С. П. Шевырёв. Теория смешного
Теория смешного,
с применением к Русской комедии
Давно уже сделалась общим местом в современной журналистике нашей мысль, что Русская литература отличается в особенности оригинальною комедиею и вообще комическим элементом, который, кроме комедии, проявился у нас в сатире, в сказке, в басне, в эпиграмме. Он виден и в древней народной словесности: он отзывается и в пословицах, и в притчах, и в сказках, и в слове Даниила Заточника, и в сказании о Мутьянском воеводе Дракуле, и в послании Грозного, и в песнях, собранных козаком Сибирским Киршею. Зародыш был: когда привилась к нам художественная поэзия народов образованных, он развился в произведениях самостоятельных.
Русская комедия поражала недостатки общественные, как комедия Аристофановская, но она не выводила личностей, как сия последняя, и не хохотала с отчаяния, потому что всегда признавала крепость здравых сил в Русском народе и государстве, способных излечить каждый недостаток. Элементом сатиры и комедии поразительно наше сходство с Римлянами, народом также практическим, как и мы; но Римляне брали содержание своей комедии у Греков, во времена греческого разврата. Плавт вносил однако Римскую жизнь в списки с Греческой комедии. Нам также деятельная сцена Запада посылала и посылает теперь огромный запас комедий и водевилей, которые, как эфемеры, возрождаются на нашей сцене в то самое время, как уже умерли на западной, и также умирают. Но наша художественная комедия образовалась независимо от этого движения театральных афишек, а не драматической поэзии. У нас нет так называемой комедии характеров, которая берет отвлеченный порок человека: Скупого, Нелюдима, Лицемера, Брюзгу, и рисует его отдельно, принося ему в жертву все целое. Если и встречаются такие комедии у Княжнина и Хмельницкого, то в подражаниях более или менее неудачных. У нас нет комедии интриги, кроме подражаний; запутанность действия не в характере нашей жизни. Интрига не наше слово и не наше дело: у нас нет довольно хладнокровия, чтобы вести ее. Скорее могла бы образоваться у нас комедия сплетни: мы быстры, мы горячи на слово, и чрезвычайно как ему легковерны. Страсти наши разъигрываются в словах, а не в делах. На словах мы кровожадны, мстительны, коварны, хитры, лукавы; на словах мы уморим, сожжем, утопим, опозорим, женим, разведем, оклевещем, предадим казни, - и в заключение простим, подружимся и будем каждый день звать обедать. Удивительно, как до сих пор комедия сплетни не перешла у нас из мiра действительного на сцену, как наши комики не воспользуются этим ежедневным материалом комизма, который неистощимо доставляет им праздность светского общежития. У Грибоедова есть одна только сцена, один только мотив, взятый из этого мiра, когда Чацкого выдают за сумасшедшего, и он принадлежит к числу первых красот его Горя от ума. Видно действительность так сильна, что превозмогает искусство; видно комические таланты сознают, что сцена света, где ежедневно разъигрываются комедии и водевили сплетней без аффиш, без газетных объявлений, без платы за билеты, актерами без звания актеров, сама гораздо занимательнее того зеркала, которое они могли бы навести на нее.
*
Стихия комедии - смешное. Теория смешного дает главные основания для теории комедии. Значение комедии отечественной, во всех ее важнейших явлениях, как прошедших, так и нам современных, не может быть ясно без этих оснований. Постараемся изложить их.
Смешное, вместе с ужасным, составляет вид так называемого отрицательно-изящного. Прежде чем приступим к изложению своего мнения, предложим то, чт; сделано для теории смешного другими теоретиками.
Из древних, Аристотель в своей Пиитике, говоря о комедии, дал следующее определение для смешного. «Комедия, - говорит он, - есть представление чего-нибудь низкого, но не всегда порочного, а того постыдного, которое производит смешное, ибо смешное есть какая-нибудь ошибка, что-нибудь постыдное, но безвредное. Так наприм. смешное лицо будет дурное, искривленное, но без вреда». Этот признак безвредности, который заметил Аристотель в смешном вообще, приносит честь его наблюдательности. В самом деле, если возьмем пример не смешного художественного, но смешного в жизни, то заметим, что только над тем можем мы безукоризненно смеяться, чт; не приносит совершенного вреда. Человек шел по улице и упал: это может быть смешно в таком только случае, если он не повредил себе падением, а если он ушибся, то нравственное чувство в нас не допустит никакого смеха. Но если мы обратимся к примерам художественного смешного, то находим, что не одно безвредное, но и вредное подвергается осмеянию. Так напр. в комедиях, которыми так обильна наша литература, мы видим, что самые вредные пороки, страсти, злоупотребления подвергаются публичному, художественному осмеянию. Но должно заметить, что когда мы созерцаем в комедии пороки, страсти, то в это самое время удаляем идею того вреда, который в этих пороках находится. Когда же в комическом представлении порока, из самого глубокого смеха извлекаем сознание того, что он нравственно для нас вреден, то наш смех получает суровый, важный, строгий характер. В человеке чувствительном и добросердечном он может перейдти даже в слезы, особенно когда вспомнит он, что это вредное наносится его отечеству, его согражданам, его ближним, и должно заметить, что комики гениальные всегда сильно чувствуют эту близость трагического с комическим, это соседство грусти и смеха. При мысли об этом, нельзя не припомнить тех особенностей, которые встречаются в нашей отечественной комедии, ибо примеры, конечно, должны приводиться преимущественно из нашей словесности: они оправдают истину Аристотелева замечания, что мысль о вреде вредит смешному и с ним не совместима. Вспомним у Фон-Визина, в заключительной сцене, когда Простакова, получив прощение от Стародума и мгновенно возвращаясь к своей жестокости, выражается так: «Простил! Ах, батюшка; ну уж теперь-то я дам зорю!»... В это время Простакова становится для нас отвратительною: комик, сделавший ее главным орудием того смеха, которого не было бы без Простаковой, представил ее в заключение такою, ибо в это самое время ярче всего предстает для нас вся вредная сущность, лежащая в основе души этой женщины. Но этим не удовлетворяется однако ж комик; возбудив отвращение к Простаковой, он через несколько сцен возвращается сам и возвращает нас к более человеческому чувству. Когда Простакова, оставленная всеми и обнаружившая всю внутреннюю мерзость безнравственного существа своего, обращается, как мать, к своему сыну, то он говорит ей: «Да отвяжись же, матушка!». Тут мы переходим от чувства отвращения к чувству жалости: Простакова нам становится жалкою. Впрочем многое, конечно, может здесь зависеть и от особенностей нравственного нашего расположения. В 3-м действии Ябеды, хор ябедников производит действие на многих, вовсе не смешное. Хор этот звучит каким-то адским хором, и здесь комическое превращается как бы в трагическое. Фамусов, образец комической глупой бессознательности, в 4-м действии становится для нас жалким, когда перед ним обличается поведение его дочери, воспитанной им только в фигурантки для его балов. Точно то же в Ревизоре Гоголя: сцена Городничего, по отъезде Ревизора, с купцами, от смеха переносит нас к действию важному, строгому, поучительному. Еще более это заметно в последней, немой сцене у Гоголя, которую мы только читаем, но на сцене она никогда не исполняется, потому, может быть, что исполнить ее или трудно, или даже невозможно. Тем не менее важно требование, которое комик объявил печатно. Он находил необходимым исполнение этой сцены для того, чтобы вся его идея вполне выразилась. Это наружное обличение совести людей, в комедии осмеянных, указывает на то, как глубоко поэт сознал всю важность той стороны предмета, которую выдал на публичное осмеяние. Таким образом, признак безвредности, замеченный Аристотелем, совершенно остается истинным; ибо в самых превосходных произведениях комедии мы видим, что там, где уже смешное обнаруживает вредное, производится действие важное, суровое, строгое.
От этого определения смешного, по Аристотелю, которое не совсем полно, но тем не менее замечательно, я перехожу к определению смешного, которое изложил Жан Поль Рихтер в своей теории. Тем более считаю за нужное это сделать, что он в ней коснулся мнений всех тех философов, которые определяли смешное до него, так что, излагая теорию Ж. П. Рихтера, мы с тем вместе скажем и о тех, которые ему предшествовали в определении этого вида отрицательно-изящного.
Ж. П. Рихтер, говоря о смешном, обращает прежде всего внимание на то разнообразие ощущений, которое оно доставляет. Сам сознает он трудность определения и указывает на подобное сознание у Цицерона и Квинтилиана. Критику мнений посторонних начинает он собственно с Канта. Кант определяет смешное разрешением какого-нибудь ожидания в ничто. На это возражает Ж. П. Рихтер тем, что не всякое ожидание, переходящее в ничто, причиняет смех. Так, например, если мы ожидаем чего-нибудь ужасного и оно не случится, то подобное разрешение доставляет нам удовольствие, а не производит смеха. Бывает напротив иногда, что человек ничего не ожидает, и вдруг может что-нибудь явиться, приводящее в смех. Применяя свое определение смешного к эпиграмме, Кант говорит, что эпиграмма смешит нас посредством сочетания великого с малым. Ж. П. Рихтер противоречит Канту и в этом, говоря, что не всегда сочетание великого с малым может быть смешно, напр. сочетание Ангела и червяка. Можно, по этому случаю, в опровержение Канта, припомнить известный стих Державина, где сочетание Царя с рабом, и Бога с червем в понятии о человеке производит чувство высокого, а не смешного.
Если, продолжает Жан Поль, к определению Кантову сделать прибавление и сказать так: внезапное разрешение ожидания чего-нибудь важного в смешное ничто, - то все-таки не подвинем мы определения нашего далее - и должны спросить: в чем же смешное-то заключается? Жан Поль более доволен определением Аристотеля, чем Кантовым: оно, по его мнению, ближе подходит к истине, однако не вполне.
Шиллер говорит, что смешным бывает предмет тогда, когда представляется нам ниже того, чем на самом деле есть. Жан Поль противоречит Шиллеру, указывая на предметы, которые тем самым и производят смех, что совпадают совершенно с действительностию.
Не будучи доволен определением Шиллера, Жан Поль переходит к собственному. Задавая себе задачу - определить смешное, он обращается сначала к определению причины: каким образом ощущение какого-нибудь недостатка, несовершенства, поражаемого смешным, может доставить человеку удовольствие? В самом деле, смех все-таки направляется на наши недостатки. Каким же образом может он доставить нам изящное наслаждение? Всякое ощущение изящного непременно должно возвеличить нашу душу; если оно ее не возвеличивает, в таком случае не достигает своей цели. Смешное же совершенно противоречит высоте природы человеческой и скорее ее уничтожает, нежели возвеличивает. Чтобы определить смешное, - по мнению Жан Поля, надобно определить сначала то, чт; ему противоположно, а смешному противополагается высокое. Смешное есть враг высокого. Эту противоположность заметили и Французы в остроумном выражении: du sublime au ridicule il n’y a qu’ un seul pas. За этим следует в Жан-Полевой Эстетике изложение теории высокого, как эпизод к теории смешного. По Жан Полю, высокое есть бесконечно великое: отсюда ясно, что смешное, как его противоположность, есть бесконечно малое. Как же это понять? Бесконечно малое в физическом мipе не составляет предмета смешного; тогда как бесконечно великое в физическом мiре нас поражает, как явление высокое. Ясно, что здесь бесконечно малое должно разуметь не в физическом смысле, но надобно разуметь его в нравственном. Но в нравственном может ли быть что-нибудь малое? Нравственность сама в себе, внутрь направленная на себя, внутри сознаваемая, производит уважение. Недостаток этого сознания нравственного производит презрение. Вне же, на других направленная нравственность, производит любовь. Недостаток ее производит ненависть. Смешного нельзя ни презирать, ни ненавидеть: ибо для презрения оно слишком маловажно, для ненависти слишком ничтожно.
И так, собственно в нравственном царстве человека не может быть смешного; ибо здесь нет ничего бесконечно-малого. Поэтому остается для смешного только царство разума, и в человеке только неразумное. Чтобы оно чувственно на нас подействовало, - оно должно заключаться или в действии, или в состоянии. Ошибка сама по себе, как незнание, еще не смешна, но когда она проявляется в действии, становится смешною. Здоровый человек, который считает себя больным, становится смешон тогда только, когда он употребляет средства против мнимой своей болезни. Но должно заметить, что действия безумного, несобразные разуму, тогда только делаются смешными для него, когда он переходит к разумным действиям. Человек, в то самое время, когда действует, смешным самому себе быть не может. Надобно, чтобы сознание его взошло градусом выше, и тогда только он может на самого себя взглянуть с смешной точки зрения. Таким образом, чем выше элемент разумный, тем выше сознание смешного в элементе неразумном.
Жане Поль, определив таким образом сферу смешного и самое смешное, переходит к источнику удовольствия, который в смешном заключается. В чем же этот источник? Конечно, говорит Жан Поль, не в телесном нашем удовольствии: щекотание производит, может быть, иногда действие приятное, но если оно продолжится, то этот смех становится мучением для человека. Если бы удовольствие смеха заключалось в телесном удовольствии, то и смех истерический доставлял бы удовольствие, а между тем он есть страдание. Англичанин Гоббес объяснял это удовольствие из удовлетворения гордости человеческой. Человек, который смеется над неразумным, удовлетворяет как бы своему внутреннему сознанию, разуму, след. тем потешает свою гордость. Жан Поль Рихтер возражает на мнение Гоббеса замечанием, что чувство гордости есть скорее чувство важное в человеке. Смеющийся, напротив, добросердечен и готов самого себя поставить на ряду с тем, чему смеется. Дети и женщины смеются чаще и охотнее. Добродушный и смиренный до безличности Арлекин смеется над всем; гордый же Мусульманин не будет смеяться ни над чем. Люди смеющиеся любят, чтобы с ними вместе смеялся всякий, а гордецы не таковы. Они наслаждаются гордостию своею в самоуслаждении своей личности, и этого чувства ни с кем не разделят. Удовольствие в смешном может происходить не от недостатка доброты в человеке, но от присутствия добра. Элемент этого удовольствия заключается в свойстве игры нашего разума, особенно в остроумии, - в свойстве того, чт; Немцы называют Wi;, и в каком-то нерешительном состоянии человека между горем и радостию, ибо смех нельзя назвать совершенною радостию: в нем есть ощущение лишения, недостатка.
Нельзя не согласиться, что все эти замечания чрезвычайно глубоки, извлечены из психологических наблюдений над человеком. В дополнение к тому, чт; говорит Жан Поль, я считаю за нужное привести несколько слов из того Русского писателя, который в наше время владеет скипетром смешного в комедии, и потому в своих сочинениях представил нам много данных для нашей теории. Я разумею - Гоголя. Прочтем заключительные слова из «Театрального разъезда».
...«Мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пиесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в ней во все время продолжения ее. Это честное, благородное лицо был - смех. Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на низкое значение, которое дается ему в свете. Он был благороден потому, что решился выступить, несмотря на т;, что доставил обидное прозванье комику, прозванье холодного эгоиста, и заставил даже усумниться в присутствии нежных движений души его. Никто не вступился за этот смех. Я комик, я служил ему честно и потому должен стать его заступником. Нет, смех значительней и глубже, чем думают. Не тот смех, который порождается временной раздражительностью, желчным, болезненным расположением характера; не тот также легкий смех, который весь излетает из светлой природы человека, излетает из нее потому, что на дне ее заключен вечно-биющийся родник его, но который углубляет предмет, заставляет выступить ярко т;, чт; проскользнуло бы, без проницающей силы которого мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека. Презренное и ничтожное, мимо которого он равнодушно проходит всякий день, не возросло бы перед ним в такой страшной, почти каррикатурной силе, и он не вскрикнул бы, содрогаясь: неужели есть такие люди? тогда как, по собственному сознанью его, бывают хуже люди. Нет, несправедливы те, которые говорят, будто смех возмущает. Возмущает только т;, чт; мрачно, а смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей; но озаренное силою смеха, несет оно уже примирение в душу. И тот, кто понес бы мщение противу злобного человека, уже почти мирится с ним, видя осмеянными низкие движения души его. Несправедливо говорят, что смех не действует на тех, противу которых устремлен, и что плут первый посмеется над плутом, выведенным на сцене: плут-потомок посмеется, но плут-современник не в силах посмеяться! Он слышит, что уже у всех остался неотразимый образ, что одного низкого движения с его стороны достаточно, чтобы этот образ пошел ему в вечное прозвище; а насмешки боится даже тот, кто уже ничего не боится на свете. Нет, засмеяться добрым, светлым смехом может только одна глубоко-добрая душа. Но не слышат могучей силы такого смеха: чт; смешно, т; низко, говорит свет; только тому, чт; произносится суровым, напряженным голосом, тому только дают название высокого...».
«Во глубине холодного смеха могут отыскаться горячие искры вечной, могучей любви. И почему знать, может быть будет признано потом всеми, что в силу тех же законов, почему гордый и сильный человек является ничтожным и слабым в несчастии, а слабый возрастает, как исполин, среди бед, в силу тех же самых законов, кто льет часто душевные, глубокие слезы, тот, кажется, более всех смеется на свете!..».
Теперь постараемся в исследовании собственном коснуться тех вопросов, которые ускользнули от внимания наших предшественников в теории смешного.
Рассматривая виды положительно-изящного, мы замечаем, что в природе и искусстве есть предметы, которые по своему внутреннему и внешнему совершенству могут быть названы положительно-изящными. Таковы предметы высокого и прекрасного, или того, что мы называем милым. Но есть другие предметы, которые носят на себе печать недостатка, несовершенства, и несмотря на то, допускаются в мiр изящного. Таковы предметы смешного и ужасного. Весьма замечательно, что мiр изящного так разнообразен, что он допускает в себя не только те предметы, которые ознаменованы печатью совершенства, но даже и те, которые им совершенно противоречат. Исследование наше об этих предметах должно состоять в том, чтобы решить: на чем может основываться наслаждение, ими доставляемое? этот вопрос предложил и Ж. П. Рихтер, но он не совсем удовлетворительно разрешил его. Каким образом несовершенства допускаются в мip изящного и, действуя в противность тем совершенствам, которые изящное представляет, могут удовлетворять закону, который мы ставим для положительно-изящного, водворяющего гармонию в душе нашей? Сравнивая виды положительно-изящного с видами отрицательно-изящного, мы можем заметить, что первые находятся как в природе, так и в искусстве. Что же касается до вторых, то мы видим, что смешного в природе нет. Оно принадлежит только человеку. Если мы и смеемся иногда над некоторыми животными, то в таком только случае, когда применяем их свойства к человеку. В этом смысле и неодушевленная природа иногда подлежит нашему смеху. На всем этом основана возможность Басни. Неодушевленная и животная природа тогда только подает повод к смеху, когда человек влагает, так сказать, в нее разумную душу, и то, чт; принадлежит человеку, переносит в мiр вещей. Собственно же смешного в природе нет, да и быть не может; потому что все в природе необходимо и следует одному, своему, установленному закону. Почему же в человеке есть смешное и откуда оно произошло? Чем отличается человек от природы? - Своею свободою. Ему принадлежит разумная и нравственная свобода. Откуда же проистекает смешное? Конечно, от злоупотребления свободы произошло оно, как и всякое несовершенство. Но несовершенство в человеке двояко. Злоупотребление свободы нравственной произвело зло нравственное, которое не может быть предметом смеха, ибо смех над злом, как злом, был бы вреден. В этом отношении нужно отдать честь глубокому замечанию Ж. П. Рихтера. Злоупотребление свободы нравственной отозвалось и в разуме неразумным, глупостью, дурачеством, и вот чт; собственно составляет предмет смешного. Однако мы смеемся и над пороками, и над страстями, и над всяким злом человеческим. Это так. Но мы смеемся над ними постольку, поскольку пороки наши представляют глупость, дурачество наше, а не постольку, поскольку оне нам вредны. В самой комедии, поскольку неразумное связано с нравственным, постольку и комическое граничит уже с трагическим.
Вот почему Гоголь говорит, что за смехом комедии скрываются в душе слезы, и оне скрываются в душе каждого доброго и честного гражданина, который смеется наружно над неразумными пороками в обществе и внутренно скорбит о том вреде, который ими наносится и ближнему его и ему самому.
Это определение смешного применим к некоторым примерам из произведений отечественной словесности. Но прежде нежели говорить о произведениях художественных нашей литературы, обратим внимание на то: как Русский простолюдин, предаваясь своей врожденной иронии, смотрит с комической стороны на самого начальника зла - на дьявола. Русский человек, истинный, не измененный никаким влиянием, называет дьявола просто дураком. Он смеется над ним и выражается так: «Дурак сам в яме сидит, да и людей за собою туда же в нее тащит». Вот настоящая, можно сказать, теория зла и смешного в комедии, выраженная простыми речами Русского человека-комика. Благо бы было человеку, если бы он уверился в том, что зло есть величайшая глупость, величайшее дурачество, если бы уверился в этом особенно нам современный человек, который так высоко ценит разумное и так сильно этою способностию развивается. Должно сказать, что и в произведениях нашей словесности этот глубокий смысл Русского понимания смешного и зла в комедии олицетворился в комедиях наших и в той части вообще поэтических произведений, которые изображают недостатки человеческие в нашей Русской природе. Так Фон-Визин в своем Недоросле и Бригадире представил нам все неразумие невежества, которое не признавало воспитания, и то неразумие, которое считало образованием одно слепое подражание иностранному, выражаемое только во внешности, в форме. Чт; доставляет нам наслаждение в комедиях Фон-Визина, как не эти неразумные речи всех дураков и низшего и высшего общества, которые выведены и в Недоросле его и в Бригадире? Нельзя не удивляться его гению в том, как он умел из человеческих глупостей соткать художественное целое и извлечь наслаждение, - как он умел сосредоточить все это неразумное и нелепое для того, чтобы мы сами в себе ощутили сильнее способность быть разумными: ибо комедия, представляя нам в смешном виде неразумную сторону общественной жизни, тем самым способствует возвышению разумной стороны нашего существа. Капнист, хотя не с таким талантом, как Фон-Визин, представил все неразумие неправосудия в обществе гражданском. Должно сказать, что «Ябеда» не производит на нас такого впечатления, как комедия Ф. Визина, потому что комедия Капниста имеет гораздо более важный и суровый характер, и походит во многих местах скорее на трагедию, чем на комедию. Крылов в своих баснях представил нам все неразумные стороны, взятые по мелочам. Басня Крылова есть поэзия здравого рассудка; а потому все то, чт; противоречит ему, так мастерски и так метко было им обличено. Грибоедов представил нам всю неразумную пустоту светского общества, которое занято одною внешнею формою жизни и разделяет ее на три действия: на приготовление к балу, на самой бал и на толки после бала, и как будто решительно не признает никакой иной цели существования. Эта-то бесцельность, эта пустота жизни поражает нас в «Горе от ума» и тем более разительно, что середи этого общества, без цели существующего, пустого, занятого одними сплетнями и пересудами, является человек даровитый, с образованием, сочувствующий и своему отечеству и образованию народов иноземных, нам предшествовавших в нем, и этот умный человек, середи пустого общества, теряет свой ум, является сам как будто безумным. Вот то отношение, которое, по моему мнению, существует между Чацким и тем обществом, которое его окружает. Умный человек, дуреющий посреди неразумного общества и наружно теряющий сокровище, Богом данное ему, разум - вот главное действие комедии Грибоедова, относительно к ее герою. Гоголь в своем Ревизоре представил нам не какой-нибудь город, как сам он выражается, но сборное место, куда с разных сторон нашего отечества стеклись злоупотребления, пороки, которые поэтом в разных углах России замечены. Никто из Комиков наших не доводил нелепости речей до такой чудной поэзии, до какой доводил ее Гоголь.
Теперь следует вопрос: как же изображение всех несовершенств в человеке, - его неразумия, столько унижающего его природу, которая самим Богом сотворена разумною, может доставлять наслаждение художественное человеку, и каким образом здесь исполняется тот закон, который мы ставим относительно впечатлений, производимых на нас изящным, а именно: возвышение в нас человеческой природы? Из примеров, выше приведенных, сам собою рождается ответ на него: чем полнее, чем ярче представляет нам комедия неразумную сторону существа нашего, тем сильнее в сознании нашем возбуждает идею разумного существа, - Богом определенного бытия нашего. В этом хохоте, в котором человек предает все неразумное бытия своего уничтожению, яснее создается и возникает идеал противоположного бытия, бытия разумного. Чем искреннее смеется человек над неразумною своею стороною, тем полнее сознает возможность разумной своей стороны. Вот откуда объясняется то наслаждение, которое доставляет нам изображение неразумного, и вот то плодотворное семя, которое кладет комедия в нашу душу. Вот и художественное ее действие и нравственная ее польза; обе оне здесь ясно совмещаются и должны совмещаться. Это сознание разумного совершенства, как противодействие, вызываемое смешным зрелищем неразумного, и объясняет нам то возвышение нашей природы и то гармоническое впечатление, которое водворяется в нас при созерцании комического. Здесь же заключается и различие, которое должно признать между смехом фарса и смехом комедии, смехом пустой шутки, и истинно комическим смехом художественного произведения, - чт; нередко смешивается по обычаю нашей сцены: давать вместе с комедиею пустой фарс, не только на равных правах, но даже иногда и с уступкою в пользу фарса. Смех фарса есть смех пустой, забавный, скоропогасающий, преходящий и внутри холодный; смех комедии, напротив, есть смех глубокий, скрывающий слезы, имеющий всегда истинно-важное значение и, как мы сказали, смех, очищающий человека от всего неразумного в пользу разумного. Одним из верных средств - отличать смех фарса от смеха комедии, признать должно время. Фарсы беспрестанно рождаются на сцене, особенно в Париже, оттуда переходят на другие сцены, и скоро исчезают, как эфемерные насекомые в мiре литературном. Фарс, который смешил несколько недель или месяцев тому назад, не смешит более и проходит, тогда как комедия истинно художественная заключает в себе хохот всегда живущий. Комедии Аристофана, которые связаны с народом Греческим одними условиями жизни и которые для нас в этом отношении совершенно чужды, остаются смешными, как смешно всякое неразумие человеческое, в каком бы оно народе ни происходило. Так до сих пор действуют на нас комедии Мольера и будут действовать комедии всякого истинного художника, - а потому оселком для того, чтобы отличить комедию художественную от комического фарса, - может служить время.
С. Шевырев.
(Москвитянин. 1851. № 1. Январь. Кн. 1. С. 106 - 120)
Теория смешного,
с применением к Русской комедии
Статья II
В памятниках народной нашей Словесности, как письменных, так и устных, рассеяны многие прекрасные и глубокие черты Русского комизма. Мы, конечно, соберем их воедино тогда, когда отвлеченные вопросы об ИСКУССТВЕ будем обращать в живые и приготовлять материалы для народной науки об изящном. Теперь же СДЕлаем чт; возможно.
В самых отдаленных притчах народных, какие доносит нам древнейшая наша ЛЕТОПИСЬ, собравшая их, вероятно, из уст самого народа, выражается наша наклонность к СМЕШНОму. «Пищанцы Волчья хвоста бегают», - так корила Русь Радимичей, живших на реке Пищан и побежденных Воеводою, который прозывался Волчий хвост. Радимичи были Польские выселенцы в земле Русской.
Слово Даниила Заточника, ГДЕ грусть и добрый смех так глубоко слились воедино, заклеймило дурачество, этот всегдашний предмет комедии, словами высокого комизма: «Дураков ни орют, ни сеют, ни собирают в житницы: они сами родятся». - «Мертвеца не рассмешить, дурака не научить».
Слово о полку Игореве так повсеместно проникнуто горем раздробленной, растерзанной земли Русской, что, казалось, негде было ЗДЕСЬ И улыбнуться творцу его. Однако и тут, в одном МЕСТЕ, самом темном, иносказательно выражается его комическая ирония, а именно там, где говоря о разделении знамен на Рюриковы и Давидовы, автор Слова поражает безумие враждующих между собою князей, намеком на животных, которые носят рога, признак силы, а сами хвостами виляют (но рози нося им, хоботы пашут).
В песнях Русских, собранных Сибирским козаком Киршею Даниловым, образец смешного есть глупый Дурень, неразумный Бабин, который гуляет по Руси, чтобы людей видати и себя казати, и чт; ни слово скажет, так выходит у него глупость, и все невпопад: так между прочим, сыновьям, которые хоронят мать и поминают отца, желает по сту на день, по тысяче на неделю; новобрачным - царства небесного, а старцу - сужено поняти. Тип человека, который все делает некстати, есть тип, взятый воображением народным из мiра действительного: это тип у нас ходячий. Но комикам он еще не достался: народный мотив не разработан искусством.
Пословицы наши, как сокровище здравого Русского ума, для комика, имеющего дело с безумием, представляют клад неистощимый. Вникая в глубокий смысл их, поэт комический может в разуме самого народа почерпать идеи для своих комедий. Пословицы наши, вместе с готовыми для них заглавиями, то же для комика, чт; мотивы народных мелодий для композитора оперы. Нам особенно любопытны те пословицы, которые клеймят дурачество, а их довольно много. Все отличаются необыкновенною меткостью и силою. «В дураке и Царь не волен!», а по другому варианту: «В дураке и Бог не волен!». - «Дураку закон не писан». - «Дурак времени не знает». - «Дурак в воду кинет камень, а десять умных не вытащат». - «Дурак дурака дураком и погоняет». - «Дурак не боится креста, а боится песта». - «Дурак по дуру далеко ходил». - «Дуракам и в олтаре не спускают». - «Заставь дурака Богу молиться, он рад и лоб разбить». - Таких пословиц против дурачества бесчисленное множество - и в каждой из них заключена комедия. - Пословица Русская позволяет смеяться над грехами: «Грехи чинят смехи;», - говорит она, но не тогда, когда смеяться уже поздно: «Грех не смех, когда при;дет смерть».
B одной весьма умной народной сказке про царя Соломона и сына его Соломку, сей последний представлен образцом Русского остроумия. Царь Соломон, желая испытать ум его, задает ему невозможные задачи, - а он отражает их такими же: в числе других есть задача, чтобы бык отелился; Соломка, вместо ответа, сеет вареный горох на пути, где царь проезжает. «Да разве вареный горох вырастет?» - спрашивает царь. «Да разве быки телятся?» - отвечает Соломка. Этот же самый Соломка в той же сказке хитростью провел чорта в аду - и тем спасся оттуда.
Иоанн Грозный, как гениальный человек, вмещал в себе многие черты Русского характера. Он одарен был в высшей степени комическою иронией, которую обнаружил в своем сатирическом послании в Кирилло-Белозерскую обитель, направленном против злоупотреблений монастырской жизни, ему современной; но страстная натура Иоаннова мешала ему владеть этою ирониею хладнокровно. Она раздражительна, как сам Иоанн.
Никто, конечно, не вмещал в себе столько Русских стихий, как Петр Великий. В нем можно отыскать зародыши всего нашего развития в новую эпоху, по всем отраслям, не исключая и Словесности. Своими пышными праздниками побед Петр предсказал торжественную, великолепную оду Ломоносова; своими пародиями - успехи Русской комедии. В нем комизм Русский развернулся в первый раз во всей его силе и направлен был против того, чт; отжило и мешало движению Русского народа вперед. Петр, как Русской, любил шутку, понимал силу смешного и ненавидел дурачество. Первое Апреля Немецких актеров на Московском театре его только что рассмешило. Свадьба шута его Шанского, игранная со всеми старинными обрядами, была преддверием к Русской комедии, обращенной на то, чт; отживало век свой и теряло уже смысл. Четвероугольник из красного сукна на спинах у раскольников и желтый козырь на затылке служили ему политическими орудиями смешного против тех, которые всего более своими формами обессмысливали жизнь древнюю. Известен указ Петра Великого против дураков в фамилиях, изданный в 1722 году. Особенная любовь Петра к Фламандской школе живописцев обнаруживает в нем ту же наклонность к комическому. Гравированные карикатуры на многие обычаи старины разошлись по народу и были одним из самых действительных средств к уничтожению отжившего старого. Народ понял Петра, и с тех пор полюбил и сам сочинял карикатуры. - Петр угадал любовь Русского народа к Басне и предсказал обильное развитие этого рода Поэзии в Русской Словесности. В публичном саду Петербурга, назначенном для народного гульбища, он повелел устроить фонтаны и на каждом изобразить по Эзоповой басне в лицах: при фонтане, на жестяной дощечке, прибитой к столбу, четким Русским письмом написана была самая Басня с нравственным ее истолкованием, а у входа в гульбище встречал гуляющих и сам горбатый Эзоп.
Направление, данное Петром Великим всей жизни Русской нового периода, отразилось немедленно и в комедии. Талант, воспитавшийся около Петра, в любви к наукам и в ненависти к врагам их, сын его друга, Кантемир, начал с сатиры новое развитие Русской Словесности - и употребил ее орудием защиты учреждений Петровых и своего негодования против невежд. Сатиры Кантемировы, как сатиры Горациевы, содержат в себе богатые материалы для комедии. Им недостает только действия и драматической формы разговора.
Но сатирою не мог быть создан язык Поэзии Русской. Сатира, наровне с комедиею, имеет содержанием стихию отрицательно-изящного, противоречие жизни. Только в согласии с жизнию действительной, в полном сочувствии с ее явлениями, поэт может создать язык положительно-изящный. Для того нужен был период полного восторга - и таким-то было царствование Елисаветы, а носителем этого восторга - Ломоносов. Mip, в котором жила мысль его, был мiр чисто-идеальный: вот почему он создал науку и язык поэтический.
Но когда, за периодом исключительного восторга, последовало и некоторое охлаждение, когда сочувствие ко всему славному и великому в отечестве перестало мешать разуму видеть то, чт; противоречило ему и полагало препятствия к полноте величия, - тогда, в царствование Екатерины, настоящим создателем Русской комедии явился Фон-Визин.
Были Русские комедии и до Фон-Визина. Сумароков, Лукин, Веревкин, Клушин, Княгиня Дашкова занимали Русскую публику своими произведениями на сцене. Таланты актеров комических содействовали развитию комедии. Шумской заставлял хохотать изо всей силы самого Фон-Визина, и тем, может быть, приготовлял в нем будущего комика. Но несмотря на то, мы все-таки Фон-Визину приписываем создание Русской комедии, - почему? - потому что Фон-Визин создал Русский комический язык.
Может быть, скажут, что я слишком много приписываю языку комедии, что есть еще действие, интрига, ли;ца, характеры? - В языке комическом я полагаю все, потому что без него нет вполне художественной комедии. Он дает жизнь и характерам; в нем и рисунок, и живые краски действующих лиц. Без него мертво и самое действие, если бы даже и отличалось какою-нибудь особенною суетою, которой вообще чужда наша комедия. Наконец в нем проявляется истинно творческая сила художника; в нем воспроизводится, бьет наружу тот внутренний, сосредоточенный хохот, в котором комик, извлекая все неразумное из его ничтожества, как веятель на току, взвевает его перед нами летучей мякиной и прахом, очищая от плевел добрую, питательную пшеницу нашего ума и сердца. Смех, производимый на нас языком комическим, есть тайна силы гениального комика: это чудное сочетание сердца и разума, их взаимный отзыв друг другу, столько редкий в человеке, и совершающийся не без внутренней боли о том, чт; подает повод к их значительному совпадению.
Немногие комедии отмечены у нас этою печатью вдохновенного языка: таковы комедии Фон-Визина, Горе от Ума и Ревизор. Гораздо обильнее внешним действием, театральными эффектами, шумный рой остроумных и колких комедий Князя Шаховского; но никогда не отличались оне языком комическим. Стихи в комедиях Хмельницкого, как стихи, пожалуй, гораздо лучше стихов Грибоедова; но стихи и комический язык в стихах - две вещи совершенно различные. Гладкость и чопорность стиха помешали бы Грибоедову наложить на его лица ту печать типическую, которую они носят.
И посмотрите, как неизменно верен жизни и искусству остается этот язык! Язык идеальной поэзии в современниках Фон-Визина устарел для нас. Язык лиц, преданных им осмеянию, не стареет никогда.
Могут быть гладкие стихи, внезапные рифмы, может быть легкость и живость разговора, но все это вместе не составит еще того, чт; называем мы комическим языком. - Княжнин, недавно сделавшийся предметом изучения наших журналов, открывших в прежней Русской литературе Калифорнские прииски для критики, по недостатку материалов в современной, - Княжнин никогда не имел комического языка. - Приказные выходки Ябеды местами печатлеют эту комедию тем же достоинством языка; но, к сожалению, шестистопный ямб помешал ему развернуться во всей его силе.
Если, между произведениями современной Русской Словесности, вы встретите комедию, которая вся отличается этим неотъемлемым достоинством комического языка, которая в нем передает живые краски своих действующих лиц и того сословия, откуда они взяты, - зная важность того, чт; значит комический язык в комедии, отдайте же всю справедливость такому произведению и необыкновенному таланту ее автора, и отличите его от многих других, которые чужды того же достоинства.
Замечательно, что язык лиц, осмеянных в комедии, - если бы даже они были взяты из коренного Русского быта, куда не проникла стихия иностранная, где привыкли мы слышать наш истый Русский язык в его силе и простоте, - язык таких лиц, которые изображают падение этого быта, отзывается тем же самым падением. Их безнравственности и неправде их поступков соответствуют отсутствие логики, здравого смысла, и какое-то внешнее бесчестие их речи. Их синтаксис лукав и запутан до того, что не отыщешь в нем ни подлежащего, ни сказуемого, а всего менее связи. Это не народный язык, это не тот язык, из которого поэт может брать жемчужины в свои создания: это язык падшей части народа. У коренных дворян Симбирских Карамзин первоначально учился языку, но лица дворянские в Фон-Визинских комедиях языку доброму не научат. Со многими купцами, как истыми представителями Русской народности, беседовать необходимо для пользы отечественного языка; но лица из купеческого сословия, выводимые в комедиях, говорят языком падшей его части. Комедия клеймит этот язык, как и самые лица, им говорящие, своим неотразимым смехом, а то, над чем мы смеемся, противоречит нашей разумной природе, как ее недостойное.
От имени науки искусства заметим, что язык комедии, как бы ни были низки ее лица, не должен никогда впадать в какую-то особенность условности, в тесноту афеньской речи, которую Французы называют argot. Вот недостаток, которого всегда избегали у нас гениальные комики. Язык Фон-Визинских лиц, самых ничтожных, общ. В комедию вы не будете же переносить каких-нибудь особенных недостатков, принадлежащих только вашим знакомым; в комедию не внесете вы анекдота, как анекдота, как частного случая, если нельзя из него извлечь никакого общего ДЕЙСТВИя: точно так же, в комедию нельзя вносить тех частностей речи, которые могут быть весьма замечательны и забавны где-нибудь, в каком-нибудь недоступном для всех закоулке, а не в состоянии возбудить общего участия. - Изящное искусство имеет в виду только общее, а частное допускает постольку, поскольку может обобщить его, т.е. превратить в мысль свою и дать ему такую форму, которая, хотя и носит на себе типический признак известного времени, но красотою может быть понятна всем векам и народам.
В теории комедии весьма важен другой, щекотливый вопрос об ее отношении к современному обществу, перед которым она является. Содержание предлагают ей недостатки этого же самого общества. Их осмеивает она - и, тем возводя современников до разумного сознания их недостатков, подвигает их вперед. Недостатки прошедшего в нас уже не возбуждают живого участия, а потому комедия, хохотом своим их уничтожившая, как бы ни была превосходна, удаляется со сцены.
Случалось нам иногда слышать одностороннее мнение, при появлении некоторых комедий, что ими может оскорбиться, или все общество, или та часть его, которой недостатки преимущественно в них преданы посмеянию. Этому противоречат решительно все события, какие только может представить историческая критика, особенно из истории нашей отечественной комедии. Вспомним слов;, которые сказал Граф Н.И. Панин Фон-Визину, после чтения Бригадира: «Ваша Бригадирша нам всем родня; никто сказать не может, что такую же Акулину Тимофеевну не имеет или бабушку, или тетушку, или какую свойственницу». - Весь Петербург был наполнен комедиею Фон-Визина, особливо когда он прочел ее в Эрмитаже для Императрицы. Вспомним достопамятное, хотя трагическое, слово Потемкина после первого представления Недоросля: «Умри, Денис, или больше ничего уже не пиши!». Эти слова выражают всеобщий восторг, произведенный комедиями Фон-Визина. - Москва, первая, расплодила во множестве рукописей «Горе от Ума» - комедию, которая предавала осмеянию многие обычаи Московской жизни. Всю комедию знала Москва наизусть, еще в то время, когда живы были подлинники, послужившие натурщиками для художника. Всегда был полон театр, когда давалось Горе от Ума. Теперь Москва смотрит отчасти на эту комедию, с некоторым торжеством сознания, что это уже картина прошедшего, хотя живо памятного всему ее обществу.
Нет ни одного, конечно, города в России, который бы принял Ревизора на свой счет, и который не наполнил бы самого посредственного ярмарочного театра, объявившего на афишке Гоголеву комедию.
В наше время комики стали заимствовать сюжеты из купеческого быта: именитое сословие купцов, первое, рукоплещет таким комикам. Тому ли сословию, которое в наше время воспитало Крашенинникова, оскорбляться, если честная, искренняя комедия заклеймит смехом и стыдом позор злостного банкрутства или другого какого порока? Эти пятна составляют исключения, которые надобно скорее смывать с себя. Злостных банкрутов, конечно, лучше видеть на сцене, нежели на Ильинке - и может быть, в этом случае, благотворная комедия полезным смехом избавит общество от тех народных позорищ, которые, хотя и составляют государственную необходимость, но всегда горьки сердцу, горячему к добру своего отечества и к пользе своих ближних.
Если общество из среды своей воспитало художника, который может в комическом создании сознать его недостатки, - значит, оно сделало шаг вперед, оно готово уже сбросить их, - и СМеХ комика, в этом случае ему содействующий, не есть плод одной его личности, а созрел на всей почве общественного воспитания, есть отголосок всеобщий, нашедший свое художественное выражение в даровитом ПОЭТЕ, которому принадлежит талант, но который сам своими сочувствиями и новыми требованиями принадлежит окружающему его обществу, в нем же самом заметно идущему вперед.
Есть еще весьма важный вопрос в теории комедии, относительно к действующим лицам: необходимы ли в ней бывают, рядом с порочными людьми, которых предает она осмеянию, люди нравственные, образцы совершенства? настоит ли надобность, ВМЕСТЕ С дурачеством человеческим, которое осмеивается, выводить благоразумие, которое уважается? Этот вопрос решен давно практически - решен великою и поучительною ошибкою первого же мастера Русской комедии, Фон-Визина. Не ВПОЛНЕ еще сознавая свое художественное назначение, как свойственно бывает начинателю дела, боясь за героев смеха, чтобы они не соблазнили слишком людей благоразумных, он, уступая, может быть, и вкусу времени, вывел для оттенка НЕСКОЛЬКО добрых и нравственных лиц. Но что же отсюда вышло? они побледнели перед героями комического. Такое смешение вовсе не достигает нравственной ЦЕЛИ, к которой стремится, - а напротив, даже вредит нравственному впечатлению. Зритель начинает зевать, когда выходят перед ним Правдины и Милоны, и выжидает с нетерпением появления Скотинина, Митрофанушки и даже Простаковой. Самый Стародум, так удачно сравненный у Князя Вяземского с хором древней трагедии, или с парабазою Аристофановской комедии, в которой предводитель хора обращался к зрителям от лица автора, - самый Стародум, оживленный более чем другие лица, не спасается от искушений этого нетерпения, которое весьма естественно в зрителе. Стихия комедии хохот над глупостью человеческою. Идеал разумного, не олицетворяясь в каком-нибудь отвлеченном ЛИЦЕ, носится уже перед зрителем, понимающим художника, как он носился перед сим последним ВО время создания. Олицетворяемый же на сцене, он только резко противоречит идее художественного целого, прерывает комический восторг поэта и докучливо нарушает веселое расположение зрителя.
Грибоедов понял это - и уклонился от недостатка. Его Чацкой далек от идеала совершенства. Сначала, он слишком много жертв приносит обществу, их не стоящему, а уж потом слишком резко на него нападает. В нем есть ум, но нет рассудка, и потому нельзя его назвать вполне разумным человеком. За чем тратить идеи и метать бисер перед теми, которых не уважаешь? - Чацких много. Они в противоречии с собою, и неправы перед обществом. Они, от пафоса декламации в благовонных гостиных, переходят потом к маске презрения: но и там и здесь, они бессознательно лицемерят. В них нет истины. И в первом появлении своем перед светом, и в последнем, они не могут обойтись без позы: это не живые люди, а актеры.
Гоголь, поняв ошибку Фон-Визина, возвел решение вопроса о лицах нравственных в комедии на степень теоретического положения. «Мне жаль, - говорит он в ответ своим обвинителям, которые не нашли ни одного честного лица в его комедии, - мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пиесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в ней во все время продолжения ее. Это честное, благородное лицо был - смех». Прибавим: это честное лицо воплощается в самом зрителе; чем искреннее, полнее, простодушнее был смех его, тем сильнее выступало в нем самом нравственное чувство - и только одно излишество неуместного самолюбия, не признающее законов искусства, могло бы потребовать, чтобы это нравственное чувство, действующее и без того в самом зрителе во время представления комедии, было воплощено в каком-нибудь излишнем лице, которое из живого чувства, присущего зрителю, сделало бы нечто аллегорическое, отвлеченное, холодное, как все нравственные лица комедии Фон-Визина.
Нет, не нужно на одних и тех же весах взвешивать, так сказать, глазами, очевидно, смех над безумным и уважение к благоразумному: существо комедии таково, что первое в видимости перетянет. Смеясь над пороком, как глупостью, вы тем самым внутренно сознаете уже высокое уважение к добродетели - и вам не нужно, из какого-то нерассчетливого лицемерия, оскорбляющего искренность комедии, выводить то уважение наружу, которое вы глубоко чувствуете внутри.
С тех самых пор, как Петр Великий гением своим решил принять Русскому народу всемiрное образование, утвердив его на началах жизни, выработанных в древнем периоде, с тех самых пор, Словесность Русская, сатирою и комедиею, помогала Русскому обществу сознавать его недостатки и идти вперед. Образование, призванное Петром, действуя особенно в высшем сословии, встречало врагов двоякого рода: или упорное сопротивление лени и невежества, или блеск вертопрашества, внешние формы жизни образованных народов без внутреннего содержания. Кантемирова сатира и комедия Фон-Визина, прежде всего, преследовали эти препятствия, которые людское безумие полагало обществу на пути истинного образования. Комедия Русская обличала потом лихоимство, кривосудие, пустоту форм светской жизни, ее нравственный вред, злоупотребления гражданского управления, животно-грубую жизнь провинции и деревни. Сфера ее действия была преимущественно то сословие, в котором совершалось движение, данное Петром Великим.
В наше время, это движение сильно коснулось купеческого сословия. В нем загорелась та же потребность образованности. Новая жизнь его училищ служит очевидным тому свидетельством. Но дело обходится также не без препятствий: невежество и лень, кривые понятия о торговле и воспитании, блеск форм, лишенных содержания, роскошь на показ - все это глубоко оскорбляет тех, которые чувствуют и сознают новые, благородные потребности своего сословия, столько важного в веке развития всемiрной промышленности, призванного у нас к действию постоянному, твердому, для обогащения государства и народа. Если Словесность, в своих художественных произведениях, поможет этому сословию в благородном очищении каких-нибудь наростов, противных существу его, - в таком случае она окажет ему ту же самую услугу, какую уже оказала дворянскому.
Комические дарования никогда не иссякают у нас в отечестве. Зародыш их крепко держится в свойствах самого народа, а движение, данное Петром Великим, не останавливается. Тайна особенного сочувствия нашего к комедии национальной, поражающей смехом современные недостатки общества, где бы они ни являлись, заключается, - повторю кстати, чт; уже сказал - в твердом сознании свежих, разумных сил народа и государства, могущих исцелить каждый недостаток, лишь бы только он был искренно и добросовестно сознан. Мы не боимся насмешки, мы чужды в этом случае ложного, лицемерного стыда, мы любим комические таланты между писателями и актерами, и желательно, чтобы они развивались, чтобы в добром, веселом и простодушном смехе наших комедий очищался и яснел более и более светлый разум Русского народа.
С. Шевырев.
(Москвитянин. 1851. № 3. Февраль. Кн. 1. С. 373 - 385).
Текст к публикации подготовила М.А. Бирюкова
Свидетельство о публикации №221031401287