10. По шкале Выборга

               
     В моих рассказах нет описаний городских красот и пейзажей. Я не путешествовал, а скитался; путешественник ведёт дневники и журналы наблюдений за достопримечательностями и нравами; скитальцу не до того: он помнит лишь названия городов и мест, и лишь тех, с какими связаны самые драматические события его жизни. У меня не было средств и времени на посещение театров, но я не обделил вниманием ни один музей искусств на моём бездорожье. Творческая любознательность во мне билась в агонии, насмерть пораженная отсутствием средств для её удовлетворения. В Выборг я прибыл не ради средневековой скандинавской архитектуры, а чтобы пересидеть где-то перед новым набегом на Питер. Я припомнил пять столичных городов и тридцать три крупных, в каких мне довелось побывать; городам масштаба Выборга не было счёта; запоминать посёлки городского типа и сёла я даже не пытался – они мелькали перед мысленным взором, как остановки за окном поезда дальнего следования, безымянные и сливающиеся в одно…
      На перроне железнодорожного вокзала, куда прибыла электричка, погоны тут же и принявших меня краснопогонников сливались с цветом их физиономий. Избегать встречи с ними было поздно: такая попытка во всех случаях воспринимается органами власти как самый веский повод к подозрениям. И чтобы лишить их такого повода, я сам направился к группе милиционеров:
     «Простите, я только что приехал. Не подскажете, где мне можно остановиться и трудоустроиться?»
    Хитроумный манёвр ничем мне не помог, скорее навредил. Хищник, охотящийся за добычей, тем более не упустит её, если она сама сдуру суётся ему в открытую пасть. Подвыпившие блюстители правопорядка может и поленились бы преследовать меня или в силу нетрезвости просто проглядели бы, но уж коли я сам отдался им в руки…
     «И приехал куда надо. Тут мы тебя, вежливый ты наш, и остановим, и трудоустроим», - весело ответили они; вблизи от них наповал разило русским духом, а цвет их красных погон при близком рассмотрении бледнел в сравнении с краснотой их рож: то ли у них был день Выборгской милиции, то ли месячник дружбы и сотрудничества с зелёным змием, но качало правопорядок как мачту корабля в шторм. Кого, зачем и по какой разработке они на вокзале говоря на их профессиональном лексиконе «пасли» - одному богу известно, но вполне удовлетворились и моей персоной. Меня тут же под руки сопроводили в отделение милиции, посадили за проволочную ограду, по наружному периметру которой бесновалась огромная овчарка, без устали облаивая меня и кидаясь на неё в попытках меня достать.
      «Ну, ладно эти, а тебе-то я что сделал? Правду говорят: с кем поведёшься, от того и наберёшься».
      Как бы ни были плохи мои дела, языком я всегда умудрялся их усугубить. Наш задушевный диалог услышали через открытую дверь. Вошёл сержант:
     «Я ведь могу псину и внутрь впустить».
     «Ну да, а потом в протоколе напишете, что кровоподтёки и укусы по всему телу появились сами вследствие врождённой патологии, сердечной недостаточности или невоздержанности задержанного, который сам себя так разукрасил, кидаясь на проволочное ограждение, перед этим подравшись с самим собой, и покусав себя с целью бросить тень на власть», – съязвил я.
     «Ты, как я вижу, из наших. Сотрудник или постоянный клиент?»
     «А у вас на постоянных клиентов квота или льготы?»
     «Шибко ты для наших умный, - заметил сержант, - тем хуже для тебя».
     «Для вас главное, чтобы моё пребывание тут не закончилось хуже для вас самих. Я не крал, не кидался на людей, чтобы меня собаками травить. Я сам к вам пришёл, не забыли?»
     «А к нам все сами приходят. Мы никого на руках не носим. – он рассмеялся. – Но особо ретивых, как ты, иногда выносим – в травматологию или прямо на кладбище. Сейчас по ЦАБу пробьём тебя и  узнаем, зачем ты прибыл на границу, а там и решим куда тебя вынести».
     «На какую ещё границу?»
     «Не прикидывайся дураком! Ты на расстоянии плевка от Финляндии!»
     «Ну и что с того? Я не собираюсь оплёвывать Финляндию. Мы с вами на одном расстоянии от Финляндии, то может и ваше место тоже за колючей проволокой, рядом со мной? Или садитесь рядом или выпустите меня».
     Меня вывели из клетки лишь наутро, чтобы поставить на ковёр пред ясные очи начальника отделения. Майор, который в его лета и с его выслугой уже лет двадцать тому должен был быть пожалован в полковники за заслуги или разжалован и посажен за проделки, придал себе самое суровое выражение лица, какое только мог:
     «Значит так, умник, у тебя день на трудоустройство, на второй день жду со справкой. Через неделю видно будет, что с тобой делать и куда определять: здесь врагам советской власти не место».
     «Я - враг не советской власти, а власти вообще, и её отдельных представителей. Надо защищать социализм не от меня, а от них».
     «А вот мы выяснили, что ты - опасный враг, которому пребывание в столичных, закрытых и приграничных городах запрещено. – по всему видно, майор в мою поправку не вник, то ли ему было безразлично, то ли по причине всё той же вчерашней нетрезвости, усугубленной утренней опохмелкой, не то вчерашний отлив, не то сегодняшний ранний прилив бурлил в нём волнами энтузиазма. – Невзлюбило тебя наше социалистическое отечество. А ты говоришь: не враг. Может ты друг? Учти, если хоть малейшая проблема с тобой возникнет – упрячу так, что потом никто не найдёт».
     «Не утруждайтесь, обо мне уже позаботились и без вас: так упрятали, что я и сам себя найти не могу – иначе не оказался бы здесь. А если вы до таких лет всё ещё тут и в таком звании, то вам на вашей работе звёздочки на погонах потерять легче, чем заработать – как бы ни слетели вместе с погонами от пере-усердия».
       Я, как всегда, сам переусердствовал; но с другой стороны только такой наглый шантаж и мог удержать их от желания почесать свои молодецкие дубинки о мою больную спину. Или убьют, или не тронут вовсе. Показывать, что боишься их – ещё хуже. Когда меня задевали за живое, я забывал про всякую осторожность, при этом ясно отдавая себе отчёт, что нахожусь с противником в неравных условиях и в разных весовых категориях, и это неравенство всегда было не в мою пользу. Так в моей жизни складывалось, что мои противники всегда превосходили меня и числом, и возможностями; я почему-то всегда оказывался один против толпы или системы. Майор и его подручные могли меня просто-напросто покалечить, избив до полусмерти, тут же на месте состряпать дело и засадить, или, превратив одушевлённое тело в неодушевлённое, что называется, выбив из него дух, вывезти за ненадобностью труп на свалку. Всё это прокручивалось у меня в голове неоднократно, пока мой язык острил и прекословил. Но слово – не воробей: жалей не жалей, а если сказал, то будь готов и отвечать за него, даже если не готов. К счастью для меня, как ни напускал майор на себя важность, суровость и браваду, видно было, что он растерян и не совсем представляет, вернее, совсем не представляет себе, что со мной делать, то есть что делать можно, а чего нельзя. От моих угроз он не так рассвирепел, как перетрусил: страх явственно проглядывал сквозь его свирепый оскал.  Видимо, даже самая отдалённая перспектива гнуть спину на заводе на таких, как он сам, угнетала и унижала его. Даже угроза, исходившая от такого беззащитного перед ним существа, как я, целиком и полностью находившегося в его власти, заставила его попятиться. Звучит нелепо, но моя наглость добавила им человечности: от успокоительного в виде дубинала они воздержались.
     В тот же день, не утруждая себя бесполезными поисками лучшего, я устроился слесарем в сварочный цех кораблестроительного завода, сунулся туда, куда мне категорически соваться было противопоказано. Я тяжело болел, но вместо лечения добивал себя: скитаясь, голодая, работая через не могу, чтобы не подпасть под статью за тунеядство, внушая себе, что преодоление слабостей и болезней – лучшее средство лечения.
     Место в общежитии, несмотря на конец квартала и года, дали сразу – не Ленинград всё-таки. Распределение было простым и быстрым. Комендантша общежития – мужчина женского рода; и то, и это; и не это, и не то; существо среднего пола, о принадлежности какого к роду женскому можно было судить лишь по следам помады на губах и некоторым элементам женского гардероба, но никак не по речи и не по поведению. Она одним видом отбивала всякое желание с ней общаться и решимость возражать. Из первого вытекало второе.
     «Есть у нас один твой земляк, - сказала комендантша общежития, напустив на себя побольше строгости, - вот с ним и поселишься».
     «Ну, что ж, - я решил не привередничать, - может, хоть дозимую в помещении».
     Мой земляк оказался парнем очень компанейским и прытким, но вороватым – настолько, что я поймал его на краже раньше, чем мы познакомились: пока я шёл по длинному, мрачному коридору к двери указанной мне комнаты, юркий армянин ниже среднего роста, с кудрявой чёрной головой и гуцульскими усами, разделывал тело распластавшегося под этой же дверью, упитого до беспамятства русоволосого мужика: снял часы с руки и опустошил карманы.
     «Мне только в уголовное дело свидетелем по краже личного имущества граждан вляпаться не хватало для полного счастья, - подумал я, отводя глаза от воришки, который во всю ширь бесстыжих глаз смотрел на меня и во всю ширь губ мне улыбался, - а уж в соучастники меня перевести мои опекуны не замедлят».
      Едва я вошёл в комнату, как мой сосед вошёл следом, открыл шкаф и наспех посовал вновь наворованное в посылочный ящик.
     «Ты мой земляк? Будешь жить на мой  комнате?»
     «Что это было?», - вместо ответа, спросил я.
     «Это, что на коридоре ты видел? Ему не нужно, он – пьяница, который всё будет пропить. Если я не снял, другой такой же пьяница будет снять и пропить. А у меня дома, там, Армения, сёстры, братья, мать, отец – надо помогать».
     «Давно ты орудуешь?»
     «Орудуюсь, брат. А как жить?»
     «И держишь вещи тут же? – не только себя, всех, кто в комнате живёт, подведёшь под статью, если найдут».
     «Не найдут, - самоуверенно усмехнулся он, - они дураки и пьяницы, мозги нет, один водка на голове. Никогда никто меня не поймает».
     «Я ещё поселиться не успел, а уже поймал».
     «Ты - не пьяница; ты – свой. Ты никому не будешь сказать. А я тебя не обижаю: когда деньги надо, хороший вещь – всегда помогаю».
     «У меня и без чужого добра от проблем продыху нет».
     На лице земляка отразилось полное непонимание. Я огляделся: шкаф для верхней одежды; стол; четыре металлические койки на пружинах у стен; у изголовья каждой – по убитой тумбочке; у ног - по табурету; лампочка под потолком; бурые от грязи стены; давно немытый пол.
    «Сколько нас здесь?»
    «Я, ты. Больше никто нет».
    «Уже двое лишних».
    «Брат, зачем так говоришь? Два земляки – хорошо. Будешь меня близко узнать… Надо говорить армянский, чтобы никто не понимал».
     Я выбрал койку, наиболее из всех удалённую от койки земляка; Противный скрип пружин отдался стоном в душе, когда я попробовал лечь. Оставалось лишь мысленно поздравить себя с новосельем, после чего, решив во что бы то ни стало съехать из этой комнаты, пока не дошло до беды, я отправился в милицию с отчётом о трудоустройстве.
      К моему возвращению стандартный, до убогого бедный интерьер комнаты был испорчен окончательно: занятая мною кровать была заблёвана; на ней, раскинувшись, храпел до скотского состояния пьяный на моих глазах обворованный моим земляком блондин. Комната вора оказалась плохим укрытием от алкашей, а точнее никаким. 
      «Почему он здесь разлёгся? - напал я на земляка. - Ты не мог объяснить, что кровать занята? У него своей нет, что ли? И почему ты положил его на мою кровать, а не на свою?»
     Земляк растерянно потряс головой:
     «Они здесь хозяин, а не я. Он меня не спрашивал: заходил и ложился, где хотел».
     «Ну да, ты хозяин лишь над его легко перемещаемым движимым имуществом. Ты всё нужное тебе и ненужное ему с него уже снял – то какого чёрта он тут!?».
     «Брат, умоляюсь, по-тихому говори, они могут слышать, кругом уши – люди много».
     Я тщетно попытался растрясти пьяного – он лишь громче храпел и невнятно матерился. Я спустился к комендантше и объяснил ситуацию.
     «И чего ты от меня хочешь?»
     «Если он привык после пьянки отсыпаться именно на этой кровати, то переведите меня на другое место, в другую комнату».
     «Они все одинаковые, вот он и путает: этажи, комнаты, кровати. Второй этаж пониже, чем третий, он и приземляется на втором. Ему так удобней – расстрелять его за это?»
     «Расстреляйте меня – за то, что ему нравится моя комната, а мне нет. Или переведите меня в другую».
     «А чем тебе комната не угодила?»
     «Тем, что кровати в комнате, какую вы мне выделили, давно облюбованы другими, и они мне их уступать не собираются. По-вашему, это справедливо, что они будут каждый день облёвывать мою постель, а я отстирывать после них?»
     «Вот что, жалобщик: с жалобами по моим ушам ездить не будешь. С жалобами сходят дальше, а у меня проезжают без остановки. Тут не пансион благородных девиц – у всех есть права, но каждый за свои права дерётся сам. Я тебя специально поселила к земляку».
     «Если бы я так любил своих земляков, что готов был жить с ними в одной комнате в таких условиях, то не уехал бы от них так далеко».
     «Не выпендривайся, а то я переведу тебя на улицу. Посмотрим ещё, какой ты сам будешь. Меня уже насчёт тебя предупредили».
     «Тогда должны были предупредить, что я не такой!»
     Вернувшись в комнату, я выволок пьяницу в коридор и стал приводить в порядок постель, очищая её от следов его пребывания. Завершились мои усилия тем, что я побросал с кровати всё постельное бельё в угол, а свою кровать застелил бельём с соседней. За это время мой земляк дважды выходил и возвращался с добычей, которую складывал всё в тот же посылочный ящик. Методика была до безобразия проста и столь же эффективна: он ходил по всем комнатам, где пили, пил со всеми, потом самых перебравших обирал, не брезгуя ничем, оставляя их раздетыми в прямом смысле слова до трусов. При этом сам он бывал пьян до степени всё того же безобразия, но основной инстинкт вёл его безошибочно – он сортировал предметы как опытный оценщик, ненужное разбрасывал по коридорам, нужное прятал. Когда искали вора, он громче всех орал о своих пропажах и среди первых кидался на поиски вора.
     На следующий день после работы я нашёл то же самое мертвецки пьяное тело в той же самой вальяжной позе на моей кровати; после такой же, как и в первый раз, безуспешной попытки принудительного пробуждения, состоялся вынос тела – на этот раз земляк помог мне, взяв с меня слово, что о его содействии я умолчу. Не успел я тем же способом, что и в первый раз, привести в порядок своё спальное место, как заявился следователь – началось разбирательство по бесчисленным кражам в общежитии за последние несколько месяцев. Пока лейтенант доставал бумаги из папки, мой земляк у него на глазах извлёк из шкафа свой посылочный ящик:
     «Я быстро иду почта, пока не закрыли и буду повернуться, чтобы тебе рассказать, что я знаю. Смотри, не уйди».
     Судя по всему, он был прав, уверяя меня, что никогда не попадётся: на глазах у следователя вор вынес наворованное, а у того не хватило ни профессиональной смекалки, ни мало-мальски общечеловеческого здравого смысла, может быть, заинтересованности или даже всё той же трезвости, чтобы  подвергнуть посылку досмотру - если только это был следователь, а не человек, под предлогом расследования продолжавшихся уже достаточно много месяцев краж специально присланный по мою душу. Во всяком случае, совпадение выглядело подозрительным, а его действия откровенно, почти демонстративно некомпетентными: судя по всему, кражи эти до моего появления ничуть не заботили правоохранительные органы. Визит следака очень смахивал на повод тесно пообщаться со мной. Как бы то ни было, дав моему земляку с крадеными вещами под мышкой выскользнуть, он подверг меня допросу с пристрастием.
      «Как сюда попал? С какой целью? Что знаешь об этих кражах, кого подозреваешь и какое алиби у тебя самого?»
      «Зачем нужно алиби человеку, который здесь всего лишь второй день, тогда как кражи происходят изо дня в день уже не первый месяц, насколько я наслышан?»
     «Ага, значит, алиби у тебя нет?»
     «Послушайте, лейтенант, я на человеческом языке объяснил вам: я лишь со вчерашнего дня в Выборге, к тому же весь вчерашний день и ночь провёл в вашей конторе. Что вам от меня нужно? Зачем вы прицепились к человеку, который заведомо ничем не может помочь в расследовании и не может по этому делу представлять для вас никакого интереса? Я могу быть свободен? Извините, я хотел успеть сегодня ещё в библиотеку заглянуть, если здесь найдётся такая».
     «Так ты к нам в Выборг читать приехал? – съязвил лейтенант. – Читателей у нас ещё не было, ты первый. А почему библиотека, а не театр? А в университет культуры и музей востоковедения тебе не надо? - у  нас тут и с образованием, и с культурой всё поставлено на самую широкую ногу. А, может, есть какие-то особые запросы и пожелания? – сейчас же бросим все дела, расшибёмся в коровью лепёшку, но исполним».
     «Что читателей среди вас  нет – я вижу. – в тон ему ответил я; высокомерия мне было не занимать, а он задел меня за живое. – Даже не ожидал, что вам знакомы такие слова, как театр, университет культуры, музей... Что касается меня, то я не только читаю, но и пишу. И я уже написал больше книг, чем такие, как вы, прочитывают за всю свою жизнь. Пока вы думаете, что бы это значило, я могу считать себя свободным? Или вы ко мне сразу с ордером в виде наручников?»
     «Нет уж, подожди».
     «Лейтенант, вы ведёте себя так, как будто маетесь от безделья.  У  вас же есть ваша работа и прямые должностные обязанности. Вы пришли старожилов проверять или вновь прибывшему шить участие в кражах полугодичной давности? Займитесь делом».
     «А теперь поподробней».
     «Поподробней о чём!?»
     «О том, почему здесь? Почему милицию так не любишь? К кому сюда приехал? У нас много вопросов – запаришься отвечать».
     «Запаритесь ответы слушать».
     Я уже сталкивался с такими методами работы недобросовестных стражей правопорядка: они хватают первого встречного и шьют ему то или иное нераскрытое дело. И бедолага, чтобы не пострадать за чужой грех, на свой страх и риск роет землю голыми руками, делает за них их работу, ищет и ловит преступника. В бандитской и милицейской среде эти и им подобные искусственно создаваемые прецеденты именуются наездами и крышеванием: «Плати, чтобы тебе не мешали работать».
     На счастье мой земляк вернулся быстрее, чем мы с лейтенантом успели рассориться до драки, или я, рассвирепев, сгоряча выдал его с головой.
     «Что я знаю? – вор затеребил на лейтенантском мундире пуговицу. - Я знаю всё. А как здесь можно жить, скажи? Весь день пьют, кто хочет, тот ходит! Они здесь никто не живёт, а все ходит. Я каждый день коменданту пожалуюсь: всё, что купил, украли. Я даром работать должен, что ли? Даже один рублей боюсь на кармане оставлять: идёшь руки умыться, придёшь – нет один рублей!»
     Настала моя очередь покинуть комнату, предоставив следователю и вору возможность наобщаться всласть.
     К моему возвращению расследование в нашей комнате было завершено, а на моей кровати опять возлежало всё в той же позе всё то же тело. На этот раз я поднял его и выбросил в коридор через закрытую дверь головой вперёд. Несколько минут спустя слабо вменяемое тело вползло назад, чтобы отстоять своё право на безобразия:
     «Я здесь уже одиннадцать лет живу. Это моя общага, понял, чурка? Тут меня все знают. Тут меня все уважают. Тут за меня любому голову скрутят».
     «Спи в своей постели и не будет никаких проблем ни у тебя, ни у меня. - отрезал я. – Блевать в моей постели, а отсыпаться в своей у тебя больше не получится. А голову пусть лучше скрутят тебе – может, на место станет».
     «Ты здесь никто и права качать здесь тебе не дадут – их у тебя нет. Два дня как вселился и собираешься указывать где мне спать? Тут всё моё. Мы тут всех держим в этих, ну в этих, ты понял в чём, понял?»
     «Голова  болит?»
     «Налить хочешь – налей, нечего спрашивать!»
     «Я про дверь спрашиваю: хочешь попробовать открыть её головой ещё раз?»
     Мой земляк напрасно пытался меня вразумить:
     «Нельзя с ними связаться! Побить будут. Нож тоже есть у них».
     Я оттолкнул его и выдворил тело снова таким же образом, как и обещал – головой вперёд.
     Наутро, в субботу, пять мало вменяемых тел, держась за стены и друг за друга и едва держась на собственных ногах, подкарауливали меня в коридоре для обещанной разборки полётов головой вперёд. Вылазка диверсионной разведгруппы непросыхающих армии алкашей провалилась, как только я, выходя из комнаты, открыл дверь: до меня сразу донеслись их пьяные перешёптывания. Слева от двери в нише вмонтирован был электрический щиток. Выключив свет в коридоре, я сам напал на них. Лёгкими тычками свалив их в кучу малу, никем в темноте незамеченный и неопознанный, я быстро спустился вниз и неспешно, чтобы не привлекать внимания и не вызывать подозрений, вышел из общежития.
     К моему возвращению из Ленинграда все в общежитии говорили только о пьяной драке: старожилы общежития не разошлись в узком коридоре, когда внезапно погас свет, и устроили междоусобный махач; и теперь ими занималась травматология.
     Чем ещё было заниматься и о чём говорить? - пили, крали друг у друга, бились по всякому поводу, по вечерам водили девок, чаще всего одних и тех же по всем «номерам»; любители мяса охотились на собак – на полках магазинов хоть шаром покати, из мяса продавались лишь кости для собак, а организмам работяг требовалось мясо; «корейцы» костями подманивали собак, отлавливали, забивали и ели.
     По прошествии недели я обнаружил, что не такой уж я и Робинзон Крузо, что есть ещё отшельник, кто подобно мне не разделял и сторонился всеобщих увлечений и увеселений, если слово увеселение уместно для описания того, как в общежитие проводили время его обитатели. Когда всё в общежитие было погружено в запой и вакханалию, я застал его перед телевизором в лен.комнате – в тапках на босу ногу, затрёпанных до дыр трико и чёрной наглухо застёгнутой рубашке. Измождённый, высохший человек неопределённого возраста, не моргающим взглядом, молча, с тупой сосредоточенностью смотрел в экран, ничего не комментируя и не обсуждая; лицо его ничем не выражало эмоций, сопереживания и понимания того, что и для чего он смотрит.  Он был погружён в себя настолько глубоко, что я мог бы, зная это по себе, с уверенностью предположить, что он утонул, утопился в омуте, зовущемся собственным естеством. С таких глубин на поверхность уже не выплывают. Его угрюмая замкнутость была мне до боли близка и хорошо знакома. Я понаблюдал за ним со стороны пару дней: он  ни с кем не общался и не проявлял ни малейшего стремления к общению. Я не заметил в нём и тени обеспокоенности из-за отсутствия такового. Оно было ему ненужным, оно было лишним, оно лишь угнетало бы его. Останься надолго, я, возможно, нашёл бы как к нему подступиться. За его спиной перешёптывались, что он владел четырьмя языками; что его труды по политэкономии объёмом и глубиной не уступали «Капиталу» Маркса; что за это он и впал в немилость - периодически его комната обыскивалась, всё написанное изымалось и уничтожалось, а сам он направлялся в психушку. Я также владел четырьмя языками; я не преувеличил, сказав в разговоре с лейтенантом, что написал больше книг, чем ему подобные прочитывают за всю свою жизнь; на тот час, к своим двадцати семи годам, не доверяя их никому, я уже успел растерять и собственноручно уничтожить с полтора десятка томов. Я спасался от психушки и ежедневных пакостей и экзекуций тем, что не сидел на одном месте, предпочитая скитаться, мёрзнуть и голодать. Властям не надо было напрягаться, доставляя мне излишние неудобства: они лишь наслаждались видом того, что я делаю над собой сам. Ругая власть, я порицаю её как таковую, без малейшего намерения бросить тень на социализм как общественно-политическую формацию, являющийся на мой взгляд высшим, если не единственным реальным достижением человечества, до какого оно, увы, никак не может дорасти морально и нравственно и потому подменяет его другими, до которых расти не надо, не надо их в себе воспитывать: они как заразные болезни липнут сами, но изживаются лишь через неимоверные усилия. Власть и строй – это обособленные понятия; нельзя отождествлять и путать кучку зажравшихся казнокрадов с идеями, какими они прикрываются. Разумеется, я не судил о нём по высказываниям и отношению к нему людей, не знавших трезвости и недалеко от психушки ушедших, а времени на то, чтобы присмотреться к нему у меня не было и обстоятельства, в каких мы оказались, тому не способствовали. Мы с ним сторонились и остерегались друг друга больше, чем всех остальных, избегая общения в какой бы то ни было форме. А ведь, если сказанное о нём было правдой, именно нам и было что сказать друг другу. Если о нём по общежитию ползали легенды, ибо тут всё ползало, то обо мне ровным счётом никто ничего не знал и не подозревал. Я так же чурался попоек и сторонился компаний и сборищ, но кому, кроме властей, было до меня дело? Почувствовал ли отшельник во мне родственную душу? Если даже и так, то он ничем не выдал себя. Несколько раз я ощущал спиной на себе его беспокойный взгляд, но дальше этого дело не шло – за всё время моего пребывания в общежитии мы не обмолвились с ним ни единым словом.
     Очередная неприятность или напасть явилась мне с внезапным, необъявленным визитом матери, слишком активной во всём, что в моей жизни меньше всего её касалось. Она вторглась в мои владения без объявления войны. Поставила на пол сумки с провизией, тяжело отдышалась, огляделась, лишь потом мы обнялись.
     «И ты оставил маму, чтобы жить в таких условиях?»
     Она взяла одну из сумок и вышла. Я задержал её в коридоре. Допустить мою мать к комендантскому телу означало, что мне с моим характером после этого в общежитии не жить – где мать не могла сторговаться, она клянчила; где не могла выклянчить – торговалась; прикидывалась или слишком бедной, или слишком богатой. Всегда, когда в мою жизнь вмешивалась моя мама, как бы ко мне ни относились до того, на меня начинали смотреть как на неполноценного или человека с особенными потребностями.
     «Я не пойду к комендантше, но тогда мы немедленно отправляемся в город на поиск квартиры».
     Маме приглянулась первая же уличная продавщица мороженого.
     «Надо у неё что-нибудь купить. Продавцы общаются только со своими клиентами». 
     Мы взяли два эскимо. Собеседницы оказались примерно одного возраста, одной комплекции и одинаково доверительными в общении; разговор происходил так, будто они подружки детства, а не две минуты как знакомы.
     «Недорогая комната для вашего мальчика? – продавщица смерила меня оценивающе-игривым взглядом. - У моей дочки трёхкомнатная, она сдаст недорого -  лишь бы ваш мальчик мою девочку не совратил и не обидел».
     Мать в долгу не осталась.
     «Да что вы? Он у меня неспособен не только обидеть, но и себя не дать в обиду – тюфяк тюфяком, домашний мальчик, маменькин сынок, совершенно неприспособленный, несамостоятельный и безобидный. Второго такого спокойного и тихого нет – это я вам как мать говорю».
     «Ну мы же с вами своих детей знаем, как никто».
     На том они и сговорились. Так и хочется сказать: сторговались. Что ж, как бы ни считали сами, как ни оценивали окружающие, но матери знают своих детей лучше и лучше самих детей знают, что им нужно. Подходя с этой меркой, а именно с этой меркой они и подошли, всё выглядело вполне логично – и договор состоялся: матери, не сходя с места, сошлись на том, что их чада созданы друг для друга, друг другу идеально подходят, и они могут быть за нас спокойны настолько, что теперь могут спокойно и умереть. Отговорить по доброму мою мать от того, что она вбила себе в голову, было нереально; не теряя понапрасну времени, мы отправились по адресу, указанному нам продавщицей мороженного. На поверку оказалось, что дочь её ещё та девочка, и уже задолго до меня обижена и совращена, и её основное занятие теперь – совращать и обижать. Мы не обнаружили ни скромной тихой девочки, ни какой либо другой; трое малолетних детей указанной особы или особи ходили от квартиры к квартире и сердобольные люди подкармливали их кто чем – об этом нас и уведомили перед самым подъездом две говорливые пожилые соседки.
     «А их мать где? - спросили мы. – Нас к ней направили на квартиру».
     «А кто её знает, где она. Раньше квартиранты к ней по семь на дню сбегались. А потом как милиция её припугнула, что квартиру отберёт, то она сама по квартирам хахалей шастает - неделями не показывается на глаза; повесила ключ старшей девочке на шею, а самих детей на шею соседям: ночуют дети дома сами; а мы их всем домом подкармливаем».
     Матери полученной информации оказалось недостаточно; она решила посетить указанную нам квартиру, чтобы убедиться, что никакой путаницы нет.
     «Мало ли что злые, завистливые люди наговорить могут. Разве её мама нас в притон послала бы дочь позорить? У такой милой женщины не может дочь быть гулящей и плохой матерью! Я не для того сюда моталась через всю страну. Ты обратно в это общежитие не вернёшься».
     Я не тратил понапрасну слова на возражения, слабо надеясь на «авось пронесёт» и готовясь к худшему. В пятиэтажке без лифта нам пришлось подниматься на четвёртый этаж своими ногами.
     «Ещё выше, чем мою Розочку занесло», - посетовала мать.
     «Зато не занесёт снегом», – пошутил я, чтобы хоть что-то сказать.
     На стук в дверь нам открыли из квартиры напротив; женщина в чёрных брюках, на костылях, завидев меня, стала тащить нас к себе. Я, предвидя недоброе, категорически воспротивился, но ещё более категорично настроенная мать и слушать меня не стала, повторив:
     «Ты в это общежитие не вернёшься».
     «Можете подождать свою девочку у меня, сколько захотите; можете пожить у меня, пока объявится – не жалко, короче: живите сколько хотите», – гостеприимная хозяйка впустила нас к себе и тотчас закрыла за нами дверь.
     Обычный для Выборга стойкий запах перегара валил из всех углов и щелей квартиры. Глазам предстало бедное, убогое, неопрятное, словом, пропитое жилище. В комнате слева, среди бутылок и окурков, в клубах дыма развалился на брошенном на пол матраце средних лет весьма крупного телосложения неопрятный мужик с растрёпанными волосами и такими же пышными гуцульскими усами, как у моего земляка.
     «Падай на него, – предложила хозяйка моей матери, - займи моего мужика, а я займу твоего».
     При этом, что говорило о высокой степени готовности, дела её не отставали от слов: одним движением она расстегнула молнию на брюках и спустила их с бёдер, оголившись в интимном месте. Я оттолкнул офонаревшую мать себе за спину и стал отступать к выходу.
     «Ты что, тебе жалко, что ли? Я же тебе своего мужика отдаю?! – недоумевала хозяйка. – Ну, ты, старая карга! Зачем тебе такой молодой? Не наигралась ещё? Тебе и тот сойдёт».
     Я легонько оттолкнул её вглубь квартиры, чтобы не ушибить, угрожающе прикрикнул на мужика:
     «Не рыпайся - хуже будет!», - и, открыв входную дверь, вытолкнул мать на лестничную площадку.
     Женщина, забыв о костылях, заспешила ко мне, схватила за руку и стала силой тащить к себе.
     «Без старухи нам лучше будет!»
     Утратив терпение и осторожность, я оттолкнул её так, что она отлетела куда-то внутрь, через что-то перевернулась и истошно заматерилась. Я буквально выволок мать на заснеженную дорогу. Мы успели поймать такси и отъехать раньше, чем чрезмерно гостеприимная хозяйка прикостыляла следом, размахивая костылями, с криками: «Держите вора!» В тот же день я отвёз мать обратно в Ленинград, а на следующий день отправил домой...
     У меня создалось впечатление, что в дни аванса и зарплаты вся Выборгская милиция работала без выходных, в общей очереди с жёнами подкарауливая работяг на выходе с предприятий; если какой-либо чрезмерно ловкий мужик умудрялся выскользнуть из ловушки женской, он попадал в ловушку ментовскую; всё, что не успевала отобрать жена, доставалось ментам: его находили побитым и обобранным до последнего рубля; семья оставалась голодной, а вся не-пропитая часть семейного дохода отходила в карманы не в меру ретивых и рьяных хранителей (на моём языке: хоронителей) государственности. Мне приходилось жить в одной комнате с вором-земляком, радуясь, что мне не достался земляк-грабитель: за тридевять земель от родины один азербайджанец подрезал другого за зарплату – почти неделю эта тема была застольной среди кавказцев, не миновав и моего слуха. Чудили на свой лад и местные, и кавказцы, не уступая друг другу.
     Отправив маму домой, я вернулся в общежитие и попал на оргию: мой сосед привёл земляков – трёх молодых, зелёных солдат. С ними на запах пойла и тел заявились три девицы из числа самых преданных постоялиц общаги. Три на четыре – и паритет и приличия были строго соблюдены. Соединение крайнего распутства с полной неопытностью – убойная смесь. У молодых, неженатых мужчин из армянских деревень, где мужчина познаёт женщину лишь в браке, опыта общения и обращения с женщинами нет – те до замужества сидят по домам, а «выходят в свет» под присмотром братьев; поэтому, вырвавшиеся из деревень на всесоюзный простор мужчины, попадая в ситуацию вседозволенности, становятся беззащитной добычей девочек, у которых этого опыта с избытком хватает на всех, даже чтобы прикидываться наивными и невинными жертвами; и чтобы находить простаков и женить на себе. Мне с моим опытом бродяжки и скитальца всё стало ясно с порога; его хватило бы на всех девиц лёгкого поведения России, поэтому я отказался от компании и вина, и улёгся спать, отвернувшись лицом к стене: ночные бабочки, порхающие по всем этажам и кроватям, легко и без зазрения совести одаривают как радостями и прелестями, так и самыми приставучими заразными болячками.
     «Не трогай меня! Я ещё девушка! – повизгивали за моей спиной девицы, через которых полки прошли. – Я ещё нетронутая».
     «Уже поздно. Я маме не сказала где я».
     «Ой, пусти меня! Я тебя боюсь. А вдруг ты сделаешь мне больно».
     «Не бойся, - не совсем понимая, о чём идёт речь, отвечали солдатики и мой сосед вместе с ними. -  Я – хороший. Я не буду делать больно. Я буду делать хорошо».
     Я в своей кровати вместе с девочками чуть не захлёбывался от смеха.
      «Милиция, спасите! Кажется, насилуют. Кто же так насилует? Ты меня за такие места трогаешь… А кто же потом на мне женится?»
     И солдатики как один серьёзными голосами, не допускающими сомнений в серьёзности намерений, отвечали:
     «Не стесняйся, пожалуйста, я буду на тебя жениться».
     «Ой, стесняюсь я! – продолжали визжать девочки. – ой, стыдно мне».
     Потом одна за одной под бурным натиском любви начали распадаться, разваливаться любовные ложа…
     Полтора месяца работы на заводе не прошли бесследно и безнаказанно: у меня участились и усилились приступы острой боли в груди и кровь пошла горлом.
     Маленькая старушка медсестра из заводского медпункта, оглядывая меня, причитала надо мной, как над покойником:
    «Разве тебе с твоим здоровьем тут работать? Ты самоубийство замыслил, что ли, сынок? Изойдёшь весь кровью! Её в тебе уже и не осталось почти. Что ж ты сам себя не жалеешь? Ведь сам себя не пожалеешь – никто не пожалеет. Бог он же только бережёного бережёт, а тех, кто сам в могилу лезет – только подталкивает».
     Отирая влажные глаза, сердобольная старушка выписала мне направление на медосмотр в городскую поликлинику.
     «Понаехали, бездельники!» - всем видом и поведением соответствуя своей фамилии, заорал доктор по фамилии Медведь, едва я ступил ногой в его кабинет.
    Я был не в том настроении и состоянии, чтобы спускать такое обращение – настроение было упадочническим, а состояние - полуобморочным; и я ответил в тон ему:
     «Бездельники не на заводах во вредных цехах работают, а в белых халатах просиживают в тёплых кабинетах».
     Я подал ему направление. Белый врачебный колпак затрясся на его голове, а халат затрещал на массивном теле по швам.
     «Ты чего ко мне пришёл? Какое мне дело до того, что у тебя грудь болит и кровь из горла идёт!? Да пусть она хлещет у тебя хоть откуда! У меня до пенсии каждый второй не доживает! Всем бюллетени раздавать, кто тогда работать будет!? У меня люди без одного лёгкого живут и работают! А ты, значит, болеть приехал, на лечение?!»
     Насчёт смертности Медведь не врал и даже не преувеличивал. Я чаще остальных рабочих отряжался в похоронную бригаду от завода, так как единственным из всех являлся на работу не на четвёртые или десятые сутки, а наутро после похорон. Два похоронных дня в неделю, несмотря на то, что приходилось с больной, поломанной спиной до кровавых рваных мозолей долбить ломами ямы в мёрзлой земле, служили мне дополнительными двумя выходными днями от губительного для моего здоровья цеха…
     Во время врачебной экзекуции без стука в дверь, но громко стуча зубами, в кабинет вошёл трясущийся азербайджанец.
     «Что с тобой?» - бесцеремонно отвернувшись от меня, неожиданно участливым тоном спросил доктор Медведь.
     «Холёдно», - только и ответил тот, скукожившись ещё сильней.
     «Сейчас он ему сделает вскрытие и с кишками наружу отправит его отогреваться на северный полюс», - предположил я.
     Но оказалось, что внешность и фамилия врача соответствовали одна другой в обращении далеко не со всеми. Даже не осмотрев и не послушав нового пациента, Медведь сел к столу и выписал бюллетень:
      «Десять дней беречься холода. Укутаться потеплее и поближе к батарее. И таблетки попей, какие в рецепте указаны», - и, заботливо поддерживая азербайджанца, вывел его из кабинета.
     Экая невидаль – холодно стало на морозе! Чем он с первого же взгляда показался Медведю настолько достойнее меня, что даже вызвал в нём явно ему несвойственные, чуждые, противоестественные симпатию, сострадание и доверие? Что бы сделал этот доктор Медведь, если бы я набрался нахальства и добавил, что и мне тоже холодно? Возможно ли, что врача предупредили обо мне? Сие походило на абсурд, но никакого иного объяснения поведение этого коновала в моих глазах не имело – либо то и вовсе был не врач, а... я остановил ретивый разбег своей мысли, обнаружив в ней признаки дежавю. А не был ли и азербайджанец элементом дьявольской игры, какую вела со мной система, пытаясь свести меня с ума, сломать, убить, вернее, заставить самому убить себя, как мне предрекали в особых кабинетах без номеров и табличек? Но тогда и сердобольная старушка медсестра, возможно?… - у меня точно начиналось то, что именуется дежавю. Когда я вернулся к ней с результатом обследования у врача, она только охнула:
    «Как не дал бюллетень?!»
    «Вот так – не дал и всё. Зато вместо бюллетеня чуть в морду не дал: обозвал бездельником и симулянтом, и выгнал взашей».
     «Да ведь тебе срочно лечиться надо! У тебя и без осмотра налицо все признаки полного истощения. Я тебя на работу не пущу, сынок – не возьму грех на душу. Больше трёх суток освобождения от работы я тебе без врача дать не имею права, но три дня ты можешь отлежаться, а дальше… уходить тебе надо отсюда: наши пьют и заглушают всё; алкоголь – вещь страшная, но часто он спасает. А если человек, как ты, не пьёт, он беззащитен. Хотя, тебя и водка  не спасёт, а скорее погубит. Тебе надо туда, где тепло, и где работа не вредная и не тяжёлая».
     «Что еврею хорошо, то русскому – водка», - не к месту пошутил я, перефразировав расхожую поговорку.
     «Ступай с богом. Послушай старуху. Беги отсюда».
     Я уже привык, что как только моё тело попадало в руки к врачам, меня заживо хоронили: полное кровяное, нервное, физическое и психическое истощение; отсюда вытекало: никакой сырости и холода; никаких волнений и тому подобное; и полный безоговорочный запрет физического труда даже в лёгкой форме. Но меня не брали ни на одну работу, кроме самой грязной и вредной, да и на них брали с неприемлемыми оговорками и условиями, словно из великого сострадания и одолжения.
     Работяги из моего цеха приходили на работу уже под градусом, выпивали стакан, а то и пару стаканов вина ещё до обеда, не говоря уже о выпитом за обедом и после работы – и по словам старушки медсестры спасались от худшего, чем алкоголизм. Но я предпочёл бы подохнуть, харкая кровью, чем захлебнувшись в блевотине; и мне ничего не оставалось через три дня, как написать заявление на расчёт. Протрудившись на сей раз на благо общества чуть больше месяца, я ушёл в очередной бессрочный, неоплачиваемый, но преследуемый по закону вынужденный отпуск. Лечение моё было простым: передышка в непосильном труде. Как долго она могла продлиться? – насколько хватило бы заработанных средств, учитывая, что прерывание трудового стажа на срок более трёх месяцев преследовалось по закону. Я покинул Выборг в неизвестном направлении, не берусь даже приблизительно сказать куда я выехал, через несколько дней я уже с трудом мог вспомнить и откуда. Земляк проводил меня на электричку, тщетно уговаривая на прощание принять в подарок на долгую память что-либо из последних украденных вещей…
     «Чтобы меня взяли при посадке в электричку с вещдоками на руках!? – подумал я, категорически отказавшись от подношений. - Чтобы ты украл, а я сел? Я за свои грехи не могу рассчитаться, а ты мне предлагаешь брать на себя чужие? Такие друзья и благодетели у меня уже были, я от них и бегаю, никак остановиться не могу».
     «Одно дело отправлять краденное в Армению, - сказал я на прощание, - и совсем другое раздаривать друзьям и девочкам тут: кто-то опознает вещи и тебя сдадут».
     Электричка отъехала от перрона, а вор-земляк всё не трогался с места, словно завис, в размышлении над моими прощальными словами озадаченно теребя свои пышные гуцульские усы. А я, глядя в грязное окно электрички на бегущий мимо пейзаж, размышлял над тем, чего я на самом деле больше хотел: чтобы скорее попался воришка, или чтобы он продолжал наказывать людей так безобразно, бездарно  проживающих свою единственную жизнь?
               
                1987


Рецензии