Три дождя

Он их запомнил на всю жизнь. Хотя, разве кто-нибудь запоминает дожди? Обычно память хранит что-то другое, гораздо более значимое. Неизмеримо более значимое. А у него вот — дожди. И они терзали его душу. Не все они, конечно. Лишь похожие на те, памятные.

Первый

— И что? Вот это и всё, что вы можете предложить? Да как вы не понимаете — выпускной бывает раз в жизни! Надо чтобы… ну, я не знаю… чтобы было, что вспомнить потом. Когда мы станем старенькими старичками и старушками!

— Пустозвон! А встреча рассвета всем классом на Красной площади тебе, значит, не запомнится?

— Запомнится. Толпами таких же выпускников. Как интересно!

— Знаешь, Лёша, ты хоть и комсорг класса, и величайший спортсмен всех времён и народов, но ты… ты уже сейчас старенький старичок! И вечно норовишь оторваться от коллектива.

— Во-первых, попросил бы не касаться моего тёмного спортивного прошлого. А во-вторых, Зинуля, ты хоть и круглая отличница, и непревзойдённый редактор стенгазеты, но ты и первостатейная зануда к тому же! Не говоря уж про старенькую старушку.

— Ах, ты… — коричневый дерматиновый портфель описал короткую дугу и звучно опустился на макушку комсорга.

Тот картинно закатил глаза и рухнул, бездыханный, на пол возле учительского стола. Потом, впрочем, живо вскочил на ноги со словами:

— Вот! Когда сказать нечего, в ход идёт грубая сила. И это наш редактор, товарищи комсомольцы! Который должен глаголом жечь сердца людей! А он? Она, то есть… Бьёт портфелем по мозгам! И кому?!

— Шуту гороховому!

Класс зашумел. Кто-то засмеялся, кто-то захлопал в ладоши, как в театре, кто-то ритмично забарабанил по столешнице, кто-то заспорил с соседом. Гвалт стих, когда с камчатки выкрикнули:

— Ладно, Птиц, а ты-то что предлагаешь?

— Я предлагаю встретить рассвет поинтереснее. А для начала поднимите руки те, кто меньше десяти раз побывал на Красной площади!

— Да причём тут это? Всегда ведь выпускники идут туда гулять! Традиция такая.

— Ну так давайте свою традицию заведём, новую! Вот смотрите. У меня план такой. Сразу после торжественного вечера разъезжаемся по домам, быстренько переодеваемся, собираем наши походные рюкзаки, возвращаемся к школе, оттуда на вокзал, садимся на пригородный поезд и примерно через полтора часа приезжаем в одно живописное место в Подмосковье. С озером! С лодочной станцией! Ночью костёр, рыбалка, картошка печёная, песни, если Фалеев свою гитару возьмёт. А потом уха, а утром можно позагорать, покупаться и всё такое прочее, а? Ребят, ну здорово же ведь, а? А уже после обеда…

— А мы, например, подольше танцевать хотим, правда ведь, девочки? — громко прервала пламенную речь комсорга Нелька Самарина. — Больно надо среди ночи куда-то тащиться, правда ведь, девочки? А у меня, между прочем, платье новое приготовлено на выпускной. Сама шила! И что? Зря, что ли?

И класс снова взорвался перепалками, смехом и галдежом. Птицын опять показательно оторвался от коллектива. Он уселся на учительский стул, скрестил руки на груди и принялся молча и серьёзно разглядывать беснующихся одноклассников. Ну а чего не порезвиться-то? Экзамены сданы, завтра выпускной и всего только 21 июня. Всё лето, считай, впереди. Хотя уже и не такое беззаботное, как раньше. Надо будет как-то взрослую жизнь налаживать, определяться...

На комсомольского вожака, наконец, начали обращать внимание. Чего это он замер, как сфинкс? Сам выдвинул предложение и сам же устранился от обсуждения. Молчит. Его моментально обступил девчачий актив. Ишь, раскраснелись, глаза молнии мечут. Верка Бурлакова, Ленка Веретёхина, Надька Сухарева, Танька Личман, Наташка Кузнецова. Ну и редакторша Зинка Опарина, куда ж без неё? Она и завела:

— А ты чего притих-то, Птицын?

— Я уже всё сказал, — пожал плечами парень.

— А вот и не всё! Многие девочки не хотят никуда ехать.

— А многие мальчики хотят. Как быть?

— Ты всех с толку сбил, ты и придумывай!

— А мне показалось, что мы все здесь собрались, чтобы сообща придумать.

— Мы и пытаемся…

— Да ничего вы не пытаетесь, а просто орёте и дурака валяете.

— Можем и тебя за компанию повалять, Птиц! — угрожающе выкрикнули с камчатки.

— Рискните здоровьем…

— Ребят, ну хватит вам, чего вы? — Это, конечно, Анька Терещенко — ужасная трусиха. Любая драка (не серьёзная даже), заставляла её бледнеть и визжать так, что уши закладывало. А однажды, когда кому-то волейбольным мячом нос случайно расквасили до крови, так Анька вообще в обморок грохнулась. Уже и сейчас вон встревожилась, глаза круглые, как пятаки. Но красивые, ничего не скажешь.

— Ладно, побузили и хватит. — Комсорг встал и снова обвёл глазами притихший класс. — Предлагаю следующий вариант, а больше ничего предлагать не стану. Решайте. Можно сделать так. Вот смотрите, можно ведь рюкзаки и сумки, и всё, что нужно для поездки, собрать ещё перед выпускным, так?

— Опять ты со своей лодочной станцией!

— Хотим танцевать! Тан-цы! Тан-цы!

— Дайте договорить! Значит, всё сложить и подготовить заранее, потом идти на выпускной с танцами и этим вашим встречанием рассвета на Красной площади, потом отправляться по домам. Забирать там вещи, снова собираться у школы, а оттуда организованно ехать на вокзал. По-моему, нормальный план.

— Ничего себе, нормальный! Да какая поездка после всех твоих мотаний туда-сюда?! К рассвету все уже с ног будут валиться!

— Ну… кто будет валиться, тот просто не поедет, только и всего. Я в любом случае поеду.

— Вот умеешь ты, комсорг, воодушевить коллектив!

…В переполненном по случаю выходного дня вагоне пригородного поезда было сонно, солнечно и тихо. Большинство народа дремало. Некоторые, правда, переговаривались вполголоса или бездумно разглядывали проплывающие за окном пейзажи. Многим не мешало клевать носом даже то, что они стояли в проходе, опираясь на свои удочки, лопаты, грабли и прочее, без чего ни один уважающий себя дачник-огородник не потащится из Москвы в такую рань. Да и вообще — знали, что не упадут, если что. Куда тут падать-то? И недавние наши спорщики, встретившие всё-таки свой первый рассвет взрослой жизни на Красной площади, были группками рассеяны по вагону и тоже пытались спать, привалившись друг к другу. Много ли надо, когда тебе всего семнадцать? Минуток на двадцать прикорнул и — бодр, весел, готов к труду и обороне!

А на озере, до которого от станции добрались походным порядком за два часа, бывших десятиклассников поразили отвычная после столичной суеты тишина и умиротворение. И воздух — густой, сладкий от разнотравья и чуть влажноватый — усиливал впечатление.

— Как здорово! Правда же, девочки?! — Нелька Самарина принялась немедленно стаскивать с себя намявший плечи рюкзак.

— Самарина, а ты почему всё время только к девочкам обращаешься? Нам, может, тоже здорово. Правда же, мальчики? — не смог удержаться бузотёр и насмешник Сашка Ёлшин, очень смешно и похоже передразнив Нельку.

Все засмеялись и принялись обживать облюбованный отрезок песчаного пляжа, который неширокой тёмно-жёлтой каймой обрамлял всё озеро. По крайней мере, видимую его часть. Так что никуда дальше не пошли. И разницы никакой, и посторонних нет, и лодочная станция почему-то закрыта. Не поймёшь этих поселковых. Воскресенье, лето, утро уже вовсе не раннее, погода замечательная, вода тёплая. Загорай, купайся, радуйся жизни, а они дрыхнут! Ну да их дело.

— Птиц, ну ты молоток! Козырное местечко, — одобрительно хлопнул Лёшку по плечу Володька Бизяев, один из постоянных обитателей камчатки. — Может, потолкаемся потом? На песочке-то?

— А чё не потолкаться? Только смотри, Бизя, на песок падать не так приятно будет, как на маты в спортзале.

— Это ещё кому падать придётся!

— Вот и поглядим.

И поглядели. Пока девчонки расстилали возле кустов старенькие покрывала, выкладывая на них прихваченную из дома снедь, пацаны сцепились. Бизяев был старше (второгодник) и сильнее, но Птицын занимался самбо гораздо дольше и имел первый юношеский разряд, к тому же в своём весе уже выигрывал районные и городские соревнования среди молодёжи и школьников.

То ли погода повлияла, то ли ночная прогулка после выпускного, — боролись давние соперники вяло, без огонька. Несмотря на подбадривающие крики пацанов и азартные взвизги девчонок.

— Ладно, — сказал, наконец, Володька, — хорош. Настроения чего-то нет.

— Точно, — вздохнул Лёшка. — Нет. Надо было, наверное, размяться сначала. Пробежаться хоть вдоль берега, что ли…

И тут с практически чистого неба — несколько облачков не в счёт — посыпался дождик. Тёплый, частый, сверкающий в лучах солнца, ласковый.

— Ух ты-ы, слепой дождь! Ур-ра-а-а! — завопил Серёга Блинов, который на всё — и хорошее, и плохое — реагировал как-то немного чересчур. — Грибы теперь попрут здесь — корзин не хватит! Айда купаться! Давайте, чего вы?!

Девчонки к воде не побежали, конечно. Они ещё раньше объявили, что пойдут купаться отдельно, в сторонке. И чтоб мальчишки не подглядывали, а то… Утопят их девчонки до смерти! А пока что вчерашние выпускницы суматошно заметались, засуетились, накрывая полотенцами и чем придётся свёртки с едой, чтобы не промокли.

Лёшка в озеро вместе со всеми пацанами не кинулся. Он рванул вдруг, что есть мочи, по самому урезу воды. Летели из-под ног подсвеченные солнцем золотые брызги. Разбивались о разгорячённое лицо плотные и такие же золотые капли дождя. Тело, налитое юной несокрушимой силой, пело. «А ну наддай, Птиц! Ещё наддай! Лети-и! — шелестел ему дождь, смеясь и ликуя. — Раскинь руки-крылья и лети!» И Лёшка летел, крича от избытка чувств и от внезапно пришедшего понимания того, что всю жизнь будет помнить этот счастливый полёт и этот озорной дождик. Успевший нашептать ему и вдруг уйти так же неожиданно, как пришёл. И этот удивительный день. Первый, в череде начинающейся взрослой жизни. Долгой и счастливой, конечно. Лети, Птиц!

…В Москве оказались под вечер. Но ехали уже в другом поезде. Не в беззаботном, наполненным атмосферой выходного дня, благодушием и покоем. В другом, — посеревшем, тревожном, нервном. Ещё на станции, куда всё ещё остающиеся классом молодые люди пришли, хохоча и вспоминая отдых на озере, они узнали о начавшейся войне. Совсем иные теперь мелькали вокруг лица. Напряжённые, растерянные, хмурые, испуганные, отвердевшие — разные. Люди те же, а лица разом переменились.
Аня Терещенко плакала. Горько и безнадёжно, навзрыд.

— Как это Киев бомбили… Это нельзя. Это же нельзя так! У меня там бабушка живёт, понимаете? Почему они бомбили? Бабушка же там… Она старенькая… Бабушка моя…

И сама Москва, казалось, потускнела, насупилась, приглушив краски и звуки. Та же, но… не та. Война была ещё далеко отсюда, а город уже проникся ею, с трудом принимая новую реальность.

Второй

До команды «Примкнуть штыки!» новоиспечённый отделенный сержант Алексей Птицын помнил всё отчётливо. И две последние вражеские атаки, отбитые ценой больших потерь. И то, что небо начинало заволакиваться свинцовой хмарью, обещая дождь. А дождь — это очень хорошо. Значит, не будут больше крутить карусели ненавистные крестоносные «Юнкерсы» над перепаханными бомбёжкой позициями полка, от которого остался едва ли батальон. И то помнил, как ротный собирал всех оставшихся в строю и тут же отправлял на поиски патронов, гранат, уцелевшего оружия. И ничего, за редким исключением, не лежало на виду. Всё приходилось откапывать в разрушенных окопах, ходах сообщения, в торчащих вывороченными обгорелыми брёвнами блиндажах и перекрытых щелях. Немного откопали. Минут на пять боя. А копать дольше немцы не дали. Опять покатились на остатки стоявшего насмерть полка гитлеровские цепи. Их подпустили максимально близко, расстреливая по мышастым силуэтам последние патроны. Потом выжившие примкнули к винтовкам штыки, исполнив команду. А потом выметнулись навстречу врагу. Молча. В последнем смертном ударе. И было так страшно, что хотелось скорее добежать, чтобы всё началось и… закончилось.

…Алексей словно вынырнул из безвременья, очнувшись под косыми секущими струями холодного осеннего дождя. Он сидел на земле, прижавшись спиной к завалившемуся набок немецкому танку с сорванной башней. Голова казалась очень горячей и раскалывалась от боли. Так что дождь был очень кстати. Он смягчал боль. Только заглушить раздражающий тонкий звон в ушах не мог. Рядом валялась примятая каска с порванным ремешком. Его каска. Из неё выпала круглая двойная войлочная нашлёпка, которую он придумал туда прикрепить. Как знал… Сержант заворочался, пытаясь встать, но тут острой болью резануло левый бок. Птицын с трудом скосил глаза и увидел длинный разрез на ватнике. Из разреза торчали слипшиеся клочья ваты. Красные от крови.

Именно в этот момент он вспомнил всё. Хриплые озлобленные выкрики с обеих сторон, мат, глухой лязг сталкивающихся во встречных ударах винтовок, стоны, вопли, предсмертные крики, редкие выстрелы, бьющийся в агонии здоровенный гитлеровец, в грудь которого сержант вогнал четырёхгранное жало. В этот же миг справа наскочил следующий немец, делая выпад своей винтовкой с длинным плоским штыком. Пришлось выпустить из рук трёхлинейку — не успевал выдернуть из заваливающегося на спину тела. Откачнулся, отбивая руками оружие врага в сторону и тут же привычно взял орущего ганса на приём, с ненавистью и силой швыряя на землю. Подняться не дал, пнув с размаху носком сапога в переносицу. Окинул кипящее ожесточённой дракой ближайшее пространство, выдернул рывком свою винтовку и…

Засвистело, зашуршало, душно и туго лопнул воздух, с дикой силой отбрасывая назад, тяжёлый удар по голове — темнота.

Потом-то он понял, что был артналёт, только не сразу понял, чей. Поскольку снаряды в любом случае накрыли и своих, и чужих. Поскрипел ушибленными мозгами и пришёл к выводу, что это наши врезали. Причём с закрытых позиций. Где ж она раньше-то была, эта гаубичная батарея? Чего выжидала?

А много позже понял и это. Видимо, командир полка использовал свой последний оборонительный резерв. А пока сержант Птицын еле выпрямился на трясущихся ногах, опираясь руками в днище танка, о которое его, похоже, головой и приложило. Если бы не каска… Но осколки, кажется, не задели каким-то чудом.

Постоял, пережидая подкатившую тошноту. Кинул мутный, расфокусированный взгляд вперёд и всё же смог разглядеть торопливо откатывающиеся мелкие группки вражеской пехоты. Совсем мелкие. Еле видимые за серой пеленой усиливающегося дождя. Ну что, получили, с-суки, по сусалам?

Отлепившись от танка Птицын побрёл обратно, с трудом удерживая равновесие. Не к окопам, их уже просто не существовало. Воронка лепилась к воронке. Обходить их было тяжело. Он медленно передвигал ноги, упорно не желая смотреть по сторонам. Не хотел видеть, что стало с ещё совсем недавно живыми людьми. Кровавые пятна превращались под дождём в бурые лужи. Не хотел видеть, но всё равно видел. Мутило, каждый шаг отзывался резкой болью в боку, голова становилась всё более тяжёлой, клонила к земле. Поскользнувшись, Алексей съехал в воронку и снова провалился в черноту.

А выплыл из неё от того, что кто-то упрямо пытался пробиться сквозь надоедливый звон в ушах.
— Сержа-а-ант… Птицын… Э-э-эй… Сержа-а-а-ант… Ты слы… шишь… меня… Сержа-а-ант…

Алексей ещё с полминуты лежал неподвижно, приходя в себя, а потом с черепашьей скоростью стал поворачивать голову на голос. И сначала разглядел скрючившегося на противоположном краю воронки мёртвого немца. А после этого увидел ротного. Старший лейтенант Ершов тоже лежал на спине, практически рядом. Между ними не было и метра. На грязном лице ротного диковато выглядели его немигающие глаза с красными кляксами полопавшихся сосудов на белках. Руки Ершова были прижаты к животу и сильно залиты кровью.

— А меня вот… видишь куда… отвоевался, видно… Там… там есть кто живой… из наших?

Слова старший лейтенант выдавливал тяжело и сипло, задыхаясь и морщась от боли.

— Не-э в-видел н-никого… Е-эсли т-только да-альше т-там… уц-целел к-кто… А м-меня в… в… взры-ывом… п-приложило. — Алексей пытался справиться с неизвестно откуда взявшимся заиканьем. Но чем больше он старался, тем хуже выходило. Рот быстро заполнялся вязкой кислой слюной. — И б-бок, к-кажется… про-опорот… ш-штыком… Да-аже бо-оюсь п-посмотреть… ка-ак т-там что…

— Ты посмотри… сержант… Может, тебе… больше повезло.

Потом они молчали. Долго. Словно накапливая силы. А дождь, переставший быть сильным и косым, сеялся сверху ровно и неутомимо. Ершов мучительно пытался ловить капли широко раскрытым ртом с искусанными губами и иногда коротко стонал, зажмуривая глаза.

— Как… в детстве… — сказал вдруг ротный. — Всегда пытался… напиться дождём… Не получалось. И сейчас видно… не напьюсь.

— А п-пить и не-ельзя… к-когда в ж-живот…

— Дождь нас как будто оплакивает, да? — голос Ершова внезапно окреп. — Ты забери мои… документы, Птицын, когда я… Обещай! Расскажешь, как мы тут…

— Об-бещаю… Но-о ты п-подожди… с-слышь, к-командир… от… от… лежимся до т-темноты… в-выберемся н-на-аверх, а т-там… к-как-нибудь и… к н-на-ашим… С-слышь?

Ротный не ответил. Умер. Вот только что разговаривал, а теперь умер. Левая рука соскользнула с тела и замерла.

Алексею сделалось невыносимо тоскливо и тошно. Лишь он и обложной равнодушный дождь в этой проклятой воронке. И тело командира. И труп убитого командиром немца. Но ни за что нельзя поддаваться тоске. А иначе пропадёшь, сгинешь тут в безвестности. Надо выбираться во что бы то ни стало, не ждать темноты. Немцы всё равно уже сюда сегодня не сунутся.

В сумерках, после нескольких бесплодных попыток, сержант Птицын, скрежеща зубами, сумел-таки вылезти из воронки. И боль в боку уже не так донимала его. Оказалось, это всего лишь глубокий порез, а не внутриполостная рана. Алексей после этого открытия заметно приободрился. И горячую пульсацию в районе темени тоже вполне можно терпеть.

Он передвигался на четвереньках, а когда в сгущающейся темноте наткнулся рукой на приклад мосинской трёхлинейки, то встал, опираясь на неё, как на посох. И так пошёл, осторожно и очень медленно, словно нащупывая ногами землю. Сильно тошнило. И совсем не хотелось снова куда-нибудь сковырнуться. Тогда уже выбраться точно не сможет.

Птицын даже не заметил поначалу, как перестала литься сверху дождевая вода. А когда заметил, то подумал, что это правильно. Дождь просто остался там, за спиной, оплакивая павших. И ещё. Не всех, конечно, павших, а только наших. А не наших сюда никто не звал. Сержант убеждён был, что правильно понял этот осенний дождь. А тот понял его, шумнул вдогон: держись, Птиц!

Под утро его, еле живого и бредящего на ходу, перехватила группа дивизионной разведки, отправленная командованием для выяснения обстановки на позициях полка, оставленного прикрывать отход дивизии на новый рубеж обороны. Помимо этого, разведчикам нужен был «язык». Обстановку Птицын, как мог, разъяснил. Мыча и морщась от усилий. Не за весь полк, конечно, разъяснил. Только за батальон. Не было больше батальона. Совсем. Сержант отдал старшему группы командирский планшет и документы Ершова, после чего рухнул, теряя сознание.

…Пришёл в себя на носилках. Его куда-то быстро несли. Остро пахло паровозным дымом, мимо пробегали какие-то люди в форме, гражданской одежде, изредка мелькали белые халаты. Алексей не успевал рассмотреть. К тому же от этого мельтешения опять начала кружиться голова. Зато звон в ушах вроде как немного утих.

— Этого давайте в седьмой вагон, к тяжелораненым, — прорезался вдруг бесконечно усталый голос, принадлежащий явно какому-то начальнику. — И поторопитесь, скоро отправляемся.

— А этих куда же? Здесь бросите?
!
— Да не могу я больше никого принять, физически не могу, понимаете?! У меня военно-санитарный поезд, мы не делаем операций, понимаете?! Мы только развозим раненых по тыловым госпиталям на долечивание! После медсанбатов, понимаете? У меня уже даже все вагоны для легкораненых тяжелыми забиты! Куда мне ещё этих? На крышу?!

— Ну това-арищ военврач второго ранга, я вас прошу… Ну войдите в моё положение!

Внезапно раздавшийся близкий паровозный гудок рванул резкой оглушающей болью голову сержанта Птицына, и спасительная чернота вновь погасила белый свет.

В себя пришёл от того, что кто-то легонько тормошил его за плечо и звал. Настойчиво и знакомо звал, из какого-то недоступного светлого далёка, которое никак не вспоминалось поначалу, а потому тревожило и тяготило, мучило. Ничего не хотелось. Всё тело, как сосуд, было заполнено болью. И никак не избавиться от неё, не вылить.

— Лёша, Лё-ош… Птицын… Комсорг, очнись! Ну же, давай, пожалуйста… Лёша-а…

Сержант с трудом разлепил глаза и несколько долгих секунд никак не мог сфокусировать взгляд.

— Здравствуй. Ну что, не узнаёшь? Эх, ты! Я Аня Терещенко, твоя одноклассница, между прочим.

— А-аня… А-а т-ты… а-аткуда в-взялась… в э-эт-том п-по… езде… — эта короткая фраза далась Алексею нелегко. Он даже вспотел от усилия.

— Узнал! Вот какой молодец. Ты молчи сейчас, а я буду говорить, ладно? Воды тебе дам и вот лекарство выпьешь. Давай, я тебе помогу приподняться… Ты не стесняйся. Я тебе сейчас подушку поправлю, и всё будет хорошо. У тебя сильная контузия, а у контуженных часто с координацией движений не всё ладно. Но доктор говорит, это временное явление, потом всё пройдёт обязательно. И заикание обязательно пройдёт. Это ничего. Рану на боку тебе почистили, зашили, перевязали заново. Там полный порядочек, просто длинная она, ты много крови потерял. Ну вот, напился? Теперь на-ка таблеточки запей. Во-от, молодец! Ложись осторожненько, я придержу. Вот та-ак…

Птицын слушал успокаивающую Анину скороговорку, видел, как ловко и привычно делает она всё, что должна делать медсестра. И ещё видел, как изменилась она, как повзрослела. Да ещё эти чёрные тени под глазами — верный признак усталости и хронического недосыпа. И даже немного выбивающиеся из-под белой косынки золотисто-русые прядки казались потускневшими.

— А я тут уже скоро четыре месяца, как перевязочной медсестрой служу. Ну и лекарства разношу, уколы делаю, и вообще помогаю везде, где надо. Персонала не хватает. Но, говорят, в Куйбышеве пополнят. А так здесь в основном все девчонки вологодские, состав там формировали. Хорошо бы, конечно, чтоб пополнили. Мы ведь в Куйбышев едем, в госпиталь вас всех везём. Подлечитесь, отдохнёте…

— А-ань, — перебил девушку Алексей, почувствовавший себя немного лучше. — Т-ты… т-ты же… к-крови б-боялась… в… в… обморок п-падала… К-как же т-ты… п-пере…вязочной м-медсестрой-то…

— Не боюсь теперь, всякого навидалась. Я же вскоре после того, как война началась, на курсы медицинские поступила. А после них добровольцем на фронт пошла. И меня сюда направили. В военно-санитарный поезд № 312. А ты, кстати сказать, не абы в каком вагоне едешь. Это кригеровский вагон.

— Ка-акой т-такой… к-кри-иг-геровский?

— А в нём поперечных перегородок нет. А вдоль боковых стенок специальные станки Кригера установлены с амортизационными пружинами, чтобы тяжёлым легче было дорогу переносить. Вот в этих станках и размещают носилки. Аж в три яруса. Ты, например, на втором едешь. Ой, ладно, Лёш, извини, я пойду. Работы много. А ты не раскисай тут, выздоравливай! Ты же спортсмен. Это-то не забыл?

— А-ань, с-спасибо т-тебе…

— Да не за что совершенно. Ты вот ещё что. Если в туалет захочешь, обращайся к персоналу и не вздумай стесняться! Может, ты уже сейчас хочешь?

— Се-ейчас нет… Н-нет! Я… з-знаешь… о-о-очень р-рад, что… т-ты ту-ут ок-казалась.

Медсестра грустно улыбнулась, вздохнула и посмотрела в окно:

— А на улице дождь идёт.

Птицын медленно повернул голову, несколько секунд всматривался в косые струи, разбивающиеся о стекло, а потом успокоенно сказал:

— Э-это х-хо-ороший д-дождь… я его з-знаю… он н-нас п-прикроет…

И сержант, утомлённо закрыв глаза, обмяк на подушке и уже не почувствовал, как легла на лоб ладонь встревожившейся девушки.

— Да ништо, сестрёнка, — донеслось с носилок у противоположной стенки вагона. — Бредит он. Видать, температура скакнула. У меня в медсанбате також поначалу было… Ништо. А я гляжу, знакомы вы. Не жених ли часом?

— Не жених. Комсоргом был в нашем классе.

— Вона ка-ак… Встретились, значит. Вон как бывает.
 
— Да, вот так. Вам чем-нибудь помочь?

— Да не, не надь. Я уж теперя выскребусь. Ништо. Кишка тонка у германца, чтобы Найдёнова извести.

— Ну, поправляйтесь.

— И тебе доброго здоровьичка, сестрёнка.

Стучали на рельсовых стыках колёса, поскрипывали амортизационные пружины, стонали и вскрикивали на носилках раненые, бегали, сбиваясь с ног, девчонки и женщины в белых халатах. Под прикрытием дождя ВСП №312 шёл на восток.

Третий

— Где справедливость, товарищ майор? Бойцы меня каждый день донимают вопросами, почему все части дивизии пошли дальше, Берлин штурмовать, а наш усиленный гвардейский батальон третьи сутки торчит тут и ни черта не делает, кроме рытья окопов и сооружения дотов с землянками и блиндажами!

— Птицын, я ещё и тебе должен объяснять, что такое приказ? Ты командир роты или кто? И мы не одни, как ты говоришь, торчим. Сказано находиться здесь и быть готовыми к возможному прорыву на этом направлении разрозненных группировок немцев, значит, будем находиться! Сказано патрулировать местность, значит, будем патрулировать! Охрана тыла наступающей армии — дело серьёзное. Да к тому же в лесочке тут неподалёку бункер какой-то обнаружили не то с ценностями, не то с архивом каким-то. И полевой аэродром рядом. Смекаешь? Там уже караул выставлен усиленный, а мы, если что, на подхвате.

— Ну да, только эта самая охрана тыла — дело хоть и серьёзное, но не наше, насколько я знаю. Для этого специальные части и подразделения есть.

— Птицын, не доводи до греха, не умничай. Иди лучше к подчинённым, напомни лишний раз о бдительности. А то распустились, понимаешь!

— Так обидно же, товарищ майор.

— Мне тоже, товарищ старший лейтенант. Утром связывался с командованием полка. Никаких новых распоряжений не поступало. Всё, свободен.

— Война вот-вот кончится, а мы…

— Не бурчи, Алексей. Ты ведь со своими орлами этой ночью в боевом охранении был?

— Ну был.

— Ну вот и иди отсыпайся. Не навоевался ещё, что ли? Четыре ранения, вся грудь в орденах, как говорится. Пусть и другие повоюют. И всё, всё, иди давай.

Птицын вернулся на позиции роты. На подходе к офицерскому блиндажу ротного перехватил командир первого взвода Никритин:

— Без изменений?

— Без.

Взводный с досады сплюнул и вынул из кармана пачку трофейных сигарет. Этим добром они недавно в разгромленной немецкой автоколонне с запасом разжились. Он ловко вжикнул колёсиком самодельной, сработанной из винтовочного патрона зажигалки.

— Будешь? — предложил, зная, что Птицын всё равно откажется.

— Нет.

— Кремень ты, Лёша. Что, так и не курил всю войну?

— Не курил. Здоровье, понимаешь ты, берёг, — улыбнулся Птицын.

Взводный покосился на четыре нашивки за ранения на гимнастёрке ротного. Две из них были жёлтого цвета. За тяжёлые ранения. Никритин затянулся и ничего не сказал.

— Значит, так, Володя, возьми сейчас с собой старшину и пройдитесь по позициям. Надо личный состав в чувство привести. А то расслабились что-то чересчур. Понять-то можно. Начало мая на дворе, теплынь, птички, травка, как говорится, зеленеет, солнышко блестит, война к концу катится… Но мы на вражеской территории, хотя врагов что-то давненько уже не видно. Проверь, как бойцы службу несут у дежурных огневых средств. Да сам всё знаешь. А старшина пусть по своей линии посмотрит. Тоже знает, что делать.

— Понял, командир, займёмся.

Ещё два дня пронеслись, одинаковые, как под копирку.

А ранним утром третьего Птицына подбросила с нар в командирском блиндаже отчаянная заполошная стрельба — пулемётная, автоматная, винтовочная. Совсем рядом кто-то пальнул из ракетницы. И многоголосый яростный ор был слышен. Да что там такое? Фрицы всё-таки прорываются, что ли?! Ротный живо подпоясался, сунул ноги в сапоги, подхватил ППШ и вылетел наружу. А там увидел, как все палят в воздух из всех стволов. И чуть не упал, когда в него врезался вылетевший из-за поворота траншеи ошалевший, с выпученными глазами солдатик из последнего пополнения.

— Победа, товарищ старший лейтенант!!! — отчаянно выкрикнул он. — Кончилась война-а! Кончилась, с-сука-а-а! А-а-а-а-а-а!!!

И, вскинув вверх автомат, засадил в небо длиннющую очередь. А вот уже и зам подлетел, Володька Никритин.

— Командир, связисты передали! Вчера фрицы подписали акт о безоговорочной капитуляции Германии! Ты понял, Лёшка-а?! Победа-а-а!!!

И они тоже принялись дырявить неожиданно хмурое после стольких солнечных дней небо, опустошая диски автоматов и пистолетные обоймы. Тут и там взлетали сигнальные ракеты. Минут через двадцать стрельба начала слабеть, а потом и вовсе стихла. Офицеры потянулись к штабному блиндажу.

Комбат встретил, сверкая глазами и потрясая кулаком:

— Вломили мы фашистам! Всё-о-о! Мужики, победа! Вы понимаете?! Победа-а! Подтверждение и поздравление из дивизии пришло! Завтра сюда газеты привезут и почту. Ну… Ху-ухххх… Даже не верится, что всё. Странно как-то себя ощущаю.

— И я, — просто сказал Птицын. — Четыре года воевал и вдруг — мир. Не осознал ещё как-то. Как тогда, 22 июня. Только наоборот…

— Нам всё равно ещё какое-то время тут сидеть. Осознаем потихоньку.

В блиндаж тем временем стали прибывать офицеры других рот. Один из них, радостно сияя, доложил:

— Товарищ майор, у меня в роте все патроны кончились, подчистую.

Комбат оглядел взбудораженных, счастливых офицеров, и признался:

— Я тоже из ТТ обе обоймы высадил. Если во всех ротах с патронами так, то беда. Случись выскочить на нас недобиткам фашистским, а нам и встретить нечем будет.

— Отобьёмся, товарищ майор. У нас миномёты есть, а гранат вообще, как семечек.

— Вот хорошо всё-таки, когда в батальоне есть такой неисправимый оптимист, как капитан Осокин! — рассмеялся комбат, а за ним и все остальные. — А теперь серьёзно, товарищи офицеры. Проверить всем у себя в ротах и подразделениях наличие боеприпасов, составить заявки и срочно ко мне с ними. Исполнять! Ну а вечером прошу всех свободных от службы командиров ко мне. Поднимем по чарочке за победу!

Птицыну до блиндажа оставалось дойти метров пятьдесят, когда расстрелянное небо пролилось сильнейшим тёплым ливнем. Но ротный не побежал в укрытие. Наоборот, стащил с головы видавшую виды выцветшую пилотку и поднял навстречу ливню лицо. И тот будто начал смывать напряжение, ослабляя свитую из нервов пружину, успокаивая и утешая. Да, утешая, потому что с каплями дождя смешивались текущие из-под плотно сжатых век старшего лейтенанта слёзы. Слишком многих он знал, не доживших до этого дня. Слишком многих. И класс его выпускной поредел на две трети. Аня Терещенко написала ему об этом.

А ливень, как и все настоящие ливни, отшумев коротко и мощно, стих разом. Как выключился. Но успел умыть не только людей внизу, но и небо. Оно вновь засияло майской голубизной и осветило солнцем новый день. Мирный.
 
— Спасибо тебе, — с чувством сказал Птицын, вытирая пилоткой лицо. И привычно услышал шелест-ответ: живи за всех, говорящий с дождями.

ххх

Демобилизовался капитан Птицын в 1947 году. Его, опытного боевого офицера, кавалера трёх орденов, уговаривали остаться в армии. Отказался. В том же году женился на Анне Терещенко. И однажды рассказал ей про дожди. И почему он иногда не берёт с собой зонтик. И Аня поняла его, не смеясь и не списывая всё на последствия контузии. Ведь тогда, в счастливый и горький день 22 июня (так уж у них вышло) комсорг Лёшка, услышав первый дождь, был здоров и счастлив.

— А я помню, как ты летел у озера, Лёша, — просто сказала она. — И дождь тоже помню. Жаль, что он со мной не говорил.


Рецензии