de omnibus dubitandum 115. 671

ЧАСТЬ СТО ПЯТНАДЦАТАЯ (1914)

Глава 115.671. А КАК ВЫ СЕБЕ ДУМАЕТЕ…

    Семен Уласенков, подходя, высоко, по-приятельски поднял руку и весело закричал:

    – Притомился, друг? Доброго здоровьица!

    – Здравствуйте, – сказал стрелок. Он еще не отдышался. Внимательным, неморгающим взглядом смотрел на Уласенкова, и было в сосредоточенной серьезности его запавших черных глаз жалкое выражение застарелой боли и привычного страдания.

    – Ай захворал? – спросил Семен.

    – Одушье... Грудь в мене легка для такой службы...

    Дыхание у него было шумное и трудное, и Семену казалось, что дышал он не грудью, а спиной.

    – Ну, грудь – вопрос десятого сорта, а вот до чего дожить – свои ноги мешают... Отморозил. Ротный проводил: «Что ж, Перес, отправляйся себе куда-нибудь в тепленькое место, нам ты не годишься...». С утра пошел, вот иду... съехать – не сажают, без меня много...

    Уласенков сочувственно покрутил головой и, отвернувшись в сторону, высморкался пальцами.

    – Да, брат, – сказал он, нагнувшись и вытирая нос полою шинели. – Плохая война, коли шинель озябнет, сапоги озябнут, нос закалянеет...

    Прибавил крепкое словцо и рассмеялся.

    – Главное, руки не владают...

    – А вы ранены? – спросил Перес.

    – Ранен.

    – Тоже барыш с накладом. В голову?

    – В левую соболью бровь! – гордо усмехнулся Семен. – Но это не суть важно, на живом все зарастет. А самая любезная сейчас моя рана – пониже энтого места, отколь ноги растут... Пуля вошла, понимаешь, и по кости спустилась под коленку, а выйтить не могла: раскудрявилась...

    Опять рассмеялся Семен, довольный и счастливый.

    – Теперь я – вроде как заряжен, могу, брат, из коленка стрельнуть.

    Перес без улыбки слушал, стоял, сутулый и угнетенный, смотрел, не моргая. Из-под серой шапки испуганно торчали у него большие уши, а черная подстриженная борода, как сажа, была щедро размазана по обожженному морозом, коричневому лицу, резко начинаясь под самыми скулами. Семен смотрел на него сверху вниз – весело, ласково, с снисходительным вниманием.

    – Тебя как звать-то?

    – Арон... Арон Перес.

    – А меня – Семен. Ты – Арон, а я – Семен, два сапога – пара. Ну, давай, стало быть, идтить, Арон. Двоим все – не как одному: повеселей, поспособней...

    – Можно идтить, если угодно. Однако плохой я вам буду товарищ, Семен: носить мне себя нелегко, ей-богу, знаете... А как вы себе думаете: не заночуем-таки мы ныне на свежем воздухе?

    – Не-е! – уверенно сказал Семен. – Должно быть тут селение, верный человек сказывал. А ночевать – куда? Мороз...

    Спустились сумерки – быстро и незаметно. Сперва тонким румянцем загорелись снега на гребне каменной стены слева и вершинки сосен впереди, за речкой. Розовые отблески через боковые щели упали кое-где на скалы, на зелено-серый и желтый камень морщинистой стены, и в них, над бурливой речкой, тонкой кисеей повисло прозрачное кружево пара, нежно-бирюзовое в тени и золотое, как первый пух весенней зелени, в свете.

    И повеселело вдруг ущелье, стало похоже морщинистыми стенами и обошиплым камнем своим на старый храм, уединенный, хранящий седые тайны в вековом безмолвии своем и гигантских загадочных письменах. И как в родной расшиватской церковке – показался Семену голубой дым кадильный вверху, пронизанный светом тихим, светом вечерним умирающего деревенского дня. Дикая красота, чуждая его душе, доселе пугавшая лишь его, теперь вдруг подошла близко к сердцу, шепнула ласковое и родное...

    – Ну, и места тут крутые... скела! – сказал он. – Одному – жуть идтить.

    Арону Пересу на ходу было трудно говорить – задыхался. И остановиться нельзя – совестно задерживать спутника, который ради него и без того умерял шаг: Перес лотошил познобленными ногами, но ничего не выходило, отставал.

    – Хорошего – мало; идешь – там лошадь дохлая, тут арба сломанная... Давеча спустился к речке – напиться, а из снегу рука высунулась...

    – Тут побитых есть... До весны, видно, останутся...

    – Эх-хе-хех! – вздохнул Арон Перес и остановился перевести дух.

    Погасли розовые отблески на гребне стены, бирюзовый дым позеленел, побледнел. Холодно стало. Чуть вздыхал порой ветерок и тонким-тонким, хрупким стеклом мороза царапал лицо. Сумеречное безмолвие ущелья опять стало чужим и жутким. Смутно докатились глухие звуки, точно где-то далеко-далеко оборвалось и упало что-то тяжелое и расшиблось. Смолкли. И снова заворчало, оборвалось и раскатилось.

    – А ведь это стреляют, – сказал Семен, прислушиваясь, – а я давеча думал – котелок, мол, погромыхивает. Ан, пальба. Далеко!.. У Ардагана, должно?..

    – Ваша правда: стреляют, – сказал и Арон Перес, прислушиваясь и задержав свое шумное дыхание.

    В тихих сумерках, среди векового, мудрого молчания гор, эти далекие звуки людской вражды кровавой казались такими непостижимо ненужными, невероятными, нарушающими торжественную немую красоту и величавую гармонию мира Божьего, что Арон Перес судорожно вздохнул, покачал головой и горьким голосом неутешного Иеремии сказал:

    – В прошлом году был всемирный процесс Бейлиса, теперь – всемирная война...

    – Всемирная! – качнув головой, согласился Семен Уласенков и достал кисет с табаком. – Весь мир под гребло вымели, в деревнях, почитай, одни старичишки да бабы остались.

    Он скрутил собачью ножку и передал кисет Арону Пересу. Арон сделал папиросу, хотя табак в ней плохо держался.

    – Из торговых, видать? – спросил Семен, закуривая.

    – Так точно. Прикащик.

    – Откель?

    – С Кутаиса.

    – А по какой части?

    – Что вгодно, специалист на всякий род коммерции... Я сразу от шести магазинов развиваю дело: стою в пассаже, приглашаю покупателей. Кому чего выгодно, пожалуйста: пальто? бруки? дамский приклад? ботинки? – пожалуйста: вот Финкельман – готовые платья, вот Мухарадзе – коньяк, вина, вот Файвишевич – «Взаимная польза». Кому чего вгодно. Живая реклама называюсь. Потому что у меня память – замечательная и глаз – без ошибки. Я сразу, как человека увидел, могу ценить, з какого места он приехал: з Ростова, з Варшавы или из Москвы, – будьте покойны. И любого господина, если мне посмотреть визитную карточку, я через десять лет вспомню имя-отчество... Ни за что не забуду – как самого себя, Арона Абрамовича Переса... Память – вне конкуренции!..

    Арон Перес оживился. Он как будто вырос даже немножко и выпрямился, молодцевата отставив ногу в рыжем сапоге. Семен, пуская дымок выше его головы, посмотрел искоса на его щуплую фигурку, измятую шинелишку и облезшие докрасна сапоги. И не поверил, решил, что хвастает. Но вслух сомнения не высказал, а, заражаясь потребностью невинного хвастовства, на минутку поднимающего человека в собственных глазах, сказал:

    – Во мне самом делов тоже, брат, не мало: на счетах я горазд, хочь до тысячи наложу и скощу, никак не ошибусь. Какой угодно клин смекну, что твой арихметчик. И все это сам из себя, один домогся: учился-то ведь за меру картошки у плотника Сем Яклича. Вот человек был: не дюже писуч, а начетчик – таких по редкости!..

    Докурили, постояли. Совсем стемнело, побелел туман над ущельем, звезды загорелись в небе.

    – Пойдем, парень, а то свежо стало, – сказал Семен: – Давече в гору шел, хотел мундир продавать – до того угрелся. А сейчас вот хочь бы тулуп волчий согласен надеть.

    Пошли. По-прежнему торопливо сучил ногами, наклонившись вперед, Арон Перес, шумно и трудно дышал, не поспевал за своим спутником. Большой, тяжелый с виду Семен Уласенков в движении был свободен, легок, даже грациозен, как хорошо выкормленный верховой конь: ни усилия, ни напряжения, ни намека на возможность утомления.

    Речка направо, внизу, то бурливо шумела, то смолкала. И тогда в сумеречном безмолвии ущелья сквозь хруст шагов, как звук далекой пилы, слышалось усиленное сопение Арона.

    Порой чудилось далекое грузное ворчание и замирающий гул – и после него настороженный слух ловил лишь безбрежный звон в ушах, тонкий-тонкий и нежный, как слитный звон летнего дня, знойного, бездумного, дремотно-ленивого.

    Задыхался и отставал Арон Перес. Участливо оглядываясь на него, Семен Уласенков как будто немножко стыдился, что он так здоров и счастлив, пробовал сказать товарищу что-нибудь утешительное и бодрое. И голос его – мягкий и тихий, не по его росту голос – звучал ласково, словно он с ребенком разговаривал.

    – От поморозу я тебе скажу, парень, средство – лучше нет: квасовой гущей. Дело пробованое! Знаешь – квас? У вас делают житный квас? – Почему не делать, ежели есть материал?

    - Не из чего, материалу такого не имеется, – задыхаясь, мрачно отвечал Арон.

    – Плохо же вы тут живете, коль и жита нет. Какая же это жизня без квасу – ты подумай!.. А про гущу заметь, потому что это дело пробованое.

    Ездили мы в степь за соломой, стало быть, – у нас ведь хлеб на загоне молотят и солому там кладут, а зимой домой возят. Ну, поехали. Годов мне было семнадцать тогда ай восемнадцать, не женатый еще был. Поехал в холодных сапогах, тепло показалось, да оно и было тепло, уж к вечеру кура поднялась со своего белого свету. Поднялась, братец мой, кура, ну, подняла-ась... никак дороги не видать во-о, в двух шагах. Бились-бились, кружились-кружились, скотина стала, не везет, сами по пояс мокрые. Ну, давайте ночевать, мол, а то кабы в барак какой не сорваться, до весны не вылезем. Ночевали. Ночью метель перестала, вызвездило да такой морозяка вдарил... невпроти мочи мороз.

    Тут-то вот, брат, пока добились до хаты, я и застыл. Надо бы идтить, понимаешь, а мне идтить нельзя, сапоги тесны, от морозу повело их – смерть, не наступишь на ногу. Сел на воз, а приехали домой – не слезу: ног по самые колени не чую, отморозил форменно.

    Пришел дедушка Афанасий Матвевич, старенький старичок, глухой. – «Вы, – говорит, – его в хату не водите, а то загубите. Водки, говорит, ему дайте да кадушку гущи принесите, пущай в гуще ноги у него отойдут. А в хате они, – говорит, – с пару сойдутся, без ног останется...».

    Семен снял шапку и покрестился.

    – Царство небесное, старичок был из себя невидный, лядащей тебя, пожалуй, а умственный старичок: слово, бывало, скажет – как врежет.

    Принесли, значит, мне гущи кадушку, я ноги – в нее... по самые колени! Что ж ты, брат, думаешь? Ледяшки пошли по гуще, ледяшками из ног мороз вышел! Тем и спасся... Ну, похворал недели две – правда, а с ногами остался... Так-то вот, милый Арон Абрамыч! заметь!

    – Благодару, – печально отвечал Перес. – Только, может, вы уж будете так добры, покажете, где гущу вашу взять?

    – То-то вот...– вздохнул Семен. – Живете вы тут не людьми... А в нашей стороне – в любом дворе гущи хоть залейся...

    – Что ж, это очень приятно послушать, – не улыбаясь, грустно проговорил Арон Перес.


Рецензии