Достоевский в Омске. Легенды и мифы о пребывании Ф

Глава книги "Поручаю себя Вашей доброй памяти" (Ф.М. Достоевский и Сибирь).- Омск, 2020, СС.247-297.  Книга удостоена премии губернатора Омской области.

Приводится с сокращениями.

***

Уникальный материал для изучения биографии Фёдора Михайловича Достоевского дают воспоминания современников. Особую ценность имеют те из них, что посвящены сибирскому периоду его жизни. В это время Достоевский был вырван из круга родных и близких ему людей, потерял прежних друзей и знакомых. Он был помещён в чуждую, и если не враждебную, то неведомую среду. Жизнь для него начиналась с чистого листа…
Встреча сибиряков с писателем, с живым человеком, до тех пор известным лишь по произведениям, опубликованным в «Петербургском сборнике» и «Отечественных записках», произошла в очень непростое для него время. Он находился в точке переосмысления всей своей прежней жизни, всех прежних отношений с обществом, на грани перелома и перерождения всех прежних убеждений. Каторга и последующая
солдатчина подвергли суровому испытанию и сугубо человеческие качества Достоевского, и его ощущение себя представителем определённого класса и определённой социальной группы. В Омске автору «Бедных людей» помогали в основном
дворяне. Он не мог принимать эту помощь естественно, в простоте душевной. Ведь он, в прошлом дворянин, сослан в арестантские роты, лишён всех прав и закован в кандалы. Унижен и оскорблён… Одно дело, когда тебе подаст копеечку нищая девочка, такая же бесправная, как ты сам, другое дело, когда милость окажет человек, облечённый властью. Не хочет ли он, подавая, указать тебе твоё настоящее место?..
В свою очередь, огромная масса каторжан из простонародья, тоже ошельмованная да ещё и клеймёная, «не могла устать в преследовании» бывших господ. Не будучи человеком
выдержанным, уравновешенным, а напротив, страдая от собственной чувствительности по отношению к окружающему, Достоевский с трудом сохранял доброжелательность, сердечность и человеколюбие даже по отношению к тем, кто стремился протянуть ему руку помощи. С другой стороны, ему нелегко было не озлобиться и не ожесточиться на преследователей и гонителей…
Достоевский в сибирскую пору жизни – в некотором роде литературный персонаж, все чувства которого обострены до предела, все прежние убеждения подвергаются сомнению,
каждый миг в настоящем может оказаться последним, и свобода в будущем кажется столь же ослепительно прекрасной, сколь недостижимой. Когда он впоследствии напишет о «горниле испытаний», сквозь которое прошла его «осанна», мы понимаем, что он пишет о своём пути к истинной вере, к отказу от бунтарства, к смирению и всеприятию…
* * *
Интерес к пребыванию Достоевского в Сибири традиционно проявляют не только профессионалы – литературо- и краеведы, журналисты, но и обычные читатели. Любопытство последних носит иногда болезненный характер. Обыватель хочет знать все слабости известного человека, всю подноготную его поступков. Он пытается, подглядывая в замочную скважину, увидеть то, что может оправдать его собственное, далеко не всегда образцовое поведение.
Как вёл себя на каторге и в последующей солдатчине зажатый в тиски жёстких административных требований и лютой ненависти тот, кого мы называем властителем дум, тот, кто сам себя считал пророком? Не подличал ли в трудную минуту? Не  становился жестоким, трусливым? Не кичился своим превосходством над слабым  и не унижался ли перед сильным?.. Быть может, именно обывательское любопытство породило столько слухов и легенд о писателе на каторге и в ссылке? До сих пор некоторые местные краеведы не желают ничего слышать о страданиях Достоевского-каторжника, а затем и солдата. Он, мол, в Сибири как сыр в масле катался.
Однажды автор из Алма-Аты принёс мне для ознакомления рукопись своей статьи о Достоевском. В ней, в частности, говорится, что Достоевского «распределили при комендатуре, как знающего иностранный язык, с жильём и основным занятием уборкой улиц». Вместо ответа на вопрос, откуда он почерпнул столь «ценную» информацию, автор стушевался и обещал изменить в статье этот фрагмент…
Известный омский краевед постоянно сообщает детям, для которых проводит экскурсии по крепости, о том, что Достоевский якобы находился в Омске на каторге только номинально. Что, мол, это за наказание, если арестант ходит в гости к начальству, работает не на каторжных работах, а в канцелярии, так сказать по основной специальности… Если бы это было действительно так, следовало, конечно, усомниться
в строгости наказания. Однако, имея на руках документы, позволяющие категорически не согласиться с подобными утверждениями, смею заявить, что Достоевский ходил работать
не только и не столько в канцелярию. Что в гости к начальству он не ходил, и, в лучшем случае, его могли позвать куда-нибудь к чёрному ходу, потому как за каждым шагом самого начальства пристально следили желающие подняться на ступеньку иерархической лестницы повыше. И что в живых среди каторжан он остался вовсе не благодаря помощи омских друзей, а лишь благодаря своему умению «быть человеком между людьми». Да, разумеется, определённые поблажки ему оказывались, но неофициально, украдкой, с риском для карьеры помогавших. Но ни в коем случае нельзя абсолютизировать эту помощь.
В этой книге мы неоднократно касались тех или иных воспоминаний о пребывании Достоевского в Омске. Здесь, полностью обратившись к мемуарам, освещающим этот период жизни великого писателя, мы вынуждены будем так или иначе повторяться и снова приводить факты, уже упомянутые ранее. Да простит нас читатель.
* * *
Воспоминания об омских годах Достоевского можно разделить на две группы. Первая –это воспоминания, написанные теми, кто встречался с писателем в Омске. Момент авторской записи особенно важно подчеркнуть, потому что уже в первом пересказе трудно сохранить интонацию очевидца, а ведь некоторые воспоминания записаны из вторых и даже из третьих уст.
Ко второй группе как раз и относятся такие воспоминания, т. е., повторюсь, это воспоминания, записанные со слов очевидцев другими людьми. Впрочем, деление на группы может производиться и по иному принципу: например, по хронологии изложенных в них фактов или по времени публикации, по достоверности воспоминания как документального источника и т. д.
Много интересных сведений содержат письма, адресованные Достоевскому, а также переписка его друзей. Они, казалось бы, не являются мемуарами, так как содержат сведения об очень близком прошлом. Но всё-таки о прошлом. Поэтому мы не раз будем обращаться к письмам, деля их по избранному принципу –рассказ о собственном отношении или поступке и пересказ услышанного от других.
В первой группе единственные законченные воспоминания принадлежат перу Шимона Токаржевского –товарища Достоевского по омскому острогу. Впервые на русском языке они были частично опубликованы в шестом томе сборника «Звенья» за 1936 год.
В. Б. Арендт перевёл на русский язык две главы из книги Ш. Токаржевского «Воспоминания каторжанина», изданной в 1912 году в Польше. Это не единственное обращение Токаржевского к годам, проведённым в Омске. Ранее, в 1902 году, на польском языке вышла его книга «Семь лет каторги», где также шла речь, в том числе, и о Достоевском.
Подчеркну, что воспоминания Ш. Токаржевского увидели свет «на бумаге» спустя много лет после смерти автора.
Чтобы не загружать читателя излишней здесь информацией, скажу, что в исследовательской среде на протяжении многих лет не утихали споры о первичности воспоминаний Токаржевского и «Записок из Мёртвого дома» Ф. М. Достоевского.
У обоих авторов речь идёт об одних и тех же событиях. Стало быть, кто-то у кого-то мог что-то списать? Есть мнения, что якобы Достоевский использовал рукописные списки воспоминаний Токаржевского при работе над своей книгой о каторге.
Но есть и другие предположения. Мол, это Токаржевский, прочитав «Записки из Мёртвого дома», освежил свою память и дополнил собственные воспоминания вновь пришедшими на ум фактами из прошлого.
Полагаю, что эти споры бессмысленны. Токаржевский вышел из омского острога в 1857 году. Трудно предположить, что он сразу же сел писать воспоминания. Во всяком случае,
никаких подтверждений этому предположению нет. Так же невероятными кажутся гипотезы о создании рукописных списков воспоминаний бывшего польского каторжанина. При мысли об этом начинает даже мерещиться какая-то шпионская деятельность. Переписать воспоминания, чтобы отдать их Достоевскому для работы над книгой о каторге! Подумайте только!..
Ещё один «трудный» вопрос необходимо здесь озвучить.
Дело в том, что из перевода глав В. Б. Арендта следует, что на Достоевского в омском госпитале было совершено покушение.
В «Звеньях» читаем: «После тяжёлого и продолжительного воспаления лёгких Достоевский стал поправляться в тюремной больнице Омской крепости, по выходе из которой, о пребывании в ней, нам рассказал: – Из нескольких тысяч дней, проведённых в Омской тюрьме, те, которые я провёл в больнице, были самыми спокойными и наилучшими, за исключением одного неприятного инцидента». И далее следует рассказ о докторе, который уехал к срочному больному и неосторожно, на глазах арестантов, передал конверт с деньгами ДОСТОЕВСКОМУ.
А вот в переводе М. М. Кушниковой вводной фразы о рассказе Достоевского нет. Токаржевский ведёт рассказ от своего имени. И это ему передают конверт с деньгами, и это его пытаются отравить, подсыпав яд в молоко… Откуда взялась лишняя фраза? Неужто В. Б. Арендт её придумал?.. Вот уж воистину, так и хочется в очередной раз выразить глубокое сожаление о невозможности владеть многими иностранными языками. Знание языков позволило бы раз и навсегда снять многие дискуссионные моменты. Во всяком случае, позволило бы выработать личное мнение о качестве того или иного перевода…
Учитывая названные «трудные» вопросы, мы не будем становиться ни на чью сторону, а попытаемся остановиться на моментах, сближающих воспоминания Ш. Токаржевского
и «Записки из Мёртвого дома» Ф. М. Достоевского.
Читатели, знакомые с «Записками из Мёртвого дома» Ф. М. Достоевского, с любопытством прочтут воспоминания Токаржевского. Так же, как и автор «Записок», Токаржевский уделяет большое внимание сценам спектакля в остроге.
Невозможно читать без волнения страницы, рассказывающие об этом. Закованные в кандалы каторжане, надев сценические костюмы, играют роли не менее вдохновенно,
чем профессиональные артисты. Силой воображения они уносятся за пределы острога на волю. И вот уже зрители – не безликая масса людей, а участники действия, происходящего на импровизированной сцене. Токаржевский называет две пьесы, сыгранные арестантами, –те же, что упомянуты в «Записках»: «Филатка и Мирошка» и «Кедрил-обжора» (только почему-то имя Филатки у Токаржевского записано как Фирлатка). Конечно, есть расхождения в текстах Токаржевского и Достоевского. Так, Токаржевский иначе передаёт содержание пьесы «Кедрил-обжора». Кедрила у Достоевского забирают черти, у Токаржевского пьеса заканчивается тем, что слуга после того, как барина утащили в преисподнюю, принимается за его обед с «различными винами, пикантными и вкусными закусками».
Несопоставимо, конечно, писательское дарование обоих.
Кроме того, текст Достоевского напоминает в отдельных местах режиссёрскую разработку пьесы, с установками для актёров и сценическими ремарками. Да это и неудивительно: сам Токаржевский признавал, что «импровизированными артистами, в качестве режиссёра, приглашён был писатель Фёдор Достоевский – для указаний, как по-театральному надо говорить и прочее».
Сопоставляя воспоминания Токаржевского с соответствующими страницами «Записок из Мёртвого дома», читатель отметит, что Токаржевский порой, рассказывая об одних и тех же событиях, добавляет, однако, любопытные подробности, которые ранее не были известны. Оказывается, у «артистов» была афиша. «Экс-канцелярист, каторжанин Баклушин, приготовил афишу, – пишет Токаржевский, – на большом листе бумаги, оклеенном толчёной, серебристой каймой, среди мистических и мифологических изображений, значился текст: “Афиша для Высокоблагородных господ офицеров караульных, а также Высокоблагородных господ офицеров дежурных, равно для Высокоблагородных господ офицеров инженерных, а также для благородных и высокорождённых особ”». Далее были выписаны названия комедии и «пантомимы с музыкой», с указанием фамилий «выступающих в них узников артистов».
Токаржевский показывает, что некоторые офицеры приняли участие в подготовке спектакля. «Костюмы для артистов были выпрошены в городе. Жена коменданта крепости, г-жа де Граве, обещала поношенный мундир полковника, с массой золочёных гусарских шнуров и аксельбантами.
Адъютант генерала Абросимова обещал свою поношенную шапку». Судя по этому сообщению, помощь от названных людей приходила систематически, иначе желание помочь каторжанам не выразилось бы столь явно. Фамилии офицеров, видимо, названы условно – так, генерала с фамилией Абросимов в Омске не было. Этот случай – не единственный пример «забывчивости» Токаржевского. А ведь если бы он действительно писал свои мемуары сразу же после выхода из каторги, по горячим следам, то и факты, и люди с врезавшимися в память фамилиями, несомненно, были бы названы точно и в соответствии с действительностью.
Основной мотив главки «Суанго» – дружба Достоевского с собакой. Он известен опять-таки по «Запискам из Мёртвого дома». В главе «Каторжные животные» рассказчик вспоминает о своей «постоянной дружбе» с «умной и доброй» острожной собакой Шариком и о собаке по кличке Культяпка, которую он принёс из мастерской в острог ещё слепым щенком, выкормил и «ужасно полюбил». Собачка привязалась к Достоевскому.
В обоих произведениях судьба этого животного трагична. Однако, судя по «Запискам» Достоевского, собака погибла от рук живодёра Неустроева, который «подложил» Культяпкиным мехом «бархатные зимние сапожки», заказанные ему аудиторшей. Токаржевский подтверждает версию гибели Культяпки, с которой Достоевского связывала взаимная привязанность, и рассказывает историю другой собаки, Суанго.
«Как-то в слякотный и холодный осенний день в наш сарай вошёл пёс. Несмело остановился у ворот и, поскуливая, сообщил о своём присутствии <…> Фёдор Достоевский, который очень любил животных, ещё опечаленный трагичной участью своего воспитанника и любимца Культяпки, первым увидел гостя и ласково его подозвал.
Пёс приблизился к нам. Он был страшно худой, под мокрой, взлохмаченной шерстью неопределённого цвета торчали кости. Видимо, он очень ослаб. С трудом передвигал ноги, скорее полз, чем шёл. Когда Достоевский его приласкал, он прижался к его коленям
и взвизгнул от радости».
Собачку откормили, и «шерсть у пса стала пушистой, мягкой, шелковистой, блестящей, цвета, похожего на лисий мех, – пёс был на диво красивым и на диво умным. Мы все его любили, особенно я, поскольку статью, мастью и разумностью необычайно напоминал мне Заграя из моего родительского дома. Не раз пёс сидел на земле, я –рядом, обнимая его за шею и, крепко прильнув губами к его мохнатой шерсти, скрывал таким образом рыдания, чтобы они не вырвались у меня в голос.
Я уверен, что приблудный пёс отличал меня особо среди других, потому что, когда я нарочно прятался, он обеспокоенно бегал и искал меня среди моих товарищей. Навстречу мне он выбегал, радостно повизгивая, поднимался и опирался передними лапами в грудь, и готов был облизывать мне лицо».
По Токаржевскому, «Достоевский провёл переговоры с Неустроевым, и тот, получив два рубля, словом каторжника поклялся никогда не посягать на жизнь нашего четвероного
любимца», т. е. Суанго.
Уезжая в казачью станицу, где вдруг появилась какая-то очень заразная болезнь, «молодой доктор Борис» зашёл в госпитальную палату к Токаржевскому и якобы передал ему «запечатанный конверт» от писаря Дягилева. Когда доктор вышел, Токаржевский вскрыл конверт и обнаружил в нём три рубля, по тем временам большие деньги. Это заметил арестант Ломов (прототип этого арестанта – В. Лопатин был в остроге при Достоевском. Семья Ломовых выведена и в «Записках из Мёртвого дома», правда, безотносительно к госпиталю).
Через некоторое время фельдшер, находившийся в сговоре с Ломовым, принёс Токаржевскому молоко. Тот уже хотел его пить, но собака Суанго, прирученная им, неожиданно вбежала в палату и, кинувшись к «хозяину», стала выражать восторг. Молоко пролилось. Собака на радостях его слизала.
Вошедший «служка Антоныч» выгнал собаку из палаты и при этом жесточайшим образом избил. И лишь позднее в каторге узнали, что она издохла от выпитого «угощения».
Сюжет о покушении на жизнь Токаржевского или самого Достоевского отсутствует и в других произведениях Фёдора Михайловича.
– Минуточку! – воскликнет требовательный читатель. – Но что нам за дело до какой-то собачки и её судьбы! Важны ли такие мелочи? А где крупные проблемы, новые факты биографии Достоевского? Где «клубничка», наконец? Если её нет, то хоть изюминку-то предъявите!
Заметим на это, что там, где речь идёт о таких личностях, как Достоевский, важны все мелкие детали, вплоть до цвета новой заплатки на одежде соседа писателя по нарам. Токаржевского пытались отравить, чтобы ограбить. Но ведь и Достоевского в любое время могла постичь подобная участь!

Небольшое отступление.

 Несколько лет тому назад я выступал перед студентами крупного университета в Алма-Ате. Рассказал им о пребывании Достоевского в Омске, в том числе и о попытке покушения, о яде, всыпанном в молоко. Когда я завершил повествование и попросил аудиторию задавать вопросы, вдруг поднялась известная местная общественница –она организовала мой приезд в город и привела меня в университет –и сказала, что не верит всему, что я рассказываю. Мол, каторжнику не могли давать молоко. Это в условиях острога дефицитный продукт. И что легенда скорее всего выдумана Токаржевским. Дама не располагала ни одним фактом, чтобы подтвердить свои сомнения. Не могла она и привести какие-то иные версии относительно условий пребывания писателя в омском остроге. Но её иррациональное «не верю!» наилучшим образом обрисовало весь механизм возникновения и существования мифов, связанных с пребыванием Достоевского на каторге. Под влиянием разных обстоятельств у человека складывается некая картинка происходящего. Не имея обыкновения сомневаться в своём суждении, проверять самого себя, он начинает верить в собственное воображение как в единственный объективный источник. Далее вымышленная картинка отправляется «в народ». А «народ» частенько воспринимает не доказательную исследовательскую базу, а близкие ему эмоциональные и некомпетентные суждения.

Официальные источники утверждают, что у Достоевского в период каторги часто случались приступы падучей, и он после припадков попадал в омский госпиталь. Здесь его опекали врачи, фельдшеры и их жёны. (Опекали, хотя рисковали при этом жизнью.)
Ярко и красочно рассказывает Токаржевский о некоторых работах арестантов, об их взаимоотношениях друг с другом.
В переведённом Арендтом отрывке отразились политические дискуссии, которые вели между собой «государственные преступники» из России с участниками польского освободительного движения. Яростно спорили они друг с другом, когда толкли алебастр. «Разговор между нами и Фёдором Достоевским всегда начинался в минорном тоне, с обмена мнениями в вопросах для нас и для него более или менее индифферентных, но он скоро переходил в острую полемику и страстный спор по другим вопросам. Слова из уст быстро вылетали под аккомпанемент наших энергичных ударов молота, из-под которых разлеталась пыль по воздуху, наполняя барак миллиардами белых, блестящих, как бы живых искорок.
При таком запальчивом, возбуждающем нервы и волнующем кровь споре мы ударяли молотами с таким размахом, что даже инструктор наш, человек весьма добродушный, Андрей Алмазов, восклицал: “Легче, ребята! Легче!” – и часто предлагал нам отдых раньше назначенного часа».
По мнению специалиста, изучившего польский оригинал воспоминаний Токаржевского (речь идёт о М. М. Кушниковой), «перевод Арендта… не идеален ни с точки зрения учёта нюансов содержания, ни в смысле передачи тональности оригинала. <…> Отчасти это объясняется тем, что В. Б. Арендт умер до выхода в свет его перевода и, очевидно, не держал корректуры». Последнее замечание представляется весьма странным, так как чтение корректуры даёт возможность приблизить к идеалу готовый текст, но не даёт возможности улучшить качество перевода. В статье цитируемого исследователя упоминаются мемуары товарища Достоевского по каторге Ю. Богуславского, опубликованные под названием «Воспоминания сибиряка» в 1896 году в краковской либерально-демократической газете «Новая реформа». Эти воспоминания на русском языке не были изданы и упоминаются только в польской специальной литературе.
Ю. Богуславский «умер в 1857 (или 1859) году, из Сибири же он возвратился в 1855. <…> Богуславский не претендовал на художественные красоты и не думал о сколько-нибудь быстрой публикации своих воспоминаний; ему хотелось зафиксировать факты и впечатления. Судя по массе мелких деталей, включённых в текст, можно предполагать, что мемуарист располагал какими-то заметками, сделанными в Сибири». Далее В. А. Дьяков отмечает, что, прежде чем попасть на страницы газеты, рукопись воспоминаний Ю. Богуславского попала в руки Ш. Токаржевского, «который, во-первых, дополнил текст, во-вторых, изготовил ту копию “Воспоминаний”, с которой они печатались в “Новой реформе”».
Исследователь отмечает постоянное вмешательство в текст мемуаров Ю. Богуславского со стороны Ш. Токаржевского «как в смысле стилистики, так и по существу». Токаржевский, по словам Дьякова, получил рукопись воспоминаний Богуславского в то время, когда работал над собственными мемуарами. Сопоставление текстов мемуаров Богуславского и Токаржевского обнаруживает, что «вмешательство» последнего было весьма творческим. «Токаржевский, с одной стороны, исправлял и дополнял Богуславского, внося в его “Воспоминания” те настроения польской общественности, которые были характерны для конца 80-х, а не для середины 50-х годов (время написания мемуаров. – В. В.), с другой – заимствовал у Богуславского имена и конкретные факты, которые он сам едва ли мог удержать в памяти, прожив три бурных десятилетия и побывав в ссылке ещё два раза». Не случайно исследователи, рассматривая воспоминания Токаржевского в ряду других источников сведений об омской каторге 1850-х годов, указывали на их вторичность по отношению к мемуарам иных авторов, а также к «Запискам из Мёртвого дома» Ф. М. Достоевского.
В «Воспоминаниях» Богуславского, как отмечает Дьяков, много фактов, неизвестных из других источников. Например, упоминается писарь ордонансгауза Омского гарнизона Ипат Семёнович Дягилев. Он был первым официальным лицом, с которым встречались в Омске партии каторжников. «Вежливый, пресмыкающийся даже, он такую сделал жалостливую мину, –рассказывает Богуславcкий, –так сочувствовал нам, так жалел, что я подумал было, что он вообще честный человек, а это был жулик, каких среди жуликов не часто встретишь. Был он собакой, которая ластится и кусает исподтишка». Исследователь отмечает, что в «“Записках из Мёртвого дома” Дягилева нет, но человек этот совершенно реальный и наверняка известный Достоевскому». Дьяков прав: этот человек был известен Достоевскому. Более того, он даже упомянут в… «Записках». Там назван писарь Дятлов –«чрезвычайно важная особа в нашем остроге, в сущности, управляющий всем в остроге и даже имевший влияние на майора, малый хитрый, очень себе на уме, но и не дурной человек. Арестанты были им довольны» (IV, 204–05). Очевидно, что воспоминания поляка
отличаются от текста «Записок». Судя по последнему, писарь мог оказывать некоторую помощь Достоевскому.
Этот человек упоминается и в других воспоминаниях Токаржевского – «Семь лет каторги». Писарь Дягилев, по воспоминаниям Токаржевского, был «вежливый до слащавости», охоч до денег и не прочь услужить иностранцам. Книга «Семь лет каторги» добавляет свежих красок в картину омской жизни середины XIX века. Хотя в каких-то моментах свои изрядно стёршиеся со временем воспоминания Токаржевский освежает и с помощью упоминавшихся мемуаров Богуславского, повторяя их почти дословно (например, в сцене драки чеченцев и «коренного» населения каторги), и с помощью «Записок из Мёртвого дома» Ф. М. Достоевского. При этом он вольно переставляет акценты в описании происходивших событий, создавая, в отличие от Достоевского, картину удручающе субъективную.
Впрочем, Токаржевский настолько уверен в собственной правоте, что даже не пытается приукрасить себя и своё поведение, полагая, что иначе, как положительное, читатели его
не оценят. Он подчёркивает своё кичливое, надменное отношение к каторжанам, стремление держаться от них подальше.
«Эти люди, последние из последних, – рассказывает Токаржевский о встрече с омскими каторжанами, – приближались и протягивали нам руки, те руки, которые столько раз обагрялись кровью и были причастны к тяжким преступлениям. <…> Я отдёрнул свою ладонь и, оттолкнув всех, вошёл в каземат с гордо поднятой головой. С моей стороны это был весьма недипломатичный поступок. Все преступники и бандиты на меня обиделись, называли меня чёртом и дьяволом, все ненавидели меня, а кому только было охота, всячески унижали меня, каждый по-своему». Читая воспоминания Токаржевского, поражаешься, как со временем искажается представление человека о том, что было на самом деле. Известно, что в омской каторге в начале 1850-х годов было сто пятьдесят-сто семьдесят человек арестантов. При желании они могли легко расправиться с любым человеком. Но Токаржевскому с высоты времени всё видится иначе. «Меня окрестили  “храбрый”, – заявляет он, – потому что, хотя никому я не перебегал дорогу и был со всеми исключительно уступчивым, – что-то этакое внушал разбойникам, что они держались от меня подальше, но с оглядкой, опасаясь моих достаточно сильных кулаков».
Ненависть к каторжанам всех поляков, находившихся в омской каторге, отмечает и Достоевский. В «Записках» арестант М-кий (Олех Мирецкий), сверкая глазами и скрежеща зубами, говорил, что он «ненавидит этих разбойников»… Отмечу, справедливости ради, что сам Достоевский, которого Токаржевский описывает весьма нелицеприятно, отзывается о поляках взвешенно и весьма уважительно. Нигде в книге он
не позволяет себе описаний, подобных тем, что оставил автор «Семи лет каторги». Так, поэт, член кружка Петрашевского Сергей Фёдорович Дуров описан Токаржевским пренебрежительно – как фат и низкий сплетник. Он «был и нудным, и смешным, –отмечает автор воспоминаний. – Иногда с ним можно было поболтать не без приятности, – конечно, не очень вдаваясь в смысл разговора».
Характеристика, данная Шимоном Токаржевским Достоевскому, очень любопытна, особенно для читателя, привыкшего к пиетету по отношению к классику. На такого читателя любые не парадные, а житейские, бытовые подробности поведения знаменитых людей порой производят впечатление разорвавшейся бомбы… Токаржевский недоумевает: «Как, каким образом этот человек заделался конспиратором? Каким образом принимал участие в демократическом движении, он, гордец из гордецов, притом гордящийся по той причине, что принадлежит к привилегированной касте? Каким образом этот человек мог жаждать свободы людей, он, который признавал только одну касту и только за одной кастой, а именно аристократической, признавал право руководить народом во всём и всегда? <…> Наверно, он невольно поддался минутному увлечению, так же как невольно пришлось примириться со злосчастьем, которое случайно через конспирацию занесло его аж до омской каторги».
Думается, автора «Семи лет каторги» более всего разделяли с Достоевским политические убеждения последнего, утверждавшего право России доминировать над Украиной, Волынью, Подольем, Литвой, Польшей, как над исконно русскими территориями. Разумеется, участники польского освободительного движения, положившие жизни на борьбу за освобождение своей страны от российского влияния, никак не могли принять это и уж тем более примириться с позицией Достоевского, считавшего, что «рука Божьей справедливости привела эти провинции и эти края под чужую власть оттого, что они не могли существовать самостоятельно и, не попав под власть России, ещё долго оставались бы в невежестве, нужде и дикости».
Не в силах переспорить страстного Достоевского, который буквально «чуть не прыгал мне в глаза, называл неучем и дикарём, кричал так страшно, что по всему острогу среди преступников пошёл слух: – Политические дерутся!», Токаржевский и другие поляки решили, что Достоевский страдает маниями, и полностью отнесли его вспыльчивость к болезненному состоянию писателя. «Достоевский, – отмечает мемуарист, – был часто просто невыносим во время споров.

В скобках:  Апология дворянства, приписываемая Ф. М. Достоевскому, сама по себе является знаком неприязни и нежелания отдать писателю необходимую дань справедливости. Выйдя из острога, Достоевский заявил, что он полностью на стороне простого народа. Последующее творчество автор «Записок из Мёртвого дома» посвятит защите «униженных и оскорблённых», а в «Дневнике писателя» и знаменитой «Речи о Пушкине» прямо призовёт полюбить народные святыни и жить с народом одной жизнью.

Самоуверенный и грубый, он принуждал нас к диспутам с ним, после чего мы с ним не только разговаривать, но и знаться не хотели. Возможно, такая неровность характера, такой вспыльчивый темперамент Достоевского были признаком болезни, поскольку, как мы уже говорили, казалось, что петербургские господа были чрезвычайно взвинчены и болезненны…»
Впрочем, автор цитируемой книги всё же претендует на объективность. «Справедливости ради, надо сказать, – подчёркивает он, –что все мы, поляки, пребывавшие на омской каторге с Достоевским, видели в нём человека со слабым и низменным характером. Что он ненавидел поляков, ещё можно было ему простить –мы много чего перенесли и чаще всего ненависть прощали, а благосклонность господина Фёдора Достоевского никак не силились снискать, поскольку “прирученный волк не может быть приятелем”».
Пытаясь найти дополнительные аргументы, обвиняя Достоевского в великодержавном шовинизме, Токаржевский напрочь забывает о реальных условиях, в которых он сам когда-то жил. Например, его утверждение, что каторжники могли сами выбрать себе стиль причёски –обривать голову то ли вдоль, то ли поперёк, явно не соответствует действительности. На этот счёт существовали, как уже отмечалось выше, чёткие предписания. «Бродягам, срочным, гражданского и военного ведомства» брили полголовы спереди от одного уха до другого, а осуждённым на пожизненную каторгу сбривали волосы от затылка до лба с левой стороны. Таким образом, «желавшие выглядеть франтами» обрекли бы себя на пожизненное («всегдашнее») нахождение в каторге…
Подобную ошибку памяти Шимон Токаржевский допускает и по отношению к Достоевскому. «Как-то, – пишет мемуарист, –Достоевский зачитал нам своё произведение: оду на случай будущего вторжения победоносной российской армии в Константинополь. Ода была довольно красивая, но никто из нас не спешил её хвалить». Токаржевский не мог не знать, что Достоевскому, как и другим политическим, было запрещено на каторге писать и хранить какие-либо рукописи. Ода, которую упоминает Токаржевский, называется «На европейские события в 1854 году». Она была написана Достоевским значительно позднее –в первые месяцы его службы в солдатах в Семипалатинске.
Таким образом, Токаржевский мог ознакомиться с этим стихотворением только вне острога и только из уст самого писателя, потому что оно никогда не было опубликовано. Попутно возникает вопрос, на который у меня нет ответа, – при каких же обстоятельствах участники описываемого диалога встретились? О факте их встречи в послеострожные годы в литературе до сих не было никаких упоминаний.
М. М. Кушникова и В. В. Тогулев по этому поводу пишут:
«Но ведь Токаржевский совсем не утверждал, что видел написанный (здесь и далее курсив М. Кушниковой. –В. В.) текст оды. Он только сообщает, что Достоевский читал её полякам. Очевидно, читал изустный вариант, который послужил основой для будущего, зафиксированного на бумаге уже после выхода из острога. Другого объяснения нет. <…> Значит, никакой “ошибки памяти” у Токаржевского не было, и перед нами бесценное свидетельство, касающееся творческой кухни великого писателя и прекрасной его памяти».
Не имея возможности досконально проверить, насколько правдив Токаржевский, рассказывая о том, что происходило вокруг него, а значит, и вокруг Достоевского, отметим, что мемуары ссыльного поляка едва ли не единственные в своём роде. Отметим так же его искреннее желание воссоздать реальную картину происходившего. И согласимся, что книга Токаржевского «Семь лет каторги» в её первом и единственном переводе на русский язык – источник уникальных сведений об омском периоде жизни будущего автора «Записок из Мёртвого дома», в особенности о людях из окружения писателя.
Так, в мемуарах Токаржевского приводятся дополнительные детали к портрету плац-майора В. Г. Кривцова, доставившего многим каторжанам, в том числе и Достоевскому, множество неприятностей. Упоминается Ян Вожняковский. (Переводчик, стремясь быть максимально близким к польскому произношению, использует букву «Ж». В других источниках, возможно менее точных, в фамилиях ставится буква «З».) Мне приходилось писать о Яне Возняковском (написание фамилии даётся в соответствии с архивными источниками). «На каторгу в Омск его сослали лет на двадцать. Однако через четыре-пять
лет в награду за какую-то научную работу в области математики, на которую обратили внимание в Петербурге, – его освободили от работ и направили в военную команду, и то всего лишь унтер-офицером!»
Ян (Иван) Возняковский – бывший студент Виленского университета. «На двадцать втором году своей жизни» он был закован в кандалы и «сослан в Сибирь в крепостную работу».
За что же? В этом пункте документа стоят слова, хорошо понятные тем, кто знаком с историей русского революционного движения, – «за злоумышленность противу правительства».
Было это в 1842 году. А уже в 1845 году по просьбе генерал-инспектора по инженерной части Возняковского освобождают от крепостных работ и оставляют в Омске рядовым военно-рабочей роты № 25. Спустя три года за сочинение под заглавием «Некоторые геометрические опыты» опальный изобретатель был произведён в унтер-офицеры.
Прошло ещё три года – и на имя «важного генерала», приехавшего с ревизией в Западную Сибирь, Н. Н. Анненкова поступает докладная записка от И. Возняковского, в которой он
просит помочь возвысить его труды, «сосредоточенные покамест в тесных пределах буквы» – «до степени практической пользы». Из докладной записки видно, что Н. Н. Анненков посетил казарму роты, где начальник инженеров Сибирского отдельного корпуса, генерал И. С. Бориславский, «засвидетельствовал» ему труды изобретателя по прикладной механике. Видимо, «важный генерал» одобрительно отозвался о них, потому что в записке, составленной вскоре после его отъезда из Омска, Возняковский говорит об «изъявленном великодушии и участии» к своим трудам. В феврале 1852 года инженер-генерал И. И. Ден в рапорте военному министру сообщал, что сочинение Возняковского было рассмотрено Академией наук и получило одобрительные отзывы.
«Дарование» изобретателя академики признали «несомненным». Среди тех, кто давал оценку сочинению Возняковского, были известные русские учёные –академики Петербургской академии наук: математик В. Я. Буняковский, физик и электротехник Б. С. Якоби. Они отозвались о машинах омского механика с мудрой предусмотрительностью: «если успех оправдает предположения изобретателя, то они заслуживают во многих отношениях особенного внимания». А если не оправдает? Что тогда будет с его «несомненным дарованием»?
Не высказав особого энтузиазма по поводу «трудов чистой логики», академики, по крайней мере, «изъявили желание, чтобы Возняковскому предоставлены были средства для исполнения модели и описания которой-нибудь из изобретённых им первых четырёх машин». Что же это были за машины?
При простом подсчёте количества машин, указанных в документах, их оказывается не четыре, а много больше. Это «самоткальная машина для самых тонких тканей, с приготовлением их в произвольную ширину и такие же узоры». Книгопечатная машина. Устройство парового котла, исключающее «самые обыкновенные взрывы» его стен. Устройство круговращательной паровой машины. Два «механических двигателя», явно претендующих на роль перпетуум-мобиле, – один из них основан на «разности относительных весов газа и воды», другой – «имеющий основанием упругость воздуха»…
Можно было бы подробно описать каждую такую «машину», но перечисление чисто технических терминов – дело утомительное. Давайте посмотрим на одно из изобретений Возняковского. Это топографическая машина, «дающая в один раз все графические и вычислительные результаты, требуемые от всеобщей съёмки, с совершенно таковых непогрешностью и произвольными масштабами».
Попробуйте вообразить себе обыкновенную телегу, а на ней… подобие современной ЭВМ. Трудно, не правда ли?
Но, представляя своё детище, Возняковский настаивал на том, что все указанные действия будет осуществлять стоящая на телеге машина, «ведомая тройкой впряжённых в неё лошадей», без помощи человека, а только «под его наблюдением».
Конечно же, чтобы изготовить сложный прибор, нужно было преодолеть многие и многие трудности. Они, на первый взгляд, кажутся чисто техническими, но ведь там, где техника,
там опыт, а любой опыт должен быть материально обеспечен.
Где же брал деньги Возняковский? Выясняется любопытная подробность: его поддержали не генерал-губернатор и не директор какого-нибудь департамента, не представители государства, а частные лица. Коллежский советник Иван Дмитриевич Асташев, первой гильдии купец Владимир Петрович Кузнецов и… пермский крестьянин Савва Ушков. Они ссудили Возняковскому три тысячи рублей. На эти деньги он три года «производил постройку». Но деньги иссякли. «Две недели достаточны для окончания собственно механизма, – взывает к сильным мира сего изобретатель. – Останется только незначительная работа, около подставки числительных циферблатов со стрелками и упряжных принадлежностей». Возняковский пишет докладные записки и рапорты с просьбой изменить его «настоящее положение более совпадающим с направлением и натурою» его занятий. Выходит решение – его производят в кондукторы и отправляют в Нарвскую инженерную команду, куда он и прибыл 3 ноября 1852 года. Что стало с топографической машиной, поставленной на телегу, так и осталось неизвестным…
Однако неправильно было бы думать, что в Омске Возняковский занимался только составлением проектов и изготовлением моделей. Он проявил себя здесь как действительно опытный механик. Его знания пригодились при «исправлении повреждений на сукновальной фабрике Сибирского линейного казачьего войска». С заданием он справился так успешно, что его назначили заведовать всем суконным производством на этой фабрике. Умение Возняковского, видимо, хорошо знали офицеры инженерной команды Сибирского отдельного корпуса: в 1848 году он был командирован из Омска в Барнаул «для приготовления по сделанной им модели новой сукновальной машины». А в Семипалатинске он выполнял вовсе диковинные задания – например, «об изменении на казённой казачьей мельнице мукомольного механизма в лесопильный».
Более того, Возняковский настолько хорошо знал самые разнообразные науки, что ему доверили «приготовление шести военных кантонистов в кондукторы». Новоиспечённый педагог давал им уроки по всем предметам, относящимся к их назначению, в течение двух лет. За это время он приготовил их так, что все они были произведены в кондуктора «сверх комплекта, в уважение отличного выдержания ими экзамена».
Для того чтобы понять, что значат эти слова, вспомним, каких трудов стоило Достоевскому определить «сверх комплекта» в кадетский корпус Пашу Исаева…
Как же достиг Возняковский глубоких знаний наук, как приобрёл навыки для их практического применения, пришёл к замыслам, названным впоследствии «открытиями»?
Сам изобретатель писал, что он «предался изучению точных наук» по роду своих обязанностей по службе. Но при этом, конечно, просто скромничал. Пробудило «логические силы его ума» не что иное, как «несокрушимое стремление просветиться даже в темнице узника». В докладной записке генерал-губернатору Западной Сибири Г. Х. Гасфорду Возняковский пишет, что идеи, с которыми он «одушевлялся на заре своей молодости, исчезли, как призраки утопий». Понятно, о чём он говорит, когда упоминает о «ложном учении, которое, к несчастью, хитрые свои сети столь дерзко и попадчиво набрасывает на пылкое воображение юноши»… В записке автор довольно туманно размышляет о взаимосвязи «количества и степени счастья государства» с «народным одушевлением», о символе «натуральной исторической власти» и т. д. Но в словах о том, что «всякое личное стремление противу народной логики… <…> есть бесплодные покушения одного эгоизма либо безотчётной утопии», всё же нет разочарования, уныния, нет пораженческого настроения, хотя и говорится о «безотчётной утопии».
Докладным запискам, подобным той, что написал Возняковский, нельзя вполне верить. Ждать милости и прощения забытым в каторге или солдатчине талантливым людям было
неоткуда, нужно было во что бы то ни стало освобождаться из неволи. И вот в письмах и официальных бумагах появляются покаянные слова. В какой-то степени они пишутся искренне – но в какой? Часто за ними стоит глубоко затаённое решение идти к прежней цели, но другим путём, нежели тот, что привёл их на каторгу. Вместо открытого протеста некоторые избирали путь «малых дел». Достоевский, обращаясь к знаменитому инженеру генерал-адъютанту Э. И. Тотлебену, прославленному участнику обороны Севастополя, герою Плевны, с просьбой помочь ему выйти в отставку и «печататься» пишет, что пострадал потому, что «был слеп, верил в теории и утопии» (XXVIII/1, 224). В связи с подобными заявлениями писателя многие обвиняли его в измене своим юношеским идеалам…
А ему необходимо было снова взять в руки перо, чтобы писать о людях и для людей, за них и для них, вновь и вновь пытаясь разгадать величайшую загадку. Помните? «Человек
есть тайна. Её надо разгадать. Я занимаюсь разгадкой этой тайны, ибо хочу быть человеком». В этом было «малое дело» Достоевского. Мы знаем, какие плоды оно принесло. Это был принципиально иной подход к достижению поставленной цели, чем у других общих знакомых из польских политических ссыльных, –никакой категоричности, никаких открытых проявлений чувств. Напротив, демонстрация лояльности по отношению к властям и смирения перед вынесенным наказанием…
Возняковский также решает направить силы в другое русло. Он жаждет освобождения из каторги для практической работы, которая могла бы улучшить жизнь народа: самоткальная машина, устройство невзрывающегося парового котла – это приспособления, обеспечивающие более безопасный труд.
О пользе книгопечатной машины говорить, я думаю, не приходится… Упорство и воля Возняковского, его стремление принести пользу народу, реализовать силы в достижении самой недоступной вершины кажутся нам особенно привлекательными. Такой человек не мог быть совершенно забыт и никем не упомянут. В воспоминаниях Г. Н. Потанина встречается один изобретатель, по описанию очень «похожий» на Возняковского. Потанин писал воспоминания в преклонном возрасте и почти одновременно о двух людях – о Валиханове и Дурове. Какие-то детали из содержания разговоров с ними в сознании мемуариста могли совместиться, и слова Валиханова могли быть вложены в уста Дурова и наоборот.
Так, Возняковский уехал из Омска осенью 1852 года. Дуров вышел на поселение два года спустя. Валиханов же учился в кадетском корпусе и мог видеться с нашим изобретателем…
Вот что пишет Потанин о встрече с Дуровым: «он считал своей святой обязанностью уважать всякое стремление к знанию. Он мне рассказал, что к нему иногда заходит господин, помешанный на отыскании перпетуум-мобиле. Математические выкладки этого господина были безнадёжны, но Дуров с удовольствием наблюдал в этом человеке бескорыстную преданность идее, настойчивость и твёрдость, с которой он переносил неудачи…»
В «Воспоминаниях» Ю. Богуславского, упоминавшихся выше, говорится: «Было уже совсем темно, когда мы встретились с Яном Возняковским, который зашёл к нам всего на
пару минут». Возняковский не был узником омского острога. Может быть, поэтому он не упомянут в «Записках из Мёртвого дома». Но вполне вероятно, что писатель мог быть знаком с дерзновенным изобретателем вечного двигателя. Это и к нему тоже относится восклицание Ф. М. Достоевского:
«И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж всё сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь
это, может быть, самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно». К этим людям принадлежит и Иван (Ян) Возняковский – талантливый механик, сгинувший в неизвестности…
* * *
Вытягивая едва заметную ниточку из воспоминаний прошлых лет, исследователь иногда извлекает на свет божий клубок интереснейших фактов, деталей, подробностей. Порой они становятся недостающим звеном, восстанавливающим цепь событий, способным превратить отдельные наброски в цельную картину, фрагментом, помогающим сложить труднейший пазл.
Когда-то я по крупицам выстраивал портрет коменданта Омской крепости А. Ф. де Граве. Мучительно разгадывал загадку имени женщины, упоминавшейся рядом с ним, – Анны Андреевны. Наконец, обнаружив «Статейный список о службе и достоинстве коменданта Омской крепости», мне удалось установить, что она – урожденная Романова, купеческая дочь.
Обо всём этом говорилось выше, в соответствующих главах.
Став женой коменданта крепости, Анна Андреевна помогала ему в светской части его жизни и деятельности. Создала в своём доме уютную гостиную, куда могли попасть, так же как и в салон Капустиных в их доме в Мокринском форштадте в Омске, только честные и порядочные люди, среди которых, кроме омичей, были ссыльные, путешественники, учёные.
Я писал об этом выше.
В книге воспоминаний Токаржевского «Семь лет каторги» приводятся неизвестные мне сведения и о коменданте, и о его жене. Так, из них я впервые узнал о том, что генерал-губернатор Западной Сибири князь П. Д. Горчаков «незаслуженно преследовал Алексея Фёдоровича де Граве, полковника и коменданта крепости». «Алексей Фёдорович, –отмечает мемуарист, – был славным человеком, и если не делал добра –то просто потому, что не умел, а если не делал зла – то потому что не хотел».
Оказывается, комендант подвергался преследованиям по причинам сугубо личного характера: не хотел бывать на балах в доме губернатора и заискивать перед «женой генерала Шрама, директора кадетского корпуса»… «Шрамиха», как неучтиво называет её Токаржевский, якобы состояла в многолетней связи с генерал-губернатором и фактически управляла Сибирью. Анна Андреевна де Граве тепло относилась к полякам (видимо, и к Достоевскому, которого опекал сам Алексей Фёдорович, тоже), «была весьма привлекательной женщиной, воспринимала жизнь с точки зрения важнейшего долга: вызволять людей из материальной нужды или моральной подавленности, –словом, охотно помогала каждому, кто нуждался в её поддержке. Стараниями Анны Андреевны в Омске был учреждён “Дом Опеки” для сирот, обездоленных девочек, где она сама была и учительницей – истинное доказательство её филантропической склонности, так же как и организация театральных любительских представлений, в которых она сама и участвовала как режиссёр и актриса. Во всё время моего пребывания в Омске, –пишет Токаржевский, –ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь дурно отзывался о госпоже де Граве. Я сам и другие поляки в тяжких и опасных обстоятельствах удостаивались её помощи и покровительства. Когда люди, имеющие власть над нами, преступали границы этой власти – достаточно было рассказать Анне Андреевне, как незаслуженно нас преследуют, и преследование тут же прекращалось».
Токаржевского снова подводит память. «Дом опеки», о котором он пишет, на самом деле назывался приют для девочек «Надежда». В его создании, действительно, принимала участие А. А. де Граве*. Однако открытие в Омске девичьей школы и при ней приюта «Надежда» «последовало» 22 июля 1858 года39). Таким образом, Токаржевский мог видеть в гостях у А. А. де Граве двух воспитанниц «Дома опеки», которых он называет также сестричками жены коменданта, только после выхода из острога на поселение. Эта деталь интересна в первую очередь тем, что выясняется возможность закованному в кандалы политическому преступнику приходить в дом к самому коменданту крепости. Токаржевского, по его признанию, частенько приглашала Анна Андреевна то под предлогом починки замков, а то и росписи стен или же проведения мелких ремонтных работ.
В «Записках из Мёртвого дома» Достоевский эмоционально пишет о Настасье Ивановне –вдове из города, которая чем могла помогала каторжанам, особенно бывшим дворянам.
«Казалось, назначением жизни своей она избрала помощь ссыльным, но более всех заботилась о нас. Было ли в семействе у ней какое-нибудь подобное же несчастье, или кто-нибудь из особенно дорогих и близких её сердцу людей пострадал по такому же преступлению, но только она как будто за особое счастье почитала сделать для нас всё, что только могла. Многого она, конечно, не могла; она была очень бедна. Но мы, сидя в остроге, чувствовали, что там за острогом есть у нас преданнейший друг» (IV, 67).
Токаржевский в подобных же выражениях пишет о вдове польского политического ссыльного Кароля Кжыжановского (Крыжановского, как явствует из других русскоязычных источников). Его вдова «с двумя маленькими дочками осталась в Омске. Эта добрая женщина была предана нам всем сердцем.
Часто заглядывала в острог и нередко навещала нас, когда мы уже работали за городом. <…> Она справила нам подушки, набитые мягкой шерстью, складные матрацы; нижнее бельё шила нам собственноручно, а также соорудила очень приличные одеяла. Именно оттого, что они получились такие красивые, пришлось их «упестрить» кусками старого сукна и придать им вид никчёмных тряпок, чтобы они не взбудоражили Ваську (плац-майор В. Кривцов. –В. В.), который, где бы в казематах ни увидел какую-нибудь вещь, представляющую интерес для него, тут же порешал её изъять и пустить на распродажу в собственную пользу или просто конфисковывал для себя».
Кстати сказать, именно этой женщине, как указывает Токаржевский, поляки (вероятно, и дворяне тоже, в том числе Достоевский) обязаны «знакомством с семейством де Граве».
Воспоминания Токаржевского позволяют утвердительно сказать, что и он, и Достоевский пишут об одной и той же женщине – Наталье Степановне Крыжановской. Ещё в 1971 году было введено в научный оборот её письмо Ф. М. Достоевскому, которое относится к одним из немногих, но ярких мемуарных свидетельств, оставленных омскими знакомыми Достоевского. Из этого письма ясно, что Достоевский и Дуров были в гостях у Н. С. Крыжановской. Обоих хорошо запомнила одна из дочерей гостеприимной хозяйки –Ольга. Наталья Степановна делится впечатлениями от прочтения «Записок из Мёртвого дома».
Письмо Крыжановской исполнено глубочайшей преданности Достоевскому, сожалением о том, что не удалось встретиться с ним в дни, когда писатель проезжал через Омск, возвращаясь из Сибири. «Нынче с сердечной радостию слышу снова, благороднейший Фёдор Михайлович, что Вы стоите в ряду знаменитых писателей. Слышу одобрительную, полную справедливость, бесспорно приносимую лучшим произведениям господина Достоевского – этого дорогого автора. Как я рада-то, рада сердечно, что Вы на своём месте».
Письмо Натальи Степановны Крыжановской отправлено из Омска 4 августа 1861 года. Неизвестно, как сложилась дальнейшая судьба этой женщины. Но её доброе имя, несомненно, останется рядом с именем Достоевского как имя человека, о тепле и душевной щедрости которого писатель рассказал в «Записках из Мёртвого дома».
Для доказательства прибегнем к обширной цитате, привести её просто необходимо: в ней, как в зеркале, отразились облик Н. С. Крыжановской, её участие в судьбе Достоевского и его благодарность за это: «есть в Сибири, и почти всегда не переводится, несколько лиц, которые, кажется, назначением жизни своей поставляют себе братский уход за “несчастными”, сострадание и соболезнование о них, точно о родных детях, совершенно бескорыстное, святое. Не могу не припомнить здесь вкратце об одной встрече. В городе, в котором находился наш острог, жила одна дама, Настасья Ивановна, вдова. Разумеется, никто из нас, в бытность в остроге, не мог познакомиться с ней лично. <…> Выйдя из острога и направляясь в другой город, я успел побывать у ней и познакомиться
с нею лично. Она жила где-то в форштадте у одного из своих близких родственников. Была она не стара и не молода, не хороша и не дурна; даже нельзя было узнать, умна ли она, образованна ли? Замечалось только в ней, на каждом шагу, одна бесконечная доброта, непреодолимое желание угодить, облегчить, сделать для вас непременно что-нибудь приятное.
Всё это так и виделось в её тихих, добрых взглядах. Я провёл вместе с другим из острожных моих товарищей у ней почти целый вечер. Она так и глядела нам в глаза, смеялась, когда мы смеялись, спешила соглашаться со всем, что бы мы ни сказали; суетилась угостить нас хоть чем-нибудь, чем только могла. Подан был чай, закуска, какие-то сласти, и если б у ней были тысячи, она бы, кажется, им обрадовалась только потому, что могла бы лучше нам угодить да облегчить наших товарищей, оставшихся в остроге. Прощаясь, она вынесла нам по сигарочнице на память. Эти сигарочницы она склеила для нас сама из картона (уж бог знает, как они были склеены), оклеила их цветной бумажкой, точно такою же, в какую переплетаются краткие арифметики для детских школ (а может быть, на оклейку действительно пошла какая-нибудь арифметика).
Кругом же обе папиросочницы были, для красоты, оклеены тоненьким бордюрчиком из золотой бумажки, за которою, может быть, нарочно ходила в лавки. “Вот вы курите же папироски, так, может быть, и пригодится вам”, –сказала она, как бы извиняясь робко перед нами за свой подарок… Говорят иные (я слышал и читал это), что высочайшая любовь к ближнему есть в то же время и величайший эгоизм. Уж в чём тут-то был эгоизм, –никак не пойму» (IV, 67–8).
Вновь в книге «Семь лет каторги», как и в «Воспоминаниях каторжанина», Токаржевский пишет о работах, на которые его направляли в Омске. Судя по его мемуарам, это он, Токаржевский, «как сыр в масле катался» в Омске, а вовсе не Достоевский. Ведь это его приглашали в дом коменданта, где, вместо того чтобы работать, он весело проводил время за чаем и разговорами с женой коменданта и её «сестричками»…
А вот Достоевский тяжело трудился… Толчение алебастра, о котором упоминает Токаржевский, не было единственной работой, которую выполнял в Омске писатель. Он переносил кирпичи на кирпичном заводе, крутил тяжёлое точильное колесо в инженерных мастерских, осваивал и другие строительные специальности*… Как и любой подневольный труд, каторжный «урок» не приносил и не мог принести радость, но сам Достоевский отмечал, что, например, расчищать снег ему нравилось. Работа на свежем воздухе, к тому же не предполагавшая присутствие «ватаги», порой приносила сюрпризы (см. в главке «И сколько они вытерпели!» (с. 186–87) воспоминания Е. И. Якушкина о встрече с Достоевским, когда того конвойный привёл чистить снег «на дворе казённого дома»).
Согласно существующей легенде, Достоевский в Омске якобы штукатурил стены здания военно-окружного суда.
В качестве реплики замечу, что, слава богу, писатель был избавлен от более тяжких и унизительных работ. Токаржевский вспоминал, что Александр Мирецкий, польский политический каторжанин, был направлен на чистку отхожих мест.
 «Очищение клоак происходит обыкновенно ночью – от десяти часов вечера далеко за полночь. Не раз несчастный Олех на верёвках спускался на дно тех мерзких мест. В этой работе он утратил обоняние». При Токаржевском Олех Мирецкий исполнял обязанности парашника в течение четырёх месяцев с кратким перерывом.
* * *
Знакомые и помощники Достоевского оказывались чаще всего людьми скромными, не стремившимися к яркому успеху и известности. Не будь это так, свет могли бы увидеть воспоминания о самых неожиданных встречах и событиях, выпавших на долю Достоевского. Но этого, увы! не произошло.
Поскольку молчали очевидцы, слово брали те, кто хотел приобрести некий общественный капитал на спекуляции именем Достоевского. В 172-м номере «Томского листка» за 1897 год П. М. Кошаров опубликовал воспоминания о Достоевском. Он приводит свой разговор с ним, якобы состоявшийся в Семипалатинске «после обеда». Кошаров рассказывал Достоевскому, что присутствовал на Семёновском плацу во время гражданской казни над петрашевцами, видел «двадцать пять виселиц», построенных с этой целью. Потом, когда он якобы поведал Достоевскому, что служил в Бухтарминской крепости, тот оживился, сказал, что здесь находился в каторге, и даже будто бы просил Кошарова зарисовать для него это укрепление «со всех сторон, а также окружающую местность».
Заканчивался XIX век. Почти два десятилетия не было в живых Достоевского, прошло почти полвека с тех пор, как он вышел из каторги. Казалось бы, враньё П. М. Кошарова мог опровергнуть только исследователь – специалист по сибирской части биографии Достоевского. Но вдруг 20 августа 1897 года омская газета «Степной край» публикует статью «Как иногда пишутся воспоминания»47. Её автор, И. Ф. Соколов, полностью разоблачает Кошарова как враля и проходимца. Он пишет: «С Ф. М. Достоевским и его союзником (соузником? – В. В.) и товарищем по несчастью С. Ф. Дуровым я познакомился в 1852 году, когда оба они находились ещё в Омской крепостной арестантской роте инженерного ведомства, а по освобождении их в марте 1854 года более сблизился с ними, особенно же с Дуровым, ещё около двух лет жившим в Омске, так как по неспособности к военной службе он был причислен к канцелярии пограничного управления области сибирских киргизов (ныне Акмолинское областное). Много я беседовал с ними о деле Петрашевского, о ссылке и обо всём пережитом в тюрьме, но ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из них когда-либо был в Бухтарминской крепости; да этого и не могло быть, прежде всего потому, что в этом совершенно ничтожном полевом управлении, а не крепости, как называет П. М. Кошаров, никогда не было ни тюрьмы, ни каторжных работ, к которым были присуждены Достоевский и Дуров, а во-вторых, потому, что укрепление это было упразднено в 1842 году, то есть за восемь лет до ссылки Достоевского». Далее Иван Фёдорович развеивает все домыслы Кошарова – и о виселицах, и о тачке, к которой якобы был прикован Достоевский, и о рисунках, которые писатель будто бы просил сделать незадачливого мемуариста.
Для Соколова важно отстоять истину, а не подчеркнуть факт своего знакомства с писателем. Однако полностью «спрятаться» Соколову не удаётся. Сам тон статьи даёт читателю почувствовать не только осведомлённость её автора, но и его характер. Так, чтобы не травмировать «нервную, болезненную натуру» Достоевского, он никогда не разговаривал с ним о том, что пережил писатель на Семёновском плацу.
И. Ф. Соколов, как он пишет, «много беседовал с Достоевским и Дуровым». Он может судить о том, как писатель повёл бы себя в той или иной ситуации. «Зная замкнутый и крайне щепетильный характер Достоевского, я положительно не верю, –пишет Соколов, –чтобы с первой же встречи с совершенно незнакомым ему человеком он мог обратиться к нему с просьбой о такой серьёзной услуге, какова поездка в 300 вёрст от Семипалатинска (вперёд и обратно 600 верст), и только для того, чтобы срисовать осыпавшиеся, почти сровненные с землёю, валы ничтожного укрепления».
Иван Фёдорович Соколов – один из первых редакторов омской газеты «Степной край». За два года, что он возглавлял редакцию (1895–897), на страницах газеты трижды печатались сообщения о пребывании Достоевского в Сибири. Надо сказать, что ни до Соколова, ни после него редакция не печатала ничего о Достоевском…
Но при каких обстоятельствах отставной генерал-майор мог встречаться с Достоевским, ведь в начале 1850-х годов он был совсем мальчишкой?
После длительного поиска удалось установить, что И. Ф. Соколов в сентябре 1852 года вступил в службу унтер-офицером в линейный батальон № 4. Было в те годы будущему редактору «Степного края» всего шестнадцать лет. Можно себе представить, с каким чувством смотрел юноша на закованного в кандалы автора «Бедных людей»! О нём он столько слышал в Тобольской губернской гимназии, где окончил курс наук! Конечно же, когда товарищи по службе рассказали ему, что среди арестантов, которых он сопровождал на работы во время дежурств, –Достоевский, Соколов постарался проявить к нему самую живую симпатию и участие.
Иван Фёдорович был знаком и с другом Достоевского Ч. Ч. Валихановым. Шестого июля 1860 года отец писал Чокану: «адъютант Соколов и Кривоносов низко кланяются тебе».
Из разных источников известно, что Соколов в 1870-х годах вместе с супругой открыл в Омске частную школу и преподавал в ней, что он руководил геодезическими работами
в «Степи». Как выяснилось, это первый омский метеоролог – он вёл наблюдения за погодой с мая 1875 года по август 1884-го. А 25 октября 1877 года «наблюдатель омской метеорологической станции» подполковник Соколов был избран в действительные члены организованного в Омске Западно-Сибирского отдела Русского географического общества.
Напомню, что Соколов выступил со статьёй в 1897 году. Тогда же «Всемирная иллюстрация» поместила фотографию здания военно-окружного суда с такой аннотацией: «В настоящее время есть в Омске старожилы, которые знавали нашего знаменитого писателя во время его пребывания в Омском остроге; они указывают места и здания, где он работал вместе с другими арестантами».
Одним из таких «старожилов» был Соколов. Он действительно «знавал» Ф. М. Достоевского и даже сопровождал его на работы. Совпадение года публикации и причастность И. Ф. Соколова к журналистской профессии позволяют предположить, что он имеет прямое отношение к появлению в печати фотографии здания, «стены которого штукатурил Ф. М. Достоевский». Это значит, что можно утвердительно говорить ещё об одном месте на карте Омска, связанном с именем Ф. М. Достоевского.
Выступление Соколова, состоявшееся спустя почти полвека после выхода Достоевского из каторги, не вызывает сомнений в своей достоверности. Сообщение о том, что И. Ф. Соколов разговаривал с Достоевским и Дуровым, не воспринимается как нечто неожиданное. А. Ф. Палашенков, например, приводит воспоминания о подобном общении с арестантами другого человека (нигде более не воспроизводившиеся): «по свидетельству Ильи Даниловича Павшенко, нёсшего как фельдфебель наблюдение за арестантами (о чём нам сообщила его дочь Лидия Ильинична Попова), Фёдор Михайлович Достоевский часто на берегу Иртыша вместе с другими арестантами бил камень. Однажды, глядя на свободные широкие воды Иртыша, он, обращаясь к реке, с грустью, вполголоса продекламировал:
Шуми, Иртыш, струитесь воды,
Несите грусть мою с собой.
А я, лишённый здесь свободы,
Дышу для родины драгой…
Был и такой случай, передавал Павшенко: во время отдыха арестантов Достоевский обратился к нему: 
– Служивенький, присядь-ка.
– Нет, нам закон не позволяет этого.
– Да, точно, ты прав, закон не позволяет… – согласился с фельдфебелем Ф. М. Достоевский».
Если И. Ф. Соколов – новое имя, не упоминавшееся в популярной литературе, то имя А. И. Сулоцкого достаточно часто встречается в материалах, связанных и с декабристами, и с Ф. М. Достоевским. Опираясь на письма А. И. Сулоцкого, можно проследить все основные нити помощи Достоевскому, назвать имена друзей и врагов (упоминается «главный» враг – плац-майор Василий Кривцов). Особенно важно подчеркнуть, что, как видно из этих писем, первыми, кто поднял голос в защиту петрашевцев, были «тобольский» декабрист М. А. Фонвизин и его супруга Наталья Дмитриевна, а также их ближайшие сподвижники – например Мария Дмитриевна Францева. В воспоминаниях она рассказывает о последних предомских встречах декабристов и петрашевцев в Тобольске и перед самым выходом их на этап. Нельзя без волнения, не сопереживая, читать эти слова. «Узнав о дне их отправления, мы с Натальей Дмитриевной выехали проводить их по дороге, ведущей в Омск, за Иртыш, вёрст за семь от Тобольска. Мороз стоял страшный. Отправившись в своих санях пораньше, чтобы не пропустить проезжающих узников, мы заранее вышли из экипажа и нарочно с версту ушли вперёд по дороге, чтоб не сделать кучера свидетелем нашего с ними прощания: тем более, что я должна была ещё тайно дать жандарму письмо для передачи в Омске хорошему своему знакомому, подполковнику Ждан-Пушкину, в котором просила его принять участие в Достоевском и Дурове.
Долго нам пришлось прождать запоздалых путников; не помню, что задержало их отправку, и 30-градусный мороз порядочно начинал нас пробирать в открытом поле. Прислушиваясь беспрестанно к малейшему шороху и звуку, мы ходили взад и вперёд, согревая ноги и мучаясь неизвестностью, чему приписать их замедление. Наконец, мы услышали отдалённые звуки колокольчиков. Вскоре из-за опушки леса показалась тройка с жандармом и седоком, за ней другая; мы вышли на дорогу и, когда они поравнялись с нами, махнули жандармам остановиться, о чём уговорились с ними заранее.
Из кошевых выскочили Достоевский и Дуров». «Мы наскоро с ними простились, боясь, чтобы кто-нибудь из провожающих не застал нас с ними, и успели только им сказать, чтобы они не теряли бодрости духа, что о них и там будут заботиться добрые люди. Я отдала приготовленное письмо к Пушкину жандарму, которое он аккуратно и доставил ему в Омск.
Они снова уселись в свои кошевья, ямщик ударил по лошадям, и тройки помчали их в непроглядную даль горькой их участи. Когда замер последний звук колокольчиков, мы, отыскав наши сани, возвратились чуть не окоченевшие от холода домой».
Не один П. М. Кошаров пытался внести свою лепту в создание легенд вокруг пребывания Достоевского в Сибири. В начале XX века документы о ссылке писателя всё ещё оставались неопубликованными, очевидцы молчали, а сострадающей и просто любопытствующей публике хотелось знать – где же всё-таки отбывал наказание Ф. М. Достоевский?
В 1926 году священник и известный сибирский краевед Б. Г. Герасимов56) посвятил этой теме очерк «Где же отбывал каторгу и ссылку Ф. М. Достоевский». В нём он, в частности,
отмечал: «Относительно местопребывания Достоевского в Сибири –в печати в разное время появился ряд друг другу противоречащих сообщений. Так, в журнале “Русская старина” за 1883 год некто Г. в статье о Достоевском заявляет, что он видел Фёдора Михайловича за работой в Красноярске. В омской печати печатались сообщения о том, что Достоевский  отбывал каторжные работы в Омской военно-каторжной тюрьме. От старожилов гор. Усть-Каменогорска мне приходилось слышать, что Достоевский был сослан в Усть-Каменогорское крепостное отделение каторжной тюрьмы. Усткаменогорцы утверждали, что даже до сих пор сохранилась в здании каторжной тюрьмы камера-одиночка, где сидел Ф. М. В “Сибирских огнях” за 1926 год (№ 3) В. Я. Зазубрин в своей интересной статье “Неезжеными дорогами”, по полученным в Кузнецке сведениям, отмечает Кузнецк как место ссылки Достоевского, где до сих пор сохранились остатки тюрьмы, некогда приютившей великого писателя (с. 194).
В газете “Советская Сибирь” (1926 г., 17 октября, № 240) была размещена статья Гл. Пушкарёва “Сибирь в кривом зеркале”, где автор, разбирая недостатки “Справочника по Сибири и Уралу за 1925–6 год”, сетует, между прочим, на пропуск в “Справочнике” г. Кузнецка, места подневольного жительства Ф. М-ча: “города Кузнецка совсем не оказалось в Сибири, а в нём Достоевский отбывал ссылку”.
Наконец, в недавней книжке “Сибирских огней” (№ 2 (март –апрель), 1927 г.) в небольшом очерке “Заметки о Семипалатинске” И. Буркова мы читаем: “Между Павлодаром и Семипалатинском показывают заброшенные копи, где работал Фёдор Михайлович” (с. 150)».
Анализируя доступные источники, автор статьи опровергает утверждения о пребывании Достоевского на каторге в Красноярске, Усть-Каменогорске и Кузнецке, а также «на каких-то копях между Семипалатинском и Павлодаром», соглашаясь, что «остаётся Омск. Здесь-то Ф. М. и провёл четыре страшных года каторжных работ. Этот период его жизни убедительно подтверждается и литературными сведениями, и архивными данными (сведения, например, сибирского историка Г. Е. Катанаева, опубликованные в омской газете “Сибирский день” за 15 апреля 1915 года)».
* * *
Если петрашевцев от начала каторжного срока до его окончания опекали и декабристы, и высокопоставленные омские офицеры, то им в остроге жилось не так уж и плохо, –решит, пожалуй, вдумчивый читатель, каким, наверно, является и упомянутый в начале нашей статьи известный омский краевед.
Мудрено не уцелеть, стыдно не сохранить бодрость духа… Однако, выйдя из острога и подводя итог пережитому, Ф. М. Достоевский писал брату Михаилу: «Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить, есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностью всевозможных оскорблений». Достоевский на каторге в любое время мог быть подвергнут телесному наказанию. О том, как Достоевского спас от грозящей расправы комендант крепости А. Ф. де Граве, рассказывает в уже называвшейся книге П. К. Мартьянов. Но есть мемуары, прямо указывающие на то, что Достоевский будто бы не избежал участи большинства и был в Омске неоднократно выпорот.
Воспоминания, о которых идёт речь, якобы записаны со слов А. К. Рожновского, одного из арестантов омского острога, А. А. Андриевским, печатавшимся под псевдонимом А. Южный.
Повествователь обладал определённым литературным талантом: он смог создать текст, не поверить которому трудно.
Действие происходит в Старой Руссе, где много чистого воздуха, но мало комфорта для человека, привыкшего к жизни в роскоши. (Городе, в котором, добавим, в последние годы жизни подолгу живёт Ф. М. Достоевский.) Постепенно повествование настраивает читателя на определённый лад, заставляя смотреть на всё, что происходит, глазами рассказчика. Андриевский, укрывшись от нещадного солнцепёка в своей комнате, углубился в чтение газет. «В минуту самого напряжённого внимания, –пишет он, –я был поражён раздирающим душу криком, раздававшимся с улицы».
Далее следует эффектная сцена –высокий седобородый старик бросается на мужчину в «русской поддёвке и высоких сапогах», который «нещадно бил плетью молодую красивую женщину в нарядном костюме новгородской горожанки».
Происходит небольшая потасовка. В результате старик повержен на землю. Ему нанесён удар, от которого он не может оправиться. Его приносят в комнату (она… совершенно случайно, конечно, оказывается рядом с комнатой Алексея Александровича Андриевского). Вскоре старик начинает ходить, однако окончательно оправиться уже не может. Неожиданно во время прогулки он встречает Ф. М. Достоевского. Тот его не узнаёт. Болезнь окончательно приковывает старика Рожновского к постели.
Перед смертью он рассказывает А. Южному историю своего знакомства с Достоевским в Омске, на каторге. Среди многих любопытных деталей, дополнявших сведения, известные
из других источников, Рожновский говорит и о том, что при нём Достоевского дважды подвергли телесному наказанию.
Однажды за то, что он, выступая от лица «ватаги» и не поддержанный ею, один перед строем высказал «претензию» к плохому питанию, другой раз за то, что не бросил по приказу плац-майора товарища, достававшего топор из проруби, а продолжал его поддерживать. После второго случая Достоевский якобы получил кличку «покойник» –в госпитале, куда он попал после порки, на койке рядом с ним умер арестант.
Фельдшер записал вместо него Достоевского.
На следующий день после смерти Рожновского Андриевский встретил Ф. М. Достоевского и рассказал ему об умершем. Тот якобы пришёл к покойнику, «встал на колени, долго смотрел на бледное измождённое лицо страдальца и заплакал».
Уезжая в Петербург, писатель будто бы дал согласие А. Южному на публикацию услышанного от Рожновского, но не теперь, а «после, когда-нибудь».
Впрочем, эти воспоминания, коль уж мы говорим о мифах и легендах, связанных с пребыванием в Омске автора «Записок из Мёртвого дома», заслуживают того, чтобы воспроизвести их более обстоятельно, с сохранением авторской орфографии и пунктуации.
«“Покойник” вам незнаком, начал Рожновский, но если я вам скажу имя того, кого я называю по старой памяти “покойником”, то вы наверное не скажете “не знаю”. “Покойником” на каторге звали Достоевского. Давно это было. Мы были вместе там.
Впрочем, я раньше его прибыл туда. Кажется, через год или два после меня привели и его. Я не из повстанцев – они пришли после. Я её зарезал (с этими словами он указал на портрет, висевший на стене, и глаза его сверкнули дикой страстью).
Когда пришёл Достоевский, то с первого раза сильно не понравился “ватаге”* Каторга имеет свои законы и каторжники строго следят за точным выполнением их. Иного и сами зарежут. Там закон Линча в ходу. У нас насчёт женщин было строго и все ватажники горой стояли друг за друга в этом деле. Каждый из нас по очереди дежурил по вечерам, когда приходили прачки из прачешной, а Достоевский отказался от дежурства, когда очередь дошла до него. В другой раз он достал от солдата листик махорки. По тамошним правилам, если кто достанет табаку, то половину берёт себе, а другую половину делят на несколько частей и затем бросают жребий, кому достанется. Достоевский же и от своей части отказался, и жребий не захотел бросать: разделил пополам между двумя цинготными. Вот на него и взъелись “большаки” наши: “что, ты порядки сюда новые вводить пришёл”, говорят; хотели “крышку сделать”, но здесь Достоевского спасло одно обстоятельство. Однажды в пищу одному из каторжников попался какой-то комок. Развернули, смотрим: тряпка и в ней кости и ещё какая-то гадость. Может быть, нечайнно попало, а может, кто и нарочно бросил. Тот, к кому попал этот комок, хотел бросить его и смолчать – старый был арестант, знал порядки, а Достоевский говорит: “надо жаловаться, если ты боишься, дай мне”. Хотели мы его предупредить, чтобы не жаловался он, да “большак” запретил. Вот при проверке и выходит Достоевский с тряпкой вперёд. Набросились тут на него плац-майор и ключник – “ты это нарочно выдумал, чтобы бунт поднять. Эё, кто видел, что это было у него в чашке, выходи!” Арестанты молчат, “большаков” боятся. Хотел было я выйти, да думаю: один в поле не воин, если не “большаки”, то начальство заест. А знаете, ведь своя рубашка ближе к телу, постоял плац-майор, видит – все молчат.
–В кордегардию! Пятьдесят!
Увели Достоевского. Пролежал он потом недели две в больнице, выписали –выздоровел. Вот этот случай спас его от “крышки”. Он теперь сделался свой, “крещённый”, за ватагу пострадал.
Прошло около года после того случая.
Я работал с ним в одной партии. Нравился мне он за свой тихий характер. Пальцем, бывало, никого не тронет, не то что другие, бывшие у нас, хотя тоже из привилегированных. Да и совесть, признаться, мучила: почему я тогда не подтвердил его
слов перед плац-майором; он (Достоевский) болезнь после экзекуции получил на всю жизнь.
Иногда, бывало, ночью, как начнёт его бить о нары, так мы его сейчас свяжем куртками, так и успокоится.
Пошли мы однажды барку ломать и взяли урок втроём. Третий был солдат, по фамилии Головачёв –в работы попал за нанесение удара ротному командиру. Начали работать. Погода была хорошая, на душе было как-то веселее обыкновенного и работа шла скоро. Уже почти оканчивали урок, как я вдруг нечаянно уронил топор в воду. Что тут делать, –надо достать во что бы то ни было: конвойные требуют, чтобы топор был, а не то грозят прикладами. Снял я куртку и штаны, подвязался верёвками и начал спускаться. Всё было бы хорошо, да на беду плац-майор работы объезжал. Увидал, что меня Достоевский и Головачёв держат в воде, и спрашивает: “Что здесь такое?” Конвойные ответили.
–Не задерживать работ, пусть сам знает, бросьте верёвку! – кричит он на Головачёва и Достоевского. Те не слушают. Побелел весь от злобы плац-майор, даже пена на губах выступила: зверь, а не человек был.
–В кордегардию после работ!
Сел на дрожки и уехал. Достал я топор, вылез из воды. Жутко было оканчивать работу, а надо кончить, не то прибавят. Вернулись мы вечером в замок.
Я думал, что и меня поведут в кордегардию, – нет, повели только Достоевского и Головачёва. Не знаю, как их наказывали, только пронёсся на другой день слух у нас, что Достоевский умер. Я поверил этому, зная, что он не привык к подобным пыткам, да притом и болен был ещё.
Слух упорно держался, так что мы были вполне уверены в его смерти, а достоверно узнать нельзя было, – никто за это время из больницы не выписался.
Прошло месяца полтора после этой экзекуции, многие уже начали забывать о Достоевском. Я только не мог никак забыть его, всё он как будто стоит перед глазами.
Пришли мы однажды с работ – камень дробили. Было уже довольно поздно, так что в отделении, когда я зашёл туда, был полумрак. Подхожу к нарам, смотрю, кто-то сидит. Я думал – новичок какой-нибудь и особенного внимания не обратил, вдруг слышу знакомый голос:
–Здравствуй, Рожновский!
Приглядываюсь… Достоевский.
Не могу передать вам, как я испугался в ту минуту. Мне показалось, что это привидение, выходец с того света. Я так и оцепенел на месте.
–Что ты так смотришь? Не узнаёшь?
Руку протягивает…
–Достоевский! Разве ты жив? – мог только я проговорить: смех и слёзы –всё смешалось в горле, и я повис у него на шее.
После всё объяснилось. Рядом с койкой Достоевского в госпитале лежал горячешный больной, который и умер на другой день после поступления Достоевского в госпиталь. Фельдшер по ошибке записал, что умер Достоевский. Всё разъяснилось тогда, когда Достоевский выздоровел и выписался из госпиталя. После этого случая и дали у нас в “ватаге” кличку “покойник”. По фамилии больше никогда и не называли.
–Живо помню ещё один случай, – продолжал Рожновский.
У плац-майора была гувернантка, молоденькая девушка. Шла упорная молва, что он состоит с нею в любовной связи и что она, как говорится, держит его в руках. Звали её арестанты Неткой и боялись как огня: настоящая змея была, под стать плац-майору.
Про неё рассказывали, что, когда, бывало, секут в кордегардии, то она подходит к з;мку и слушает крик. Впрочем, я этому не верю. У Нетки были ручные голуби, которых она привезла из России и очень за ними ухаживала. Голуби эти часто залетали к нам во двор и многие из наших зарились на них, но надсмотрщики ещё зорче следили, чтобы их не ловили. Один молодой голубь сильно привязался к Достоевскому. Тот кормил его хлебом
и он каждый день прилетал к нему за своей порцией. Сначала сторожа восставали против этого, но потом, видя, что Достоевский вреда голубю не делает, начали смотреть сквозь пальцы.
Пришлось нам однажды обжигать алебастр, а путь лежал мимо плац-майорского дома. Работа эта тяжёлая и потому нас отпустили в з;мок раньше обыкновенного. Поравнялись мы с плац-майорским домом, вдруг, смотрим, Нетка голубей кормит. Достоевскому пришла в голову взбалмошная мысль свистнуть на голубей. Вся стая поднялась на воздух, а голубь Достоевского видно узнал его, подлетел к нему близко и вьётся над головой.
Нетка выскочила на дорогу и прям бросилась к Достоевскому.
–Это ты приманиваешь моих голубей, разбойник: постой, я тебе задам!
Не помню, право, что ответил ей Достоевский, кажется, сказал, что она хуже бессловесного животного, знаю только, что сказал сильную и внушительную фразу. Нетка так и замерла на месте.
Далеко мы уже отошли от плац-майорского дома, а она всё стоит; потом, смотрю, закрыла лицо руками и тихо пошла в дом.
Мы всё ждали, что эта вспышка дорого обойдётся Достоевскому, между тем, ничего, прошло благополучно. Потом недели через две узнаём, что Нетка уехала в Россию вместе со своими голубями, но что всего удивительнее, голубь Достоевского остался и по-прежнему прилетал к нему каждый день. Нарочно ли оставила его Нетка, или он сам от неё улетел – мы не могли узнать. После отъезда Нетки в замке сделалось ещё хуже: плац-майор до того рассвирепел, что его не раз удерживали высшия начальствующия лица. Не проходило дня, чтобы в кордегардию не отправлялось несколько человек».
Этим «воспоминаниям» Рожновского в полной мере верить нельзя. Слишком многое вызывает сомнения, несогласие, да и, попросту говоря, входит в несоответствие с уже известными, подтверждёнными документами фактами. Я не говорю уж о том, что по какой-то причине имени А. К. Рожновского нет в списках арестантов Омского острога… Но даже если бы оно там было, нельзя сбросить со счетов, что Достоевский никогда и никому не говорил о пережитом им наказании.
В первой «Биографии» писателя, составленной О. Ф. Миллером со слов Анны Григорьевны Достоевской, несомненно гораздо более осведомлённой о действительно происходивших событиях, высказано предположение, стоящее, на мой взгляд, значительно ближе к истине. (Высказывание Анны Григорьевны приводилось выше, не будем повторяться.) Кроме того, остались до сих пор неизвестными «две объёмистые рукописи», заключавшие в себе записки А. К. Рожновского. Они были завещаны А. А. Андриевскому с одним условием: что будут опубликованы на русском языке после того, как появятся на польском. Андриевский отправил обе рукописи «сестре покойного Ц. К. Войцеховской, урожд[ённой] Рожновской (Варшава, Костельная улица, 6)». Но никаких следов ни рукописи, ни сестры Рожновского найти не удалось.
И последний аргумент. Сразу же после выхода книги Н. В. Успенского, где были приведены воспоминания Рожновского, журнал «Русская старина» поместил заметку под названием «Полковник де Граве и Ф. М. Достоевский»64. Её автор – Николай Тимофеевич Черевин –служил в омские годы Достоевского старшим адъютантом штаба Сибирского отдельного корпуса. Он утверждает, что в силу служебного положения не мог не знать, если бы произошло такое бесчинство, как телесное наказание Достоевского. При наличии стольких людей, помогавших писателю в маленьком Омске, это невозможно было бы утаить. Особенно если припомнить, что Достоевского за его геройское поведение оба раза будто бы наказал плац-майор. Подобный факт несомненно вызвал бы пересуды в омском обществе, не избалованном яркими и запоминающимися событиями…
В истории Рожновского остаётся множество загадок. Они будут существовать до тех пор, пока не обнаружатся документы, которые смогут подтвердить или отмести все возникающие при чтении записей А. Южного сомнения. На сегодняшний день записи представляются сугубо литературным фактом, чем-то вроде мистификации, искусственно созданным «апокрифом», хотя в нём есть факты, которые льстят Достоевскому, и поэтому
всем, кто высоко ценит его творчество, хотелось, чтобы так было на самом деле. Согласитесь, открыто проявленные смелость и решительность в сочетании с человечностью и стремлением прийти на помощь тем, кто в ней нуждается, делают личность Достоевского значительно привлекательнее.
* * *
После отъезда писателя из Омска слухи и легенды, связанные с его пребыванием здесь, распространились ещё больше. Трудно отличить в них правду от вымысла. Да и не всегда у непрофессионального читателя есть возможность этим заниматься. Но подчас и ему приходится обращать внимание на противоречия, ошибки, а то и откровенно тенденциозные публикации. Редакторы опубликовавших «утку» изданий спешат заявить, что «мнение редакции не всегда совпадает с мнением автора статьи». Мол, «наша хата с краю, ничего не знаю»… А между тем такие недоброкачественные тексты как раз и формируют общественное мнение, вырабатывают устойчивое отношение и к биографии, и к творчеству, и к личности Достоевского. Авторы таких публикаций не обладают исследовательской дотошностью, зато пишут они легко и ярко.
Чего стоит упомянутая дискуссия в сибирских изданиях о том, где именно отбывал каторгу писатель65? Или, к примеру, издания, подобные книге Эдуарда Тополя «Влюблённый Достоевский», о которой мне тоже приходилось писать.
Однажды на конференции в Старой Руссе я оказался участником разговора с Г. В. Коган –одной из создательниц Музея Ф. М. Достоевского в Москве и его тогдашним директором. Мы с коллегами обсуждали «больную» тему – об эпилепсии Достоевского, о его страданиях, о том, каково приходилось его жёнам. Кто-то вдруг спросил Галину Владимировну: «Вы так много знаете о здоровье Фёдора Михайловича, о его тяжёлом характере. Как ваши знания после стольких лет, проведённых “вместе” с Достоевским, не оттолкнули вас от него?»
Ответ я запомнил на всю жизнь. «Для меня нет подобных вопросов. Просто я его люблю»…
Действительно, только любовь к Достоевскому и его творчеству не позволит пронестись по деликатным моментам биографии писателя с гиканьем, свистом и улюлюканьем, как
это сделал Э. Тополь в упомянутой выше книге. Тополя вело, не побоюсь этого слова, дьявольское искушение. Он исказил всё, что можно исказить ради самого главного, из-за чего книга-то, видимо, и написана. Достоевский страстно влюбился в Марию Исаеву. Автор, сочувствуя герою, ненавидит предмет его страсти. Сосланного в солдаты писателя будто бы выпороли. Он почти умирает от унижения и боли. Его спина распухла и кровоточит. А Исаева именно в этот момент снизошла до взаимности и решила утешить несчастного по-своему. «Возлюбленная» буквально набрасывается на него и в страстном
порыве чуть ли не раздирает ногтями едва зажившую от побоев спину… Примечательны размышления будущей жены писателя, «озвученные» Тополем. «Ну что? –говорит своему
девятилетнему сыну Паше Мария Дмитриевна. –За кого замуж пойдём? И тот нищий, и этот телёнок…»
…Читателю не найти ответы на возникающие вопросы в доступной литературе, архивах и библиотеках. Нет у него и «третейского судьи». А им мог бы стать свод воспоминаний
о Достоевском в Сибири, оснащённый фундаментальными комментариями, отражающими современное состояние науки. В таком своде необходимо дать сведения и о самих мемуаристах. Нет и научной биографии Достоевского. К счастью, у дотошного читателя есть возможность обратиться к «Летописи жизни и творчества Ф. М. Достоевского в трёх томах» (СПб. :Гуманитарное агентство «Академический проспект», 1993– 1995). Но и «Летопись» лишь упоминает письменные источники (причём далеко не все). Свод сибирских мемуаров не только позволит определить степень «легендарности» автора всемирно известных произведений, но и откроет биографам писателя целый ряд замечательных личностей – каждый мемуарист, какими бы мотивами он ни руководствовался, интересен уже потому, что он встречался с Достоевским...


Рецензии
!!! Виктор, на правах того, кто прочёл целиком Вашу книгу "Поручаю себя Вашей доброй памяти" (Ф.М. Достоевский и Сибирь), выражаю искреннее восхищение титаническим исследовательским трудом, который Вы проделали!!

"...Вытягивая едва заметную ниточку из воспоминаний прошлых лет, исследователь иногда извлекает на свет божий клубок интереснейших фактов, деталей, подробностей. Порой они становятся недостающим звеном, восстанавливающим цепь событий, способным превратить отдельные наброски в цельную картину, фрагментом, помогающим сложить труднейший пазл..." - можно писать отдельную книгу о том, как именно добывали Вы материал, как отыскивали те клубочки, из которых вытягивали ниточки, как превращали наброски в картины!! Право, это не менее интересно, чем результат Ваших исследований, представленный в книге о Достоевском!!

"...К счастью, у дотошного читателя есть возможность обратиться к «Летописи жизни и творчества Ф. М. Достоевского в трёх томах» (СПб. :Гуманитарное агентство «Академический проспект», 1993– 1995)..." - к счастью, у дотошного читателя есть возможность прочесть Вашу книгу!

С глубокой признательностью,

Ольга Малышкина   10.03.2021 15:17     Заявить о нарушении
Рад, что моя книга пришлась Вам по душе:))) Ну, а эта глава - просто одна из "песен", пропетых в ней:)))

Спасибо Вам!

Виктор Винчел   10.03.2021 16:13   Заявить о нарушении