И оно зацвело... Глава четвёртая. Тревожный ветер
Поздним летним вечером из дверей каменной усадьбы, скрытой от прохожих густым палисадником, молча выходили и растворялись в темноте полупустынных улочек участники очередного крестьянского собрания. Двое из них свернули к центру, где ночная жизнь только начиналась. Влекла к себе яркими пятнами газовых фонарей, заявляла громким цокотом копыт и окриками возничих, рассыпала легкомысленный смех посетителей ночных заведений, перебивала грубой бранью пьяных гуляк из питейных подвалов.
Первый, Иван Бодров, - высокий, статный, – шёл легко и свободно, пряча довольную улыбку в усы. Второй, Антон Подгорин, - чуть ниже ростом, поджарый, правая рука Ивана и заботливый друг, - шагал рядом напряжённым шагом, сцепив руки за спиной и хмуро глядя под ноги. На улице к ним незаметно присоединился третий, Яша Львов, давнишний надёжный деловой партнёр и торговый представитель Ивана в делах кооперации. Среднего роста, полноватый, он торопливо поздоровался и засеменил рядом:
- Я по срочному делу. Узнал, что ты, Иван, во Французскую Ривьеру собрался. Надо кое-что обсудить. А что так долго заседали-то?
- Вот, Яша, можешь поздравить Ивана. Он теперь - член Всероссийского Крестьянского союза. – с пафосной иронией произнёс Подгорин.
Львов поправил очки, подслеповато посмотрел на одного, потом на другого, сильно заволновался и начал вытирать мгновенно вспотевший лоб:
- Поздравляю, конечно. Но таки веди себя осторожно. Не лезь на рожон. Властям всё равно, кто ты. Но важно, с кем ты. Бо за свою "вертикаль" дюже переживают. Шоб не трогали её, не поломали часом.
- А то и по "горизонтали" уложат. С них станется, - подхватил ворчливо Подгорин: - Вот и я говорю. Ну, очень запальчиво выступал нынче. Смотри, Иван, ты давно у полиции на крючке. И в высылке уже побывал. Мало тебе? Радуйся, что не все три года куковал, что тебе в бумаге нарисовали…
Бодров снял картуз, торжественно поклонился в сторону городской управы:
- Ну, спасибо царскому манифесту! Одарил по-царски! Амнистия неблагонадёжному, что кусок хлеба голодной собаке. Ну, заживём теперь…
А когда выпрямился, заметил застывшие позы друзей, красноречиво говорившие: "Попали…" На них, выпучив глаза, смотрел тучный городовой, державший во рту свисток и готовый сию минуту привлечь к порядку подозрительных граждан. Из-за его широкой спины выглядывало подобострастное лицо филера. "Шептун" буквально прилип к уху городового, иногда воровато поглядывая в сторону разудалой троицы. Те, как по команде, вытянулись в струнку, вежливо кивнули стражу порядка и быстро нырнули в другой проулок. Спиной чувствовали, сейчас засвистит, окликнет, и тогда проверки не миновать. На их счастье, из ближайшего кабака кучей вывалились пьяные мужики. Не поладив между собой, тут же у дверей затеяли громкую драку. Городовой немедленно отреагировал, включил свой "струмент" и поспешил к явным нарушителям порядка.
Друзья дружно выдохнули, но пошли всё же окольным путём, где фонари реже, а темень гуще. Подгорин продолжал язвить:
- Что? Подштанники мокрые? Говорю же, опасно стало, тревожно.
- Согласен. – кивнул Бодров и обернулся к Яше: – Кстати, я сегодня был в полицейском участке, документы выправлял для поездки. Удивился: чинуша в кабинете возбуждённый какой-то, а в коридорах черносотенцы кучкуются-шушукаются. Прислушался, да случайно узнал, что готовится погром в еврейском квартале. Ты, Яша, постарайся по-тихому предупредить ваших, а мы со своей стороны шум поднимем. Глядишь, и сорвём "мероприятие"…
Яша испуганно кивнул, вытер пот и мигом исчез, забыв о срочном деле. Подгорин не удивился, лишь усмехнулся:
- М-да, не зря тебя, Иван Прохорович, "жидивским батькой" кличут.
- Почту за честь. Кто ж виноват, что народ этот по жизни изгоем назначили? И хуже того – средством лёгкой наживы для властей всех мастей.
Теперь разволновался Бодров. Потому замолчал и прибавил шагу. Подгорин догнал его, пожал плечами:
- Да ладно. Будет тебе. Не обижайся. Я ж о том, что уважают…
- Дела вести, не бородой трясти. Мозги одного Яши десятерых других стоят. Вот что, Антон. Завтра сходи к нему, узнай, что он хотел. Буду ждать.
Бодров ссутулился, поднял воротник и, не попрощавшись, шагнул в темноту. "Всё-таки обиделся". - Подгорин сжал губы, с досады махнул рукой и пошёл в обратную сторону.
"Мероприятие" и вправду сорвали. В ту же ночь обозлённые неудачей полицейские псы устроили облаву на зачинщиков беспорядка. В их число попал и крестьянский защитник Иван Бодров. Но ненадолго. Станица, крепко уважающая своего заступника, вмиг возмутилась. Шум, устроенный теперь вокруг арестов, был настолько велик, что в ситуацию пришлось вмешаться самому губернатору. Ивана освободили. Друзья охотно разделили с ним эту радость, но посоветовали немедленно уехать. От греха подальше.
- Собирался за границу? Вот и кати.
- И правда, Иван, лучше сидеть в одноместном гостиничном номере за границей, чем в одиночной камере русской темницы. Скатертью дорожка!
Французская Ривьера, 1905 год.
…Благодатная и благолепная Франция! Как же он соскучился по этой "ненарочной" красоте! Вечнозелёные тисы на чистых улочках. Плетистые розы на стенах домов и радужные розарии в палисадниках. Идеальная геометрия садов и виноградников. Почти ювелирная научная работа помологов и селекционеров. Всё ублажало глаз. Всё звало к действию. И он, как мог, утолял голод учёного мужа. Без устали работал в поле, в лаборатории. Корпел над дневником научных наблюдений. Скрупулёзно. Дотошно. Дублируя и анализируя опыты французских коллег. Проверяя и перепроверяя собственные данные. Разыскивая по частным коллекциям и закупая приемлемые для российских почв редкие семена. Предвкушая, как эта радость взойдёт изобилием на родной земле.
Дивились французы, замечая непонятный их разуму, голодный до работы блеск в карих умных очах приличного на вид человека. ЧуднО! Немало видела Французская Ривьера русских особ. Да больше всё "принцев крови". Как подметил Мопассан, "принцы, принцы, всюду принцы! Здесь можно встретить высочества, большие и малые, богатые и бедные, веселые и грустные, на все вкусы". Особенно славилась по всему Лазурному берегу вилла "Казбек", принадлежавшая опальному великому князю Михаилу Михайловичу и его не признанной при дворе жене Анастасии. Там постоянно гудело, тонуло в разгуле наезжавшее из России аристократическое общество. К ним привыкли, как к пене на волнах. Их "упорядоченное ничегонеделание" мало кого коробило. Нет, конечно, наезжали, но довольно скромно жили, известные русские писатели - Бунин, Набоков, Чехов... Одаривали, каждый по-своему, Россию и мир шедеврами, рождёнными под шум любвеобильного прибоя. И только чуть позже, когда, по выражению Набокова, революция "пошла переставлять мебель", вилла стала пристанищем для иных беженцев из России – разорившихся дворян, заводчиков, белого офицерства. Но это потом. А пока "русский мир", как мог, растекался по Лазурному берегу в поисках своего уютного райского островка - согласно толщине личного кошелька. Французы привыкли и не удивлялись.
А этот учёный муж удивлял. Всем особам особа. Да особостью своей не кичился, а наоборот, умело распоряжался и даже просто игнорировал, когда надо. Вечером, к примеру, он спешил утолить физический голод не в ресторации фешенебельного отеля, а в какой-нибудь маленькой, недорогой кафэшке. Не прихотлив, говорят. Мол, соскучился месьё по вечерним посиделкам тех времён, когда его, молодого практиканта из далёкой России, местные крестьяне, в такой же вот кафэшке, учили есть суп-шаброль…
- Шаброль? – помнится, удивлялся он тогда обычному вкусу. Пробовал снова и пожимал плечами: – И что в нём особенного? Суп как суп…
Пейзане молча переглядывались, с интересом наблюдая, как тот жадно уплетал обычное варево. А когда супа осталось мало, совсем на дне, сосед забрал тарелку, налил туда полстакана красного сухого вина, подал Ивану:
- Maintenant, Chabrole, Jean. Bon app;tit! (Вот теперь шаброль, Жан! Приятного аппетита!)
Все добродушно смеялись, дружно придвигая голодному практиканту аппетитные булочки - круассаны, оставшиеся ещё от завтрака…
Байка про то разошлась по берегу быстро. И с тех пор Жан Шаброль, как лихо окрестили практиканта Бодрова французские крестьяне, был вхож в любые кампании, где бесплатный суп был ему непременно обеспечен…
Старик вдруг зашевелился, почуяв запах забугорного счастья, повернулся на бок, капризно почмокал пересохшими губами: - Хочу шаброль.
И снова впал в забытьё. Сил хватило только на эти два слова …
... Недолго тешился русский учёный-агроном чувством неуёмной радости. Пообвык. Втянулся. И уже через месяц схватился за журнал "Русский вестник", который ему подсунул в дорогу Подгорин. Какая-никакая, а зима на Лазурном берегу поубавила прыть учёного. А без дела сидеть не мог. Потому с упоением читал, перечитывал повесть Льва Толстого "Казаки". Всё примеривал его героев на себя, на свою жизнь. Потом сидел долгими вечерами уже над другим, личным дневником, на страницах которого соглашался и спорил с писателем, размышлял о собственной жизни. Сам себя спрашивал и сам себе отвечал. Искал себя?..
"Взять, к примеру, толстовского Оленина. Чужак, хотя и образованный, несколько "поломанный" цивилизацией, сталкивается с простой, крепко скроенной жизнью казаков. С их грубоватым, но естественным в своём проявлении, бытом, незыблемыми традициями. Такой уклад импонирует герою, но сам он прижиться здесь никогда не сможет, потому что в нём нет главного – векового родового ствола-стержня, на котором держится крона жизни. И это правда. Он как кисель. Лужа, в которой размыто всё - характер, чувства, поступки. Или, как чужеродный привой. Привитая к яблоне ветка груши никогда не порадует яблоками…
Почему меня это волнует? Ведь моя история пишется небесами с точностью наоборот. Это я, казачий сын с вековыми генами, вырвался в другую цивилизацию. Оброс комфортом и удобствами, но не утратил самобытности. И мне небезразлична судьба казачества. Особенно бедной его части. Это не означает, что я обязан по первому зову вскочить на коня и мчаться на войну, махать шашкой. Нет. У меня свой путь. Тернистый, но богоугодный. Казачество наделило меня лучшими качествами. Цивилизация дала образование и надежду украсить родную землю садами.
Вот почему мне не грозит стать Олениным. Я научился отделять зёрна от плевел. И куда бы ни забросила меня судьба, я со стойкостью запорожского казака вынесу все невзгоды и со знаниями европейского учёного подарю людям новые сады"…
… Каково? И вправду всем особам особа. Беглец не продержался на французских землях и двух месяцев. Как только потеплело, потянуло его обратно. И он с тоскою и укором в свой адрес пишет в дневнике:
"Весна! Там, на родине, земля просыпается, ждёт своего хозяина, его заботливые руки. Там общество бродит, как молодое вино. Недомогает революционной болезнью. И нет от неё другой вакцины, как только взрывная песня о новой, лучшей доле крестьянина. Так что же я, который назвался запевалой, прохлаждаюсь в тёплых краях, беззаботно стучу пивными кружками с французами? Да я ли это? Всё! Домой!"
Полтавская губерния, 1906-1909 гг.
А дома уже ждали. Друзья, с которыми он осторожно, но переписывался. Охранка, которая тайно и тщательно следила за той перепиской да собирала железобетонные доказательства участия учёного в преступном сообществе – создании ячеек Крестьянского союза. "Нарыли" предостаточно. Потому и взяли "политического" сразу по приезду и, не заморачиваясь ожиданием новых предписаний и циркуляров, отправили в Полтавскую тюрьму. Друзей и родных Бодров так и не увидел. С коллегами не пообщался, новыми знаниями не поделился. И это удручало более всего. А вскоре Харьковская судебная палата, предъявив арестованному обвинение, лишила его всех прав состояния и приговорила к ссылке в Сибирь, на вечное поселение в Якутии.
- В Якутии? На вечное поселение? – растерялся и одновременно ужаснулся Бодров. – Это что же, выращивать виноград на вечной мерзлоте? - Он метался по камере, ища хоть какой-нибудь выход из тупикового положения. И не находил. В отчаянии поднял взгляд к тюремному решётчатому оконцу и прошептал: – Господи, вразуми, подскажи, что делать? – И замер в ожидании ответа. Верил ли в чудо? Плохо верил, ибо не было ответа. Поник головой, тяжело вздохнул: - Вот и Всевышний отвернулся. - И снова замаячил по камере. - Кто? Ну, кто же может повлиять на столь чудовищный вердикт? - Вдруг чиркнула молнией шальная мысль и неожиданно остановила его. Каменным идолом стоял минуту, как вкопанный. Очнувшись, кинулся к столу, судорожно схватил бумагу. – Ну, конечно же! Лев Николаевич! Последняя надежда на спасение... "Спасибо, Господи!"
Граф Лев Николаевич Толстой, при всей своей невероятной занятости, ответил на письмо Бодрова, искренне поддержав его морально. Но не только. Маститый писатель добился полного пересмотра дела. Наказание смягчили. И неугодного "политического" направили в ссылку не на север, а на юг Сибири, в Минусинский уезд. О чём Бодров незамедлительно известил родителей и своих друзей в прощальном письме.
- А какая разница? - пожал плечами Антон Подгорин, близоруко разбирая торопливый почерк друга. И не знал, радоваться известию или нет. Они сидели с Яшей в полумраке опустевшей без хозяина конторы, куда пришло письмо, переживали и проживали наперёд его предстоящую поселенческую жизнь. Антон продолжал сокрушаться: - Ну, никакой разницы! Всё одно Сибирь – задворки империи, куда веками ссылали уголовников на рудники, а политических – на поселение, дабы охладить их горячие головы лютыми сибирскими морозами. Тюрьма под открытым небом! Ой, завянет наш садовод. Ей Богу, завянет.
- Я тебя умоляю! – возразил недовольно Яша Львов. Он поправил двумя пальцами попритухший огарок сальной свечи, и огонёк, встрепенувшись, засветил ровно и ярко. – Видал? Шоб наш Иван потух в Сибири? Таки нет. Ежели садовое дело живо тут, - и он показал на сердце, - скорей суровая Сибирь зацветёт от горячей казацкой крови.
- Не исключено. - Антон довольно хмыкнул в усы и дал волю своему воображению: - Представляю сей фантастический садово-огородный пейзаж среди тайги, диких гор и стерильного безлюдья на тыщи вёрст вокруг.
- И опять-таки нет. - Яша взял новую свечу, зажёг и пристроил рядом с догорающей. - Не поверишь, Антоша, но в Сибири уже становится дюже тесно. Я молчу за уголовный элемент, что стал буквально нарасхват на золотых приисках и прочих заводиках, что растут там, поверь мне, как грибы после дождя. Но за политических ссыльных смею заметить: они уже давно толкаются локтями за светлое будущее народа. Сам посуди. Сначала чинно, интеллигентно. Це - декабристы, петрашевцы, народники. Потом пламенно, взбалмошно, но напористо. Це - сбитые с первого революционного марша социал-демократы. В Сибирь косяком "пошла улица", как язвили те же народники. Чуешь, какой жирный политический бульон? Боже праведный, ну какое ж там безлюдье? А ещё того власти не разумеют, что не ссыльных там перевоспитывают, а поучают и пестуют новых недовольных, уже из местных.
- Вот, вот. А вдруг и наш крестьянский защитник снова потянется в политику? - завёлся с полуоборота Подгорин. - Тогда точно. Срубят садовода под корень, как поражённое паршой дерево. Сожгут в печи народной смуты и пепел развеют над бурными водами дикого Енисея. Вот чего я боюсь, Яша.
- Ни! Не можно. - замотал головой Львов. - "Казак шашку не оголит, пока врага не разглядит". Обживётся Иван, да и зачнёт новую песнь. Надеюсь, тако же по учёной линии. А мы чем можем, поможем. Но, согласись, шоб запеть во весь голос, север и юг - таки две большие разницы...
- Может, ты и прав. Подождём вестей из Минусинска. – снова легко согласился Подгорин. - И тут же огорошил новым сомнением: – Странное название города. Не находишь? От этого "минус" за версту тянет холодом и безнадёгой. Господи, спаси, сохрани и помилуй раба твоего Ивана! – Он наскоро перекрестился, задул свечи, проворчал на выходе: – А ещё лучше, кабы женился. Сколь можно вдовцом-то жить? Холодно одному.
- А в Сибири и подавно. – добавил Яша, зябко передёрнув плечами.
И оба друга ушли в ночь, тёмную и ветреную, тревожную и неизвестную.
(продолжение следует)
Свидетельство о публикации №221032400588