Под демисезонное пальто все надевали толстые свитеры и кофты, не снимали головных уборов, в основном, вязаные шапки или береты. Настя бежала за своим беретом, который катился колесом по тротуару, наклонялась за ним, а он, словно дразня, тут же мчался дальше. Наконец, молодой мужчина, идущий навстречу, подхватил головной убор и, посмеиваясь, передал Насте. «Спасибо», – улыбнулась она и заметила радостное удивление и неприкрытый интерес во взгляде красивого юноши. Она пошла вперёд, не поощрив ничем этот его взгляд, но сердце её застучало радостно и победно. Впервые за многие годы она ощутила, что красива не только для своих, любящих давно и знающих её душу, но и просто, вообще, красива, привлекательна для мужчин, способна произвести впечатление сразу, без усилий и стараний. Это оказалось той пружинкой, которая некоторое время не давала окончательно ослабеть от бесконечной болевой ревности.
Виктор нашёл Насте хорошую работу в Верске: швеёй в центральном городском ателье. Пока что в цехе, на потоке, так как ателье, кроме индивидуального пошива, изготавливало форменную одежду по договорам со многими солидными организациями: милицией, ресторанами, воинской частью. По сравнению с фабрикой оборудование было более качественным, оттого работа оказалась намного легче, а оплата выше. Наконец-то, Настя перестала кашлять от витающих в воздухе фабрики мелких ворсинок, неистребимых никакими мерами защиты и уборки. Работа устраивала и тем, что у проработавших  с восьми утра до восьми вечера, назавтра был выходной.
Настя договорилась со сменщицей работать по три дня подряд, что позволяло ей вторую (или первую) часть недели проводить с мамой в Клинках. В остальное время, как и было договорено, за больной должна ухаживать Таня. И всё-таки почти весь день Аграфене Ивановне приходилось лежать в одиночестве. Таня прибегала в обед, хорошо, больница недалеко, кормила, подавала судно, часто долгожданное, сама обедала наскоро и снова убегала до вечера. Ночные дежурства частенько освобождали дни, которые она проводила в домике Лазаря, передрёмывая свинцовую усталость ночи.
Месяц такой жизни всех довёл до уныния, тоскливой беспросветной усталости. Настя измучилась чувством вины перед матерью, Татьяной, мужем, который видел её ничуть не чаще и продолжительнее, чем раньше. Татьяна просто поняла, что выбивается из сил. Аграфена Ивановна тосковала по детям, молила Бога, чтобы прекратил её страдания на земле, изнывала от своей ненужности и обременительности для родных.
Август заставлял решать многие проблемы: собрать урожай на участке (на будущий год решили грядки и не раскапывать, засадить землю одной картошкой), перевести девочек в верскую школу (к счастью, расположенную через двор от их дома), перевезти ещё часть вещей. В новую квартиру купили набор мебели: диван–кровать и два кресла, кухонный стол и табуретки,  кровать в детскую. Другая, в Клинках, была совсем новая, на ней пока частенько ночевала Татьяна, но могла бы спать и на диване в большой комнате. Просто в меленькой спаленке на кровати девочек (сёстры спали вдвоём) было уютнее. Надо было забрать и все тёплые вещи, часть посуды. В Верск ещё, считай, и не переезжали, так возили нужное сумками то на электричке, то на машине Кочур. Теперь нужен был грузовик сразу для всего, его Виктору пообещали в редакции.
                *    *    *
Девочки полмесяца жили в новой квартире, Настя специально решила опробовать ситуацию, понять, как будет. Утешиться было нечем. Она видела всю неустроенность их жизни, мучилась душой, ощущала себя нездоровой от напряжения. Сейчас она сидела в кухне за столом, небо за окном наливалось красками заката, тонкие молоденькие деревца далеко внизу, как чёрные трещины, полосовали жёлто-глинистую бестравную почву. Она глядела в окно и сдерживала слёзы бессилия. «Что делать? Что? Были бы деньги, наняла бы маме сиделку… Сюда её забрать? Как оторвать от родного дома? Нет, надо забирать. Дом продать – будут деньги на остальную мебель, на уход за мамой… Жалко дом. Ох, как жалко! А вдруг с Витей не сложится? А девчата подрастут?..»  Но выход виделся только в воссоединении всех в одном месте – здесь, на новой квартире. Настя до того задумалась, что детские ручки, обвившие плечи, испугали её, заставили вздрогнуть. Она обернулась. Зоя  прижалась к матери, приблизила губы к её уху, зашептала горячо, с мольбой и волнением:
— Мамочка, пожалуйста, разреши мне жить с бабулей! Я не могу здесь… я так скучаю! Мама! Я буду хорошо учиться, варить еду, ухаживать за бабулечкой. Буду хорошо-хорошо убирать дом, стирать всё… Мамулечка, дорогая,  разреши, прошу тебя! Ну, хоть попробуй, назначь мне испытание! Я не хочу в другую школу, я свою люблю, там ведь Лидия Васильевна, хотя теперь со своим новым классом, но мы же с ней дружим. Она тебе про меня всё расскажет, если попросишь за мной смотреть! Таня будет мне помогать, она хорошая. Ей же тяжело всё время ходить к  бабушке теперь, а  со мной так часто и не надо. Мы же с ней справлялись всегда. Я теперь большая, мне десять лет, а потом и всё больше будет! Ну, мамочка, ну, прошу тебя!.. Ты же будешь приезжать и всё видеть! Проверишь всё…
Настя онемела. Никогда не слышала она от Зои ни такой горячей мольбы, ни ласковых слов «мамочка», «мамулечка», «дорогая»,  ни клятвенных обещаний… Не предполагала в скрытной и строгой девочке такой привязанности к больной бабушке, к дому и школе. И снова обида кольнула материнское сердце: «Со мной, с сестрой легко готова расстаться. Ишь, какая!» Но тут же, словно камень упал с души: «А ведь это выход! Ну, нельзя же на ребёнка такое наваливать! Это и взрослому не всякому по силе…  Но ведь она так просит! Видно, здесь она несчастлива, ей там хорошо. А ведь можно попробовать. Ничего не решать окончательно, но попытаться. А? Посоветуюсь с Витей». Была и ещё одна причина, по которой Настя не хотела перевозить сюда маму: зная чуткость и мудрость Аграфены, она боялась, что непосредственно наблюдая за отношениями супругов, мать многое поймёт и разгадает, во всяком случае, догадается, что дочь несчастлива, что мучается ревностью и сомнениями в любви мужа. Настя не хотела разбивать мамины иллюзии, загасить её радость.
Вечером Виктор внимательно выслушал Настю, задумался, потом позвал Зою и спросил её обо всём. Зоя, загоревшись бледным обычно лицом, волнуясь до слёз в глазах, так же твёрдо и убедительно выложила все свои аргументы. В конце речи вдруг погладила Виктора по руке и, словно успокаивая, хрипловатым от пережитого голосом проговорила: «Всё будет хорошо, я обещаю». И Виктор, как и Настя, поразился её взрослости и самостоятельности, отсутствию боязни перед трудностями быта и тягот каждодневного труда. Он испугался даже её отваги, хотя и почувствовал, что смелость её не от легкомыслия или непонимания ситуации, а от твёрдой веры в свои силы. Решили испробовать Зоин план, который всех устраивал.
                16
Рыжая в своей замужней жизни в течение этих двух лет испытала достаточно противоречивые чувства: с одной стороны, её сразу все зауважали на работе, перестали жалеть как мать одиночку, но и прекратили одаривать обносками своих детей и внуков быстро растущего Максима. Пришлось привыкнуть и к более тесной жизни в коморке общежития.
С другой стороны, ускорилась очередь на квартиру, родной профком похлопотал, отступило гнетущее каждодневное одиночество и страх беззащитности. Валерий Кочура помог своими звонком к другу устроиться Эдику на Ленфильме помощником режиссёра. А сам Эдуард не терялся: проникал во всевозможные массовки, знакомился с влиятельными людьми, оказывая им небольшие, но своевременные бытовые услуги. Кофе? Пожалуйста. Подать вещи? С  удовольствием. Вызвать машину? Всегда готов.   Он хорошо помнил уроки своего любимого Михал Михалыча: «Настоящий артист может сыграть всё, даже крючок от вешалки». Он и играл то мелочи в массовках, то преданность и услужливость, то неукротимую готовность оказывать помощь.
Ещё одно правило сам для себя установил Эдуард: быть крайне любезным и так же крайне осторожным в отношениях с женщинами. Он понимал, что если понравится какой-то влиятельной особе, то, не умея дать ей желаемое, только раздражит и обозлит её. Не зная его слабости, мужчины вскоре оценили его видимую корректность, и ему стали доверять многое. Так режиссёр, с которым он работал, Висюгин, поручал ему почту и телефонные звонки и к жене, и к любовнице.
Свою семейную жизнь Эдик ценил высоко, дорожил ею, боготворил Галину. Он умел быть благодарным, понимая, что только этот брак и вытащил его из провинции, привёл в атмосферу искусства. Даже мелькание на киностудии было ему слаще, чем работа в гастрономе. А тут и случай подвернулся, не просто счастливый, а судьбоносный.
Шли съёмки двухсерийной киноэпопеи. Главного  героя без проб играл любимец народа и режиссёров Игорь Ланов, его друга-соратника Вадим Фетисов, тоже популярнейший артист. Отсняли уже более полутора серий, остались молодые годы героев в их воспоминаниях. Ланова загримировали, и, хотя грим был давно одобрен, когда начали снимать, оказалось, что рядом с Фетисовым он – дядька дядькой. Лицо ещё более-менее, но фигура, пластика… Время поджимало, смотрели одного, другого, всё не то. Вдруг сам Ланов остановил взгляд на помощнике режиссёра.
— Э, Артур Борисыч! Висюгин! Посмотри-ка на этого парнишку. Я точно такой в молодости был. Чуть покрасивше, конечно, почернявее, а так, вроде и похож.
Эдика подчернили, переодели, текст он давно знал наизусть, наслушался на репетициях, по актёрскому делу соскучился до головокружения…  В общем, выдал Эдик всё, что мог. Режиссёр рот раскрыл.
  — Ты, милый мой, откуда такой? Как, что, почему?
Вчетвером: Висюгин, два звёздных артиста и самодеятель из провинции выпили в кафе водочки, послушали краткую историю новоявленного артиста, похлопали друг друга по плечам (Эдик, конечно, не хлопал) и пришли к заключению, что таланты на Руси не должны пропадать, что в следующей картине, если живы будут, снова сойдутся этой компанией и дадут Эдику шанс проявиться во всей красе.
Самое удивительное, что не простой болтовнёй оказался разговор в кафе. Через два месяца Висюгин пригласил Эдика на хорошую роль второго плана. А там и пошло. Если бы Пивень был красавцем, вряд ли смог сделать такую карьеру при всей своей одарённости. Но его лицо грим менял от красивого до противного, что расширяло диапазон ролей, а взгляд  был всегда проникающим до донца души. Снимался он и у других режиссёров, так что стал очень известным среди кинематографистов за эти два года. Публике же ещё предстояло познакомиться с ним, так как фильмы только пошли на экраны страны. Но деньги уже поступали.
                *    *    *
Галина, получив двухкомнатную квартиру, поработала полгода и ушла со стройки, Эдик настоял. Машинистки везде нужны, особенно, хорошие и, особенно, чьи-то жёны. Галя работала теперь на Ленфильме. Она не сменила фамилию (из-за сына), что было кстати. Эдик собирался купить машину, но все заработки отдавал ей, что она ценила и старалась ему помогать во всём. Только личная, интимная жизнь оставалась для неё  унылой и неполной. Порой она ощущала себя калекой, словно выброшенной из нормального существования. Так, возможно, чувствует себя голодающий среди жующих, леченый алкоголик среди пьющих, безногий среди танцующих…  Кругом любовь, страсти – браки-разводы, а для неё это всё – кино. Изменять мужу она не решалась. Да и с кем? Как? Эдик,  хотя киностудия и занимала почти всё его время, постоянно держал её в круге своего внимания: звонил, срочно вызывал на обед или ужин, забегал в машбюро. Она, получив доступ к очень хорошим вещам, была ослепительно красива в новомодных нарядах, с причёсками от парикмахера. Конечно, к ней прилипали, приставали, пытались сблизиться, но узнав, чья она жена, откатывались морской волной. Деньги дали возможность нанять Максиму няню, что давало возможность матери участвовать во многих вечеринках, жить интересно и весело, что она любила с юности.
Удивительно, но вся эта новая искрящаяся жизнь не отвернула Рыжую от прежних её подруг. Она по-прежнему постоянно писала Насте, иногда Вике, заходила к Марине и выкладывала той всё-всё, как на духу.       
                СКАЗКА    О   МАЛЕНЬКОМ    ЧУДЕ
Плакал ребёнок,  продрогший от ветра, рвущего с тела худого покровы. Плакал в квадрате оконного света дома чужого. Свет этот падал на плиты из камня, в искрах мороза, под ноги мальчика, как бриллианты падали слёзы. В свете уюта чужого было, казалось, теплей и обидней: страшно бездомному жить на земле без защиты. Но из домашних окошек ночами несчастных не видно, шторы опущены, двери закрыты. Стены глухие топорщили глыбами камни, дым из трубы приносил ароматы горящих поленьев… Мальчик, уже коченея, тянулся до неба руками, в горьком моленье. «Боже! В чём грешен? Ещё я не делал дурного, кроме того, что у сильных просил подаянья. Кроме того, что сегодня урвал у больного пса корку хлеба. Прости и прими покаянье! Боже, одно я прошу – нет во мне ни хулы, ни лукавства – дай мне последнее, что только ты и умеешь! В мире пустом для меня ты надежды не сеешь. Боже! Возьми меня в лучшее царство!»
Ветер пронзительный бросил в лицо сухость снега. Стала крутить свои белые вальсы позёмка. Сделался светлым весь облик  молящего небо, стали седыми пряди волос у ребёнка.
Дверь отворилась. Мужчина стоял на пороге. Ночь ослепила его  темнотой беспросветной. Тяжко вздохнув, простонал он, в смертельной тревоге: «Боже! Один. Отошли мои бедные в Лету. Жить для чего?..» И пронзительный вздох повторился. Вдруг, привыкая к белёсому зимнему свету, он увидал, что из снега ребёнок слепился, маленький мальчик стоял и качался от ветра. Бросился к нищему, взял его на руки, гладя плечи озябшие, к жаркой груди прижимая. «Господи, слава! Ответом ребёнок мне даден. Значит, и жизнь моя будет теперь не пустая».
В зале просторной во гробе лежит молодица, рядом младенец, не взвидевший белого света. Словно под снегом тончайшим недвижные лица, траурным крепом просторная зала одета.
Мальчик найдённый выходит, помытый, одетый в тёплый и чистый костюм, что ему не по росту, счастье скрывает. Хозяин же, горем убитый, сквозь свои скорби тепло улыбается гостю. Мёд с молоком, ложе мягкое возле камина в сон погрузило ослабшего в бедах ребёнка. Муж, неусыпно молящийся у иконы, всё повторяет: «О, Боже! Спасибо за сына!»
Господи! Кажется, нет никакого просвета. Кажется, нет и не будет добра ниоткуда! Но, если знать, что ты есть, что ты – истина света, верится в чудо! О, Господи! Верится в чудо.
                *    *    *
Галина понимала, что счастье Эдика, не свалилось ему на голову с небес, а зрело в нём самом, как плод в утробе, оно излучало, ещё не сформировавшись, невидимые силовые лучи, которые словно бы освещали его жизненный путь, направляли  по единственно правильной дороге. Она и себя ощущала одним из условий его продвижения к цели, гордилась этим, принимала даваемое судьбой мужу и за большую часть своего. Раздумывая над своей судьбой, Галина признавала, что внешне она самая счастливая и удачливая из всех подруг, что волны жизни вознесли её так высоко, как и не мечталось, но ей была доступна изнанка, другая сторона этой наградной медали. Только Марина знала о ней. Для Рыжей дружба была отдушиной, возможностью снять напряжение и стресс терпения. И всё-таки, Галка мечтала о чуде. Она не могла смириться с тоской вынужденного полумонашества, отречения от живой своей природы ради жизненных благ, ради счастья других, пусть даже мужа и сына. Ведь ей ещё не было тридцати.
И Насте, потерявшей первого мужа, нашедшей новую любовь, мучительно разочаровывающую её поводами для ревности, измученной болезнью матери и бытовыми трудностями, тоже не было ещё тридцати.
И Вике, разрываемой двумя любовями, подсунувшей сына в чужое гнездо, словно кукушонка, потерявшей опору в жизни и получившей за всё калеку на свои руки, тоже не было тридцати.
Впереди была целая жизнь.
             


Рецензии