Глава первая Исток. Часть первая

  Себя, как живую и мыслящую душу, я помню рано. Отдельные картинки восприятия жизни и окружающего всплывают в памяти, когда мне было до удивительного мало времени по возрасту. Первое, что я помню – это крестьянская изба. Я сижу на полу, подо мной какой-то тюфяк, по обе стороны от меня лежат люди – это мои сёстры. Прямо из окна льётся лунный свет и сама луна белая большая и круглая, кажется, входит в окно и норовит схватить меня. Я тихонько плачу, скулю громче, но никто не приходит мне на помощь. Мне страшно и очень одиноко. Что было наутро я не помню и привязать к какому-то времени не могу.

  Это мои первые воспоминания, я был тогда слишком мал. Хотелось бы помнить больше. Так, в моих воспоминаниях я не смогу найти некоторых членов моей семьи, но могу о них рассказать сейчас, чтобы в дальнейшем на них не останавливаться. Те, кого я не помню и не знал: это мой отец Фёдор Андреевич, мои старшие братья Александр и Владимир, сестры Светлана и Ольга, дело в том, что они умерли ещё до того, когда я мог бы их видеть и помнить. В моей жизни главными членами большой семьи всегда были мать и шесть сестёр: Надежда, Прасковья, Анна, Валя, Рая и Галя.

  Мой отец Дружинин Фёдор Андреевич воевал за веру, царя и отечество в первую мировую войну. Георгиевский кавалер, получил тяжёлое ранение, после лечения в госпиталях вернулся домой в родное село Веденское, ныне Курганской области. Родители его, глубоко верующие люди, молили бога за сына и желали ему только добра. Как рассказывала мне мать, что, когда они получили землю после Октябрьской революции отец сразу припал к сохе, так как землю он любил и нежил её.

  Они с матерью всего два года были в батраках, после чего самостоятельно встали на ноги, построили дом, держали хозяйство, появились дети. Но вот наступила пора коллективизации. Отец к этому времени заболел коммунистическими идеями, хотя в своё время был верующим человеком и первоначальное образование получил в церковно-приходской школе, он стал председателем комитета бедноты, вступил в ряды ВКПБ. Фанатизм, преданность партии и светлому будущему человечества в нём преобладали над всем остальным. Я употребил слово «фанатизм» вот почему: в один из дней он в родительском доме сорвал со стен иконы, взял топор и изрубил их на мелкие щепки, пуская их по течению реки. Мой дед проклял отца за эти действия. Проклятие родительское – это неотвратимая кара, как бумеранг.

  Отец мой умер в тюрьме, это я узнал как только стал понимать человеческую речь. Он был тогда председателем колхоза, когда от непогоды сгнили хлеба. В те времена важнее всего чтобы был человек, а статью уголовного кодекса подобрать было не сложно. Много лет спустя, когда я повзрослел и окреп, выжил наперекор злой судьбе, набрался ума и разума, я много раз пытался понять события тех дней. Быть у руля дано не каждому. Быть лидером означает то, что в обязательном порядке ты должен отвечать трём положениям: первое – ты должен знать дело, которому служишь и чем руководишь; второе – это способность к руководству и управлению; третье, в равной степени относящееся к первому и второму – порядочность. У отца способность к руководству отсутствовала напрочь. Я не оправдываю своего отца и не жалею его. Просто каждому своё.

  После отца осталась огромная семья, дети разных возрастов. Я был последним, одиннадцатым, родился я в сороковом году. Мне было всего два дня, как умер мой отец в тюрьме. Матери моей, Варваре, было тогда сорок два года, несмотря на свой возраст и тяжелую жизнь, она еще сохраняла свою красоту и была очень стойкой женщиной. Образование её ограничивалось всего полутора годами в приходской школе, но это её особо не беспокоило и не мешало ей быть активной частью общества. Она вслед за отцом пошла в партию, с началом войны стала председателем колхоза, из которого отправили в тюрьму отца.
 
  Мой брат Александр был несколько хулиганистым, как рассказывала мать, пропускал школьные уроки, грубил учителям, рано начал выпивать в компании своих сверстников, был физически развит и был лидером среди сверстников, бравируя тем, что ему знакома вся милиция. Примерно в восемнадцать лет он устроил дебош в сельском клубе, а также спровоцировал драку. В зале клуба был им опрокинут бильярдный стол. Его посадили на два года. Прямо из тюрьмы его отправили воевать во время Великой Отечественной войны на фронт.

  Шесть моих сестёр жили, росли, взрослели, занимались делами под руководством моей матери. Я был совершенно лишним ртом, рос как репей и нужды во мне не было никакой. Шла война, это я узнал рано. Это слово для меня было непонятным и пугало своей темнотой, так как представлялось мне чем-то большим и темным. В доме часто повторяли имя Александра, отправленного из тюрьмы бить фашистов. Я помню как сёстры клеили конверты из розовой бумаги, почему-то запомнилось, что их было пять штук. Я приложил к одному из них свои бессмысленные каракули. В памяти чётко отложилось, что письма целой пачкой вернулись назад, с пометкой «адресат выбыл». В доме поднялся рёв. Позднее стало известно, что Александр ранен и лежит в госпитале. Помню как мы получили посылку с фронта. Что было в ней я не знаю, но мне достался шарф, его называли почему-то «кашне». Откуда мы взяли это слово не знаю до сих пор. Рос я хилым и золотушным, говорят, что у меня было огромное брюхо и ручки и ножки как палочки, в общем, без пяти минут урод. Я своей убогости не осознавал и, обретаясь в основном на шестке русской печки по утрам или за дымником, я канючил и протяжно тянул:

  – И-ись! И-ись хочу! Ой, уж умираю!

  Представляю, что было у матери на сердце от моего вида и бесконечных стенаний.
Поля, Дмитрия Ивановича – так все звали эту женщину. Скорее всего она была Полиной и была она женой местного фельдшера. Вот только её лицо и образ стёрлись в памяти. Моя мать за глаза называла её «****иной», взять в толк что это такое я, конечно, тогда не мог. С тихим восхищением я смотрел на её яркое платье, от неё пахло чем-то хлебным и до тошноты вкусным. Я не брал, а хватал кусок хлеба, который она мне частенько приносила. Звала она меня «жених», я по её просьбе пел песни. Репертуар мой был невелик, да и моё исполнение наводило на слушателя смертельную тоску. Моей любимой песней, коронным номером, была песня «Санки-дровнички». Всей песни сейчас я не вспомню, но тогда знал её хорошо, могу вспомнить несколько строк:

  – Как на санках, да на дровничках мужичок сидит, он лошадку погоняет и на неё кричит!

  Надо мной потешались, а я, войдя в раж, начинал новую песню. Подвывая и клацая зубами я выводил:

  – Вот снова луной озарило, тот самый кладбищенский двор,
А там, над сырою могилой, рыдает молоденький вор!…

   Мой детский мозг впитывал и пытался переработать любую информацию. Так я мучился над словом «бильярд», который был опрокинут Александром и из-за которого брата посадили в тюрьму. Он представлялся мне огромным глиняным кувшином, стоимостью гораздо дороже всех трёх крынок, что были в нашем доме. Каких-либо вещей дороже я себе представить не мог, может быть поэтому я так категорично оценил вещи, высланные в посылке, посчитав их совершенно никчёмными. Я твёрдо пообещал матери, что когда вырасту куплю ей три утюга, две шабалы (шумовку) и поварёшку. Надо мной смеялись, но я мыслил серьезно. Калейдоскоп картинок моих первых лет невозможно распутать, а тем более систематизировать и привязать ко времени.

  Я любил, когда мыли пола. Не сам процесс, а когда мытьё заканчивалось, потому что, когда мы затопляли печку-буржуйку (железная бочка с трубой, выходящей наверх), от вымытого пола приятно пахло сосной (пол был некрашеный). На бока затопленной печи мы любили лепить тонкие ломтики картофеля, они медленно вспухали и отпадывали, я немедленно их подхватывал и совал в рот. Я обжигался, кашлял и чавкал, но не мог остановиться. Частенько мне давали за это подзатыльники, но я воспринимал это как должное.

  Я любил рассуждать и, сидя на лавке у промёрзшего окна, философствовал о колхозниках, о хлебе, о своей корове, говорил о том, что «корова – это хорошо, у неё гладкие бока, с ней не пропадёшь». Я жалел колхозников, называя их «бедными колхозничками».

  Кто-то в то время подарил мне самолётик – короткая оструганная палка с двумя поперечинами, изображающими крылья, с подобием какого-то хвоста. Эта игрушка приводила меня в восторг. Какой-то парнишка из соседей, гораздо старше меня, дал совет зарыть его в землю возле дома, дело было осенью, а весной у самолёта отрастут настоящие крылья и хвост. С трепетом и надеждой я зимовал и ждал весны. Самолёта на месте не оказалось. Я очень огорчился этому и долго плакал. Тот парнишка, видимо, забрал самолёт в тот же час, как я его зарыл по его совету. Это был мой первый урок – не будь простофилей.

  Лёд на окнах растаял, в лужах на улице купались воробьи. Весна 1945 года. Победа. Она вошла в мою жизнь тройкой лошадей, которая моталась по селу, звеня бубенцами под дугой, да истошным бабьим воем:

  – А мой-то уж не придёт! Да не придет никогда! – неслось почти из каждой избы.

  Я носился по улицам как ошалелый. Смотрел и слушал, как пьяные мужики орут песни и кроют матом Гитлера. Я запомнил, как обросший чёрной щетиной пьяный мужик, с ногой на деревянном протезе, держась рукой за плетень, жутко выкрикивал отборную матерщину и повторял, мешая брань с именами и, поминая фашистов, всхлипывая, выкрикивал:

  – Победа! Победа!

  Дальше шли «мать», «крест», и всё что угодно. Невозможно было всё запомнить и понять. Играла гармонь, кричали бабы, немногие от счастья – с фронта вернулось мало людей. Ночи не было и не было сна, деревня ворочалась всхлипами, рёвом и громкими голосами. Это всё я могу осознать только сейчас, с высоты прожитых лет, а тогда я не совсем понимал. Детство, а было ли оно?

  У меня мало воспоминаний о детстве, как о счастливом времени, но я чётко запомнил, что первыми яркими образами в моей жизни, которые стали своего маяком в ней, это был портрет Ленина на стене и мать в красной косынке. Моя мать была моим главным авторитетом. Уже будучи зрелым человеком, при её жизни и после её смерти, я не мог понять до конца её сильную, крайне крутую и противоречивую, решительную, чаще озлобленную, реже добрую натуру. Я не имею права обвинять её в жестокости, не мне её за это судить, хотя очень часто она была крута на расправу и не утруждала себя выбором средств для наказания.

  В то время наш голодный желудок постоянно требовал еды и мы ели всё, что только можно было съесть. Мы мочили в воде крупные хлопья ржаных отрубей, отжимали их в ладонях и клали на печку-буржуйку. Наш деликатес подсыхал и, прежде чем он успевал рассыпаться в горячий прах, мы его подхватывали и долго жевали. Наша утроба принимала всё без разбора. Мы поедали конский щавель, который мы почему-то звали «конский ссец». Поедали цветки акации и разные корни (кислые, сладкие, безвкусные). Мать пухла от голода, и запомнилась мне большой и очень толстой.
Как-то утром мать не смогла подняться. Я сделал вывод, что всем нам приходит конец и придётся умирать. Галина принесла не весть с чьего двора ветку акации, сплошь покрытую жёлтыми цветами, мы срывали цветы, чтобы накормить мать, но почему-то они чаще попадали нам в рот. Мы каждой клеткой впитывали и вкус и запах, от голода и собачьей тоски по еде я весь покрылся коростами и гнойниками, на лбу у меня вздулась громадная шишка, которая болела и истекала зловонием. Утром я слазил с печки, где прозябал на чуть тёплых кирпичах и садился на шесток. Мать, с трудом двигаясь, гремела ухватом, ставила в печь чугун с водой, я втягивал носом воздух, но хлебных запахов не чуял. Внутри что-то сжималось и напоминало о себе. В те времена я ещё не знал, что у человека есть желудок.
Мать давила мне лоб рукой. Были её руки в отрубях или грязи – это в расчёт не бралось. Кровь капала и стекала в помойное ведро, ни о каком бинте или лекарстве речь не шла. Меня посмотрел Дмитрий Иванович, муж Полины. Смысл слова «фельдшер» дошло до меня с опозданием, для меня это слово звучало солидно. Когда он меня осматривал я то ли от голода, то ли от страха заорал на весь дом. Мать, в ответ на мой вопль и вой, ткнула меня кулаком в бок и жёстко сказала:

  – Молчи, падина!

  Я замолчал, мне было физически невозможно открыть рот – меня парализовал страх. Я понимал дело так: или я замолчу, или мать меня убьёт, других вариантов у меня не было.

  – Рахит у него, Варвара Александровна. Плохо очень, истощение крайнее, – резюмировал фельдшер, – что вам посоветовать? Подкормить – знаю, что нечем.
– Умер бы… – мать сделала скорбное выражение, – один бы край.

  В душе моей поднялся протест – почему я обязательно должен умереть?! Пойду в лес, там ягоды есть. А ещё лучше надо вечером забраться в стаю, где корова и насосаться молока. Меня уже тошнило от голода, я знал, что в пригон я не заберусь. Смелости-то у меня хватит, но ведь корова чужая и если мать узнает, то что тогда? Прибьёт! Лучше умереть.

  Какая сила и установка в человека заложена природой. Даже на грани жизни и смерти от голода и болезни ребёнок остаётся ребёнком. Он играет и даже веселится. Мои игры и радости не смотря ни на что продолжались. Правда игры носили однообразный характер: магазин, купцы, «ездили в гости», «накрывали стол для гостей». Еда-еда-еда и ничего больше. Только бы ощутить во рту вкус ржаного мякиша.

  В то время я видел много снов, которые смог запомнить. В одном было много хлеба, в другом – ничего. Я шмыгал с печки на палати по брусу, что было строжайше запрещено, как-то раз даже сорвался, грохнувшись на пол всеми костями. Мне кажется, что если бы я разбился до смерти я всё равно бы вскочил, чтобы крикнуть:

  – Мама, я не ушибся!

  Я был сразу выдран обрывком вожжей. Но мне было не привыкать.

  Будучи взрослым, я пытался понять, смог бы я справиться с детьми, с нуждой, с горем, будь я на месте матери. Не могу утверждать, так как совершенно не уверен в этом.  По силам ли мне было бы справиться с таким букетом: горе, нужда, дела? Вряд ли. Не могу утверждать, как и критически оценить действия матери.
Мне шёл шестой год, я уже осознавал себя, мыслил и даже пытался анализировать события. Наверняка я представлял уже собой подобие человека, но был довольно жалким существом.
 
  Деревенская улица, пыльная дорога. Я, взяв в сенях железную ванну, очень старую  (даже не знаю откуда она у нас взялась), поставил ее себе на плечи, голову внутрь ванны, Галина со мной. Мы вышли на улицу и, загребая ногами дорожную пыль, маршировали по дороге. Галина молотила по дну ванны кулаком, изображая музыку марша. Трум! Бум! Трум! Бум!

  Раздается сильный удар, настолько сильный, что меня отбросило вместе с ванной. Ударил шофёр, который сигналил нам, но потеряв терпение, вылез из кабины, дал тумака по ванне и нам.
 
  Большой новостью для нас стало появление коровы. Это была наша живая корова, корова, о которой я так мечтал. У неё были большие и мягкие теплые бока, большой мешок, полный молока, и называли этот мешок – вымя. Время словно изменилось – я будто родился заново. Утром мне давали большую миску молока. Я не знал её объема, но напивался до тошноты. Мне, почему-то, было очень хорошо. Оказывается, что боль в животе это совсем не обязательно, как только я выхлёбывал половину чашки боль проходила и становилось просто замечательно. Я думал и никак не мог понять почему люди живут так по-разному. Я стал оживать. Коросты мои подсыхали и кусочками отваливались, будто это была чешуя как у рыбы. Руки и ноги стали обрастать мясом.
Большие лепешки, что стряпала мать не удивляли нас своим содержанием, был в них и конский щавель, была и крапива. Если к ним присоединялся одуванчик – в этом большого греха не было. Когда всё это щедро посыпалось крупными отрубями, то такое произведение было мечтой таких гурманов как я и Галина. Я привык каждодневно садиться за стол, а не выглядывать из-за занавески с печки, но однажды утром я услышал голос матери, она говорила вполголоса, что дела наши плохи и Апрельку надо сдать. Она с кем-то говорила, что нужна одежда, что надо было кого-то учить, ещё кормить, одевать. Зачем? Я не мог понять причем здесь корова. Я очень переживал о том, что будет. А как же молоко?

  – Чего ползаешь? – спросила мать.

  Она ещё, наверное, не спала, ведь в окнах было ещё темно.
 
  – Мама-мама! – захныкал я.

  – Ты чего? Сон приснился какой-то?

  – Только не надо, не бей меня?

  – Да кто тебя бьёт? Чего ты?

  – Мамочка, не надо! Апрельку не надо! Она же такая хорошая!

  – Щенок! – сказала мать со злостью и шлёпнула меня по затылку, – Не подслушивай, недоносок!

  И она ещё раз ткнула меня в спину. Потом посмотрела на меня и громко сказала, для меня. Зачем – не понятно.

  – Завтра зарежут Апрельку.

  Утром пришёл мужик с бородой и с сумкой в руках. Я выглянул в двери и увидел как в сени заводят Апрельку. Я выскользнул из сенок и затаился за стенкой. Мужик привязал Апрельку коротко к столбику, достал какую-то железку, это был трёхгранный напильник, он наставил напильник на шею коровы сверху и ударил молотком. Апрелька глухо замычала и по большому её глазу прошла большая красная извилина, ноги её подкосились, мужик достал из-за голенища сапога длинный острый нож и с размаху полоснул Апрельку по горлу. Забулькала, сразу впитываясь в землю, кровь. Я убежал в огород и плакал в маленькой сарайке. Я просил Апрельку не сердиться на меня, я никогда и ни за что не съем её мяса ни кусочка! Она ведь нас так любила! Вот и я есть её не буду и всегда буду помнить.

  Я пошёл домой – на заборе висела апрелькина шкура, а в сенках лежала большая рогатая голова. Вечером был сварен суп, были сварены почки, сердце. Я ел мясо и хлебал бульон. Вкусно. Исчезли мои клятвы и обещания. Так почему же мясо не варят каждый день? Почему его обязательно надо продать до кусочка и не оставить себе нисколько.

  – Ну, вот. Как-нибудь сведем концы с концами, – сказала мать вполголоса.
Я долго пытался найти эти два конца, которые надо было связать. В то время я всё понимал буквально.

  Осень, зима, снег. Год 1946. По дому прошла новость – мы уезжаем жить в Мишкино.

  – А чё? Что такое Мишкино? – вопрошал я у взрослых, но не получал ответа.

  Значит, решал я, голод закончился. Почему и чем все недовольны? Радоваться надо, мыслил я. Я увидел в окно, что к дому подъехала мать на санях, в которые была впряжена серая лошадь. Что меня удивило это то, что лошадь была без хвоста.
 
  – Мам, а чё у лошади хвоста нет?

  Не успела мать ответить, как тут же высунулась Галька. Она всё знала и была тут как тут.
 
  – Хвост обрезали, когда шла война и волос был нужен стране!

  – А хвост вырастет? – заинтересовался я.

  – Дурак ты, вот чё! Лезь под тулуп! – сказала Галька, приглашая к себе на сани.
 
  Мать держала в руках вожжи, лицо её было красным и свирепым. Скрипел снег, я замёрз и кулаками тёр глаза, вытирая слезы. Когда мы приедем в это самое Мишкино? Мать ткнула меня кнутом в бок и крикнула:

  – Смотри, паровоз!
 
  Я высунулся из под овчины, у меня захватило дух, а мать тыкала кнутом в сторону и твердила:

  – Смотри-смотри!

  Я увидел как что-то тёмное, большое, окутанное паром, неслось по снежному полю с непостижимой для меня скоростью.

  – Лезь обратно, – скомандовала мать, – рахит несчастный, замерз?

  Слово «рахит» вошло в лексикон матери как новое слово, его однажды сказал фельдшер и мать усвоила, что это почти обязательная приставка к моей личности. Зачастую она повторяла это слово к месту и не к месту. Материны слова привели меня в состояние реальности бытия. Мне стало очень обидно и я заскулил под овчиной как щенок. Откуда-то снизу поддувало и тянуло холодом, я крутился, пытаясь выжать из шубы, которой я был укрыт, хоть чуточку тепла. Через чуть подогретую дрожь, я услышал голос матери:

  – Ну, вот! Слава Богу! Кажется приехали.

  Мать выдернула меня из саней и сказала:

  – Иди туда! – и показала рукой на дверь.
 
  Я вошёл в дверь по ступенькам высокого крыльца. Мать будет работать в большом доме. Дом зовётся райисполкомом. Будет она техничкой, сторожем, рассыльным (так тогда назывались курьеры), в каком-то роде конюхом, истопником – всё это было её обязанностью. Освещение райисполкома было керосиновым, множество ламповых стёкол следовало вычистить и заправить большое количество ламп керосином. Надо было наколоть дров и истопить печи, вымыть заплёванные и затоптанные полы. Много у матери было ещё и других обязанностей. Для жилья нам была отведена кухня и комната, в доме, который находился рядом с райисполкомом. Дров у нас не было, но уже через два дня, после нашего приезда, к дому был свален лошадиный воз жердей. Жерди испилили и сложили большой горкой возле дома. Мать бросала чурки в русскую печь, широкое пламя тянуло в трубу. Кирпичи на печи чуть нагревались и я, зарывшись в ремки, коротал время за дымником. Мать приносила домой на подносе множество стаканов.  Стаканы были из бледно-зеленого стекла. Их надо было вымыть – из них будут пить чай. Я просил у матери, кто будет пить и где.

  – В райисполкоме, – ответила мать.
 
  Я проникся уважением к тем людям из райисполкома, для которых специально готовят чай и будет носить его моя мать. Моя мать человек не просто тебе так! 
Стаканы чуть оттаивали и звонко лопались один за другим, видимо, стекло было крайне низкого качества. Домашние дела, обстановка, обтекали меня как булыжник в речке, я не помышлял о том, что кто-то выходит замуж, кто-то кого-то бросил, чьи-то дети, обязанности, браки и разводы – всё это для меня было непостижимым.

  Я выучился читать, обнаружив при это недюжинные способности в этом плане. Я читал всё подряд, вникая и не вникая в прочитанное. Правда, так было только на первых порах, когда мне было просто интересно наблюдать за тем, как отдельные буквы сливались в слова. Несколько позднее дошло до того, что я уразумел, что несколько слов говорят тебе как человек, только шёпотом. День ото дня я узнавал всё больше и больше. Днем за дымником, на чуть подогретых кирпичах, я по слогам читал сказки и басни Крылова, вечером и ночью было хуже – керосин в доме ценился, хотя я видел бутыль, которую мать принесла из райисполкома. Из неё заправляли лампы на кухне. Керосином не разбрасывались. Чаще всего я тайком брал на печь лампу «мигушку», зажигал фитилёк и читал. В то время я осваивал книгу Шолохова «Поднятая целина». После неё я смело и безалаберно проштудировал краткий курс истории ВКПБ, конечно, не понимая ничего.

  В райисполкоме я бывал часто, почти каждый день. Я снимал трубку, крутил ручку и кричал:

  – Центральная! Центральная!

  Мне иногда отвечали. В этом случае я басом, насколько мог, спрашивал:

  – Сколько времени?

  Чаще всего мне предлагали положить трубку.
 
  В исполкоме часто шли заседания. Прямо в зале курили махорку, окурки бросали на пол, заплевывая и затаптывая их. Дым стоял невыносимый и даже постоять в коридоре не было никакой возможности.


Рецензии