de omnibus dubitandum 116. 68

ЧАСТЬ СТО ШЕСТНАДЦАТАЯ (1915)

Глава 116.68. С ЛОВКОСТЬЮ МОЛОДОГО МЕДВЕДЯ…

    В парке пошли легче — не было сугробов, снег лежал ровно. Старые черные великаны стояли безмолвно, как зачарованные, — чуть слышный шел говор ветра в высоте, внизу легла безбрежная тишина и торжественный покой, молитвенное безмолвие опустевшего храма.

    У дивизионного пункта постояли, подождали, пока Картер закончил переговоры о стульях. Где-то впереди, к костелу, внезапно выросли смутные звуки, похожие на отдаленный говор бубенчиков.

    В них было что-то невероятное и радостное: неужели русская тройка — здесь, в этой дыре?.. Звуки как внезапно выросли, так и утонули вдруг в белой мгле.

    Вышел Картер. К Бергу было недалеко — лишь завернуть направо, за каменный домик ксендза, и пройти огород, — Берг занимал помещение бывшей звинячской почтовой конторы. За углом опять донеслись звуки бубенчиков, — прозвенели и смолкли.

    — У меня страшная, иллюзия слуха, — сказал доктор Недоразумение: — вы не слышите колокольчик, дар Валдая?

    Но Картер, шедший впереди, вдруг закричал дико и радостно:

    — Какая иллюзия — криводубцы! — и прыжками побежал вперед.

    Перед калиткой, у почтового домика, стояло двое саней-розвальней. Около них суетились денщик Попадейкин и фуражир Газенко, радостно визжала Шура — в ситцевой кофточке, с непокрытой головой, выбежавшая по-летнему. Слышался знакомый бас студента Джама. Погромыхивали бубенцами лошади.

    Закутанный, завязанный Михальчи, маленький, чуть видный в сугробе, сиплым голосом давал распоряжения конюхам.

    Картер подбежал к саням, нагнулся к темным фигурам, по-деревенски закутанным в мужские полушубки, в валенках и толстых платках, встретил милый, веселый блеск знакомых глаз и диким ревом выразил свою радость.

    — Ах, мои милые!.. милые!.. милые мои!..

    В беспомощной неуклюжести закутанных женщин было подлинно что-то неуловимо милое, кокетливое, чуть-чуть смешное, и радостно замирало сердце оттого, что были они так близки, новы в белой мути зимней ночи и такие знакомо желанные.

    — Это кто? Надя? Как трогательно… ах, славные мои сестрички! Кити! И Катя? две Кати! Вот умницы! вот славненькие! приехали?..

    — Довольны? Ну, тащите! Здравствуйте, генерал! Помогите вылезть…

    И генерал, и Недоразумение, зараженные общим радостным возбуждением старательно топтались вокруг саней, кричали, умилялись, помогали закутанным сестрам, бессильно пытавшимся подняться, мешали.

    Михальчи торжественно вынул из соломы бутыль:

    — Вот она! — сказал он с гордостью…

    …В перевязочную доступ посторонним был закрыт. Посторонними были все, не имевшие касательства к сервировке и прочим приготовлениям съестного и распивочного порядка.

    Михальчи, доставивший бутыль сливянки, уже не был посторонним. Он вошел в привычную ему роль хозяйственного распорядителя, сиплый командующий голос его чаще других слышался за дверью, вперемежку с приятным звоном стаканов и громом передвигаемой мебели, и возбуждал радостное волнение.

    С дивизионного пункта принесли стулья гр[афини]. Тржибуховской — с высокими спинками. Олейников и Глезерман внесли из столовой знакомый диван с потертым плюшем, потом вынесли назад, потом опять внесли. Повар Новиков, закончив художественную отделку тортов, разрезал кулебяку.

    Гости и хозяева, толклись в правой палате. Чувствовалась торжественная приподнятость — оттого, что были закрыты двери в перевязочную, оттого, что нельзя было пикироваться с криводубцами, а надо было занимать их, как гостей, — оттого, что Лонгин Поплавский надел крахмальную манишку, а его семилетняя дочка, черноглазая козочка Зося, в новом платьице и с новой лентой в косичке, необычно притихла и, жалась к отцу, — оттого, что все чувствовали волчий голод, потому что пообедали рано, в час дня, и всем приказано было беречь аппетит к вечеру.

    Семинарист Костяев, санитар из транспорта, маленький, круглолицый, курносый, известный под именем «Иванова Павла», тоскующим голосом говорил Глезерману:

    — Я бы теперь съел… чего бы я съел?.. котлет пять свиных, вот этаких, съел бы!..

    Глезерман, заика, широко открывая рот, шлепая губами, отвечал:

    — По… по-давишься!

    — Хозяюшка! — слышался нетерпеливый, зудящий бас седовласого Петропавловского.

    — Подождите, подождите! не умрете! — отмахивалась Шура, с озабоченным лицом проносясь через палату в перевязочную.

    Когда дверь, наконец, открылась, всем сразу стало ясно, что звинячский замысел затмить криводубцев удался: убранство помещения, закусочное обилие, сервировка — все превзошло самые широкие ожидания.

    Правда, и криводубцы — Михальчи, Недоразумение — бескорыстно содействовали одолению, но торжество этим не умалялось. Звинячцы не стали, конечно, колоть им глаза соперников, — все были голодны, спешили разместиться.

    Гармоническая, обдуманная сервировка сразу была приведена в хаотический вид. Лимонная настойка доктора Недоразумение и привезенная Михальчи сливянка привлекла самое теплое внимание.

    — Ну-ка, Стекольников, пошлите нам эту… темненькую, — басил Петропавловский.

    — У вас же там есть!

    — Давай, давай! В том конце, все равно, непьющие…

    Стало шумно, весело, жарко. Новая спиртовая лампа лила с потолка белый свет, как ослепительная люстра. Совсем забылось, что за стенами вьюга, сугробы, засыпанные окопы и в них согнувшиеся темные фигурки в шинелях и башлыках.

    Сестра Лиза Чихиржина, у которой на лице всегда была подчеркнутая озабоченность о страждущих и сдержанное негодование на беззаботных товарищей, которые иногда съедали по две порции, забывая о голодных — в мире всегда был кто-нибудь голодный, — иногда пели песни, иногда резались в карты, — даже она снизошла с высоты своей добродетельной строгости.

    Ей досталось сесть рядом со скромным Глезерманом (он же — Стекольников). Женоненавистник Глезерман был очень стеснен, но торопливой услужливостью старался прикрыть свое малое удовольствие от этого случайного соседства.

    — Кулебяки, пожалуйста, сестра…

    — Я же не ем мяса… Нет ли чего-нибудь растительного?

    — Ах, да… я забыл, виноват…

    Глезерман почувствовал иронию в тоне Чихиржиной и поскреб смущенно голову.

    — Иванов Павел, дай-ка вон ту… это болгарский п-пе… перец?

    Костяев, выпивший из чайного стакана сливянки, разомлевший и блаженно упивавшийся кулебякой, набитым ртом промычал:

    — Авек мон плезир!

    Стремительно схватил тарелку, на которой стояла коробка с кильками, — он не желал уступать в галантности Глезерману, — и через его голову протянул тарелку Лизе. Коробка поехала по тарелке, но «Иванов Павел» быстро и вовремя предупредил катастрофу, лишь умеренно плеснув за шею Глезерману ржавым соком.

    — Что ты, черт! — зашипел Глезерман.

    — Это, что называется, с ловкостью молодого медведя, — снисходительно улыбнулась Лиза.

    — Пар-дон! — внушительно проговорил Костяев (он же Иванов Павел), и гордо опустился на стул.

    Глезерман старательно вытер шею и за шеей носовым платком и пробормотал, как бы извиняясь за своего соседа:

    — Да уж, и посади вот такого за стол… ка-как говорится…

    Иванов Павел искоса взглянул в его угнетенное лицо и фыркнул, — смех неудержимым фонтаном ринулся из него. Очень уж было весело все — и Глезерман и Михальчи против него, такой маленький и важный в капитанских погонах.

    Михальчи строго поглядел на Иванова Павла, встал и сиплым голосом сказал:

    — Господа! то-есть… товарищи!

    — Сядь ты, Шкалик! — дружески, сострадательным голосом пробасил доктор Петропавловский: — не дал поесть толком и — уже спич!

    — Я — коротко. Товарищи!..

    — Постарше тебя есть!

    — Товарищи! — настойчиво повторил неугомонный Михальчи, оглядываясь направо и налево: — я должен передать вам приветствие от первой группы…

    — От како-ой? — сердито перебил Строка, похожий на Сократа.

    — От первой…

    — А наша, по-твоему, — вторая? Нет ни первой, ни второй группы — есть группа А и группа Б, — заруби на носу себе!..

    — Ладно… Приветствие от славной криводубской группы… Праздник просвещения, товарищи, который…

    — Ура-а-а! — крикнули буйные голоса в конце стола, где уже кончали сливянку.

    — Дайте же кончить, господа…

    – Лучше не скажешь!

    — Это — обструкция?

    — Са-дись! Пять с плюсом! Маловато сливянки привез!

    Самовольное выступление Михальчи произвело веселый беспорядок, — праздник просвещения сразу утерял торжественность тона. Это было огорчительно.

    Сестра Чихиржина качала головой: она не надеялась, что будет вполне серьезно — свою публику, слава Богу, знает, — но и не ждала такого непростительного легкомыслия. С безмолвным, но выразительным упреком поглядывала через стол на генерала, — он должен бы был направить легкомысленный гам, шум, смех в более содержательное русло.

    Но генерал подвыпил и совсем рассолодел. Как идиот, как самый бесстыдный чревоугодник, он умилялся перед крошечными биточками, приготовленными по особому рецепту толстушки Шуры.

    Говорил ужасно дубовые комплименты самой Шуре, восхищался ее слишком прозрачной кофточкой и покушался даже узнать на ощупь, что за материя…

    Перемигивался с Валей и Натой, чем вызывал негодование сестры Варнек. Она сидела рядом с ним на плюшевом диванчике — (использованном за недостатком стульев) — плечо к плечу, более тесно, чем допускало приличие, — и оглядывалась кругом ястребом, у которого в когтях жирная добыча, а над ней кружатся и каркают вороны.


Рецензии