Глава 47. Путь в Кремль

XLVII. Путь в Кремль.

Меня вели на берег озера в кандалах. Именно в кандалах, а не в браслетах-наручниках, то есть в том всамделишном раритете, который был неизменным атрибутом каторжников вплоть до начала двадцатого столетия. Скованный по рукам и ногам я шёл центральной улицей села, гремя тяжёлыми, позеленевшими от времени и подвальной сырости цепями. Мой товарищ, каким-то чудным образом превратившийся всего за пару дней из случайного таксиста-бомбилы в настоящего соратника, помощника, даже друга, шёл рядом, чуть позади, сгорбленный под тяжестью огромного чугунного ядра, к которому были прикованы мои вериги. Он сам вызвался нести эту тяжкую ношу, и сколько я не отговаривал его от этой затеи – мой крест, мне и нести – упрямо и наотрез отказывался, сжимая сильными руками тяжёлую ржавую железяку, будто драгоценный, ни с чем не сравнимый для него по значимости самородок золота. Вот и сейчас, хоть и обливался потом под палящими лучами повернувшегося уже на закат солнца, хоть и ступал тяжело по пыльной сельской дороге стоптанными подошвами сандалий крест-накрест, хоть и кряхтел натужно, пошатываясь из стороны в сторону под гнётом давящего к земле груза, но нёс не просто послушно и безропотно, а даже с каким-то тайным, одному ему ведомым значением и восторгом. Вероятно, он чувствовал себя сейчас Симоном Киринеянином , несущим Крест Спасителя на Голгофу. Да простит меня Господь за такое вольное и не лишённое тщеславия сравнение.

Боже мой! А я ведь даже не знаю его имени, так и не сподобился спросить и представиться самому. Как мы часто бываем невнимательны к тем, кто нас окружает, щедро и без какой бы то ни было надежды на ответное тепло одаривает своим вниманием и заботой, своей простой, бесхитростной, часто незаметной для нас, но столь необходимой, жизненно важной любовью. Прости меня, Господи, и за это.

Вот и с Настей тоже. Где она сейчас, что с ней?

Почему так бывает? Ждёшь человека, ищешь его среди блестящих карнавальных масок, невольно, совершенно неосознанно отсеиваешь, отрицаешь не умом, не плотью, нет, сердцем отрицаешь многое множество достойных и даже завидных кандидатур, как говорили раньше, на руку и сердце, а ныне проще и понятнее – на тело и кошелёк. Грубо конечно, без архитектурных излишеств, зато и без лицемерия. А всё потому только, что ёкает, вздымается ввысь неудержимой волной вовсе не сердце, не дух, окрылённый волшебным очарованием души, а совсем другое - хоть и горячее тоже, трепетно-возбуждённое, но отзывающееся вовсе на иные позывы. И хорошо ещё, если отсеиваешь похотливые притязания развращённого мира, если не плюхаешься, очертя голову, в пучину страсти, выдавая желаемое за действительное, уговаривая и даже убеждая податливый, настолько готовый обманываться разум, что вот оно, наконец, к чему так рвалась и о чём так горела душа. А душа-то забытая, никем не спрошенная и заброшенная в потёмках каземата грешного тела плачет, взывая к чувствительности и разборчивости оторванной от неё, слепой и глухой в своём исступлении плоти. А потом долгие годы отчуждения, одиночества в бушующем океане жизни. Когда естество, получив своё и насытившись, устремило уже поползновения на поиски другой, новой жертвы сладострастия. А душа так и осталась не спрошенной, а оттого болящей и ноющей.

Дай нам, Боже, по милости твоей миновать искуса! Но не минуем. Редко кому удаётся. Впрочем, не по твоей немилости, Господи, но по нашей жестоковыйности и приверженности ко греху.

А даст Бог найти своё, увидеть, разглядеть среди разнообразия масок простенькое платьице пастушки, под которым бьётся сердце принцессы, бьётся тихо, ровно, без взрывов и фейерверков, может быть, наверняка даже бьётся не в полном соответствии с завещанным ему свыше определением, но в унисон, в одном мелодическом созвучии с твоим. Вот где душа нужна, не плачущая уже, но поющая, не болящая, но счастливая, не забытая и заброшенная, но жизнеутверждающая своё истинное, Богом данное превосходство над узурпирующей плотью. Вот тогда необходимо услышать её голос, её песню, её взывающий победный клич. Услышать и не пройти мимо, отдаться, покориться ему в полную его власть. Ибо двое предопределённо должны стать одной плотью, потому одна индивидуальная эгоцентричная плоть несамодостаточна, ущербна и даже уродлива. Один – одиночество. Двое – движение, дающее начало и направление новой жизни. Но только двое. Даже третий – уже перебор.


Ты летишь по волнам,
Я плыву в облаках,
Мы не вместе ни ночью, ни днём.
И не в сретенье нам
Ветра лёгкого взмах,
Но мы встретимся летним дождём.
Ты прольёшься в меня,
Как слеза, как обман,
Растворишься до крайней черты.
Я останусь незыблемым,
Как океан,
Преисполненным маленьким ТЫ.


Я почувствовал это ещё там, на автостанции, но не поверил до конца, подвластный привычке отсеивать и отрицать. В тесном салоне нашего «лунохода» я вдруг прислушался к тихой, едва звучащей из глубины моего сердца песне, но побоялся ошибиться, перепутать её звучание с зовущим, уже тогда во всю звенящим голосом плоти. Потом, в окружении звёзд, в мягком и неторопливом течении реки я покорно подчинился требовательному внутреннему зову, не разбирая уже, что во мне кричит громче Любовь или вожделение. А когда уже всё произошло, случилось в первый, неожиданный раз, ругал себя, презирал и ненавидел, как ненавидят злейшего врага, будучи почему-то уверенным в том, что именно похоть одурманила, ослепила меня и толкнула на этот безумный, преступный шаг. Я так думал. И потерял мою Настю, как неизбежно теряешь то, чего оказался недостойным. Боже мой, как же я ошибся! И Слава Тебе, что вразумил меня, что дал мне понять это.

Я снова принялся искать, но теперь уже зная предмет моих поисков, что должно было существенно облегчить мне задачу. Но не облегчило, потому что я стал видеть Настю во всех, кто хоть мало-мальски походил на неё ростом, статью, походкой, голосом. Глупо же я, однако, выглядел со стороны, глупо и преступно, и это только по меньшей мере. И как всегда происходит, когда чего-то очень сильно желаешь, случилось то, что можно назвать только чудом – она сама меня нашла, подарив мне чудесный, совершенно мой и совершенно наш общий, один на двоих цветок папоротника…

Вот о чём это я сейчас? Странное дело, непонятная, необъяснимая никакими законами естества особенность русской души. Меня ведь ведут на казнь, через несколько часов, может даже минут я, должно быть, расстанусь с жизнью. Насовсем. Навсегда. И что самое главное и страшное – наверное. И о чём я думаю? Интересно, о чём думали все грешники, все русские, ведомые на казнь? Почему только русские? О чём вообще думает человек перед неотвратимой близостью смерти? Должно быть, о смерти же, о прошедшей жизни, о предстоящей встрече с вечностью, о грехах, о покаянии, о том, как предстанет перед Высшим Судьёй, что скажет ему, чем оправдается…. Много о чём, что соответствовало бы моменту. А может и вовсе ни о чём, тупо и бессмысленно взирая на всё происходящее, как на театр, фарс, к нему лично никакого отношения не имеющий. Но только, должно быть, не о Любви, не о женщине, ставшей вдруг неотъемлемой частью, смыслом жизни. Не о желании её, пусть необузданном, диком, но таком горячем и лилейном, таком зовущем и манящем, не отпускающем как… как сама жизнь в такую минуту. Странно, но у меня вообще нет никакого предчувствия смерти, будто не на казнь, а на подвиг, не к концу, но к началу чего-то нового, большого, в корне отличного от всего того, что было со мной до сих пор, я бреду, гремя цепями, пыльной сельской улицей.

Люди со всего села стекались от своих домов к пути моего следования и, останавливаясь вдоль дороги, по которой я иду, провожали меня добрыми, умными, полными любопытства и интереса, но также сочувствия и … чего-то ещё взглядами. Чего? … Может, надежды? Чем вызван их интерес к моей личности? Что, какая такая особенность моего самого обыкновенного «Я» возбудила их любопытство? И на что они надеются, на что рассчитывают, что ожидают от предстоящего действа эти взрослые, опытные, много потерпевшие и многое возжелавшие, на многое посягнувшие люди? Я не понимаю этого. Как и вообще не понимаю, что такого, заслуживающего смерти я совершил. Но самое странное, самое необычное это то, что последнее меня нисколько не беспокоит. Мне совершенно не хочется кричать, взывать к этим людям, не к их милости, но к справедливости, просить, молить их о праведном, нелицеприятном и непредвзятом суде, которым я неизбежно буду оправдан. Должен быть оправдан. Ведь я не совершал никакого преступления. Я молчал, глядя им в глаза, и они также молча возвращали мне свои взгляды. И по этим глазам, по их блеску, сосредоточенности, внимательному пытливому прищуру я читал, что суд надо мной ещё не состоялся, он впереди, там, на месте моей Голгофы - на важном, значимом для них и притягательном для меня берегу озера. И не суд это даже, ибо глаза их не были глазами судей, а скорее, свидетелей, или даже соучастников. Будто не я, а мы все вместе идём пыльной улицей к месту, где всё должно свершиться, обозначиться. Что это ВСЁ? Не знаю. Ни я, ни они. МЫ не знаем. Может быть этим и вызван их интерес, их пытливое любопытство? Может это питает их надежду?

Не знаю почему, но народ закудыкинский вдруг показался мне давно знакомым и даже вроде близким, будто не вчера только, а много лет, всю жизнь, да что там жизнь, множество жизней назад, генетически связанных в одну длинную и неразрывную цепь я был с ними, а они со мной. Но отчего-то, по какой-то неведомой ни мне, ни им причине мы потеряли, забыли друг друга и вот теперь вспоминаем. Медленно, мучительно, но предопределённо находим, обретаем друг друга. А может, мне это только показалось.

Я стал прислушиваться к их голосам, к разговорам тех, кого, проходя мимо, оставлял позади себя, и кто, сливаясь за моей спиной в один могучий поток, шёл следом длинной, нескончаемой процессией не то погребальной, не то демонстрационной, а то и праздничной. Они говорили вовсе не обо мне, о чём-то другом, своём, казавшемся мне поначалу совершенно посторонним, не связанным с предстоящей казнью. Будто не они, оставив сейчас свои дела и заботы, сошлись сюда, а я приехал из далёкого-предалёкого ничто специально для участия в их важном, безотлагательном деле. Может, так оно и есть? Слушая и вникая в смысл их слов, я всё больше и больше понимал, куда я иду и зачем.

Люди говорили между собой разно, но убеждённо. Только чувствовалось, каждый из них что-то не договаривал, не утаивая, впрочем, какое-то своё сокровенное, но будто попросту не зная его, ища, как бы провоцируя собеседника на некое заветное слово, способное провести непреложную параллель между ними, крепко-накрепко связать их в одно целое - в народ. Будто не хватало им чего, какой-то маленькой, но существенной детали, некоей великой пустяковины, соединяющей их разнообразно индивидуальные «я» в одно общее «мы».

Озеро открылось внезапно, будто вынырнуло из-под земли и, раздвинув густые стройные ряды сосен и елей, легло под ноги огромным и плоским серебряным блюдцем. В нём, отражаясь от хрустальной глади, плыли куда-то по своим небесным надобностям облака невесомые и пышные как взбитые сливки, хоть языком их слизывай. А в самом центре сего зеркального безмолвия, играя на солнце золотыми бликами куполов, торжественно и незыблемо, словно основание земной оси и, вместе с тем, легко и стремительно, как корабль под белоснежными парусами, плыл в сторону обратную облакам древний белокаменный кремль с волшебным храмом-птицей в апогее. Я остановился и замер не в силах пошевелиться или отвести взгляд. Какая-то неведомая сила, не считаясь ни с чем, вдруг опустила меня на колени и, сорвав с рук и ног вериги, подхватила, подняла моё лёгкое воздушные тело вверх над людскими головами, над озером, над облаками да понесла в пространстве, ничем не ограниченном, свободном, определённом лишь безграничной волей и неиссякаемой любовью Творца. Я не увидел глазами, но ощутил кожей, сердцем, духом своим, вдруг вырвавшимся из сковывающих объятий плоти и ставшим враз свободным, сильным, самодостаточным. Я почувствовал, как весь народ закудыкинский подо мной, вне меня, но вместе со мной встал на колени, вторя моему невольному призыву, и молится горячо и неистово. Кому? Каждый, должно быть, тому, в кого, или во что верил. Но мне показалось, что в этот момент нас ничто не разделяло, и верили мы все, покорившись силе своей генетической памяти, согласно заветам наших предков, осевших в этом заповедном месте, создавших этот Мир посреди мира, воздвигнувших эти могучие, не знающие тления и поругания белокаменные стены. А они-то знали, Кому молиться. Они-то точно ведали, иначе не выжили бы здесь, в этих диких таёжных местах, среди девственных непролазных лесов, в окружении враждебных, не знающих тогда ещё света Истины племён. И ведь не только выжили, но и обжили этот дремучий край, просветили его, одухотворили святой непогрешимой верою, создали на пустом месте твердыню, оплот государственности, коим приросла и укрепилась держава, с которого, Бог даст, начнёт теперь своё возрождение.

Когда я спустился из заоблачных высот на грешную землю, оковы мои действительно были сняты и валялись мёртвым прахом на траве у моих ног. Два дюжих молодца в казачьей форме подняли меня твёрдо, но не грубо с колен, подвели под локотки к лежащему на земле огромному, в три обхвата, пятиметровому бревну и встали как изваяния по обе стороны, играя нагайками. Поверхность этой импровизированной плахи была гладко отполирована человеческими телами, что недвусмысленно говорило об её частом использовании по назначению. А вдоль всей длины бревна на равном расстоянии друг от друга были вбиты три кольца в знак того, что обслуживать на нём можно было аж троих мучеников одновременно. Мой спутник последовал за мной, хотя его никто не неволил.

В этот момент на берег вырулил черный Ленд Крузер и остановился возле небольшого помоста метрах в десяти от плахи. Из него вышел полковник в сопровождении Нычкина и черноволосая блудница, на этот раз в ярком, вольном наряде, не оставляющем никаких сомнений в характере её занятия. Вся троица взошла на помост и расселась в поставленных там заранее креслах. Над местом казни повисла тяжёлая, напряжённая тишина. Все ждали. Народ чего-то, что неминуемо должно было вот-вот свершиться, я и мой друг - разрешения этой неправдоподобной, фантасмагоричной каверзы, в явственность которой ни я, ни, как мне показалось, и он не верили, не хотели верить. Ждала и свита полковника, напряжённо и нетерпеливо взирая на него. Наверно каких-то его решительных действий, которые должны были положить конец неопределённости и склонить окончательно чашу весов судьбы в ту или иную сторону. Судьбы не только моей и моего товарища. Может, читатель отнесёт это на счёт моего слишком уж амбициозного самомнения, но я почему-то был убеждён, что здесь, на берегу этого озера и именно сейчас решается судьба всего Закудыкина, всей Закудыкино-Руси, всей тысячелетней России.

Полковник медлил. Он сидел в своём кресле, опершись руками о подлокотники и опустив долу седую голову. Казалось, он о чём-то думал, размышлял, решал какую-то сложную задачку, ответ на которую был для него очевидным, но вот решение никак не вырисовывалось, не выплясывалось под ответ. В напряжённой тишине прошло несколько минут. Наконец он встал на ноги, вышел на край помоста, поднял глаза на заполнившую весь берег массу народа, открыл, было, рот, чтобы начать говорить, но осёкся. Он так и стоял с открытым ртом, глядя на толпу красными после разгульной ночи глазами. Слова, которых ждали от него Нычкин и блудница, никак не могли найти выхода из его утробы, а других слов в эту минуту он не знал. Или не хотел знать. А может и хотел, но не мог себе позволить.

Тогда трясущийся от нетерпения есаул вскочил, подбежал к полковнику и, крякнув в кулак, громко, чтобы услышали все до самых отдалённых рядов, заголосил.

- Наш уважаемый господин полковник хочет сказать…

- Так что ж он молчит? Пусть сам и скажет, - донеслось из толпы, и людское море слегка зашумело, заиграло, заволновалось ропотом неодобрения.

Есаул не ответил на возглас, только внимательно, пристально пробежал прищуренными глазками по головам. А немногочисленный отряд конных казачков, спокойно стоявший невдалеке, вдруг зашевелился, зацокал копытами нетерпеливых скакунов и, приготовив нагайки, забегал взглядами-щупальцами по толпе.

- Наш уважаемый господин полковник … болен и … неважно себя чувствует, - продолжил Нычкин, - но ввиду значимости события нашёл таки в себе силы …

- Серьёзное, видно, событие… гляньте-ка, и силы нашлись… а то дня три из хаты носу не казал… так ведь болел сердешный, - зазвучали то тут, то там отдельные голоса, но в целом людское озеро оставалось пока спокойным. Люди слушали, что им скажет есаул, раз полковник сказать уже ничего не может.

- Господа закудыкинцы! – Нычкин решил опустить предисловия и перейти сразу к делу. Но его снова прервали.

- Ишь ты! Господами нас величат! Растём, братва! – раздались из толпы возгласы. Люди предались игривому, весёлому настроению, вовсе не выгодному сейчас для есаула.

- Товарищи! Народ русский! – начал он новый заход с другого краю.

- Гляньте-ка, мы ему уже товарищи! – не унимался народ. – Ещё немного,  вообще гражданами нас обзывать начнёт.

По толпе пробежала волна смеха, покуда маленькая, безопасная, не волна даже, а так, рябь. Но ведь любой шторм начинается с лёгкого волнения.

- Здесь сейчас совершается суд над насильником и извращенцем, учинившим этой ночью в самый разгар праздника злостное и циничное изнасилование в особо извращённой форме, - продолжал голосить есаул.

- Кого ж это он? – спросил кто-то из толпы.

- Наши бабы вроде все на месте и не жалуются, - уточнили с другого краю.

- Так потому и не жалются, что злостно и цинично, да ещё в особо извращённой хворме. Твоя-то хворма, небось, висит постоянно где-нито за ненадобностью? – не остались в накладе и с третьего краю.

Людское море зашлось громким, раскатистым хохотом.

- Да не, то ж не наших баб… у них вон свои имеются…

- Так шо ж вин, грошив не заплатыв, чи шо?

- А она наивная, небось, так старалась, так старалась, всё как родному…

Ситуация выходила из-под контроля. Раздосадованный Нычкин гневно смотрел в толпу и играл желваками.

- Потерпевшая пожелала остаться неизвестной, - продолжил он, пытаясь вернуть разговор в серьёзное русло. - Сами понимаете, такая слава никому не нужна.

- Ой ли? – загоготала толпа. – Такой гарной дывчине яка ж то слава? То ж реклама!

Уже не волна, буря из откровенного ржания и сальных шуток закипала в людском море. Нужно было что-то делать.

- Оставь, господин, - проговорила тихо черноволосая, подойдя к есаулу и вставая у него за спиной, - их этим не проймёшь, они меня знают.

- А ну тихо! Цыц, жеребцы! – заорал Нычкин и дал знак конным казачкам. Те двинулись с места и медленно, как бы миролюбиво, но воинственно-виртуозно играя нагайками, приблизились к толпе. Буря послушно утихла, так и не разыгравшись.

- Если бы это всё, - продолжал есаул, будто бы подводя внимание народа к существу главного вопроса. - Нашим патрульным разъездом насильник был задержан, и при выяснении личности оказалось, что он... - Нычкин указал рукой на меня, -  жидовский лазутчик, который с явно разведывательной целью, а может, и с диверсионными планами переправился через реку и пытался проникнуть в село…

- А откуда известно, что он жидовский лазутчик? – снова раздалось из толпы. – Это он сам тебе рассказал? Может, и удостоверение ФСБ предъявил?...

- Не. Письмо от самого президента с повелением принять и накормить, - по толпе снова прокатилась волна смеха, которая, впрочем, быстро успокоилась.

- Ничего вразумительного он не рассказал, даже имени своего назвать не соизволил, а документов никаких у него не оказалось. Типичный шпион. Правда у таксиста, который доставил его сюда, у того, толстого, нашлась таки бумага, по которой он значится иеромонахом МП и направляется к нам для «окормления» и насильственного возвращения блудных чад в лоно матери-церкви. То есть нас с вами. Никто не желает покаяться и вернуться?

- Вернёмся! Обязательно вернёмся! Только уж никакого покаяния мы от них не примем, и прощения они от нас не дождутся! – снова заволновалась толпа, но уже иначе. - Всех жидов вон из России! Россия для Русских! Смерть жидам и их прихвостням!

Нычкин ещё раз крякнул в кулак, приосанился, оставаясь, видимо, довольным собой, что сумел-таки повернуть толпу в нужном направлении и создать необходимое настроение в массах.

- Вот я и говорю, братки. Следствие по делу таксиста ещё не завершено, может, он тут и случайно, а грамоту поповскую ему подбросили, с этим мы ещё разберёмся. Но этому нет прощения, он изобличён, и вина его полностью доказана. Посему наш грозный, но справедливый суд постановил применить к нему высшую меру наказания – засечь нагайками до смерти, - есаул поднатужился, набрал полные лёгкие воздуха и, приподнявшись для уверенности на цыпочки, истерически-истошно завопил. – Смерть шпионам! Бей жидов, спасай Россию!!!

Толпа снова зашевелилась, загудела, как огромный океан, вскипая в преддверии бури начальной, не столь великой, но весьма опасной в своей внезапности волной. Люди, подогревая сами себя, заряжаясь друг от друга буйной энергией застоявшегося в стойле жеребца, зашумели, задрожали неистовой судорогой не то от веселья за торжество Великой Идеи, не то от страха за чужую, такую невесомую и малозначимую, так легко, без натуги отнимаемую жизнь. А скорее и вовсе ни от чего, просто так, послушно и даже с желанием поддаваясь всеобщей истерии, зажигаясь одним общим для всех и для каждого огнём неприятия и даже справедливого негодования истерзанной, поруганной души на своего палача и насильника. И хотя супостат всем представлялся одинаково, идол, олицетворяющий торжество и возвышенность Великой Идеи, у каждого был своим.

- Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Да здравствует товарищ Сталин – Великий вождь и отец народов! Ленин, партия, комсомол! – гремело с одного края людского озера.

- За Веру, Царя и Отечество! Православие или смерть! Да грядёт Великий Государь! Святая Русь – третий Рим, а четвёртому не бывать! – бушевало на другом краю.

И где-то посерёдке, молчаливо озираясь на тех и на других, не слитно с ними, но и неотрывно от них, колебалось нечто третье, неопределившееся, но готовое подписаться под чем угодно, лишь бы побузить да пострелять.

И всё вместе сливалось истошно в одно общее, объединяющее, соединяющее несоединимое: «Бей жидов, спасай Россию! Россия для Русских!»

Мы стояли в окружении гудящей толпы, напуганные, никак не желающие принять это всё за правду, за действительность, - и нам очень хотелось проснуться. А главное, разбудить их, этих несчастных, доведённых мёртвой властью мёртвой державы почти до грани сумасшествия. Они сами ещё едва живые, хотя уже родившиеся к новой жизни, вздохнувшие полной грудью вольного воздуха возрождения, испустившие первый свободный крик, но крепко ещё связанные пуповиной с ветхими привычными устоями мёртвых догм. Слепые пока ещё, неразумные, они усвоили уже, где их враг, но никак не могли определиться, кто их друг.

- Ну что, боярин, не сладко тебе? – услышал я неожиданно возле своего уха знакомый голос. – Небось, перед смертью-то не надышишься?

Я оглянулся на голос и увидел рядом черноволосую блудницу-русалку, ставшую сейчас отчего-то очень знакомой. Перед мысленным взором памяти пронеслись картинки, будто из прошлой жизни: белые стены какого-то кабинета с разложенными на столике инструментами - не то медицинскими, не то орудиями пыток - и с нахальной красоткой в невесомом, почти прозрачном халатике поверх ничего; страшное, до тошноты прилипчивое подземелье «Площади Революции» и цокающие, как молотком по темечку, каблуки нагой дивы, прогуливающейся в сопровождении вороного жеребца в белых тапочках; и ещё что-то смутное, едва различимое, будто из сна, или давно забытого кинофильма о молодом боярине, ожидающем, как и я, казни на берегу, в компании черноволосой женщины верхом на всё том же вороном жеребце.

- Скажи только… одно твоё слово, и ты мой… никто и никогда не посмеет тебя пальцем тронуть… до самой смерти, - произнесла она дрожащим голосом. А глаза, чёрные и глубокие её глаза светились лихорадочным светом неиссякаемой страсти - настолько сильной, настолько съедающей всё её существо, что легко, в одно мгновение могущей преобразиться в лютую, не знающую сострадания ненависть.

- Отойди прочь, - ответил я, не давая себе отчёта в том, что говорю и почему-то не своим, но в то же время, как бы и вовсе не чужим голосом. - Разные у нас с тобой дороги, Царица. Или не поняла ты ещё?

Она испустила какой-то нечеловеческий звук, весьма похожий на змеиный шип, а её глаза, может, впервые в жизни налились слезами. Но это только на мгновение, едва уловимое, почти безвременное, но вполне достаточное чтобы сердце моё наполнилось сожалением и сочувствием к ней. Но что я мог поделать? Я ничем не способен был ей помочь.

- Будь ты проклят, - одними губами прошептала она и, стремительно развернувшись, отошла прочь.

- Командуй, полковник, - проговорила блудница решительно, взойдя снова на помост. – Пора кончать с ним. Я устала, хочу пить и гулять, - женщина вдруг переменилась, стала неожиданно ласковой, игривой как котёнок и, присев на колени, прижалась щекой к лицу атамана. – И тебя хочу… - промурлыкала она, льстиво потираясь своей нежной бархатной шёрсткой о его загрубевшую щетинистую щёку, - ты мой господин… Только ты уж поторопись, полковник, а не то уйду я скоро…

Разгорячённый неожиданной лаской и возбуждённый мнимым могуществом над предметом страсти атаман хотел было встать и одним мановением руки решить судьбу обречённого на медленную мучительную смерть. Но снова повалился в кресло не в силах подняться. Видимо лишить жизни человека не на поле брани, но на плахе, к тому же очевидно безвинного, оказалось не под силу даже такому лихому вояке, как казачий полковник. Что не говори, а православный дух в русском воине, как бы низко тот не падал, в решающие минуты способен свести на нет всё инородное - и похоть, и страх, и жажду власти.

- Тряпка… - гневно и раздражённо бросила черноволосая и, стремительно поднявшись, отошла к есаулу.

- Эй, вы там, чего стоим? – обращаясь сквозь рёв толпы к охранявшим нас казакам, прокричал Нычкин, как только блудница поравнялась с ним и сказала ему всего несколько слов. – Привязывай этого к бревну. Начинайте, начинайте. Чего резину тянете, до ночи тут тусоваться будем?

Полковник отрешённо сидел в своём кресле, уткнувшись неподвижными, почти немигающими глазами в пол и одними губами что-то беззвучно шептал. Вдруг рёв толпы, как волна после бурного набега, откатываясь прочь, замирает на время где-то в глубине океана, стал стихать и вскоре погас совсем. Дюжие казачки, ставшие временно палачами, вдруг прекратили играть нагайками и замерли, глядя то на есаула, то на полковника, то в толпу. От береговой черты, отделяющей гладь озера от шероховатости суши, по направлению к помосту, где в своём кресле сидел атаман, шёл в сопровождении незнакомого мальчика-послушника старец-Прохожий в развивающейся на ветру зелёной мантии , в белоснежном клобуке и с блестящим на солнце позолоченным посохом в руке. Толпа расступалась, освобождая путь старцу, прося у него благословения и стараясь коснуться края его одежды.

Прохожий взошёл на помост и остановился перед атаманом.

- Человече! – голос старца спокойный и уравновешенный, эхом отражаясь от стены леса, от водной глади, звучал над головами людей, внушая опасение и даже страх одним, и вселяя надежду в других. - Ты облечён доверием от Бога и должен чтить Его более всего. Тебе дан жезл власти, чтобы ты соблюдал правду в людях и вёл их к победе по закону Истины. Истина – самое драгоценное сокровище для того, кто стяжал её. Почто чинишь ты беззаконие по произволу своему, да ещё пред очами Того, Кого тебе следовало бы почитать? Не то же ли делали и делают изверги, коих тебе надлежало бы низвергнуть с тела России? Как сотворишь ты сие, будучи подобным им?

- Что тебе до наших дел, старче? – не меняя позы, и не отрывая взгляда от пола, отвечал полковник.

- Я пастырь Христовой Церкви, - продолжал старец, - и обязан иметь попечение о благочестии и мире всего православного христианства.

Атаман молчал, еле заметно шевеля одними губами.

- Одно говорю тебе, отче святый, - продолжил он после затянувшейся паузы. - Молчи, а лучше благослови нас делать по нашему изволению. Они виновны и будут наказаны.

- Господь Бог наш велит мне благословлять добрых и на доброе. Не могу и не буду потворствовать беззаконию и преступлению, иначе суетна была бы вера моя.

Полковник вдруг оторвал глаза от пола, вскочил стремительно с кресла и, сделав шаг в сторону старца, замер как вкопанный, внимательно и пытливо разглядывая его, будто видел впервые.

- В чём вина их? За что предаёшь их смерти? – спросил Прохожий громко, чтобы было слышно всем.

- Они шпионы… Лазутчики жидовские… - так же громко ответствовал полковник, но голос его при этом дрожал и срывался на высоких визгливо-истерических нотках.

- Ложь! – как громом пронеслось над берегом. – Кому лжёшь? Народу лжёшь? Богу лжёшь? Или на исповеди сможешь ты сказать то же, или нет креста на тебе!

Растерявшийся атаман не знал, что ответить, тщетно выискивая в помутнённом похмельем и одурманенном страстью сознании нужные, весомые и главное убедительные доводы в пользу своих действий, но неизменно натыкался на упрямые, непобиваемые причины своего бездействия. Глаза его лихорадочно метались из стороны в сторону, ища хоть какой-нибудь поддержки извне, но неизменно упирались в твёрдый, чистый, немигающий взгляд старца, обличающий низкое животное естество и возбуждающий, возвращающий к жизни и владычеству нелицемерный голос совести. Две сущности жили сейчас в полковнике, жили и боролись в непримиримой схватке на смерть. Одна мелкая, пришлая, узурпировавшая душу действием сладкого яда похотливо-льстивого шипения вечного змия, искушающего лёгкой доступностью быть как боги. Другая – поруганная, забитая, но основательная, от создания сущая, не позволяющая окончательно позабыть Чью печать, Чей образ и подобие несёт в себе человек от рождения до самой смерти. Трудно, страшно трудно в одночасье принять в этой борьбе чью-либо сторону, отдать предпочтение кому-то из них, не потеряв себя и не упустив для себя. Этот нечеловеческой тяжести груз отражался сейчас во всей своей полноте и в глазах, и в исказившемся мучительной судорогой лице атамана.

- Не мучь себя, чадо, - пришёл на помощь Божьей твари старец, - не бери на себя тяжесть суда. Предоставь Господу – Единому и Единственному Праведному Судии вершить справедливость мудро, как Он некогда разрешил: «Кесарю – кесарево, а Богу - Богово», - слова эти были произнесены властно, но тихо. Так что, выйдя из уст Прохожего, они, минуя всё постороннее, попали прямиком в восприимчивое, ищущее выхода сознание полковника. – Пусти узника твоего в Храм Божий - как Господь его примет, так тому и быти.

И сказав это, старик покинул помост. Долго ещё мелькал белый клобук в толпе, пока не скрылся за размытой, колеблющейся в предзакатном мареве чертой, где людское разноцветье почти сливалось с прозрачной водной гладью озера. Полковник же, вернув себе присутствие духа внезапно свалившимся на него решением, приосанился, поправил на левом боку атаманскую саблю и, подойдя к краю помоста, решительно и твёрдо объявил народу.

- Братки! Народ Русский! Мы Православные, и негоже нам кровью жидовской марать руки свои.

По толпе пробежал лёгкий ропот не то одобрения, не то подозрения атамана в излишнем милосердии, граничащем с мягкотелостью и утратой непримиримости к врагам отечества. Полковник продолжал, нисколько не смутившись.

- Тут некоторые позволили себе усомниться в виновности жидовского лазутчика. Так пусть Сам Господь разрешит эту дилемму, свершит суд Свой и явит нам волю Свою. Я решил… - полковник сделал многозначительную паузу, толпа замерла в ожидании приговора, - …отпустить его… - теперь уже не ропот, волна негодования пробежала по людскому морю, готовая, набрав силу и мощь, снести, смыть за борт истории атамана и сам помост. Но разбилась в брызги о твердыню хитроумной изобретательности атамана, - … на остров… налегке… без лодки…

Буря, поднявшись вдруг, спала так же неожиданно и так же резко, как и взволновалась. Тяжёлое безмолвие сковало людскую массу холодным неподвижным льдом.

- А ежели доплывёт? – прервал продолжительную паузу несмелый сомневающийся возглас.

- Хе-хе… Озеро наше ключиком подземным питается, водица в нём студёная, неизменно круглый год чуть теплее льда - в летний зной прохладой веет, зимней стужей ж…у греет. Хе-хе… Пускай плывёт.

Тишина, накрывшая толпу, ещё несколько минут продолжала звенеть над берегом, над самим озером, над лесом. Народ обдумывал, переваривал в сознании решение атамана: с одной стороны - милосердное, как бы христианское, с другой - не оставляющее обречённому узнику никаких шансов выжить. И вроде смерть неминучая, страшная, сковывающая ледяными объятиями бренное тело и трепетную душу задолго до последнего вздоха, обрекала жертву на бесконечно длительные и мучительные минуты расставания с жизнью, а значит казнь - кара за содеянное преступление - свершится в полной мере. Но в то же время ответственность за убийство молодой, только начинающей жить души, ежели она окажется паче чаяния невинна, целиком и полностью снимается, сбрасывается с хитроумного атамана - а значит и с народа, потворствующего его прихотям, - и перекладывается всецело на Всесильного, Всемогущего, Всенесущего Создателя.

Вдруг толпа взорвалась диким буйством ликования, одобряющего, принимающего на душу такой исход дела. В воздух полетели шапки, залихватский свист и гиканье покрыли собой пространство, наполнили предзакатный недвижный воздух звенящими децибелами. И из края в край могучего людского моря прокатилась по головам вскипающая восторгом волна: «Да живёт многие лета атаман великий!».

Никто не слышал, да и не мог слышать за таким гамом тихого разговора в дальнем углу возвышающегося над театром действий помоста. Хотя говорившие и не скрывали особо своего настроения и причастности к разыгранному в партере спектаклю.

- Ай да атаман! Ай да полковник! САМОГО обхитрить решил! Ай да сукин сын! Ну, не знаю, как Его, а меня-то уж точно обхитрил! Ай молодца! – приятно удивлённый Нычкин, восхищённо смотрел на атамана и говорил эти слова негромко, то ли самому себе, то ли обращаясь к стоящей рядом блуднице. – А ты умница, царица, здорово обработала старого борова. Я уж было засомневался, а тут вижу… Ай молодца! Ай молодца!

- Не торопись, хозяин, всё ещё может обернуться не к радости твоей, - ответила та задумчиво. Всё происходящее на берегу - и ликование толпы, и раскрасневшийся от самодовольства полковник - её, казалось, совсем не волновало. Она пристально и с глубокой грустью в чёрных красивых глазах смотрела, не отрываясь, туда, где возле ненужной уже плахи стоял, потупив голову, предмет её страсти, и не просто страсти, а всамделишной человеческой, женской Любви, готовой на всё, даже на грех, даже на преступление. - Боярин-то до сих пор не мой, а я задаром собой не торгую. Пускай я царица шлюх, но уж точно не шлюха царей. А этот… - кивнула она в сторону атамана, - … и не царь даже, так, недоразумение. И не быть ему царём никогда. Уж я-то знаю, какие они, Цари.

- Да ладно, царица, не хнычь. Тебе ли, с твоей-то красотой, впадать в уныние? Вон он стоит один одинёшенек, готовый уж, как пить дать готовый. Они, нынешние, все такие - как жареным запахнет, куда только девается и гордость, и честь родовая, и принципы. Это тебе не шестнадцатый век. Я эту голубую кровь очень даже хорошо знаю - здорово её красненьким помутило-попортило. А тех, которые улизнули в своё время, жиденьким поразбавило. Никуда не денется. Иди, бери его тёпленьким пока сухонький. А только как в озеро войдёт, тут я тебе не помощник - нет моей власти за береговой чертой.

- Он не такой, - заключила диалог красавица, - таких больше нет… к сожалению… а других мне не надобно. Так что ты учти, хозяин, он уйдёт, и я уйду вслед за ним. Такова, уж видно, моя судьба.

- Куда?! Ха-ха-ха! Куда ты от меня?! Ты моим могуществом сильна, а где нет моей власти, там и тебе спасения не видать как своих ушей, - засмеялся злорадно есаул, но блудница его уже не слушала, она сошла с помоста и растворилась в людской кутерьме.

Я стоял один посреди беснующейся толпы и не понимал, радоваться мне или горевать. С одной стороны, казнь никто не отменял, суд человеческий не нашёл в моём деле оправдывающих меня фактов, да и не искал вовсе. Суду Божьему ещё только предстоит свершиться, и я ловлю себя на пугающей меня самого мысли, что не очень-то верю в его справедливость. Изменилось только орудие убийства: вместо хлёсткой, как бритва режущей кожу в лоскуты казачьей нагайки ледяная как сама смерть тяжёлая тёмная вода, соединяющая в себе по казуистической прихоти судьбы и начало, дающее жизнь, и завершение, её отнимающее, и вечный покой могильного склепа. С другой стороны, разве не туда стремилась душа моя, разве не ради этого острова с могучим кремлём и белоснежным Храмом-Птицей примчался я за сотни сотен вёрст от родного дома в неведомое мне заповедное Закудыкино? Так вот же оно, вот этот остров незыблемый как начало мира, вот кремль и Храм, сверкающий золотом куполов в лучах заходящего солнца, вот моя цель отражается степенно и величаво в едва трепещущей глади вод. Так чего я боюсь? Чего так малодушно страшусь и ищу возможности, чтобы миновала меня чаша сия? А ведь боюсь же, трепещу как осиновый лист, искушаемый навязчивым, неотступным шёпотом – не как Он хощет, но как я. Знать, слаба вера моя. Верую, Господи, помоги моему неверию!

- Не бойся, - услышал я за спиной тихий голос. – Иди и ничего не бойся. Я с тобой. Я всегда с тобой и никогда тебя не покину.

Я обернулся стремительно, будто неведомая, необоримая сила отвлекла меня от моих мыслей и, завладев всецело моим телом, развернула его играючи, как ноябрьский ветер крутит-кружит безжизненно падающий осенний лист.

Передо мной в чёрном долгополом подрясничке с надвинутым на глаза глухим капюшоном стоял тот самый мальчик-послушник, что появился тут вместе со старцем-Прохожим. Что-то показалось мне в нём очень знакомым и до боли родным. То ли маленькая субтильная фигурка, стянутая в талии узким плетёным пояском, то ли какие-то неуловимые интонации певучего, нежного голоса, то ли слова – «я всегда с тобой и никогда тебя не покину» - заставили сердце сжаться и застучать так часто-часто и так взволнованно-беспокойно, что я не нашёлся, что ответить. Медленно и очень осторожно, чтобы не спугнуть внезапную, столь желанную и столь хрупкую догадку, я поднял руку и снял с головы моего неожиданного, но вовсе не случайного визави скрывающий его лицо капюшон.

- Настя?! Ты?! Это ты… это ты, моя Настя… Я… я искал тебя… я ждал тебя… я знал, что ты придёшь… я верил… знал… Милая, милая моя Настя… Единственная моя… Любимая моя…. Как же долго я тебя искал…

Я держал в своих объятиях существо, равного которому по силе, по остроте невозможностижитьбезнего нет, никогда не было и никогда больше не будет во всём белом свете, и лепетал как безумный эту несусветную чушь, вся важность и глубина которой является как откровение одним только детям да влюблённым. О Боже! Благодарю Тебя, что утаил сие от мудрых и даровал малым сим.

Она смотрела мне глаза в глаза, душа в душу, сердце в сердце, а по гладким бархатистым её щёчкам, подёрнутым алым румянцем смущения, стекали две крупные как бусинки драгоценнейшего жемчуга слезинки.

- И я люблю тебя... и я тебя всегда искала и ждала... всегда... всю жизнь... Ничего не бойся... я с тобой... мы вместе...

- И я с вами... – услышали мы подле и оглянулись синхронно. Рядом стоял незаслуженно забытый нами, но, как оказалось, не забывающий о нас, наш попутчик, наш новый товарищ и друг, наш водитель и смотрел на нас отнюдь не просящим, но решительным, уверенным взором.

- Спасибо тебе, дружище! Нет, правда, большое, огромное спасибо за всё, - проговорил я с благодарностью, в преизбытке искреннего расположения к нему. – Но зачем тебе-то это надо? Возвращайся домой, живи, как сможешь - а ты сможешь, я уверен - помогай людям, как мне помог, делай то, что хочешь делать и, главное, не отрекайся от себя.

- Дурак ты, Робинзон. Разве я делаю не то, что хочу? Разве ты, а не я нашёл тебя на вокзале ночью и на автостанции утром? Разве не сам я вызвался везти тебя сюда? И ведь довёз… И разве не говорил я тебе уже, что связаны мы одной целью - куда ты, туда и я? – и он протянул в мою сторону сжатый кулак. А когда пальцы его разжались, на ладони вскочил стремительно, качнулся пару раз из стороны в сторону и замер решительно в строго вертикальном положении деревянный Ванька-встанька – маленькая детская игрушка с огромным русским значением.

Я машинально, будто вспомнив что-то, сунул руку в свой карман и достал оттуда маленький аккуратный свёрточек - нечто, завёрнутое в лоскут грубой льняной материи. А когда развернул тряпицу, на моей ладони, так же как и у нашего друга, стоял твёрдо и незыблемо на ногах точно такой же Неваляшка – символическая копия русского витязя, которого как не клони, как не сгибай, а он всё одно упрямо встаёт на ноги. И нет силы в целом мире сломить его.

- Ну, раз так, быть по сему, пойдём вместе, - и мы все трое направились к воде, туда, где могучее красное солнце, наткнувшись на маковки Храма-Птицы, остановило своё и без того неспешное скольжение с небосклона, как бы приглашая нас, освещая и освящая нам путь.

- Ты железяку-то брось, танкист, - весело подтрунивая произнесла Настя, будто не на верную погибель, а на великое спасение шли мы, - не иначе как ко дну потянет. Спасай тебя ещё.

- Тьфу ты, пропасть! Вот прицепилась, - ответил таксист, отбрасывая от себя тяжёлое ржавое ядро, которое всё это время зачем-то послушно держал подмышкой.

Мы решительно вошли в озеро. Вода оказалась вовсе не ледяной, как ожидалось, а напротив, тёплой и приветливо-мягкой, нежно ласкающей ступни ног, будто густой и пушистый ковёр разнотравья тихим летним вечером. Глубина здесь была незначительной, вопреки опасениям настолько малой, что не доставала нам даже до щиколотки. Мы двигались втроём вперёд к заветному острову, к нашей общей цели, почему-то совсем не переживая о том, что мягкое, как перина, дно под ногами вот-вот резко оборвётся вниз, и мы провалимся в пучину вод, пропадём, канем бесследно в омуте, как Пророк Иона во чреве кита.  Наконец, когда мы уж довольно далеко находились от берега, то сквозь чистую и прозрачную, как горный хрусталь, влагу обнаружили проплывающие под нами крыши домов с вознесёнными вверх печными трубами. Рядом аккуратно были уложенные поленницы дров, правильные срубы колодцев, ровные прямоугольники огородов с взошедшей густой порослью отнюдь не чертополоха. Приготовленные к использованию телеги стояли, как бы оставленные походя на минуту-другую, также бороны, сеялки и прочие нехитрые приспособления традиционного крестьянского обихода. Вся обстановка казалась живой, действующей, не погребённой сто лет назад под толщу воды музейной экспозицией, - как жук-рогач в янтарную смолу, - а совершенно натуральной, естественной, жизненной. Только оставленной на какой-нибудь краткий миг, но вот-вот готовой придти в движение, войти в процесс созидания. Не было только человека, могущего этот ненужный, бесполезный без него хлам оживить, заставить работать, дышать, творить. Время будто замерло, остановилось для данного места и только ждёт, когда придёт, возродится из долгого небытия труженик, хозяин, господин и царь земли этой. Поплюёт в огромные натруженные ручищи и, помолясь, вдохнёт жизнь, душу, энергию возрождения в столь изрядно сохранившийся, но всё же мёртвый, бездыханный остов былого могущества державного человека. А впереди, на возвышении, словно в апогее всего этого безмолвия стоял в нерушимой государственности кремль. Как начало и конец, как цель и источник одновременно – цель всего антирусского, антиправославного, брызжущего слюной в бессильной похоти овладеть, поиметь и обладать, и источник бесславного конца этой нечисти, который не раз уже в многовековой истории России имел место быть и, Бог даст, неизбежно ещё будет.

- Смотрите!!! – раздался вдруг с берега пронзительный крик и поплыл эхом над озером, над лесом, над всей Закудыкино-Русью. – Смотрите!!!... Идут…
Толпа присмирела вдруг, стихла в одночасье, будто неведомый оператор выключил на пульте мироздания звук, и уставилась всеми своими тысячами глаз, как единым взором туда, где в скользящих лучах заката по водной глади озера яко посуху шествовали, ничуть не смущаясь ими же творимым чудом, три человеческие фигуры – статный и величественный молодой князь, лёгкая и сияющая в солнечных бликах юная красавица княгиня и их верный оруженосец, всесильный и грозный фаворит княжеской четы, их друг и соратник. Шли, не оборачиваясь, прочь от берега, от слепого и глухого народа, ищущего где-то в далёком далеке кончик своего собственного носа и вдруг, неожиданно, может, впервые за сто лет остро, до страшных судорог сердца ощутившего своё сиротство, душою слышащего, но замутнённым, испорченным сознанием не разумеющего страшные пророческие слова Спасителя: «Истинно говорю вам, что всё сие придёт на род сей. Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели! Се, оставляется вам дом ваш пуст. Ибо сказываю вам: не увидите меня отныне, доколе не воскликнете: благословен Грядый во имя Господне!».

Парализованная видением толпа замерла, будто всех и каждого сковал внезапный столбняк не то ужаса, не то благоговения перед явным, видимым чудом. Даже птицы небесные, прекратив свой стремительный полёт, расселись по веткам вековых деревьев и лицезрели заворожённо, как по золотой в закатном свете глади вод скользили человеческие фигуры, скользили к Богу и к Царству - к Царству через Бога и к Богу через Царство.

Наконец, от толпы отделился юноша, совсем ещё мальчик и, подойдя к береговой черте, упав на колени, перекрестился троекратно на Храм, затем, поднявшись на ноги, смело и решительно ступил в воду … пошёл вослед удаляющемуся, но не оставляющему никого из верных князю. Своему, избранному Богом, а значит принятому сердцем Князю.

Следом за ним, также, только более степенно, неспешно перекрестившись, отправился по водам глубокий, древний старик-вековик, не раз потешавший местную молодёжь давними, как мир сказаниями, очевидцем и даже участником многих из которых был по его словам он сам, и многажды раз обещавший не умереть, пока собственными очами не увидит лик Государя на Руси, или же хотя бы посланника его.

Вскоре весь народ закудыкинский - и коренной, и пришлый - сначала тонкой вереницей, малой струйкой, но постепенно всё более и более обращаясь могучим волевым потоком направился к острову, к Храму, где и надлежит быть сердцу русскому, к Кремлю, которым начинается и которым никогда не закончится, покуда стоит он, Великая Русь.

Одним из последних, непрерывно читая молитву, пошёл к воде и полковник.

- Эй! Атаман! Ты-то куда? – вскричал ему в след есаул Нычкин. – И ты с жидами?! Ты ли поддался этим жидовским уловкам?!

- А пошёл бы ты… - проговорил старый вояка еле слышно. – Вот оно что значат слова Государя Иоанна: «Только тот в Кремль войдёт, кого Христос ведёт, а кого Христос ведёт, за тем и народ пойдёт. А иному Кремль могилой обернётся». Так-то вот, - и уверенно ступил в воду.

- Бараны… Стадо тупых баранов… - прошипел есаул, насилу сдерживая гнев. – Ну ничего, Закудыкино не Москва… Пойдём, царица, здесь нам делать боле нечего.

- Никуда я с тобой не пойду. Пришла уж, - ответила та, напряжённо вглядываясь в людской поток, всё дальше и дальше уходящий в даль озера к острову.

- Уж не с ними ли и ты собралась, шлюха?! Уж не думаешь ли, что и тебя вода понесёт, с твоими-то грехами? Сгинешь в пучине, всё одно ко мне воротишься не на этом свете, так на том. Моя ты со всеми твоими скользкими потрохами, поняла! А ну, живо собирайся, а не то…

- Не пугай, козлоногий. Я уж столько живу, сколь и не нужно вовсе. И так мерзко живу, что жизнь такую и потерять не жалко. А вот осяду тут, на бережку, прямо на песочке, молиться буду, каяться, может и простит Спаситель. Он Милостивый, за всех Кровь Свою Святую пролил, может и за меня тоже капельку малую, - женщина села на горячий песок, поджала колени, обняла их руками и ещё пристальнее стала вглядываться в людской поток. – А с тобой мне больше не по пути, не нужный ты мне, да и противен уж больно. Нету более надо мной твоей власти.

Злобная гримаса исказила лицо Нычкина, он вздрогнул, весь напрягся в бессильном гневе и издал протяжный страшный звук, больше напоминающий змеиный шип, нежели нечто привычное, характерное для человека. Синяя казацкая форма вдруг растаяла, обернувшись тяжёлым длинным плащом из чёрного бархата, ниспадающим с худых плеч на пол помоста мягкими переливчатыми волнами, под которым чёрное атласное трико с красным мистическим знаком в полгруди плотно обтягивало расслабленное вечное тело.

- Едросса!!! – вскричал князь тьмы.

Откуда ни возьмись, как из-под земли выросла перед ним громадина усатой бабы-медведицы и замерла в покорном восторге дворовой сучки, готовой за кусок позапрошлогодней краковской колбасы и облаять кого угодно, и станцевать польку-бабочку на задних лапках. Только что хвостиком не виляла.

- Домой, Едросса! В Москву… - скомандовал хозяин громко и отчётливо, - … пока оттуда ещё не выперли… - добавил он еле слышно.

Бабища склонилась подобострастно и, обернувшись в мгновение большой серой крысой, юркнула под плащ господину. Чёрный ветер надвигающейся ночи подхватил крылья просторного бархатного плаща и унёс поверженного, будто его и не было.

На опустевшем берегу огромного зеркального озера осталась сидеть, поджав колени и обняв их руками, древняя-предревняя старуха с впалыми бесцветными глазами, ввалившимся беззубым ртом и сморщенной, почерневшей от долгой-предолгой жизни кожей. Она не знала, не могла знать, насколько долго предстоит ей тут сидеть в ожидании прощения и смерти, но надежда на избавление от этой жизни, изрядно утомившей её, всё же оставалась. Сильно потускневшим в одночасье, но не утратившим зоркости взглядом она наблюдала, как на немыслимо далёком для неё, но не совершенно утраченном доступности острове под белокаменными стенами древнего кремля встречали и благословляли народ Русский три старца: старец-Митрополит Филипп, старец-Патриарх Тихон и старец-Митрополит Виталий – три эпохи и три оплота Русского Державного Православия – становления государственности, утверждения стояния в Истине и сохранения в первозданной чистоте и незыблемости Церкви, которую по непреложному обетованию Христа не могут, не способны одолеть врата адовы, на которой стояла, стоит и стоять будет земля Русская. Аминь.


Рецензии