Ренэ Герра. Ангел-хранитель

Шагал дарил ему рисунки, Кшесинская поила чаем, Одоевцева посвящала стихи.
Он дружил с доброй сотней русских художников и литераторов первой волны эмиграции – писал о них, издавал, сватал и, как это ни печально, провожал в последний путь. Профессор-славист Ренэ Герра хранит бесценные архивы, обширную художественную коллекцию и память о знаменитых изгнанниках. Прошлым летом я провела несколько дней с ним, в его особняке в Ницце, и, увлеченная его воспоминаниями, потеряла счет вермени. Уезжая, сделала запись и поставила в гостевой книге Ренэ год - 1920. Описка? По-моему, полное погружение в материал. Желаю и вам увлекательного путешествия в двадцатый век, в беседе с месье Герра!
 

- Перекрестив меня, Ирина Одоевцева сказала: «По гроб жизни благодарна за то, что вы для меня сделали». Ирина Владимировна не отличалась набожностью – когда благословила, я был ошарашен. И заплакал. Что я мог ответить? «Всегда буду признателен за ваши внимание и любовь. Дай бог, чтобы все сложилось благополучно». Мы оба знали, что видимся в последний раз. Это было в 1987 году, накануне ее отъезда в Советский Союз. Перестройка. Еще не ясно, чем все обернется и что станет со страной. Одоевцева принимала меня в спальне, полулежа, в квартире, которая досталась ей от последнего, третьего мужа Якова Горбова, в пятнадцатом округе Парижа. Она сломала шейку бедра и, несмотря на две операции, не могла ходить до последних дней. Но голова оставалась светлая.

Я не отговаривал ее уезжать, только спросил – зачем? Ответила: «Ехать боюсь, но славка нужна». Она была умной женщиной, большим поэтом и, в отличие от стервозной Берберовой, потрясающим человеком – всем желала добра и многим помогала. Но имела слабость – хотела, чтобы ее печатали, и ради этого была готова на все. Нина Берберова, которую я, кстати, тоже знал, как и Ирина Владимировна поехала в те годы в Союз, но не обольстилась, не осталась. Я понимаю Одоевцеву: для любого прозаика, поэта книга важнее памятника на кладбище. Книга разойдется по миру, а кому нужно кладбище? В тот же день она отдала мне свою переписку за последние три месяца. Рукописи «На берегах Невы» и «На берегах Сены» уже хранились у меня. Когда разнеслась весть о возвращении Ирины Одоевцевой в Россию, пресса засуетилась: где же вы раньше были? Почему не интересовались, как живет
великая русская поэтесса?

…В конце шестидесятых-начале семидесятых русский язык в вузах изучали дети французских коммунистов, да и большинство моих коллег придерживались левых взглядов. В те годы из СССР приглашали литературоведов в "штатском", а ведь еще были живы-здоровы последний русский классик Борис Зайцев, Ирина Одоевцева, Юрий Анненков, Георгий Адамович, Владимир Вейдле. Но ни один французский университет ни разу не предложил им прочитать лекцию, и это убийственный факт. Они бы с удовольствием выступили бесплатно, но никому, кроме меня, увы, не были нужны. При том, что русская эмиграция – уникальное явление. Случались в истории массовые исходы, но явления подобного культурного масштаба – нет.

В 1975 году я первым стал читать лекции о писателях-изгнанниках в Парижском университете –рассказывал о «Солнце мертвых» Шмелева, о Борисе Зайцеве эмигрантского периода, об «Окаянных днях» Бунина, запрещенных во Франции и появившихся только после того, как их опубликовали в 1989-м в Советском Союзе. И это был взрыв! На меня ополчились, даже собирались запретить лекции. Возмущались: как можно говорит о творчестве белобандитов? Даже общаться с ними не рекомендовалось. Но я был уверен, что эту страницу рано или поздно русскоязычная публика с наслаждением, с восторгом откроет. И не ошибся. Я не просто исследователь и хранитель, я – живой свидетель эпохи, лично знавший многих
писателей и художников первой волны и, как бы странно ни звучало, их современник.

Эти люди покорили меня своим достоинством: когда у тебя нет родины, и ты – изгой, отщепенец,сохранить достоинство крайне трудно. Их жизнь так сложилась, что многие не оставили потомства и были очень одиноки. Во Франции они никому не были нужны. В начале семидесятых мы с Одоевцевой решили устраивать писательские встречи в моей квартире в Медоне, парижском предместье, где обитало много русских. Это был уходящий Серебряный век, петербургская и московская богема, фейерверк, догоравший в Париже. Одеты все были безупречно: Ирина Владимировна выглядела, как гран-дама, мужчины – всегда в пиджаках и при галстуках. Одни выступали со стихами, другие – с воспоминаниями. Одоевцева читала отрывки из будущей книги «На берегах Сены» и, случалось, гости «Медонских вечеров» оказывались героями ее мемуаров. По моей просьбе, она посвятила главу художнику Сергею Шаршуну. Тот был в восторге и перечитывал ее каждый вечер перед сном. Рад, что благодаря этим встречам, у них появлялся творческий стимул, они общались, обсуждали свои сочинения за ужином с шампанским. А потом я развозил их по домам.

С Ириной Владимировной виделся не только на «Медонских вечерах». Приглашал в китайский ресторан – она обожала азиатскую кухню. В конце жизни Одоевцева жила почти в нищете, а ведь до войны со своим вторым мужем поэтом Георгием Ивановым обитала в роскошной квартире у Булонского леса, даже завела лакея. Он с тарелкой встречал посетителей, те клали на нее свои визитки. Слуга шел к хозяйке докладывать, и она решала – пускать или не пускать гостя. Отец Одоевцевой Густав Гейнеке владел в Риге доходными домами и оставил дочери большое наследство. Но почти все изгнанники были немного блаженные, идеалисты, и поэтому многие разорились. В том числе и Кшесинская, у которой я бывал в шестнадцатом округе. Даже когда Матильде Феликсовне было за восемьдесят, она еще давала уроки. Иногда на парижских улицах я встречал ее сына, зарабатывающего развозом вина на велосипеде.

Увы, в феврале 1955 года, Ирина Одоевцева с Георгием Ивановым оказались в старческом доме в Йере на юге Франции. У меня хранится коллективное письмо-воззвание к русской эмиграции с просьбой оказать содействие в их переводе в одно из русских заведений под Парижем. Его подписали Б. Зайцев, И. Бунин, А. Ремизов, С. Маковский, А. Бенуа, С. Шаршун, Н. Тэффи и другие. Но поэт так и умер в 1958-м в Йере как нищий в богадельне, его похоронили в общей могиле на местном кладбище. Горькая судьба... Только в 1963-м прах Иванова перенесли на русское кладбище Сен-Женевьев-де-Буа – стараниями эмигрантского Союза русских писателей и журналистов и, конечно, Ирины Одоевцевой, которая боготворила мужа. Сама она переехала в cтарческий дом в Ганьи под Парижем, где провела еще двадцать лет. В 1978 году Одоевцева вышла замуж за Якова Николаевича Горбова и переехала к нему.

Горбова все уважали – герой двух мировых войн (во Второй сражался во французской
армии), писатель, литературный критик. Причем, писал и на русском, и на французском. Ему не хватило всего одного голоса жюри, чтобы получить Гонкуровскую премию, самую престижную во Франции. Горбов был влюблен в поэтессу Ирину Одоевцеву с пятидесятых годов. Сблизился с ней на моих «Медонских вечерах», на их свадьбе я был посажёным отцом невесты. Мы с Яковом Николаевичем стали ее литературными секретарями – помогали, когда работала над рукописью «На берегах Сены», позже, – Ирина  Владимировна уже была сильно  в годах – я по ее просьбе написал главу о покойном Горбове, так что она стилистически немного отличается от всей книги.

- Но ведь сначала вы были литературным секретарем Бориса Зайцева?

- Будучи секретарем Бориса Зайцева, я и познакомился с Одоевцевой. Впервые увидел ее в доме Бориса Константиновича на авеню де Шале. Весной 1968 года шел поздравить его со светлым праздником Пасхи, туда же направлялась и Ирина Владимировна, под руку с Георгием Адамовичем, имевшем славу первого критика эмиграции. Дом Зайцева, на тихой улочке с утопавшими в зелени особнячками, был центром русского литературного Парижа. Рядом – улица Оффенбаха, где долгие годы жил Бунин, друг Зайцева еще по России, единственный, с кем Иван Алексеевич был на «ты». Встреча с Зайцевым – великое счастье, но одновременно она оказалась и моей личной драмой.

-Почему?

- В 1967 году, окончив Сорбонну, я выбрал для диссертации именно его творчество. Что это было: наитие? Мне хотелось писать о Бунине или Ремизове, но их уже не было в живых. Кафедрой тогда заведовал профессор Анри Гранжар, славист и автор замечательной книги о Тургеневе. Он воскликнул: «О Зайцеве? Вы с ума сошли!», дав понять, что заниматься писателем-эмигрантом бесперспективно. Я решил: профессоров много, а такой писатель, как Борис Зайцев – один. В конце концов, переубедил научного руководителя. Я был наивен и не понимал до конца, какие будут последствия.

Написал Борису Константиновичу письмо, кстати, по старой русской орфографии. Он пригласил в гости. Я волновался, торопился… Ведь Зайцеву уже 86 исполнилось. Несмотря на разницу в возрасте, мы сразу же прониклись глубокой симпатией. Он поразил меня аристократизмом, благородным обликом, учтивостью. Я же подкупил его тем, что за полвека жизни Зайцева в изгнании оказался единственным французом, который заинтересовался его творчеством. А ведь на литературный путь его благословил Антон Павлович Чехов.
 
Своей магистерской диссертацией я покорил Бориса Константиновича. И еще – своим русским языком. Ему было важно, что я говорю, как соотечественник. Кстати, во время студенчества в Сорбонне обо мне ходили легенды, что на самом деле я не Ренэ Герра, а Роман Герасимов: в лучшем случае моя бабушка – русская графиня, а в худшем – я агент КГБ. Знаете, я ведь даже мечтаю по-русски, хотя коренной француз. Когда в начале восьмидесятых в Сорбонне я уже защищал докторскую по его
творчеству, дама из жюри сказала: «Мы понимаем, ваша диссертация – долг памяти, это трогательно. Но его шестьдесят лет не печатают на родине. Он даже не второстепенный писатель, он вообще не писатель!». Однако с 1989–го в России вышло три десятка его книг общим тиражом больше миллиона экземпляров. И тут вдруг все поразились: оказывается, Зайцев великий писатель, какой Герра хитрый! И кинулись покупать его книги. Я долго был на стороне побежденных, но, когда Борис Константинович, как и Бунин, Шмелев, Ремизов, Ходасевич, Адамович, Георгий Иванов, Мережковский, Гиппиус триумфально вернулись в Россию (увы, посмертно), оказался на стороне победителей.
   
- Откуда у вас столь безупречный русский язык?

- Моя семья из Прованса. Родителям принадлежали дома в Ницце, но в пятидесятых годах мы жили в Каннах – мама Жанет работала директором женской гимназии. Однажды в гимназии появилась пожилая дама и на ломаном французском попросила маму дать внучке несколько уроков математики. Обращаться с подобными вопросами к директору было не принято, тем более, мама уже давно не преподавала, но по доброте сердечной согласилась. Причем, без всякого вознаграждения, но дама, ее звали Валентина Павловна Рассудовская, возразила, дескать, они – люди бедные, но гордые, и взамен предложила давать маминым детям уроки русского языка. Но кому на Лазурном берегу в 1957-м, спустя всего четыре года после смерти Сталина, нужен русский?! Однако, чтобы не обидеть старушку, мама обещала поинтересовалась у сыновей. Брат отказался, а я – согласился, хотя уже изучал английский, немецкий и латынь.
               
Валентина Павловна учила меня читать и писать по старой орфографии. Ее семья жила по соседству, очень скромно: темно, иконы, лампады, большой стол, скамья. Муж, подпоручик царской армии, во время Гражданской воевал в армии генерала Юденича. Я наблюдал, слушал разговоры – их дом был настоящим проходным двором – и невольно погружался в русскую стихию. Очень увлекся и сутками пропадал у Рассудовских. Родители даже слегка ревновали – почему сын проводит там столько времени?!
В 12 лет я уже свободно говорил и писал по-русски, знал наизусть «У Лукоморья дуб зеленый». Причем, не картавил, хотя «Р» не выговаривали даже дети русских эмигрантов, например, профессор Никита Струве. Иногда уроки мне давал князь Гагарин, тоже наш сосед. В Каннах он был старостой русской церкви Архангела Михаила на бульваре Александра III.

- Но своей духовной матерью вы все же считаете Екатерину Леонидовну Таубер?
   
- Благодаря двум дамам – Рассудовской и Таубер я и стал отчасти русским. У Екатерины Леонидовны – она преподавала русский в престижном лицее Карно, где я учился, – не было детей, и я заменил ей сына. К Таубер, чьи стихи хвалили весьма строгие в оценке Ходасевич, Вейдле и Бунин, у меня особое, трепетное отношение. Сейчас готовлю к печати ее двухтомник. Она переписывалась с Зинаидой Гиппиус (и подарила мне эту переписку). Дружила с Галиной Кузнецовой, музой Бунина. Именно у Таубер в застекленном шкафу я впервые увидел книги Ивана Алексеевича. Она читала мне бунинские стихи, и я воспринимал все столь живо, будто родился в России. Каждое воскресенье она ездила в Канны в русскую церковь, поскольку была глубоко верующей. Это роднит ее с Зайцевым, к которому я пришел именно с ее рекомендацией. Борис Константинович нашел в религии убежище и утешение, противопоставив христианскую любовь крови и насилию. Террор в годы революции коснулся и его семьи. Обретение утерянной России и вера стали главными темами его творчества. 

Белые эмигранты, обожая родину, продолжали служить ей и во Франции. Корней не пускали. Многие не подавали на французское гражданство – жили с нансеновскими паспортами, то есть, в сущности, были людьми бесправными (я, кстати, храню удостоверение беженца Бориса Зайцева). Почти все надеялись, что вернутся – и в семьдесят лет, и в восемьдесят, когда вроде и не на что уже было надеяться.  Жили, по выражению Тэффи, «на чемоданах». Иногда бываю на Николаевском кладбище в Ницце, где сотни русских могил. Смотрю на надгробия и плачу. Я знал многих, все они оставили воспоминания. Для кого? Борис Константинович, например, считал, что миссия русской эмиграции – сохранить для будущих поколений подлинный образ России. Изгнанники существовали, будто вне времени и пространства. Зайцев обрел Русь, святую Русь, как царство божие, которое внутри нас, и в эмиграции сделался православным писателем. С Афона, ставшего для него откровением,привез черновик книги, посвященной русской духовности. Совершил паломничество и на Валаам, когда остров еще принадлежал Финляндии. Рассказывал мне об этой поездке:находиться в православном монастыре на русской земле и видеть оттуда родину было для
него пронзительно и горько.

Эмиграция стала для Зайцева и крестом, и спасением. Крестом – поскольку оказался
изгнанником, отрезанным от родины; без общения со своим читателем он очень страдал.Спасением – потому что отныне не зависел ни от кого и мог писать, что хотел. Конечно, любая эмиграция – трагедия, но, как ни парадоксально, она стала величайшей удачей для русской культуры. В Советском Союзе Зайцев, так же как и Бунин, Ремизов, Шмелев, не смог бы написать свои лучшие книги: «Странное путешествие», «Анна», «Дом в Пасси», «Путешествие Глеба».

Когда осенью 1968 года я поехал учиться в аспирантуру МГУ, то очень рисковал, взяв с собой, по просьбе Зайцева, несколько экземпляров его последней книги «Река времен», подписанных автором Корнею Чуковскому, Виктору Некрасову, Ариадне Эфрон (дочке Цветаевой), у которой я провел целый день. Она рассказывала мне о ГУЛАГе, о том, что готовит к изданию книги Марины. Я не раз ездил в Переделкино к Чуковскому, записывал на магнитофон его воспоминания о Серебряном веке и, конечно, о Зайцеве. Пленки забрали при обыске в Шереметьево, когда их из Москвы пытался вывезти брат Ален, прилетевший с женой под Новый год в СССР. Я их провожал, и прямо в аэропорту несколько человек отвели меня к начальнику, который попросил подписать документ, признающий мою вину. Я отказался, но дело завели.

Моим научным руководителем оказался декан филфака, который вызвал в кабинет (вероятно, те встречи не укрылись от бдительных органов) и жестко предупредил: коли дружу с антисоветчиком Борисом Зайцевым, мне светит пять лет строгого режима. Короче, в марте 1969-го меня выслали из СССР. Только вернувшись домой узнал, что не просто выслали, а выдали «волчий билет» – запрет на въезд в СССР на пятнадцать лет. То, что я его получил в Союзе, понятно, но и во Франции навесили ярлык «друга белогвардейцев». Решили: раз выслали из страны, которая идет к светлому будущему, значит, я антикоммунист. Даже ходили слухи, что Герра вышел на Красную площадь с плакатом «Долой Советскую власть!» Я что, дурак? Я жизнелюб и женолюб, к тому же вне политики, беспартийный. Мне было двадцать два года – все, карьера закончилась. Случались в жизни моменты, когда проклинал судьбу, хотя, по большому счету, благодарен ей.

- Каким человеком был Зайцев?

- Очень доброжелательный, кроткий, даже сказал бы, праведный, но без ханжества (за ужином мы вдвоем выпивали бутылку красного). Несмотря на возраст, он иногда выступал по «Голосу Америки» и на «Радио Свобода», долгие годы вплоть до самой смерти был председателем эмигрантского Союза русских писателей и журналистов. Борис Константинович помогал собратьям по перу. И представьте, такого вот человека в 1971-м французы сажают под домашний арест! Во время официального визита Брежнева в Париж власти испугались: вдруг бросит бомбу на Елисейских полях?! Сначала собирались отправить Зайцева за казенный счет на Корсику, в гостиницу с полным пансионом, как поступили с некоторыми эмигрантами-монархистами. Я за него вступился. Тогда старого писателя обязали ежедневно отмечаться в полиции. Но, из-за его преклонного возраста инспектор дважды в сутки сам наведывался к подопечному: удостовериться, что писатель сидит дома. Борис Константинович был в восторге – "прославился" во французской прессе! Он обладал прекрасным чувством юмора. Через несколько месяцев ушел из жизни…

Уже упоминал, что Зайцев был председателем Союза русских писателей и журналистов, и я как секретарь помогал в устройстве литературных вечеров, проходивших в особняке Консерватории имени Рахманинова на набережной Сены. Зал всегда – битком, средний возраст присутствующих – лет восемьдесят, а мне – двадцать с небольшим.
Смотрел на стариков и с грустью понимал: вместе с этими людьми уходит целая эпоха. Среди них я был единственный француз, даже дети эмигрантов не ходили на эти вечера. После кончины Бориса Константиновича как-то зашел навестить его дочь. Наталья Борисовна разбирала вещи отца и перед моим визитом выбросила папку с рисунками и коллажами Ремизова. На книги – рука бы не поднялась, а тут – бумажки какие-то. Сегодня Алексея Ремизова считают ярчайшим стилистом в русской литературе, однако он был и очень самобытным художником, его очень ценил Кандинский. Этот эпизод говорит о том, насколько эмигранты были неактуальны.
 
Как-то узнал, что скончалась милая дама, с которой я общался, писательница Ольга Можайская. Приехал выразить соболезнования, вижу, дочка собрала мешки, чтобы отнести в мусорный бак. Говорю: «Я знал вашу маму. Можно мне что-нибудь купить?» Женщина удивилась: «Зачем? Берите так. Извините, тороплюсь, вечером поезд обратно в Бельгию». Деньги все же оставил, забрал мешки, а там – письма Бунина, двадцать книг с автографами Ремизова, с которым Можайская дружила. Эмигрантские книги на Западе никому не были нужны. Я их спасал. Некоторые считали меня барахольщиком, но, если бы не собирал, пропало бы больше половины наследия. Зинаида Шаховская, с которой дружил и работал над составлением «Русского альманаха», так подписала мне сборник своих стихов: «Если что и сохранится в чужой стране от первой эмиграции, то благодаря Ренэ Герра».

Моя коллекция ценна именно как пласт культуры. Архивы насчитывают несколько десятков тысяч единиц хранения, среди них тысяча писем Ремизова, сотни – Бунина, в том числе его переписка с Галиной Кузнецовой, которую она мне завещала. До сих пор не прочитал – вдруг там что-нибудь очень интимное? Будет неловко, ведь я дружил с Галиной. Милейшая дама, скромная, талантливая. На встречу с ней в Мюнхен ехал с тремя рекомендациями – Таубер, Одоевцевой и Зайцева. Жаль, не попросил вернуть их, когда были прочитаны! С Галиной говорили о моих родных местах – она обожала юг Франции, как и Таубер. Кузнецова прекрасно владела французским, перевела роман Франсуа Мориака «Волчица», предисловие к которому написал Бунин. У меня хранятся книги Галины с автографами, в том числе «Грасский дневник».
 
Встречаясь с писателями и художниками, всегда брал с собой их книги и просил надписать на память. Когда улетал из Союза, некая дама попросила передать письмо Шагалу.  В его парижский особняк, расположенный на острове Сен-Луи, пришел с письмом и автобиографией художника «Моя жизнь», которую Марк не только надписал, но тут же нарисовал на форзаце автопортрет. А еще подарил альбом своей графики, тоже с рисунком. Потом я навещал его в Сан-Поль-де-Ванс, недалеко от Ниццы, где Шагал жил и похоронен. Он интересен мне в том числе и как иллюстратор шестидесяти семи книг. Сейчас готовлю к изданию четырехтомник «Художники Зарубежной России в искусстве книги: 1920-1970».
 
- Русские художники были более востребованы во Франции, чем писатели?

- Из художников многие преуспели, особенно повезло тем, кто работал для сцены и оформлял книги. Например, сын Зинаиды Серебряковой, Александр, был декоратором в кино и театре, выполнил иллюстрации к тридцати трем книгам (все у меня есть) и с радостью подписывал – ему казалось забавным, что нашелся чудик, который заинтересовался его иллюстрациями (ведь он считал себя в первую очередь живописцем). Александр был человеком добросердечным, никогда не отказывался помочь друзьям-эмигрантам, часто работал без оплаты – ведь он не нуждался. Серебряков известен как прекрасный пейзажист и художник интерьеров – ему делали заказы важные особы. В одной из моих гостевых книг (я завел их по совету Одоевцевой, сейчас их больше ста) набросал и мой интерьер.

Юрий Анненков, с которым я дружил, тоже жил безбедно, пока работал на театр и
кинематограф. Делал декорации для труппы Брониславы Нижинской, сотрудничал с
Баланчиным, Лифарем, Мясиным, кинорежиссером Максом Офюльсом.  В 1955 г. за костюмы к его фильму «Мадам де…» Анненков стал номинантом на Оскар «за лучшие костюмы в мировой кинематографической продукции» (эскизы к ним Юрий Павлович подарил мне). Но, в конце жизни заказов почти не стало, приходилось всеми правдами и неправдами доставать деньги. Кое-что продавал, например, свои архивы Йельскому университету. Писал статьи для газеты «Русская мысль» и журнала «Возрождение». Чем мог, я ему помогал. Каждый месяц в течение десяти лет приобретал акварели и холсты у его второй жены Валентины Ивановны Мотылевой. Когда Юрий Павлович скончался, уговаривал коллег купить рисунки у вдовы-француженки хоть за сто франков – она сильно нуждалась. Но никто не откликнулся. Тогда наследием Анненкова не интересовались, а сейчас любой эскиз стоит огромных денег. Вдова мечтала сделать музей в его мастерской на Монпарнасе. Но какой музей в съемной квартире?! Все закончилось тем, что несчастная покончила собой, ей не было и пятидесяти. Я часто катал Юрия Павловича по Парижу и окрестностям. Иногда, втайне от француженки, отвозил к Мотылевой. Это с ней он приехал в Париж в 1924-м и, хотя любил всю жизнь, после войны оставил ради юной барышни. У меня есть книга с надписью: «Тиночке,виноват навсегда. Юра, 1948». Тиной он называл Валентину Ивановну. Она мне как-то призналась, что Юрий Павлович – ее единственный мужчина. Мотылева была артисткой МХАТ, в тридцатые гастролировала с Михаилом Чеховым по Америке. Как у нее был поставлен голос! Я такого русского никогда не слышал – мурашки по коже. Валентина Ивановна жила возле
Булонского леса, очень скромно, в бывшей мастерской Анненкова вместе с компаньонкой – очаровательной, жизнерадостной Марией Самойловной Давыдовой. Она была оперной певицей, гастролировала в «Русских сезонах» в Париже с Шаляпиным.
Когда привозил Анненкова к Мотылевой, они целовались. Смотреть на это было грустно – обоим под восемьдесят. Я оставлял их, а вечером возвращал Юрия Павловича француженке, рассказывая, как мы гуляли в Фонтенбло или Версале. Делал доброе дело и получал от этого удовольствие. Надо иногда творить добро, это хорошо. Однажды Валентина Ивановна со словами: «Знаю, вы будете смотреть на него другими глазами» подарила свой портрет «ню» 1920 года работы Анненкова.

- В вашей коллекции много Анненкова?
 
 - Несколько сот работ. Только автопортретов – двадцать. Когда он, рисовавший Ахматову, Замятина, Пастернака, Горького, Троцкого, многих других великих, предложил сделать и мой портрет, я был тронут до слез. Это же немыслимо: художник с мировым именем и я – никто!  Об этом даже не мог и мечтать. В 1969-м я учился в аспирантуре, и он несколько раз приходил ко мне в общежитие, что напротив парка Монсури, с листами ватмана в большой папке. Увидев законченный портрет, я сказал: «Вы сделали мне царский подарок – увековечили». Это – последний портрет Анненкова и гордость моей коллекции. Юрий Павлович – уникальный художник и писатель, если будут силы, напишу о нем книгу. Выполню свой долг – долг памяти.

Про Сергея Шаршуна, единственного русского дадаиста, я написал две книги. Одну – по его просьбе, другую – уже после смерти художника. Я даже его издавал. В начале
семидесятых почти все русские книгоиздательства в Париже закрылись, авторов первой волны перестали печатать, и я, неожиданно для самого себя, решился выпускать книги. В 1980-м основал издательство «Альбатрос». Название родилось благодаря переводу Константина Бальмонта знаменитого стихотворения Бодлера. Кроме того, образ одинокой гордой птицы олицетворял судьбу поэта-изгнанника. Я был и художественным, и техническим редактором, даже корректором. С каждой книгой связано немало воспоминаний, и хороших, и не очень радостных. Случались даже скандалы, о которых не хочется вспоминать. Издавал я исключительно произведения близких мне авторов и друзей. Первыми стали сборник стихов Екатерины Таубер и проза Шаршуна, участника «Медонских вечеров». Сергей Иванович не пропустил ни одного – ему важно было находиться среди русских и слышать родную речь. Он более полувека провел во Франции, но оставался глубоко русским.

Шаршун родился в Бугуруслане, с 1912 года жил в Европе – в Париже, затем в Барселоне, там открыл для себя красоту испанско-мавританских изразцов и стал «орнаментальным» художником, точнее – орнаментальным кубистом. Через несколько лет вновь – Париж, дружба с дадаистами – Тристаном Тцара, Максом Эрнстом, Марселем Дюшаном. В 1922-м решил вернуться на родину через Берлин. Жизнь там била ключом, Шаршун участвовал в дадаистических акциях. В эти годы он стал по-настоящему известен. Сергей Иванович рассказывал, что ехать в Россию его отговорили Айседора Дункан и Сергей Есенин (новоиспеченные супруги как раз прилетели в Германию), сообщив об истинном положении вещей в стране победившей революции. И Шаршун вернулся во Францию. Он любил повторять, что жизнь интереснее романа. Сергей Иванович не прозябал, напротив, был нарасхват, его прижизненная персональная выставка состоялась в Национальном музее современного искусства в Париже.

Мы дружили, он был большой оригинал и чудак. Когда приходили торговцы, просил меня присутствовать. Ему предлагают, например, пятьдесят тысяч за картину. А я, как вышибала, рявкаю на визитеров и выгоняю. Шаршун испытывал в такие минуты ни с чем несравнимое наслаждение. Такая вот была игра… Понимаю его: раньше приходилось умолять, чтоб купили хоть одну работу, а теперь – мне ваши деньги не нужны!
Да и что ему было делать с деньгами? Сергей Иванович был аскетом, бывая у меня в гостях,всегда возвращался пешком, такси, чтобы не тратиться, не брал. На что действительно не жалел средств – на помощь другим. Воспоминания графа И. Шувалова (тоже участника «Медонских вечеров») и две книги поэта А. Величковского вышли благодаря его поддержке. Предлагал мне деньги и на издание Одоевцевой, но я отказался. Одоевцева – моя! Считал долгом издать ее сборники на собственные средства: там есть стихи, посвященные мне.
 
Горжусь, что прикоснулся к великой русской культуре и оказался для друзей-изгнанников связующим звеном между эпохами. Ничего им не обещал, да и невозможно было что-то обещать, в то время все, что они создавали, было не очень востребованным. Я верил, что когда-то Россия заинтересуется их творческим наследием и рад, что не ошибся. Для Шаршуна я стал душеприказчиком. И проводил его в последний путь. На православном кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, согласно его завещанию, поставил дубовый старообрядческий крест.


Рецензии
Здравствуйте, Алина!

С новосельем на Проза.ру!

Приглашаем Вас участвовать в Конкурсах Международного Фонда ВСМ:
См. список наших Конкурсов: http://www.proza.ru/2011/02/27/607

Специальный льготный Конкурс для новичков – авторов с числом читателей до 1000 - http://proza.ru/2021/03/30/329

С уважением и пожеланием удачи.

Международный Фонд Всм   20.04.2021 10:03     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.