Очищение версия 2. 0

Немало сказано про катарсис, и, уж конечно, кто его прожил и прочувствовал, не нуждается в напоминании о том, как это бывает; однако ж я вернусь к теме очищения; к теме красоты, от соприкосновения с которой замирает сердце и в душе смолкают всякий страх, злоба и недоверие; а также к теме уродства, от которого внутри смолкает вообще всё и наступает бессилие, подобное «вялому параличу», - верьте мне, я знаю, о чём пишу.
Нет более наглядного способа показать, что я имею ввиду, нежели взяв примеры из жизни; хотя проще было бы взять из искусства, - последнее всегда ближе к читателю, чем реальная жизнь (как тот миг, когда я, как автор, обращаюсь к читателю, находящимся в своём собственном миге, ближе, чем вечность). Вот, например, герой Акиры Куросава, стоя на коленях с только что осиротевшем младенцем на руках, лихой забулдыга и свирепый воин Кикутиё восклицает, не в силах сдерживать чувства: «Это же я!» Но оставим искусство: ведь оно, как известно, вечно.
Я сделаю три наброска, приведя их в том виде, как их воссоздаёт память, но следует понимать – память всегда несколько лукава; всегда создаёт лишь приблизительную картину случившегося на самом деле. И, чем дальше от нас отстоит тот или иной эпизод, тем менее достоверно то, что воспроизводится в голове: мы неизбежно начинаем опираться на воспоминания о воспоминании, затем на воспоминание о воспоминании о воспоминании, и так далее, и так далее.
Немного напоминает воронку отражающих друг друга зеркал. Читайте по этому вопросу нейрофизиологов, они про это всё уже написали.
Итак, вот первый набросок, наиболее поздний, а стало быть, наиболее достоверный: птица. Птица взлетает на самую верхнюю из доступных для неё поверхностей, покидая клетку, мчит вокруг потолочного светильника (это важно), и садится неизменно на одно и тоже место, - на верхней из книжных полок, возле запиханной туда неведомо когда и неведомо зачем (и покрытой неимоверной грязью и пылью) мягкой игрушки.
Птичка, в отличие от игрушки, невелика: размером с небольшого голубя, чуть длиннее моей ладони. Он проделывает путь вновь и вновь, повторяя маршрут от гнезда (корм, вода, безопасность) к точке, где свет люстры падает таким образом, что тень птицы возникает прямо перед ней. 
Усевшись на полке и убедившись, что нужный образ находится на своём месте, пернатый начинает петь. Петь его научил я; потому что когда он попал ко мне, в основном шипел, хрипел и неловко подражал лаю собаки. И был наполовину лыс оттого, что выдергивал перья. При попытке приблизиться неизменно поднимал крылья, угрожающе раскрывал клюв и бросался на руку (или любую другую часть тела, оказавшуюся в переделах досягаемости).
В доме товарища, - которому я обязан и по сей день многим, - три ребёнка, охотничья собака, а свободного пространства - мало. Прямо скажем: практически нет. Попав ко мне оттуда, птица долго привыкала к тому, что никто не пытается её схватить, подёргать за хвост, потискать или попросту сожрать. Молчал: не хотел петь. Лишь по прошествии недель, что я ходил к клетке насвистывать различные мелодии, он, наконец, ответил мне. Не сразу осознав собственные вокальные данные, сперва неловко и как-то задавленно попискивал, но постепенно обретая уверенность в своих силах зазвучал. Его фаворитом стала песня «На горе стоял козак», вернее, её первые 5-7 тактов, которые он сперва выучил, а потом принялся на свой птичий лад изменять, произвольно добавляя высокие и низкие тона на последних тактах, при неизменном сохранении первых трёх. Получалось всё лучше, певец чувствовал это и сам; его невроз пошёл на убыль, он стал больше есть, обрастать перьями, перестал прятаться в клетке круглосуточно и начал понемногу летать. Хотя вид человеческой руки неизменно продолжал вызывать в нём смешанные ярость и ужас.
Но пронзило меня не это: конечно, я жалел его, пока он жил в страхе и постоянном чувстве опасности, и я, конечно, радовался, когда он стал понемногу выходить состояния патологического напряжения. По-настоящему пронзило меня лишь когда я увидел, что птица замирает, делает шаги в сторону, возвращается и повторяет тихие «курлы-курлы»… Перед собственной тенью. Он искал встречи с ней по вечерам, когда зажигался свет! Он что-то ей рассказывал! Он был со своим воображаемым собеседником на одной волне! Когда я понял это, какой-то жуткий холод пронзил меня, ведь к тому моменту я уже полгода трудился, не разгибаясь, над текстом, перерабатывая десятки, если не сотни источников, возвращался к клавиатуре и к монитору… К читателю, который существовал лишь в моём воображении… Который был, в некотором роде, тенью, - моей тенью.
Смешно, что я узнал себя в не другом человеке, - в глупой хохлатой птице. Тогда я пошёл и под первым попавшимся предлогом купил ему подружку. Подружка, совершенно цыплячьего окраса и совсем в детского, неплодного возраста, оставленная в магазине одна-одинёшенька, билась о стекло в истошной птичьей истерике.
Но всё закончилось хорошо: мой питомец перестал беседовать с собственной тенью, и подросшая избранница, прекратив истерики, принесла ему три яичка.
Вторая история не содержит попугаев; зато происходит на кем-то непризнанных территориях, курортах, чей статус кем-то подтвеждён, а кем-то не очень. Вынужденный по состоянию здоровья уехать на юг, некоторое время я тратил на столь любезный сердцу «тюлений» отдых, но всё же решился, в итоге, на экскурсию. Стоял май, и, хотя вода и ветер оставались ощутимо свежими, солнце по временам начинало припекать уже совершенно по-черноморски. На экскурсию и обратно возил меня сотоварищи небольшой, вполне приличный, несмотря на дальневосточное происхождение, микроавтобус, в котором… Не работал кондиционер.
На пути от достопримечательностей обратно в приморский городок солнце стало припекать, а ветер, напротив, стих, - и атмосфера стала накаляться в буквальном смысле слова. Транспорт потряхивало, я расслабленно потел, время от времени смахивая капли, повисающие на усах и на бровях, а на сидении напротив разворачивалась настоящая драма. Чадо, лет пяти-шести от роду, обрушивалось на сидящую возле маму с потоком каких-то невообразимых фантазий и капризов. То ему нужно было достать игрушки, то ему нужно положить в сумку родительницы недоеденный кусок не то печенья, не то вафли, то срочно помочь вспомнить что-то из утреннего мультика, то… Мама, расплывающаяся от жары женщина средних лет, не особо следящая за внешностью, понемногу закипала, и дело явно шло к подзатыльнику (или более суровым мерам воздействия). Что заставило меня вмешаться? Тот самый пронзительный миг, миг узнавания: я похолодел на жаре, узнав каким-то образом ребёнка, которому самому «нельзя». Ещё не поняв, что делаю, я, прокашлявшись, обратился к мальцу:
- Пацан, ты это… Курточку сними.
Оба, - и мама, и сын, - оторвавшись от ролей, которые играли, замерли, глядя на меня каким-то заспанным взглядом. Малой завозился, стягивая джинсовку, что была напялена поверх синтетической, ничем не продуваемой кофты, - и, несколько раз глубоко вздохнув, - произнёс:
- Спасибо, дядя.
Пунцовая краска стала понемногу покидать лицо ребёнка; дядя же глядел в окно, тщетно пытаясь понять, что происходит внутри: какое-то змеиное гнездо, разворошенное случайно, царапало сердце и капало ядом прямо в душу. Был ли я тем, кому самому «нельзя»? Кажется, дяде удалось успешно скрыть пару предательских слёз, выползших откуда-то; зато ребёнок со взмокшей родительницей проделали остаток пути в мире и благоденствии.
Третий набросок, который я хочу обозначить несколькими штрихами, наиболее мрачен и тяжёл; я должен предупредить об этом, так как не могу поставить здесь маркировку 18+.
Это были похороны. Это был промозглый февраль, промозглый тем более, что речь идёт о похоронах на дальней окраине Санкт-Петербурга – города, по проспектам и линиям которого в этот сезон ветра сперва мчат от залива к Ладожскому озеру, а затем – обратно, от озера к заливу; попутно обгоняя друг друга и сбивая не только прохожих, но и, кажется, куски балтийского неба.
Крохотная комната, выделенная под храм при больничном морге. Всё здесь, всё рядом. Новый храм уже высится снаружи но, очевидно, всё ещё не принят заказчиком в эксплатацию, - акт не составлен, или составлен, но не подписан.
В помещении ладан и свечи, множество людей в чёрном. На возвышении гроб, в гробу – брат моего отца, тоже в чёрном. Строг, бледен: скончался. Вокруг недвижного тела текут потоки, которыми подхвачены священники, знакомые, коллеги, мы, - родственники то есть – всё колышется, вздымается и опадает, в то время как он, находящийся в центре потоков, неколебим. Идёт служба. Выныривая откуда-то из-плеча, мой отец трогает меня за рукав, касается горячим шёпотом уха:
- Какой он лежит красивый, торжественный.
Я чуть поворачиваю голову и понимаю, что у он проживает момент глубочайшего регресса психики: передо мной сгорбленный и поседевший… Голубоглазый мальчик лет семи-восьми из деревни возле железнодорожного депо, от которого уехал его старший брат, которого оставил брат с Балтики.
Киваю, не говоря ни слова, отвожу взгляд.
Где ты раньше был, - хочется мне крикнуть ему в лицо. Крикнуть, возможно, встряхнув пару раз перед этим как следует. Где ты был раньше, куда ты глядел, как ты мог не видеть – насколько красивым был он, твой старший брат, какую величественную, одинокую и осмысленную жизнь прожил тот; как много достоинства и нешуточно тонкой иронии было в том, кто выходил ежедневно во двор на «гражданке» в затрёпанном пальто кормить голубей и местных кошек.
Братья, - ну кто же ещё может быть так слеп. Раз за разом наблюдал я, как убелённые сединами старцы, преодолев сотни километров для редкой встречи,  превращаются в мальчишек с ободранными коленками и колтунами в волосах; не скупятся ни на подначки, ни на дразнилки, ни на гадости. Один стоил другого, один старший, другой младший, один советский, другой имперский, один с окраины, второй с Балтики… Хрусталь с вензелями, мраморный бюст великого предка на шкафу в гостинной, заросшая грязью кухня и ванная. Они только что не вцеплялись друг другу в волосы перед каждым расставанием, а встречи их неизменно пахли водкой и гуталином, подарками с намёками, какими-то плохо прикрытыми вторыми смыслами в застольных тостах… И вся эта византийская дипломатия, все полунамёки-полуупрёки лишь мешали ему.
Мешали увидеть, насколько его брат красив; насколько много честности, чести и способности к прощению скрывается за насмешливым прищуром.
Чтобы его внутренняя красота перестала быть для тебя тайной, понадобилось обрядить брата в чёрный костюм и уложить в дымном помещении со свечкой в восковых руках, - прокричал бы я в лицо. В прочем, так же ты разглядел и красоту своего первенца, художника и музыканта, и красоту своего племянника, юриста, богатыря; и лишь когда они сделались неподвижными – лишь тогда наступил пронзительный миг, миг узнавания.
Катарсис.
Момент очищения, момент избавления от всего поверхностного, момент  истины.


Рецензии