Глава первая Исток. Часть вторая

  Однажды на нашей кухне произошла сенсация. Мать, делая уборку в одном из кабинетов, в шкафу, заваленном непонятно чем, обнаружила буханку хлеба. Хлебная булка была несколько необычной формы, была она высокой и круглой. Скорее всего, её выпекли до войны и казалось, что она когда-то была белой. Сколько ей времени и когда она была выпечена сказать было трудно. Булку мать принесла домой, положила на стол, взяла нож и попыталась отрезать кусок хлеба. Это ей не удалось. Даже с помощью топора она не смогла его расколоть. Но вы плохо знаете мою мать, у неё всегда было наготове кардинальное решение. Я очень внимательно наблюдал из-за дымника за её действиями, уже ощущая во рту хлебный вкус. Мать взяла топор и с размаху ударила обухом по булке, круша её. Раздалось что-то похожее на взрыв. К потолку от булки взметнулось зелёное облако, медленно опускалась зелёная пыль с потолка на пол. Мать стала сметать зелень в поганое ведро.

  Я, лежа на печи, слушал, как черный блин репродуктора выдавал новости. Очень часто повторяли длинное слово: «ре-па-три-а-ци-я». Я выучил его и спросил у матери что это такое. Я был убеждён, что мать знает всё и не мог допустить мысли, что мать малограмотная. Мне ответили как обычно:

  – Дурак! Не твоего это ума дело!

  Ну почему не объяснить? Неужели трудно, размышлял я. На другой день я долго слушал радио и загадал, что если это слово назовут ещё раз, то мать отоварит карточки и в доме будет еда. Это слово повторили много раз и даже я понял, что ничего мудрёного в нём нет, просто люди специально запутывают слова, так бы и говорили, что это обмен военнопленными. А то «репотриация»!

  Живых немцев я насмотрелся вдоволь. Шли они длинной колонной, возвращаясь с работы. С ними было всего два конвоира с винтовками за плечами. Немцы тихо переговаривались между собой на своём фашистском языке. Я ненавидел их всей душой и однажды, притаившись за баней, запустил обломок кирпича в их строй. И убежал, испугавшись содеянного. В том, что я убил одного гада я ничуть не сомневался.
К весне 1947 года я захворал. Кожа на моих ногах выше колен, в паху и на животе покрылась золотистой корочкой. У нас эта болезнь называлась «золотухой», она гнула меня и загоняла в гроб. Мать повела меня в больницу. В больнице было очень холодно, от круглой печки в железе несло не теплом, а холодом – она была не топлена. Доктор, одетая в пальто и в белый халат поверх, зябко ёжилась и тёрла руки одна об другую. Они с матерью долго разговаривали (видимо, были знакомы). Мать угодливо кланялась и уважительно называла докторшу «Ревекой Мануиловной». Мог ли я подумать или даже представить, что пройдут многие годы и этот золотушный заморыш вырастет, наберётся сил, ума и жизненного опыта, он станет военным и в числе дел, больших и малых, судьба сведёт его с этим доктором, Ревекой Мануиловной, которая будет уже на пенсии, иметь учёное звание и будет руководить подростковой медицинской службой Курганской области.

  – Покажите мальчика.

  Мать мне:

  – Сними штаны!

 Мне было стыдно и холодно, но ослушаться я не мог. Доктор потрогала пальцами мои коросты в паху и на животе. Меня колотила собачья дрожь.

  – Оденьте мальчика.

  Она взяла со стола флакон и плеснула в ладонь жидкости, начала растирать пальцы кусочком ваты. У меня мелькнула мысль: ты смотри! Брезгует! Даже руки после меня вытерла.
 
  – От голода и недоедания всё это. Малокровие.

  И она погладила меня по голове. Я озлился и мотнул головой, промычав что-то нечленораздельное.

  – Чего бычишься? – мать дёрнула меня за рукав.

  Мы шли домой, свистел ветер, на улице было сыро и слякотно. На ходу коросты мои цеплялись за одежду, часть их обрывалась и я чувствовал как по телу текут струйки. Я знал, что это всё снова засохнет в одну корку и мне будет всё время плохо. У меня закоченели руки и, уже лёжа на тёплых кирпичах русской печки я пытался успокоить ломоту в руках. Кисти рук корёжило болью, искр в теле не было совсем, я мог, наверное, умереть в одночасье. Слабость и головокружение. Я лежал в полудрёме и видел хлеб, много хлеба и сахар. Я его видел в магазине, был он ослепительно белый в крупных бесформенных кусках. Какое должно быть было счастье быть его обладателем! Счастье в то время мной измерялось такой мерой, другой я не знал.

  К нам приехала Прасковья. Как мне стало известно, это была одна из моих сестёр. У неё был маленький ребёнок, его звали Володя. Она почему-то всегда молчала и я заметил, что она беззвучно плачет, когда дома никого не было. Я слышал и видел, как мать, краснея лицом, глаза её становились уже и в них загорался холодный блеск, которого я боялся, говорила:

  – Бросил гад! Отольются ему твои слёзы!

  Кому? За что? И как? Я сам себе задавал эти вопросы, мне было не понятно. Можно бросить было камень, пусть даже в того же немца, но мать говорила о другом. Я усвоил, что случилось что-то крайне плохое. Пройдёт время и я познакомлюсь с этим «гадом». Он будет снисходительно покровительствовать мне в вопросах выживания на грешной земле.
 
  Мне подфартило и я на некоторое время перестал быть голодным. С мельничного завода, который был в Мишкино, к нам домой на лошади привезли три мешка. Мне стало сразу интересно что же было в них. Я узнал новое для меня слово «лузга». По сути дела это была шелуха от овса при его обработке, которая шла в отход на мельзаводе. Содержимое мешков высыпали на пол в углу кухни, получилась, как мне показалось, огромная куча. Была она, конечно, не настолько уж и большая, просто моё подсознание превратило эту кучу в еду. Технология производства пиши была весьма простой: шелуху засыпали в ведро, заливали до верха водой и оставляли до утра, изредка перемешивая содержимое. Размокшую массу выбрасывали и аккуратно сливали воду, на дне ведра оставался довольно толстый слой крахмала, который я звал «трахмал». Этот крахмал разводили в чашке, примерно литром воды, а на плиту ставили большую чашу воды. Вода грелась и, как только начинала закипать, разведенный крахмал струйкой выливался в горячую воду, постоянно его перемешивая, до тех пор пока раствор не становился густым.  Варево с плиты снимали и отставляли для охлаждения. Полугорячая густая масса по сути дела годилась только как материал для клейки окон, но в ту пору от неё шёл запах, такой дух, что я, не дождавшись, когда мне набухают большую чашку, глотал слюни, чувствовал, как в животе заранее появляется тепло. В эти минуты жизнь казалась такой хорошей, перспективной и заманчивой! Я ревниво смотрел в угол, где лежала жизнь и констатировал факт, что лузга убывает очень быстро. Я посоветовал матери положить лузги в ведро меньше, а настаивать дольше. Мне казалось, что так на дольше хватит. Но мой совет принят не был.

  Мешать варево шабалой было делом утомительным, но это дело было вменено мне в обязанность. Я как петух слетал с печки без напоминаний и садился на своё рабочее место, замерзая с одной стороны и обугливаясь – с другой, от нагревшейся плиты. Я мешал и мешал. Моя слабая рука уже с трудом проворачивала ведёрную массу, наконец, мать снимала её с плиты. Я был уверен, что она чётко видит даже то, что лежит на дне миски. Я настолько привык к этой роли, что меня не надо было просить или напоминать. Лучшим будильником был мой желудок.
 
  Лузга заканчивалась. Гусиным крылом остатки её замели и сложили в ведро. Мне стало грустно, впереди замаячил голод. Я мешал варево как всегда и знал, что мешаю в последний раз – лузги больше нет.

  В доме было зябко, даже холодно. В коротких штанах, с лямкой через плечо, на одной пуговице, я сидел на припечке, как одряхлевшая ворона и глотал слюни. В доме никого не было, не считая Гальки, что спала на голбчике печи. Мать и Прасковья куда-то ушли. Варево стало закипать и явно подошло время снимать его с печки.

  Говорят, что от судьбы не уйдешь. Последняя порция лузги обернулась для меня большой неприятностью, но, слава всевышнему, я остался невредимым. Дверь открылась – вошли мать и Прасковья, красные и в клубах морозного пара. В руках у матери были пимы, потом я узнал, что их называли «чёсанки». Обе они покупкой были довольны. Мать любовно погладив рукой чёсанки положила их на пол, рядом с моим печным троном. Я воодушевился, но не от их приобретения, а от предвкушения готовой лузги и резво прыгнул с припечки на пол. Что было потом вспоминаю как дьявольский сон.

  Рвань моей одежды зацепилась за край миски и всё варево, вслед за мной, грохнулось на пол. Я чудом провидения избежал потока кипящей лузги. Вскочил на ноги и с ужасом увидел, что только что блестящие чернотой чёсанки, оказались залиты лузгой так плотно и густо, что под массой киселя проглядывали только их контуры.

  Меня сначала не били. Про моё существование просто временно забыли. Мать схватила чёсанки руками и дико неестественно взвыв, замахала руками, сея вокруг себя дождь горячих капель. Чёсанки мыли, тёрли, скоблили, но вид у них был серый и съёженный. Они были сплошь покрыты бурыми и черными пятнами. Очевидно, что тот пройдоха продавец не рассчитывал, что качество его товара будут проверять таким образом.

  Я забыл про холод. Мне было очень жаль чёсанок и я обзывал себя самыми обидными словами. Вдруг мать с размаху треснула меня чёсанкой по лицу, ещё хранящей запах лузги и тепла. Раз и ещё раз. Я закрывал лицо руками и орал, что больше не буду. Удивительный метод воспитания. Меня выбросили за дверь. Минут через десять, а может быть и больше, когда я уже не орал, а смирился и даже пытался унять собачью дрожь, что колотила меня. Я молчал, когда мать открыла дверь и рывком втянула меня в избу. Я не просил прощения, мне было всё равно будут меня бить ещё или нет. Я безразлично влез на печь и, не чувствуя тепла кирпичей, завыл тонко и по-собачьи. Мне было так одиноко и обидно за то что я «урод», за то что я весь в коростах и что я всем мешаю жить. 

  Мне вспомнились слова матери, когда меня смотрел фельдшер Дмитрий Иванович:

  – Умер бы – один бы край!

  И действительно, зачем я живу? И вообще, откуда берутся люди? Откуда взялся я? Я уснул и никак не хотел просыпаться. Я открыл глаза только после увесистого тумака. Галина сидела на краю печки и хрустела пряником. Пряник у неё в руке был большой ржаной и ноздреватый, густо обсыпанный чем-то белым. Я отрезвел от сновидений и вошёл в реальность: отоварили карточки. В подтверждение этому мать протянула мне сразу два пряника и кусок хлеба, густо посыпанным порошком, порошок этот мне был знаком – сахарин. Сахарин – это была вещь!

  Я ел как татарин на их празднике – мать говорила, что этот праздник называется Ураза-Байрам. Галина сделала загадочное лицо и сказала:

  – Седни будем ись-ись пока пузо не лопнет! Я песню знаю: «Пузо лопнет – наплевать! Под рубахой не видать!».

  Я не удостоил её своим ответом, слез с печки. Запах навёл меня на след. На столе стояла огромная миска, а в ней дымилась варёная морковь. Я схватил морковину рукой, обжёгся и разжал пальцы. Мать хлопнула меня по спине, но не сильно и не злобно.

  – Подожди! Простынет.
 
  Сегодня еда валилась как из рога изобилия. Мама подала нам с Галиной на печь по зелёному стаканчику белой пыли. Я в жизни не видел еды, которая называлась «сахарный песок». Я запустил язык в стакан и вкусил нектар из рук Венеры. Галина, этот бес, плут, пройдоха и всё это в одном лице очень даже могла спровоцировать меня на всё что угодно. По этой причине я всегда старался быть на стороже. На том этапе нашего бытия могла меня околпачить без большого труда. Она придвинулась ко мне плечом, которое было таким же острым как и у меня. Почему-то шёпотом она заговорила:

  – Давай сахар высыплем в тряпку, завяжем и повесим возле занавески на печи. Сегодня мы уже сыты по горло, а завтра?

  Обманет! У меня в голове что-то подозрительно зашевелилось, но вместе с тем в её словах был резон. Сахар надо приберечь.

  – Ты меня обманешь?

 – Да ты чё? Завяжи узлами! Да у меня и свой сахар есть.

  И она принялась вязать узлы на своей тряпке. Узлы были настолько солидные и хорошо завязанные, что я проникся к ней доверием. Я сдался и принялся за дело. Я завязал тряпку так, что никто и никогда не смог бы её развязать, потому что узлы завязывались самим голодом. Я подвесил тряпку-узелок рядом с галиным и успокоился. Тряпку не развязать. Я спал на кирпичах долго и крепко. Когда я проснулся было ещё темно. Я нащупал узелок – всё было на месте. Мне было очень хорошо от сознания, что я владею узелком с сахаром и могу им насладиться хоть когда. Я не спал и спать не хотел, размышляя над тем, каким будет день или только с утра, или весь день будет таким же обжорным. Я слез с печки и, стараясь ничем не загреметь в темноте, нашёл миску с морковью, она стояла на столе. Я осторожно снял крышку. От моркови шло чуть заметное тепло и манящий запах. Я откусил от моркови – лязгнули зубы, оказалось, что кусать её совсем не надо, достаточно сжать её губами и сладкая масса сама потечёт в рот. Я брал и глотал, глотал и брал, я просто не мог остановиться, чувствуя, как под рубахой набухает брюхо. И вот, очередная морковка застряла во рту. У меня закружилась голова и подогнулись ноги. Я испугался. Меня рвало так дико и остервенело, так выворачивало внутренности, что я уже витал где-то между раем великомучеников и адом для уродов.

  Проснулась мать, зажгла лампу-семилинейку. Находясь в полусознании я не почувстовал, а скорее всего услышал, когда мать, убрав отвратительную блевотину, затёрла пол тряпкой и в сердцах хватила этой же тряпкой меня по лицу. С великим трудом и стенаниями я полез на печь и от тычка матери снизу влетел и растянулся на кирпичах печи. Меня качало и несло, потолок то прогибался, то взлетал высоко-высоко. Было муторно, а самое страшное было то, что мне казалось, что я умирал. Прошло время, я стал соображать и слышать. Внизу на кухне гремели чем-то железным, а голос матери вернул меня из небытия на землю.
 
  – Обожрался, падина! Полведра сожрал, рахит!

  У стола сидела Галька и что-то ела. Меня сразу затошнило. Я пролежал на печи день и ночь и ещё день. К вечеру внутри появилось знакомое мне чувство тоски. Меня уже не тошнило от вида еды. Я слез с печки.

  – Ожил?

  Мать погладила меня по голове, прошла к столу и отрезала большой кусок хлеба, подала его мне. Зачерпнув кружку воды я полез на печь, прихватив с собой квашенник – кухонный нож, тупой и чёрный, сделанный неизвестно где и когда. План родился сразу. Высыплю весь сахар в кружку. Узлы мне не развязать, я их разрежу. Я проглотил слюну и влез на печь и похолодел, когда схватил свой узелок. Всё было на месте и тряпка и узлы, вот только сахара там не было. Галька безуспешно проведя время над развязыванием узлов, решила проблему проще и, надо сказать, это у неё блестяще получилось! Она высосала сахар из тряпки до последнего грамма. Я забыл про кусок хлеба и с диким воем скатился с печи, вцепился в галькины волосы. Я орал и кричал. Был оторван от неё руками матери и её же рукой был подкуплен горстью конфет. Я чавкал и с хлебом проглатывал обиду на людей. Я ел – я жил, но, наверное, не рос, а просто взрослел, старел душой. Мне казалось, что я живу на земле давно-давно и в моей жизни было так много всего. И думалось мне, что это всё время я был или сытым или голодным.

  Кончалась зима. Я уже знал, что мне исполнилось шесть лет, я родился восемнадцатого марта, в день Парижской коммуны. Конечно, странно, но я знал, что в кремле есть товарищ Сталин, Молотов, Берия, Маленков, Каганович – это было результатом печного университета через черный блин радио.
 
  Мою мать наградили орденом «Мать героиня II степени». Я был чрезмерно горд сознанием принадлежности к ней. Для меня не было на свете человека красивее и добрее, чем моя мать. У меня обрывалась заячья душонка при мысли, что мать может умерет завтра или когда-нибудь. А как же я? Я не мог представить себе, что матери больше нет. Возможно, что я не имею право оценивать масштаб культа личности матери, но я готов был доказывать, войти в крайность, если кто-то сказал бы, что его мать лучше моей.

  Я часто выходил на крыльцо дома и закрывал глаза, греясь на припекающем солнце. Я радовался жизни и теплу. Как-то раз я увидел козу. Она щипала траву в ограде дома, гуляя по кругу, насколько позволяла верёвка, привязанная за палку, что вела к её рогам. Я наблюдал за ней. Вся она была какая-то белёсая. Её зелёные глаза блестели и мне казалось, что в них отражается солнце. Я ломал голову над тем чья это коза и откуда, почему она ходит по нашему двору.
К обеду пришла мать и с грохотом вытряхнула из мешка на пол нечто похожее на обрезки досок, потемневшие до черноты бурового цвета, но при этом это не было деревом.

  – Ешь!

  Мать подняла с пола небольшой обломок. Надо сказать, что в поступках, движениях и даже в отдельных действиях матери постоянно присутствовал элемент торопливости, безалаберности, а чаще всего элементарной неряшливости.

  Так я узнал новое слово «жмых». Кто ел этот «деликатес» тот знает какую каверзу несёт этот продукт для голодных желудков. Сосёшь жмых и глотаешь густую кашицу, пахнет хлебом, дрожжами и сытостью. Я увлёкся, съел обломок, ещё и ещё. Меня ожидал грандиознейший запор. Напрягаясь всеми членами ты пытаешься вытолкнуть то, что ещё раз более тщательно, чем на фабрике, переработано голодным желудком. Я ел жмых несколько раз и сейчас вспоминаю о нём с большим отвращением.

  Вечером мать подала мне кружку чего-то белого. Пахло от кружки не то сеном, не то хлебом, чуть кисловатым и хмельным. Я хлебнул – захватило дух: молоко густое и парное. Я опорожнил кружку.

  – Коза, говорят, она полезная, – сказала мать.
 
  И я понял, что та коза, что паслась в нашей ограде – наша. Какая всё-таки хорошая у меня жизнь! Карточки отоваривают, коза появилась – благодать.
 
  Рабочий посёлок Мишкино, в котором прошла часть моего детства, для меня оно похоже на колыбель, из которой ребёнок сделал первые шаги. Улочки и переулки были утыканы низкими рубленными домишками, за редким исключением крепких добротных зданий. Деревянное здание вокзала железной дороги было выкрашено в ядовито-жёлтый цвет. Рядом – водокачка. Дальше школа семилетка, её называли «станционной» по месту расположения. От вокзала шла улица Ленина и шла она с юга на север, разделяя посёлок на две неравные части. Ещё был мельничный завод, мясокомбинат, кирпичный завод, винзавод. Всё это вместе взятое давало работу людям. По утру заводы дружно гудели, оповещая рабочих о том, что уже семь утра, призывая людей прибыть ко времени на работу. Истиной было то, что явка к проходной после гудка – это реальный срок наказания за опоздание. Времена были другие, от замечания до тюремного срока было два шага. Кроме перечисленного была каменная заброшенная, как и везде, церковь, а за ней школа десятилетка. Справа и слева от посёлка лежало два больших озера с топкими и илистыми берегами. Ни в одном из них рыба не водилась зато в большом изобилии водились и жировали мормыши (горбунцы), пауки и пиявки всех мастей.

  Мы разинув рот слушали досужие вымыслы взрослых о том, что какой-то мужик был изгнан от берега озера местными жителями, так как он хотел половить рыбы неводом. Последний в отместку (явно колдун) сказал: «Ладно! Не мне и не вам!». И рыба в озере пропала навсегда. Мы верили всем этим россказням и строили догадки как ему это удалось.


Рецензии